Страница:
— Это приют Лазаря? — спросил он брата Климента.
Монах добродушно кивнул и потянул англичанина за рукав. Томас упирался, боясь подцепить от одетых в серое прокаженных страшную заразу, но монах настойчиво повлек его к притулившейся на краю двора маленькой хижине. Она была пуста, если не считать соломенного тюфяка да столика со склянками, ступками, пестиками и железными весами. Брат Климент жестом указал на топчан, и Томас уложил туда Женевьеву. Дюжина прокаженных, сгрудившись в дверях, глазела на новоприбывших, но брат Климент отогнал их прочь. Женевьева, не сознававшая, какой интерес возбудило ее прибытие, вздохнула, потом приоткрыла глаза и, глядя на Томаса, слабо пролепетала:
— Больно.
— Знаю, — отозвался он. — Наберись терпения.
Брат Климент уже закатал рукава и показывал Томасу, что нужно снять с раненой кольчугу. Это было непросто, потому что в груди у нее засела пронзившая кольчугу стрела. Однако монах, по всей видимости, знал, как это сделать; отодвинув Томаса, он отвел руки Женевьевы за голову и взялся за кожаные лопасти стрелы. Женевьева застонала, но монах придерживал стрелу очень бережно, закатав кольчугу и находившийся под ней кожаный подкольчужник до засевшей стрелы. Он левой рукой приподнял подкольчужник с кольчугой и удерживал их на весу, чтобы они не касалась древка. Потом кивнул Томасу и выразительно повел головой, показывая, что теперь нужно просто вытащить Женевьеву из ее кольчуги. Лучник взялся за ее лодыжки. Монах одобрительно кивнул, потом кивнул еще раз, показывая, чтобы он начинал.
Томас зажмурился и потянул. Женевьева пронзительно вскрикнула. Рука лучника дрогнула, он перестал тянуть, и брат Климент издал какой-то невнятный звук, суть которого, однако, была ясна: следовало довести начатое до конца. Пересиливая себя, Томас потянул снова, вытягивая девушку из плена доспехов, а когда осмелился открыть глаза, то увидел, что тело освободилось, оставалось только вынуть руки из рукавов и открыть лицо. Главное было сделано — стрела больше не держала кольчугу. Брат Климент, невнятно поквохтывая, стянул кольчугу с рук и плеч девушки и отбросил в сторону.
Монах направился к столу. Женевьева громко стонала, плакала и металась на подушке от боли, из раны опять потекла кровь. Полотняная рубашка девушки окрасилась кровью от подмышки до пояса.
Опустившись рядом с ней на колени, брат Климент положил ей на лоб смоченную водой сложенную тряпицу, похлопал девушку по щеке, не переставая ласково квохтать, и девушка стихла. Не переставая улыбаться, монах поставил ей колено на грудь, взялся обеими руками за черное древко и дернул. Она вскрикнула, но окровавленная черная стрела уже была в руках у цистерцианца. Он отбросил ее, взял нож, разрезал рубашку, обнажив рану, и положил на нее влажную тряпичную подушечку.
Сделав Томасу знак, чтобы он удерживал ткань на месте, монах снова отошел к столу. Вернулся он с кусочком размоченного в воде заплесневелого хлеба. Убрав тряпицу, брат Климент наложил на рану хлеб, сильно надавил, так что мокрый мякиш расползся лепешкой, дал Томасу полоску мешковины и все так же, жестами, показал, что ткань нужно обмотать вокруг груди Женевьевы как повязку.
Ей было больно, ибо, чтобы сделать это, Томасу пришлось ее усадить. Брат Климент срезал остальную часть окровавленной рубашки, а Томас туго замотал мешковину вокруг ее груди и плеча, позволив ей лечь лишь после того, как припарка с плесенью была надежно закреплена на ране. Брат Климент улыбнулся, как бы говоря, что все было сделано правильно, потом, молитвенно сложив ладони, прикоснулся к ним щекой, показывая, что больная должна поспать.
— Спасибо, — сказал Томас.
Брат Климент широко улыбнулся, губы его приоткрылись, и Томас увидел, что у монаха нет языка. В соломенной кровле прошуршала крыса, и маленький монах схватил трезубец для ловли угрей и принялся яростно тыкать в солому. Правда, преуспел он лишь в том, что проделал в крыше несколько здоровенных дырок. Женевьева уснула.
Брат Климент на время удалился, чтобы позаботиться о нуждах прокаженных, потом вернулся с жаровней и глиняным горшком, в котором было несколько тлеющих угольков. Он зажег в жаровне связку трута, подпитал огонь лучиной и, когда пламя как следует разгорелось, сунул ранившую Женевьеву стрелу прямо в его жаркое сердце. Опаленные кожаные лопасти завоняли, брат Климент с довольным видом кивнул, и Томас сообразил, что маленький монах врачует рану, наказывая предмет, ставший ее причиной. Потом, когда провинившаяся стрела была наказана огнем, брат Климент на цыпочках подошел к Женевьеве, внимательно посмотрел на нее и с довольной улыбкой извлек из-под стола два грязных одеяла. Томас накрыл ими девушку.
Он оставил ее спящей. Ему нужно было напоить лошадей, дать им пощипать травки, потом поставить их в стойла рядом с монастырской давильней. Томас надеялся увидеть аббата Планшара, но монахи ушли на молитву и еще оставались в церкви аббатства, когда он, подражая брату Клименту, заставил кобылу вскрикнуть, рывком выдернув стрелу из ее крупа. Он был начеку и быстро отскочил в сторону, чтобы не получить от нее удар копытом. Когда лошадь успокоилась, он промыл ей рану водой, погладил животное по шее, а потом собрал в охапку седла, уздечки, луки и мешки и отнес их в лачугу, где застал Женевьеву уже проснувшейся. Она полулежала, прислонившись спиной к сложенному мешку, а брат Климент, со своим непременным квохтанием, кормил ее грибным супом со щавелем. Монах радостно улыбнулся Томасу, потом кивнул в сторону двора, откуда доносились звуки пения. Это пели прокаженные. Брат Климент стал им подтягивать, не раскрывая рта.
Ломоть хлеба и миска супа нашлись и для Томаса. После того как он поел, брат Климент ушел к себе спать, а лучник лег рядом с Женевьевой.
Еще болит, — пожаловалась она, — но уже не так сильно.
— Вот и хорошо.
— А когда стрела в меня попала, больно почти не было. Как будто толкнула, и все.
— Ты поправишься, — пылко заверил он девушку.
— Ты знаешь, о чем они поют? — спросила она.
— Нет.
— О Геррике и Аллоизе. Это были влюбленные. Они жили в давние времена.
Девушка потянулась и провела пальцем по его небритой щеке.
— Спасибо тебе, — сказала она.
Спустя некоторое время Женевьева снова заснула. Маленькие полоски лунного света проникали сквозь дырявую кровлю, в их свете Томас видел выступавшие на ее лбу бусинки пота. Однако дышала она ровнее и глубже, и некоторое время спустя Томаса тоже сморил сон.
Спал он плохо. Ему снился грохот копыт и громкие голоса, а когда он проснулся, оказалось, что это не сон, а явь. В обители ударил колокол, и лучник сел, уже собираясь пойти посмотреть, в чем дело, но тут колокол смолк и вновь воцарилась тишина.
Томас снова заснул.
— Тсс! Прости, я не хотел тебя тревожить, — тихо промолвил он густым бархатным голосом, в котором не было ничего враждебного.
Томас поднялся и увидел, что вошедший был монахом. Лица нельзя было разглядеть, для этого в хижине было слишком темно, но тут высокий незнакомец в белом облачении снова подошел ближе и, посмотрев на Женевьеву, спросил:
— Как чувствует себя твоя подруга?
Женевьева спала. Прядь золотистых волос, упавшая на щеку, подрагивала при каждом вздохе.
— Вчера вечером ей стало лучше, — тихонько сказал Томас.
— Очень хорошо! — с чувством откликнулся монах.
Потом он снова отступил к дверному проему. Наклоняясь, чтобы приглядеться к Женевьеве, он поднял лук Томаса и теперь рассматривал оружие в слабом сером свете. Как всегда, когда его оружие оказывалось в руках незнакомого человека, Томас ощутил неприятное чувство, но промолчал, а монах скоро оставил лук, прислонив его к столику для снадобий брата Климента.
— Мне бы хотелось поговорить с тобой, — сказал цистерцианец. — Давай встретимся в обители, там и потолкуем. Приходи, я буду ждать.
Утро выдалось холодным. На траве под оливковыми деревьями и на лужайке в центре монастырской усадьбы лежала роса. В одном углу монастырского двора стояло корыто, в котором монахи, отстояв утомительную службу, ополаскивали лицо и руки. Томас сперва поискал взглядом высокого монаха среди умывающихся, но потом увидел его сидящим на каменной ограде между двумя колоннами южной аркады. Монах жестом подозвал его к себе, и Томас увидел, что он очень стар, лицо его покрыто глубокими морщинами, а во взгляде светится доброта.
— Твоя подруга, — сказал старый монах, когда Томас подошел к нему, — в превосходных руках. Брат Климент весьма искусный лекарь, но у него с братом Рамоном серьезные расхождения во взглядах, поэтому мне приходится держать их порознь. Рамон приглядывает за госпиталем, а Климент ухаживает за прокаженными. Рамон настоящий врач, обучался в Монпелье, так что мы, конечно, должны считаться с его мнением, но похоже, что у него на все случаи одно средство: молитва и обильное кровопускание. Он использует их при любом недуге, а брат Климент, по-моему, прибегает к какой-то своей магии. Наверное, мне не следовало бы это поощрять, но, честно признаться, случись мне захворать, я бы предпочел, чтобы меня пользовал брат Климент. — Он улыбнулся Томасу. — Меня зовут Планшар.
— Аббат Планшар?
— Точно. И добро пожаловать в нашу обитель. Прости, что я не смог приветствовать тебя вчера. Брат Климент сообщил мне, что тебя смущает пребывание в лепрозории, но поверь мне, тревожиться нечего. По собственному опыту я могу сказать, что эта хворь незаразна. Я навещаю прокаженных вот уже сорок лет и до сих пор не потерял ни одного пальца, а брат Климент, тот и вовсе живет и молится с ними вместе, но и его не коснулся недуг.
Умолкнув, аббат осенил себя крестным знамением, и Томас поначалу подумал, что старик отгоняет дурные мысли о заразе, но потом увидел, что Планшар смотрит куда-то через монастырский двор. Он проследил за взглядом аббата и увидел, что по двору идут монахи с носилками. Очевидно, на них был мертвец, потому что лицо его было прикрыто белой тканью, а на груди лежало распятие, которое то и дело падало, так что монахам приходилось останавливаться и возвращать его на место.
— Ночью у нас тут случился переполох, — мягко сказал Планшар.
— Переполох?
— Ты, наверное, слышал колокол? Увы, набат прозвучал слишком поздно. После наступления темноты в монастырь ворвались двое злоумышленников. Наши ворота никогда не запираются, и попасть в обитель для них не составило труда. Они связали привратника по рукам и ногам и отправились в госпиталь. Там лежал граф Бера. За ним ухаживали его оруженосец и трое из его ратников, уцелевших после стычки в соседней долине. — Аббат махнул рукой в западном направлении, но если он знал или подозревал о том, что Томас участвовал в этом бою, то никак по этому поводу не высказался. — Один из ратников спал в комнате графа. Когда явились убийцы, он проснулся, но лишь для того, чтобы умереть. Графу перерезали горло, а двое злодеев сбежали.
Старый аббат рассказывал об этих событиях так невозмутимо, словно гнусные убийства были в аббатстве Святого Севера самым заурядным делом.
— Граф Бера? — спросил Томас.
— Несчастный человек! — сказал Планшар. — Мне он очень нравился, но боюсь, что он был одним из Божьих дурачков. Человеком, при поразительной учености напрочь лишенным здравого смысла. Для своих вассалов и подданных он был суровым господином, но добрым для церкви. Я даже думал, что граф хочет купить себе место в раю, а оказалось, что он мечтал о сыне, но Господь так и не вознаградил его за ревностные усилия. Бедняга, бедняга!
Планшар проводил взглядом мертвого графа, которого несли к сторожке, затем кротко улыбнулся Томасу.
— Некоторые из моих монахов утверждали, что убийца — ты.
— Я? — воскликнул Томас.
— Я знаю, что это был не ты, — сказал Планшар. — Мы видели, как убегали настоящие убийцы. Они вскочили на коней и галопом умчались в ночь. — Он покачал головой. — Но братия пребывает в тревоге и волнении. В последнее время, увы, наша обитель пережила немало бед. Прости меня, я не спросил, как тебя зовут.
— Томас.
— Хорошее имя. Просто Томас?
— Томас из Хуктона.
— Это звучит очень по-английски, — сказал Планшар. — Так кто же ты? Солдат?
— Лучник.
— А не монах? — невесело пошутил Планшар.
Томас слегка улыбнулся.
— Ты уже знаешь?
— Я знаю, что английский лучник по имени Томас явился в Кастийон-д'Арбизон в обличье монаха. Я знаю, что он говорил на хорошей латыни. Я знаю, что он захватил замок, и я знаю, что потом он натворил в окрестностях немало бед. Я знаю, что по вине этого Томаса пролилось много слез, очень много. Люди, которые всю свою жизнь бились, чтобы построить что-нибудь для своих детей, увидели, как огонь в считанные минуты пожрал все их труды.
Не найдясь с ответом, Томас опустил глаза.
— Должно быть, тебе известно не только это, — промолвил он, помолчав.
— Я знаю, что ты и твоя подруга отлучены от церкви, — сказал Планшар.
— В таком случае мне нельзя оставаться здесь, — сказал Томас, обведя жестом территорию аббатства. — Мне не разрешено находиться на земле, принадлежащей Божьим храмам, — добавил он с горечью.
— Ты здесь по моему приглашению, — мягко заметил План-шар, — а если Господь не одобрит мой поступок, то весьма в скором времени Он получит возможность потребовать объяснения от меня лично.
Томас посмотрел на аббата, который спокойно выдержал его изучающий взгляд. Аббат чем-то напомнил Томасу его отца, но без отцовского безумия. Его старое, морщинистое лицо светилось святостью и мудростью, и в нем чувствовалась большая внутренняя сила. Он понравился Томасу, очень понравился.
Лучник отвел взгляд и, объясняя свое отлучение, вполголоса пробормотал:
— Я защищал Женевьеву.
— Нищенствующую?
— Никакая она не нищенствующая, — возразил Томас.
— Я и сам удивился, когда услышал, — сказал Планшар, ибо очень сомневаюсь, чтобы в наших краях завелись какие-либо нищенствующие. Эта ересь распространена на севере. Как их там называют? Братья Свободного Духа. И во что они верят? Что все проистекает от Бога и потому всё есть Благо. Весьма соблазнительная идея, не так ли? Если не считать того, что под словом «всё» они именно всё и понимают. Абсолютно всё! Любой грех, любое деяние. Хоть кражу, хоть что угодно.
— Женевьева не нищенствующая, — твердо повторил Томас, хотя в душе вовсе не был в этом так уж уверен.
— Я верю, что она еретичка, — мягко сказал Планшар, — но кто из нас в этом не грешен? Однако вдобавок, — теперь его голос зазвучал строго, — она еще и убийца.
— А кто из нас в этом не грешен? — отозвался эхом Томас. Планшар поморщился.
— Она убила отца Рубера.
— Который пытал ее, — указал Томас, после чего закатал рукав и показал аббату руку, покрытую рубцами от ожогов. — Я тоже убил своего мучителя, и он тоже был доминиканцем.
Аббат поднял глаза к небу, которое начинало затягиваться тучами. Признание Томаса в убийстве, похоже, не особенно его смутило, а следующие его слова показывали, что он совсем не обратил на это внимания.
— На днях, — молвил клирик, — мне вспомнился один из псалмов Давида: «Dominus reget me et nihil mihi deerit...»
— "In loco pascude ibi conlocavit"[5], — подхватил Томас.
— Теперь понятно, почему они приняли тебя за монаха, — сказал Планшар с веселой улыбкой. — Но идея псалма в том, что мы суть овцы, а Господь есть наш пастырь, не так ли? Иначе зачем бы он помещал нас на пастбище и защищал посохом? Но чего я так до конца и не понял, так это почему пастух, когда с паствой его приключается хворь, винит не себя, но овец?
— Господь возлагает вину на нас?
— Я не могу отвечать за Бога, только за церковь, — сказал Планшар. — Как сказал Христос? «Ego sum pastor bonus pastor animam suam dat pro ovibus».
Воздавая должное познаниям Томаса, он не стал переводить ему эти слова, означавшие: «Аз есмь пастырь добрый, а пастырь добрый душу свою полагает за овцы своя».
— Церковь же, — продолжил аббат, — продолжает пастырское служение Иисуса; по крайней мере, в этом должна быть ее задача, но отчего-то иные пастыри, как это ни прискорбно, заняты тем, что освобождаются от ненужных овец.
— А ты — нет?
— Я — нет, — твердо заявил Планшар, — но пусть моя слабость не вводит тебя в заблуждение. Не думай, будто я одобряю тебя. Я не одобряю тебя, Томас, и я не одобряю твою женщину, но так же я не могу одобрить и такую церковь, которая мучениями хочет заставить грешный мир полюбить Бога. Зло порождает зло, плевелы зла распространяются быстро, добрые же дела — это нежные ростки и требуют заботливого ухода.
Аббат задумался, затем снова с улыбкой обратился к Томасу:
— Мой долг, кажется, очевиден, не так ли? Я должен передать вас обоих епископу Бера, дабы его костер свершил Господню справедливость.
— А ты, — с горечью сказал Томас, — человек, который исполняет свой долг.
— Я человек, который старается с Божьей помощью творить благо. Пытается быть таким, какими хочет видеть нас Христос. Долг порой навязывается нам кем-то другим, и прежде, чем принять его к исполнению, надлежит подумать, послужит ли это ко благу. Я не одобряю многих твоих деяний, не одобряю вас обоих, но решительно не понимаю, какое благо может проистечь из сожжения вас на костре. Поэтому я исполню долг так, как велит моя совесть, а она не велит мне посылать вас на епископский костер. Кроме того, — аббат снова улыбнулся, — сжечь вас означало бы пустить насмарку все старания брата Климента. Он говорит, что хочет призвать из деревни костоправа, чтобы привести в порядок ребра твоей подруги. Хотя предупредил, что залечивать ребра очень трудно.
— Брат Климент говорил с тобой? — удивился Томас.
— Ну что ты! Бедный брат Климент совсем не может говорить! Он раньше был галерным рабом. Магометане захватили его в плен во время набега не то на Ливорно, не то на Сицилию. Они вырвали ему язык; надо думать, за то, что он их оскорблял, а потом отрезали ему кое-что еще, поэтому-то, наверное, он и пошел в монахи, когда его вызволили из рабства венецианцы. Теперь он занимается нашей пасекой, ухаживает за прокаженными. А как мы с ним разговариваем? По-разному. Ну, он показывает пальцем, объясняется жестами, рисует на песке. Короче говоря, не так, так эдак мы с ним друг друга понимаем.
— И что же ты сделаешь с нами? — спросил Томас.
— Я? С вами? Да ничего! Просто помолюсь за вас и попрощаюсь, когда вы будете уходить. Но мне хотелось бы знать: почему ты здесь оказался?
— Да потому, — с горечью ответил Томас, — что после моего отлучения мои товарищи не захотели со мной знаться.
— Я хотел спросить, зачем вообще ты приехал в Гасконь, — терпеливо объяснил Планшар.
— Меня послал граф Нортгемптон.
— Понятно, — сказал Планшар, судя по тону, понявший, что Томас уклоняется от ответа. — А у графа были на то свои причины, не так ли?
Томас промолчал. Он увидел во дворе Филена и поднял руку в знак приветствия; коредор улыбнулся в ответ, улыбка эта говорила о том, что его сын, как и Женевьева, раненный стрелой, идет на поправку.
Планшар продолжал настойчиво спрашивать:
— У графа были на то причины, Томас?
— Кастийон-д'Арбизон раньше принадлежал ему. Он решил вернуть свое владение.
— Городок принадлежал ему очень недолго, и мне трудно поверить, что графу так мало земли, что ему потребовалось посылать людей и захватывать захолустный городишко в Гаскони, — язвительно заметил Планшар. — Тем паче после того, как в Кале подписали перемирие. Нет уж, если он послал тебя сюда, невзирая на перемирие, на то должна была быть особая причина. Разве не так?
Аббат умолк. Томас тоже молчал, и его упрямство вызвало у клирика улыбку.
— Ты не помнишь, что говорится дальше в псалме, который начинается «Dominus reget me»?
— Кое-что помню, — неопределенно сказал Томас.
— Тогда, может быть, ты знаешь слова псалма «Calix meus inebrians»?
— Чаша моя преисполнена, — произнес Томас. — Она опьяняет меня, — уточнил он.
— Видишь ли, Томас, сегодня утром я взглянул на твой лук. Просто так, из праздного любопытства. Мне много доводилось слышать об английских боевых луках, но я давно уже их не видел. Так вот, у твоего лука есть особенность, которую вряд ли встретишь у другого. Серебряная пластинка. Да не простая, а с гербом Вексиев.
— Мой отец был Вексий, — сказал Томас.
— Выходит, ты благородного происхождения?
— Я незаконнорожденный, — ответил Томас. — Незаконнорожденный сын священника.
— Твой отец был священником? — удивился Планшар.
— Священником, — подтвердил Томас. — В Англии.
— Я слышал, что кто-то из семейства Вексиев бежал туда, заметил Планшар, — но это случилось много лет тому назад, не на моей памяти. И зачем же теперь Вексий возвращается в Астарак?
Томас промолчал. Мимо с мотыгами и кольями прошли на работу монахи.
— Куда унесли мертвого графа? — спросил лучник, пытаясь уклониться от ответа на вопрос аббата.
— Его, разумеется, должны отвезти в Бера и похоронить в фамильной усыпальнице рядом с предками, — ответил Планшар. — Плохо, что к тому времени, когда тело доставят в собор, оно уже провоняет. Я помню, как хоронили его отца: стояла такая вонь, что большинство провожающих сбежали из храма на воздух, не дождавшись конца отпевания. Так о чем это я спрашивал? Ах да, почему Вексий вернулся в Астарак?
— А почему бы и нет? — спросил Томас.
Планшар встал и поманил его.
— Идем, Томас, я хочу тебе кое-что показать.
Он повел Томаса в монастырскую церковь. Вступив в храм, аббат окунул пальцы в чашу со святой водой и сотворил крестное знамение, преклонив колено перед главным алтарем. Томас, чуть ли не в первый раз в жизни, не сделал того же. Он был отлучен, отсечен от тела церкви, отринут ею, а потому ее обряды и ритуалы существовали не для него. Лучник последовал за аббатом через широкий пустой неф к нише за боковым алтарем, где Планшар массивным ключом отомкнул маленькую дверцу.
— Внизу будет темно, — предупредил старик, — а у меня нет фонаря, так что ступай осторожно.
В тусклом свете, падавшем сверху на ступени, они спустились вниз, и, когда Томас добрался до нижней, Планшар поднял руку.
— Подожди там, — сказал он, — сейчас я кое-что тебе принесу. Там, в сокровищнице, ты ничего не разглядишь, слишком темно.
Ожидая, Томас озирался по сторонам, и, когда его глаза привыкли к мраку, он разглядел восемь сводчатых ниш, а когда понял, что это не просто крипта, а набитый костями склеп, в ужасе отшатнулся. Под сводами громоздились белеющие кости, таращились пустыми глазницами черепа. Лишь в восточном углу пространство под аркой оставалось полупустым, оно, видимо, предназначалось для тех братьев, что ныне служили в церкви и молились сейчас наверху. То было подземелье мертвых, преддверие Небес.
Томас услышал звук поворачивающегося ключа, потом снова послышались шаги аббата, и Планшар протянул ему деревянную шкатулку.
— Поднеси ее к свету, — сказал он, — и посмотри. Граф пытался украсть ее у меня, но, когда его привезли к нам в лихорадке, я снова забрал ее себе. Можешь рассмотреть?
Томас поднес шкатулку к слабому свету, который проникал сквозь лестничный проем, и увидел, что она очень старая, высохшая и некогда была окрашена изнутри и снаружи. Ему сразу бросились в глаза полустертые, но так хорошо знакомые слова. Слова, преследовавшие его с тех пор, как умер его отец.
«Calix meus inebrians».
— Говорят, — аббат забрал шкатулку у Томаса, — что ее нашли в часовне замка, принадлежавшего семейству Вексиев, она лежала на алтаре в драгоценной раке. Но когда ее обнаружили, она была пуста, Томас. Понимаешь? Пуста.
— Она была пуста, — повторил за ним Томас.
— Кажется, — сказал Планшар, — я знаю, что привело тебя, отпрыска рода Вексиев, в Астарак. Но здесь нет того, что ты ищешь. Ничего нет, Томас. Шкатулка была пуста.
Он положил шкатулку в сундук, запер массивную крышку и повел Томаса назад, наверх в церковь. Надежно заперев дверь сокровищницы, аббат жестом предложил англичанину присесть с ним на каменном уступе, проходившем по периметру пустого нефа.
— В шкатулке ничего не было, — настойчиво повторил аббат, — хотя ты, несомненно, думаешь, что прежде в ней что-то лежало. Как я догадываюсь, ты прибыл за той вещью, которая в ней хранилась.
Томас кивнул. Некоторое время он молча смотрел на двух послушников, подметавших широкие каменные плиты церковного пола шуршащими, жесткими буковыми вениками, а потом добавил:
— А еще я пришел, чтобы найти убийцу. Человека, который убил моего отца.
Монах добродушно кивнул и потянул англичанина за рукав. Томас упирался, боясь подцепить от одетых в серое прокаженных страшную заразу, но монах настойчиво повлек его к притулившейся на краю двора маленькой хижине. Она была пуста, если не считать соломенного тюфяка да столика со склянками, ступками, пестиками и железными весами. Брат Климент жестом указал на топчан, и Томас уложил туда Женевьеву. Дюжина прокаженных, сгрудившись в дверях, глазела на новоприбывших, но брат Климент отогнал их прочь. Женевьева, не сознававшая, какой интерес возбудило ее прибытие, вздохнула, потом приоткрыла глаза и, глядя на Томаса, слабо пролепетала:
— Больно.
— Знаю, — отозвался он. — Наберись терпения.
Брат Климент уже закатал рукава и показывал Томасу, что нужно снять с раненой кольчугу. Это было непросто, потому что в груди у нее засела пронзившая кольчугу стрела. Однако монах, по всей видимости, знал, как это сделать; отодвинув Томаса, он отвел руки Женевьевы за голову и взялся за кожаные лопасти стрелы. Женевьева застонала, но монах придерживал стрелу очень бережно, закатав кольчугу и находившийся под ней кожаный подкольчужник до засевшей стрелы. Он левой рукой приподнял подкольчужник с кольчугой и удерживал их на весу, чтобы они не касалась древка. Потом кивнул Томасу и выразительно повел головой, показывая, что теперь нужно просто вытащить Женевьеву из ее кольчуги. Лучник взялся за ее лодыжки. Монах одобрительно кивнул, потом кивнул еще раз, показывая, чтобы он начинал.
Томас зажмурился и потянул. Женевьева пронзительно вскрикнула. Рука лучника дрогнула, он перестал тянуть, и брат Климент издал какой-то невнятный звук, суть которого, однако, была ясна: следовало довести начатое до конца. Пересиливая себя, Томас потянул снова, вытягивая девушку из плена доспехов, а когда осмелился открыть глаза, то увидел, что тело освободилось, оставалось только вынуть руки из рукавов и открыть лицо. Главное было сделано — стрела больше не держала кольчугу. Брат Климент, невнятно поквохтывая, стянул кольчугу с рук и плеч девушки и отбросил в сторону.
Монах направился к столу. Женевьева громко стонала, плакала и металась на подушке от боли, из раны опять потекла кровь. Полотняная рубашка девушки окрасилась кровью от подмышки до пояса.
Опустившись рядом с ней на колени, брат Климент положил ей на лоб смоченную водой сложенную тряпицу, похлопал девушку по щеке, не переставая ласково квохтать, и девушка стихла. Не переставая улыбаться, монах поставил ей колено на грудь, взялся обеими руками за черное древко и дернул. Она вскрикнула, но окровавленная черная стрела уже была в руках у цистерцианца. Он отбросил ее, взял нож, разрезал рубашку, обнажив рану, и положил на нее влажную тряпичную подушечку.
Сделав Томасу знак, чтобы он удерживал ткань на месте, монах снова отошел к столу. Вернулся он с кусочком размоченного в воде заплесневелого хлеба. Убрав тряпицу, брат Климент наложил на рану хлеб, сильно надавил, так что мокрый мякиш расползся лепешкой, дал Томасу полоску мешковины и все так же, жестами, показал, что ткань нужно обмотать вокруг груди Женевьевы как повязку.
Ей было больно, ибо, чтобы сделать это, Томасу пришлось ее усадить. Брат Климент срезал остальную часть окровавленной рубашки, а Томас туго замотал мешковину вокруг ее груди и плеча, позволив ей лечь лишь после того, как припарка с плесенью была надежно закреплена на ране. Брат Климент улыбнулся, как бы говоря, что все было сделано правильно, потом, молитвенно сложив ладони, прикоснулся к ним щекой, показывая, что больная должна поспать.
— Спасибо, — сказал Томас.
Брат Климент широко улыбнулся, губы его приоткрылись, и Томас увидел, что у монаха нет языка. В соломенной кровле прошуршала крыса, и маленький монах схватил трезубец для ловли угрей и принялся яростно тыкать в солому. Правда, преуспел он лишь в том, что проделал в крыше несколько здоровенных дырок. Женевьева уснула.
Брат Климент на время удалился, чтобы позаботиться о нуждах прокаженных, потом вернулся с жаровней и глиняным горшком, в котором было несколько тлеющих угольков. Он зажег в жаровне связку трута, подпитал огонь лучиной и, когда пламя как следует разгорелось, сунул ранившую Женевьеву стрелу прямо в его жаркое сердце. Опаленные кожаные лопасти завоняли, брат Климент с довольным видом кивнул, и Томас сообразил, что маленький монах врачует рану, наказывая предмет, ставший ее причиной. Потом, когда провинившаяся стрела была наказана огнем, брат Климент на цыпочках подошел к Женевьеве, внимательно посмотрел на нее и с довольной улыбкой извлек из-под стола два грязных одеяла. Томас накрыл ими девушку.
Он оставил ее спящей. Ему нужно было напоить лошадей, дать им пощипать травки, потом поставить их в стойла рядом с монастырской давильней. Томас надеялся увидеть аббата Планшара, но монахи ушли на молитву и еще оставались в церкви аббатства, когда он, подражая брату Клименту, заставил кобылу вскрикнуть, рывком выдернув стрелу из ее крупа. Он был начеку и быстро отскочил в сторону, чтобы не получить от нее удар копытом. Когда лошадь успокоилась, он промыл ей рану водой, погладил животное по шее, а потом собрал в охапку седла, уздечки, луки и мешки и отнес их в лачугу, где застал Женевьеву уже проснувшейся. Она полулежала, прислонившись спиной к сложенному мешку, а брат Климент, со своим непременным квохтанием, кормил ее грибным супом со щавелем. Монах радостно улыбнулся Томасу, потом кивнул в сторону двора, откуда доносились звуки пения. Это пели прокаженные. Брат Климент стал им подтягивать, не раскрывая рта.
Ломоть хлеба и миска супа нашлись и для Томаса. После того как он поел, брат Климент ушел к себе спать, а лучник лег рядом с Женевьевой.
Еще болит, — пожаловалась она, — но уже не так сильно.
— Вот и хорошо.
— А когда стрела в меня попала, больно почти не было. Как будто толкнула, и все.
— Ты поправишься, — пылко заверил он девушку.
— Ты знаешь, о чем они поют? — спросила она.
— Нет.
— О Геррике и Аллоизе. Это были влюбленные. Они жили в давние времена.
Девушка потянулась и провела пальцем по его небритой щеке.
— Спасибо тебе, — сказала она.
Спустя некоторое время Женевьева снова заснула. Маленькие полоски лунного света проникали сквозь дырявую кровлю, в их свете Томас видел выступавшие на ее лбу бусинки пота. Однако дышала она ровнее и глубже, и некоторое время спустя Томаса тоже сморил сон.
Спал он плохо. Ему снился грохот копыт и громкие голоса, а когда он проснулся, оказалось, что это не сон, а явь. В обители ударил колокол, и лучник сел, уже собираясь пойти посмотреть, в чем дело, но тут колокол смолк и вновь воцарилась тишина.
Томас снова заснул.
* * *
Он проснулся внезапно, почувствовав, что кто-то над ним стоит. Рослая фигура отчетливо вырисовывалась на фоне бледного утреннего света, лившегося через открытый дверной проем. Томас инстинктивно отпрянул, потянулся за мечом, но пришелец отступил от кровати.— Тсс! Прости, я не хотел тебя тревожить, — тихо промолвил он густым бархатным голосом, в котором не было ничего враждебного.
Томас поднялся и увидел, что вошедший был монахом. Лица нельзя было разглядеть, для этого в хижине было слишком темно, но тут высокий незнакомец в белом облачении снова подошел ближе и, посмотрев на Женевьеву, спросил:
— Как чувствует себя твоя подруга?
Женевьева спала. Прядь золотистых волос, упавшая на щеку, подрагивала при каждом вздохе.
— Вчера вечером ей стало лучше, — тихонько сказал Томас.
— Очень хорошо! — с чувством откликнулся монах.
Потом он снова отступил к дверному проему. Наклоняясь, чтобы приглядеться к Женевьеве, он поднял лук Томаса и теперь рассматривал оружие в слабом сером свете. Как всегда, когда его оружие оказывалось в руках незнакомого человека, Томас ощутил неприятное чувство, но промолчал, а монах скоро оставил лук, прислонив его к столику для снадобий брата Климента.
— Мне бы хотелось поговорить с тобой, — сказал цистерцианец. — Давай встретимся в обители, там и потолкуем. Приходи, я буду ждать.
Утро выдалось холодным. На траве под оливковыми деревьями и на лужайке в центре монастырской усадьбы лежала роса. В одном углу монастырского двора стояло корыто, в котором монахи, отстояв утомительную службу, ополаскивали лицо и руки. Томас сперва поискал взглядом высокого монаха среди умывающихся, но потом увидел его сидящим на каменной ограде между двумя колоннами южной аркады. Монах жестом подозвал его к себе, и Томас увидел, что он очень стар, лицо его покрыто глубокими морщинами, а во взгляде светится доброта.
— Твоя подруга, — сказал старый монах, когда Томас подошел к нему, — в превосходных руках. Брат Климент весьма искусный лекарь, но у него с братом Рамоном серьезные расхождения во взглядах, поэтому мне приходится держать их порознь. Рамон приглядывает за госпиталем, а Климент ухаживает за прокаженными. Рамон настоящий врач, обучался в Монпелье, так что мы, конечно, должны считаться с его мнением, но похоже, что у него на все случаи одно средство: молитва и обильное кровопускание. Он использует их при любом недуге, а брат Климент, по-моему, прибегает к какой-то своей магии. Наверное, мне не следовало бы это поощрять, но, честно признаться, случись мне захворать, я бы предпочел, чтобы меня пользовал брат Климент. — Он улыбнулся Томасу. — Меня зовут Планшар.
— Аббат Планшар?
— Точно. И добро пожаловать в нашу обитель. Прости, что я не смог приветствовать тебя вчера. Брат Климент сообщил мне, что тебя смущает пребывание в лепрозории, но поверь мне, тревожиться нечего. По собственному опыту я могу сказать, что эта хворь незаразна. Я навещаю прокаженных вот уже сорок лет и до сих пор не потерял ни одного пальца, а брат Климент, тот и вовсе живет и молится с ними вместе, но и его не коснулся недуг.
Умолкнув, аббат осенил себя крестным знамением, и Томас поначалу подумал, что старик отгоняет дурные мысли о заразе, но потом увидел, что Планшар смотрит куда-то через монастырский двор. Он проследил за взглядом аббата и увидел, что по двору идут монахи с носилками. Очевидно, на них был мертвец, потому что лицо его было прикрыто белой тканью, а на груди лежало распятие, которое то и дело падало, так что монахам приходилось останавливаться и возвращать его на место.
— Ночью у нас тут случился переполох, — мягко сказал Планшар.
— Переполох?
— Ты, наверное, слышал колокол? Увы, набат прозвучал слишком поздно. После наступления темноты в монастырь ворвались двое злоумышленников. Наши ворота никогда не запираются, и попасть в обитель для них не составило труда. Они связали привратника по рукам и ногам и отправились в госпиталь. Там лежал граф Бера. За ним ухаживали его оруженосец и трое из его ратников, уцелевших после стычки в соседней долине. — Аббат махнул рукой в западном направлении, но если он знал или подозревал о том, что Томас участвовал в этом бою, то никак по этому поводу не высказался. — Один из ратников спал в комнате графа. Когда явились убийцы, он проснулся, но лишь для того, чтобы умереть. Графу перерезали горло, а двое злодеев сбежали.
Старый аббат рассказывал об этих событиях так невозмутимо, словно гнусные убийства были в аббатстве Святого Севера самым заурядным делом.
— Граф Бера? — спросил Томас.
— Несчастный человек! — сказал Планшар. — Мне он очень нравился, но боюсь, что он был одним из Божьих дурачков. Человеком, при поразительной учености напрочь лишенным здравого смысла. Для своих вассалов и подданных он был суровым господином, но добрым для церкви. Я даже думал, что граф хочет купить себе место в раю, а оказалось, что он мечтал о сыне, но Господь так и не вознаградил его за ревностные усилия. Бедняга, бедняга!
Планшар проводил взглядом мертвого графа, которого несли к сторожке, затем кротко улыбнулся Томасу.
— Некоторые из моих монахов утверждали, что убийца — ты.
— Я? — воскликнул Томас.
— Я знаю, что это был не ты, — сказал Планшар. — Мы видели, как убегали настоящие убийцы. Они вскочили на коней и галопом умчались в ночь. — Он покачал головой. — Но братия пребывает в тревоге и волнении. В последнее время, увы, наша обитель пережила немало бед. Прости меня, я не спросил, как тебя зовут.
— Томас.
— Хорошее имя. Просто Томас?
— Томас из Хуктона.
— Это звучит очень по-английски, — сказал Планшар. — Так кто же ты? Солдат?
— Лучник.
— А не монах? — невесело пошутил Планшар.
Томас слегка улыбнулся.
— Ты уже знаешь?
— Я знаю, что английский лучник по имени Томас явился в Кастийон-д'Арбизон в обличье монаха. Я знаю, что он говорил на хорошей латыни. Я знаю, что он захватил замок, и я знаю, что потом он натворил в окрестностях немало бед. Я знаю, что по вине этого Томаса пролилось много слез, очень много. Люди, которые всю свою жизнь бились, чтобы построить что-нибудь для своих детей, увидели, как огонь в считанные минуты пожрал все их труды.
Не найдясь с ответом, Томас опустил глаза.
— Должно быть, тебе известно не только это, — промолвил он, помолчав.
— Я знаю, что ты и твоя подруга отлучены от церкви, — сказал Планшар.
— В таком случае мне нельзя оставаться здесь, — сказал Томас, обведя жестом территорию аббатства. — Мне не разрешено находиться на земле, принадлежащей Божьим храмам, — добавил он с горечью.
— Ты здесь по моему приглашению, — мягко заметил План-шар, — а если Господь не одобрит мой поступок, то весьма в скором времени Он получит возможность потребовать объяснения от меня лично.
Томас посмотрел на аббата, который спокойно выдержал его изучающий взгляд. Аббат чем-то напомнил Томасу его отца, но без отцовского безумия. Его старое, морщинистое лицо светилось святостью и мудростью, и в нем чувствовалась большая внутренняя сила. Он понравился Томасу, очень понравился.
Лучник отвел взгляд и, объясняя свое отлучение, вполголоса пробормотал:
— Я защищал Женевьеву.
— Нищенствующую?
— Никакая она не нищенствующая, — возразил Томас.
— Я и сам удивился, когда услышал, — сказал Планшар, ибо очень сомневаюсь, чтобы в наших краях завелись какие-либо нищенствующие. Эта ересь распространена на севере. Как их там называют? Братья Свободного Духа. И во что они верят? Что все проистекает от Бога и потому всё есть Благо. Весьма соблазнительная идея, не так ли? Если не считать того, что под словом «всё» они именно всё и понимают. Абсолютно всё! Любой грех, любое деяние. Хоть кражу, хоть что угодно.
— Женевьева не нищенствующая, — твердо повторил Томас, хотя в душе вовсе не был в этом так уж уверен.
— Я верю, что она еретичка, — мягко сказал Планшар, — но кто из нас в этом не грешен? Однако вдобавок, — теперь его голос зазвучал строго, — она еще и убийца.
— А кто из нас в этом не грешен? — отозвался эхом Томас. Планшар поморщился.
— Она убила отца Рубера.
— Который пытал ее, — указал Томас, после чего закатал рукав и показал аббату руку, покрытую рубцами от ожогов. — Я тоже убил своего мучителя, и он тоже был доминиканцем.
Аббат поднял глаза к небу, которое начинало затягиваться тучами. Признание Томаса в убийстве, похоже, не особенно его смутило, а следующие его слова показывали, что он совсем не обратил на это внимания.
— На днях, — молвил клирик, — мне вспомнился один из псалмов Давида: «Dominus reget me et nihil mihi deerit...»
— "In loco pascude ibi conlocavit"[5], — подхватил Томас.
— Теперь понятно, почему они приняли тебя за монаха, — сказал Планшар с веселой улыбкой. — Но идея псалма в том, что мы суть овцы, а Господь есть наш пастырь, не так ли? Иначе зачем бы он помещал нас на пастбище и защищал посохом? Но чего я так до конца и не понял, так это почему пастух, когда с паствой его приключается хворь, винит не себя, но овец?
— Господь возлагает вину на нас?
— Я не могу отвечать за Бога, только за церковь, — сказал Планшар. — Как сказал Христос? «Ego sum pastor bonus pastor animam suam dat pro ovibus».
Воздавая должное познаниям Томаса, он не стал переводить ему эти слова, означавшие: «Аз есмь пастырь добрый, а пастырь добрый душу свою полагает за овцы своя».
— Церковь же, — продолжил аббат, — продолжает пастырское служение Иисуса; по крайней мере, в этом должна быть ее задача, но отчего-то иные пастыри, как это ни прискорбно, заняты тем, что освобождаются от ненужных овец.
— А ты — нет?
— Я — нет, — твердо заявил Планшар, — но пусть моя слабость не вводит тебя в заблуждение. Не думай, будто я одобряю тебя. Я не одобряю тебя, Томас, и я не одобряю твою женщину, но так же я не могу одобрить и такую церковь, которая мучениями хочет заставить грешный мир полюбить Бога. Зло порождает зло, плевелы зла распространяются быстро, добрые же дела — это нежные ростки и требуют заботливого ухода.
Аббат задумался, затем снова с улыбкой обратился к Томасу:
— Мой долг, кажется, очевиден, не так ли? Я должен передать вас обоих епископу Бера, дабы его костер свершил Господню справедливость.
— А ты, — с горечью сказал Томас, — человек, который исполняет свой долг.
— Я человек, который старается с Божьей помощью творить благо. Пытается быть таким, какими хочет видеть нас Христос. Долг порой навязывается нам кем-то другим, и прежде, чем принять его к исполнению, надлежит подумать, послужит ли это ко благу. Я не одобряю многих твоих деяний, не одобряю вас обоих, но решительно не понимаю, какое благо может проистечь из сожжения вас на костре. Поэтому я исполню долг так, как велит моя совесть, а она не велит мне посылать вас на епископский костер. Кроме того, — аббат снова улыбнулся, — сжечь вас означало бы пустить насмарку все старания брата Климента. Он говорит, что хочет призвать из деревни костоправа, чтобы привести в порядок ребра твоей подруги. Хотя предупредил, что залечивать ребра очень трудно.
— Брат Климент говорил с тобой? — удивился Томас.
— Ну что ты! Бедный брат Климент совсем не может говорить! Он раньше был галерным рабом. Магометане захватили его в плен во время набега не то на Ливорно, не то на Сицилию. Они вырвали ему язык; надо думать, за то, что он их оскорблял, а потом отрезали ему кое-что еще, поэтому-то, наверное, он и пошел в монахи, когда его вызволили из рабства венецианцы. Теперь он занимается нашей пасекой, ухаживает за прокаженными. А как мы с ним разговариваем? По-разному. Ну, он показывает пальцем, объясняется жестами, рисует на песке. Короче говоря, не так, так эдак мы с ним друг друга понимаем.
— И что же ты сделаешь с нами? — спросил Томас.
— Я? С вами? Да ничего! Просто помолюсь за вас и попрощаюсь, когда вы будете уходить. Но мне хотелось бы знать: почему ты здесь оказался?
— Да потому, — с горечью ответил Томас, — что после моего отлучения мои товарищи не захотели со мной знаться.
— Я хотел спросить, зачем вообще ты приехал в Гасконь, — терпеливо объяснил Планшар.
— Меня послал граф Нортгемптон.
— Понятно, — сказал Планшар, судя по тону, понявший, что Томас уклоняется от ответа. — А у графа были на то свои причины, не так ли?
Томас промолчал. Он увидел во дворе Филена и поднял руку в знак приветствия; коредор улыбнулся в ответ, улыбка эта говорила о том, что его сын, как и Женевьева, раненный стрелой, идет на поправку.
Планшар продолжал настойчиво спрашивать:
— У графа были на то причины, Томас?
— Кастийон-д'Арбизон раньше принадлежал ему. Он решил вернуть свое владение.
— Городок принадлежал ему очень недолго, и мне трудно поверить, что графу так мало земли, что ему потребовалось посылать людей и захватывать захолустный городишко в Гаскони, — язвительно заметил Планшар. — Тем паче после того, как в Кале подписали перемирие. Нет уж, если он послал тебя сюда, невзирая на перемирие, на то должна была быть особая причина. Разве не так?
Аббат умолк. Томас тоже молчал, и его упрямство вызвало у клирика улыбку.
— Ты не помнишь, что говорится дальше в псалме, который начинается «Dominus reget me»?
— Кое-что помню, — неопределенно сказал Томас.
— Тогда, может быть, ты знаешь слова псалма «Calix meus inebrians»?
— Чаша моя преисполнена, — произнес Томас. — Она опьяняет меня, — уточнил он.
— Видишь ли, Томас, сегодня утром я взглянул на твой лук. Просто так, из праздного любопытства. Мне много доводилось слышать об английских боевых луках, но я давно уже их не видел. Так вот, у твоего лука есть особенность, которую вряд ли встретишь у другого. Серебряная пластинка. Да не простая, а с гербом Вексиев.
— Мой отец был Вексий, — сказал Томас.
— Выходит, ты благородного происхождения?
— Я незаконнорожденный, — ответил Томас. — Незаконнорожденный сын священника.
— Твой отец был священником? — удивился Планшар.
— Священником, — подтвердил Томас. — В Англии.
— Я слышал, что кто-то из семейства Вексиев бежал туда, заметил Планшар, — но это случилось много лет тому назад, не на моей памяти. И зачем же теперь Вексий возвращается в Астарак?
Томас промолчал. Мимо с мотыгами и кольями прошли на работу монахи.
— Куда унесли мертвого графа? — спросил лучник, пытаясь уклониться от ответа на вопрос аббата.
— Его, разумеется, должны отвезти в Бера и похоронить в фамильной усыпальнице рядом с предками, — ответил Планшар. — Плохо, что к тому времени, когда тело доставят в собор, оно уже провоняет. Я помню, как хоронили его отца: стояла такая вонь, что большинство провожающих сбежали из храма на воздух, не дождавшись конца отпевания. Так о чем это я спрашивал? Ах да, почему Вексий вернулся в Астарак?
— А почему бы и нет? — спросил Томас.
Планшар встал и поманил его.
— Идем, Томас, я хочу тебе кое-что показать.
Он повел Томаса в монастырскую церковь. Вступив в храм, аббат окунул пальцы в чашу со святой водой и сотворил крестное знамение, преклонив колено перед главным алтарем. Томас, чуть ли не в первый раз в жизни, не сделал того же. Он был отлучен, отсечен от тела церкви, отринут ею, а потому ее обряды и ритуалы существовали не для него. Лучник последовал за аббатом через широкий пустой неф к нише за боковым алтарем, где Планшар массивным ключом отомкнул маленькую дверцу.
— Внизу будет темно, — предупредил старик, — а у меня нет фонаря, так что ступай осторожно.
В тусклом свете, падавшем сверху на ступени, они спустились вниз, и, когда Томас добрался до нижней, Планшар поднял руку.
— Подожди там, — сказал он, — сейчас я кое-что тебе принесу. Там, в сокровищнице, ты ничего не разглядишь, слишком темно.
Ожидая, Томас озирался по сторонам, и, когда его глаза привыкли к мраку, он разглядел восемь сводчатых ниш, а когда понял, что это не просто крипта, а набитый костями склеп, в ужасе отшатнулся. Под сводами громоздились белеющие кости, таращились пустыми глазницами черепа. Лишь в восточном углу пространство под аркой оставалось полупустым, оно, видимо, предназначалось для тех братьев, что ныне служили в церкви и молились сейчас наверху. То было подземелье мертвых, преддверие Небес.
Томас услышал звук поворачивающегося ключа, потом снова послышались шаги аббата, и Планшар протянул ему деревянную шкатулку.
— Поднеси ее к свету, — сказал он, — и посмотри. Граф пытался украсть ее у меня, но, когда его привезли к нам в лихорадке, я снова забрал ее себе. Можешь рассмотреть?
Томас поднес шкатулку к слабому свету, который проникал сквозь лестничный проем, и увидел, что она очень старая, высохшая и некогда была окрашена изнутри и снаружи. Ему сразу бросились в глаза полустертые, но так хорошо знакомые слова. Слова, преследовавшие его с тех пор, как умер его отец.
«Calix meus inebrians».
— Говорят, — аббат забрал шкатулку у Томаса, — что ее нашли в часовне замка, принадлежавшего семейству Вексиев, она лежала на алтаре в драгоценной раке. Но когда ее обнаружили, она была пуста, Томас. Понимаешь? Пуста.
— Она была пуста, — повторил за ним Томас.
— Кажется, — сказал Планшар, — я знаю, что привело тебя, отпрыска рода Вексиев, в Астарак. Но здесь нет того, что ты ищешь. Ничего нет, Томас. Шкатулка была пуста.
Он положил шкатулку в сундук, запер массивную крышку и повел Томаса назад, наверх в церковь. Надежно заперев дверь сокровищницы, аббат жестом предложил англичанину присесть с ним на каменном уступе, проходившем по периметру пустого нефа.
— В шкатулке ничего не было, — настойчиво повторил аббат, — хотя ты, несомненно, думаешь, что прежде в ней что-то лежало. Как я догадываюсь, ты прибыл за той вещью, которая в ней хранилась.
Томас кивнул. Некоторое время он молча смотрел на двух послушников, подметавших широкие каменные плиты церковного пола шуршащими, жесткими буковыми вениками, а потом добавил:
— А еще я пришел, чтобы найти убийцу. Человека, который убил моего отца.