В том же духе, хотя и с иными деталями, история Шервуда. Отличившись в деле декабристов, где он, ничтожный унтер-офицер, сумел организовать провокаторскую интригу, Шервуд с самого начала царствования Николая I был осыпан почестями и милостями. Он был произведён в офицеры, пожалован дворянством, получил приставку к фамилии – «Верный» и, наконец, привлечён к трудам III Отделения. В 1827 году он получил ответственную командировку на юг с тайной миссией обследования умов и толков южных губерний. Чувствуя себя героем дня, Шервуд держал себя на юге так вызывающе и настолько превысил свои «ревизорские» полномочия, что должен был прекратить командировку и отправиться «к водам» на Кавказ. Тем не менее осенью 1829 года он оказался в Киеве, и здесь его деятельность приняла явно провокационный характер. Он завёл собственную полицию, распространив её на ряд соседних губерний, разослав каких-то подозрительных агентов, и готовил новое «тайное общество». Зная слабую сторону правительства, он хотел создать это общество из остатков декабристов и масонских организаций. Для этого он окутывал шпионской сетью и родственников декабристов, живших в тех краях, и таких вельможных дам, как сестра князя Голицына или графиня Браницкая. Держал он себя с подобающей важной особе таинственностью и только намёками давал понять о серьёзности порученных ему дел. Всё бы могло сойти хорошо, если бы жандармский полковник Рутковский не почувствовал, что интриги Шервуда могут отозваться на его собственной карьере, и не настрочил в Петербург доноса, в котором он приводит и некоторые неосторожные фразы Шервуда по поводу шефа жандармов. Бенкендорф лишил Шервуда своего покровительства, и на этом его жандармская служба остановилась.
   Тогда Шервуд стал на путь уголовных афёр, но и в этом деле наткнулся на сопротивление III Отделения. Все его доносы, все попытки провокаций оставались безрезультатны. Наконец, он даже был выслан из столицы. И тогда он сделал последнюю ставку. Он отправил великому князю Михаилу Павловичу большой донос на недостатки государственного аппарата и на продолжающуюся деятельность декабристов и польских революционеров.
   "Кто же, – взывает охваченный гражданской скорбью Шервуд, – допустил всё это зло, все эти беспорядки, все эти адские замыслы, всё то лихоимство? Ведь в начале царствования был учреждён корпус жандармов, который должен был сосредоточить все моральные силы империи, лучших людей государства, соединявших высокие нравственные качества с беспредельной преданностью царю и отечеству. В том-то и оказывается корень зла, что в III Отделение проникли ненадёжные люди, а главенство в нём захватил обольстивший Бенкендорфа Дубельт; этот человек, всегда бывший против правительства, едва ли не во всех обществах, из III Отделения сделал место, которому дали название – факторская контора. Надо томы написать, чтобы исчислить все мелочные дела, разобранные III Отделением, и смело можно сказать: много высочайших повелений вышло без воли государя. Весь Петербург можно спросить, ибо все знали, что если нужно, по какому бы то ни было делу, исходатайствовать высочайшее повеление, то стоило только адресоваться к полковнице
   Газенкампф, которая, будучи довольно снисходительна в цене, всегда была верна в своём слове; генерал-майор Дубельт проживал всегда в год более 100 тысяч рублей, сверх того прикупал имение". И покуда такие люди, как Дубельт, сидят у самых истоков власти, а без лести преданные Шервуды находятся в изгнании, до тех пор не воцарится на Руси порядка и она всё более и более будет погружаться в бездну гибели".
   Старый провокатор вступил в бой с самим III Отделением, но бой оказался неравным. Любопытна судьба доноса. Великий князь Михаил переслал его… Дубельту. И тот, запрятав Шервуда в Шлиссельбург, вместе с тем произвёл расследование о названных в доносе лицах и представил Николаю обширное оправдание как в своих собственных делах, так и в отношении работы III Отделения. Отрывок из этого оправдания мы приводим как образчик того, в какой мере были искренни жандармы в играх с бюрокоатическим аппаратом.
   «Столь преувеличенное описание злоупотреблений само собой обнаруживает неосновательность доноса. Зло существует в частности, но везде преследуется при обнаружения оного. Покровительства или даже послабления злу решительно нет и быть не может. Если министры и другие власти не искореняют вовсе беспорядок и не доводят вверенных им частей до полного совершенствования, то потому, что иные злоупотребления, по общему порядку вещей, всегда будут существовать и существуют у всех народов. При благоразумном взгляде и при справедливой уверенности в суждении, можно сказать, что в России по судебной и административной частям нет общих вопиющих притеснений и злоупотреблений; благонамеренные люди более довольны настоящим положением вещей и спокойно ожидают улучшений в будущем времени; а всем недовольны одни те, которые, по своему беспокойному характеру или неблагоразумию, будут недовольны при всяком положении дел».
   Мы познакомили читателя с похождениями Медокса и Шервуда, чтобы показать, как легко было в николаевское время устраивать провокации, подводить людей под суд и следствие, получать деньги, ревизовать, имея вместо положительных данных только достаточную долю фантазии. Причины этих явлений обрисованы выше: общественное движение первых десятилетий николаевского царствования было чрезвычайно слабо.

III Отделенеие и литература

   Единственным местом проявления общественного движения была литература, и с нею жандармы на первых порах бороться умели. Вступая в управление Российской империей, жандармы твёрдо рассчитывали на «превосходное настроение» русских литераторов…Тем не менее на этом пути уже скоро начинаются разочарования. Писатели оказываются склонными к либерализму, а литература, даже в руках благонамереннейших журналистов, состоящих на службе в самом III Отделении, может развращать умы и способствовать развитию революционных идей.
   Ещё в период следствия над декабристами правительство попыталось установить своих возможных идейных врагов. Каждому члену тайного общества неизменно задавался вопрос: «С какого времени и откуда заимствовали вы свободный образ мыслей, то есть от общества ли, или от внушений других, или от чтения книг и сочинений в рукописях, и каких именно?» Обычно декабристы ссылались на иностранных философов, экономистов и публицистов, на личное знакомство с западными конституциями и т. п. Припоминая же подпольную революционную литературу, называли стихи Пушкина, ходившие по рукам и воспламенявшие молодых романтиков вольности.
   Отсюда сделан был вывод: нужно усилить цензуру иностранных книг, запретить поездки за границу и печатание в русской прессе сведений об общественной борьбе на Западе, а также покрепче присматривать за Пушкиным.
   "У членов следственной над декабристами комиссии, – пишет исследователь «полицейской» стороны биографии Пушкина, – уже под влиянием одних этих ответов должно было сложиться определённое впечатление о Пушкине как об опасном и вредном для общества вольнодумце, рассеивавшем яд свободомыслия в обольстительной поэтической форме. С такою же определённой репутацией человека политически неблагонадёжного и зловредного должен был войти поэт в сознание одного из деятельнейших членов упомянутой комиссии – известного генерал-адъютанта Бенкендорфа; такое же представление сложилось о нём и у самого императора Николая I, как известно, ближайшим и внимательнейшим образом наблюдавшего за ходом следствия и показаниями привлечённых к нему и входившего во все подробности дела. Поэтому нет ничего удивительного в том, что когда вскоре за тем, 25 июня и 8 июля 1826 года, были учреждены Корпус жандармов III Отделение собственной Его Величества канцелярии, заменившие особую полицейскую канцелярию Министерства внутренних дел, то Пушкин естественным образом и как бы по наследству сразу вошёл в круг клиентов новых учреждений «высшей полиции».
   За Пушкиным следили все – от мелких тайных агентов, вроде поэта СИ.Висковатова, сообщавшего, что Пушкин, живя в Псковской губернии, «проповедует безбожие и неповиновение властям», до самого «коренного жандарма» Николая I, милостиво взявшего на себя труд быть цензором поэта. С 1826 года все литературные и жизненные нужды поэта разрешались в канцелярии III Отделения. Туда представлял он свои стихи, смиренно повинуясь требованиям исправлять их согласно политической и эстетической указке Николая I и Бенкендорфа; в III Отделении испрашивал он разрешения на путешествия, на женитьбу… Все последние годы своей жизни должен был он отбиваться от доносов различных литературных шпионов, стремившихся уличить его в революционных и нравственных происках. Недаром любивший «шипенье пенистых бокалов» поэт сравнивал жжёнку с Бенкендорфом, «потому что она, подобно ему, имеет полицейское, усмиряющее и приводящее всё в порядок, влияние на желудок».
   Непосредственный надзор за Пушкиным был, однако же, явлением исключительным, как исключительно было и значение самого поэта. В основном III Отделение занималось не столько писателями, сколько литературой, и в этом направлении развило большую деятельность.
   Журналы, впоследствии игравшие такую видную роль в общественной жизни, в 20-х – 30-х годах представляют картину полной пассивности. Ставка на провинциального помещика, на городского обывателя, полемика с целью отбить подписчика, материал для лёгкого чтения, беззастенчивая погоня за коммерческой выгодой, безудержная самореклама – вот черты, характерные для журналистики 30-х годов. На этом фоне идейные моменты стушёвывались, даже если они, как то было в «Московском телеграфе» Полевого, и присутствовали. Никакой общественной борьбы, никакого сознательного протеста в печатной литературе того времени мы не найдём. Перед нами либо беспринципность, либо открытое угодничество перед властью.
   Но вместе с тем литература могла являться и, как мы знаем, в 40-х и 50-х годах и явилась поприщем, на котором концентрировались силы новой социальной группы – мелкобуржуазной демократической интеллигенции. И жандармы, лучше многих современников отдававшие себе отчёт в направлении общественного развития, прекрасно учитывали потенциальную силу литературы. Здесь им пришли на помощь цензура и литературный шпионаж.
   В предшествующее время цензура существовала на основании сравнительно либерального устава. В первый же визит министра народного просвещения А.С.Шишкова к новому государю Николай распорядился составить новый цензурный устав. Окончательно он был утверждён в 1828.году. Формально цензура оставалась в ведении Министерства просвещения, фактически была поставлена под контроль III Отделения. В особых наказах цензорам было установлено, что «когда бы представлены были кем-либо на рассмотрение цензуры книга или художественное произведение, клонящиеся к распространению безбожия или обнаруживающие в сочинителе или художнике нарушителя обязанностей верноподданного, то о сём немедленно извещать высшее начальство для учреждения за виновным надзора или же предания его суду по законам». Высшее начальство – это, разумеется, III Отделение.
   Отдельными распоряжениями из ведения обычной цензуры изымались то те, то другие литературные отрасли, передававшиеся в исключительное подчинение III Отделению. Между Министерством народного просвещения и шефом жандармов завязалась даже некоторая борьба, с неравными, впрочем, силами. III Отделение с удовольствием регистрировало все промахи и ошибки цензуры и доводило о них до высочайшего сведения. Отсюда уже летели выговоры министру, отставки цензорам и т. д. Помимо соображений общеполитических, принимались во внимание и личные обиды высокопоставленных особ. Цензура должна была следить за всеми злободневными намёками, чтобы в них не содержалось какой-нибудь «личности».
   Образцом придирчивости, почти бессмысленной, может служить сентенция Николая I о статье известного впоследствии славянофила И.В.Киреевского «Девятнадцатый век». В феврале 1832 года Бенкендорф сообщал по этому поводу министру народного просвещения князю Ливену: «Государь Император, прочитав в № 1 издаваемого в Москве Иваном Киреевским журнала под названием „Европеец“ статью „Девятнадцатый век“, изволил обратить на оную особое своё внимание. Его Величество изволил найти, что все статьи сии есть не что иное, как рассуждение о высокой политике, хотя в начале оной сочинитель и утверждает, что он говорит не о политике, а о литературе. Но стоит обратить только некоторое внимание, чтобы видеть, что сочинитель, рассуждая будто бы о литературе, разумеет совсем иное; что под словом „просвещение“ он понимает свободу, что „деятельность разума“ означает у него революцию, а „искусно отысканная середина“ не что иное, как конституция. Посему Его Величество изволит находить, что статья сия не долженствовала быть дозволена в журнале литературном, в каковом воспрещено помещать что-либо о политике, и как, сверх того, оная статья, невзирая на её наивность, писана в духе самом неблагонамеренном, то и не следовало цензуре оной пропускать».
   Журнал «Европеец» был закрыт. Через неделю отдано распоряжение, чтобы при разрешении новых журналов представлялись «обстоятельные сведения о способностях издателя и его благонадёжности», то есть, иначе говоря, жандармские справки; сам же Киреевский был отдан под полицейский надзор.
   Не нужно быть Николаем, чтобы прочесть в «деятельности разума» революцию, а в «искусно отысканной середине» конституцию. В подобном чтении упражнялись с таким же успехом рядовые цензоры. В исторической литературе собраны десятки курьёзов, свидетельствовавших о невежестве николаевских цензоров-жандармов и просто цензоров. Приведём один пример, ставший классическим.
   Рядовой стихотворец 30-х годов Олин написал лирические «Стансы к Элизе», попавшие на просмотр к цензору Красовскому, который не только запретил стихотворение, но обосновал запрещение критическим рассуждением. Автор, стремясь к своей возлюбленной, мечтает быть при ней постоянно и «улыбку уст её небесную ловить». По этому поводу цензор сделал примечание: «Слишком сильно сказано! Женщина недостойна, чтобы улыбку её называть небесною». Лирические строки:
 
Что в мненьи мне людей?
Один твой нежный взгляд
Дороже для меня вниманья всей вселенной —
 
   отмечены следующим соображением: «Сильно сказано; к тому же во вселенной есть и цари, и законные власти, вниманием которых дорожить должно»; а желание автора уединиться с милой в пустыню расценено как отлынивание от государственной службы. «Сверх сего, – писал Красовский, – к блаженству можно приучаться только близ Евангелия, а не женщины».
   Если в таком положении была беллетристика, то легко себе представить, в каком виде доходили до русского читателя статьи публицистического характера и политическая хроника. Газет, кроме официальных, не было. В журналах политические статьи пропускались лишь при условии абсолютной благонамеренности. Когда в 1830 году произошла июльская революция во Франции, о ней напечатаны были две заметки, изобразившие революцию как добровольный отъезд короля; а когда в 1837 году в «С. – Петербургских ведомостях» была напечатана статья о покушении на жизнь французского короля Луи Филиппа, Бенкендорф немедленно уведомил министра народного просвещения, что считает «неприличным помещение подобных известий в ведомостях, особенно правительством издаваемых, которые расходятся в столь большом количестве между средним классом людей». Цензура избегала вообще всяких упоминаний о царях, запрещала выражения, вроде «царь скончался», не позволяла упоминать о революциях, республиках и т. п. По словам цензора Никитенко, он однажды не выдержал и предложил во время обсуждения в цензурном комитете статьи о 18 брюмера такой вопрос: «Должны ли мы французскую революцию считать революцией, и позволено ли в России печатать, что Рим был республикой, а во Франции и Англии конституционное правление, или не лучше ли принять за правило думать и писать, что ничего подобного на свете не было и нет?»
   При всём том охранители считали, что цензура ещё недостаточно деятельна. Собственно защитников свободы печати мы среди деятелей 30-х годов не найдём. Даже Пушкин, так жестоко страдавший от цензуры и не менее жестоко высмеивавший её, писал в своём втором послании к цензору:
 
Будь строг, но будь умен.
Не просят у тебя,
Чтоб, все законные преграды истребя,
Всё мыслить, говорить, печатать безопасно
Ты нашим господам позволил самовластно.
 
   Тот самый Никитенко, который возмущался тупоумием цензуры, искренно считал, что нельзя печатать на русском языке записки Флетчера о Москве XVI века, потому что читатель сможет провести аналогию между правлением Ивана Грозного и Николая I. Бывало, цензуру ещё обвиняли и в попустительстве. Видный представитель николаевской бюрократии, сенатор Н.ГДивов, подводя в своём дневнике итог истёкшему 1832 году, отмечал: «Министерство народного просвещения не обладало достаточной энергией, чтобы обуздать периодические издания, содержания самого антимонархического и противного самодержавию. Тайная полиция с её явными и тайными цензорами действовала в сём важном случае весьма вяло. Сам граф Бенкендорф как будто находился под обаянием этих писак; можно опасаться последствий этой небрежности».
   Действительно, при сравнительно большом числе запрещений отдельных произведений мы находим в практике III Отделения не так много преследований самих литераторов. Жандармы полагались на добросовестность литераторов и знали, что если сегодня Кукольнику сделать выговор за рассказ, в котором он «выказывает добродетель податного состояния и пороки высшего класса», то завтра тот же Кукольник постарается и состряпает что-нибудь настолько патриотическое, что удостоится высочайшего поощрения и бриллиантового перстня. Поэтому выговоры делались всем, вплоть до Булгарина, а к наказаниям прибегали только в исключительных случаях. Эта уверенность в «общем благополучии» впоследствии помогла вышедшей, в 40-х годах фаланге либеральной литературы пережить николаевское время. Усматривая в статьях Белинского призывы к «социализму и коммунизму», III Отделение не считало, однако, возможным обвинить его в сочувствии к этим идеям. «Нет сомнения, что Белинский и Краевский и их последователи пишут таким образом единственно для того, чтобы придать больший интерес статьям своим, и нисколько не имеют в виду ни политики, ни коммунизма; но в молодом поколении они могут поселить мысли о политических вопросах Запада и коммунизме».
   Без учёта этой точки зрения III Отделения на литераторов и литературу нельзя понять и особенностей организации литературного шпионажа. III Отделение очень охотно принимало в число своих агентов писателей. При этом имелось в виду, что сотрудники такого типа находятся значительно выше обычных шпионов и по квалификации, и по общественному положению. Агенты эти выполняли не только литературные функции, но должны были и сигнализировать общественное настроение различных кругов. В этом плане известны более Греч и Булгарин. Они были наиболее осведомлёнными и вместе с тем самыми усердными сотрудниками, буквально завалившими III Отделение доносами, рассуждениями, предложениями и т. п. Знакомясь с этого рода деятельностью «братьев-разбойников», как называли Греча и Булгарина в литературной среде, мы, однако, с удивлением замечаем, как мало внимания уделяли жандармы их писаниям. Очевидно, понималось, что Греч и Булгарин руководствуются не только верноподданническими чувствами, но под шумок сводят счёты со своими конкурентами и литературными противниками. Знало III Отделение, что шпионская деятельность друзей-журналистов общеизвестна и никто не станет доверять им политических тайн. Но пользовались услугами, так как они были люди старательные и осведомлённые.
   Литераторы в жандармской службе нужны были также и в целях воздействия на общественное мнение. III Отделение очень часто заказывало патриотические статьи и книги, диктовало освещение политических событий в периодической печати. Когда в 1846 году по недосмотру Булгарина в «Северной пчеле» была помещена баллада графини Ростопчиной «Насильный брак», изображавшая отношения между Россией и Польшей, Нестор Кукольник по заказу III Отделения изготовил стихотворный же ответ. В этом смысле III Отделение действовало довольно тонко, и читатели могли только изумляться, почему либеральные «Отечественные записки» вдруг разражаются урапатриотической статьёй: на самом деле такие статьи писались по рекомендации III Отделения.
   Немалый интерес проявляли жандармы и к европейской печати. Об оценке русских событий на Западе начали думать сразу после декабрьского восстания. В соответствующем духе информировались западные газеты, а после казни декабристов изготовлена брошюра на немецком языке, излагавшая историю восстания с официальной точки зрения. С начала 30-х годов в Германию, Австрию и Францию направляются специальные чиновники «с целью опровергать посредством дельных и умных статей грубые нелепости, печатаемые за границей о России и её монархе, и вообще стараться противодействовать революционному духу, обладавшему журналистикой». На этой почве отчасти и зародилась заграничная агентура. Первый заграничный шпион III Отделения Яков Толстой и начал свою службу литературной защитой русского престола. Впоследствии этот способ обработки западного общественного мнения вместе с подкупом иностранных изданий вырос в целую систему.
   Как мы сказали, политических гонений литераторов непосредственно III Отделение воздвигало немного. Обычно ограничивались запрещением неудачливому автору писать, да и эти запрещения было сравнительно нетрудно устранить. Просматривая хронику взаимоотношений николаевских жандармов и литературы, мы находим только три громких политических дела. Из них самое значительное – эпизод с публикацией Надеждиным в 15-й книжке «Телескопа» за 1836 год знаменитого «Философического письма» ПЯЛаадаева. Надеждин, редактор издания, не заметил социальной направленности «письма», автор которого, обличая прошлое, сделал тем самым выводы и о настоящем. По мнению Чаадаева, Россия не имеет истории, потому что её не коснулась цивилизация. В России нет ни долга, ни закона, ни правды, ни порядка. «Отшельники в мире, мы ничего ему не дали, ничего не взяли у него; не приобщили ни одной идеи к массе идей человечества; ничем не содействовали совершенствованию человеческого разума и исказили всё, что сообщило нам это совершенствование. Во всё продолжение нашего общественного существования мы ничего не сделали для общего блага людей: ни одной полезной мысли не взросло на бесплодной нашей почве».
   Чаадаев, конечно, далеко недооценил пройдённого Россией исторического пути. Но дело не в этом. Нельзя было резче разойтись с официальной точкой зрения, считавшей, что прошлое России изумительно, настоящее более чем превосходно, а будущее не поддаётся описанию. Письмо Чаадаева, по словам Герцена, было «выстрелом, раздавшимся в тёмную ночь», и, конечно, разбудило ночных стражей. Поднялась, как выразился Никитенко, «ужасная суматоха». «Телескоп» был запрещён, цензор Болдырев отставлен от службы, а редактор Надеждин сослан в Усть-Сысольск. Что касается Чаадаева, то к нему была применена резолюция Николая: «Прочитав статью, нахожу, что содержание оной – смесь дерзостей бессмыслицы, достойной умалишённого…» Власти не могли примириться с тем, что русский дворянин и отставной гвардии ротмистр мог в здравом уме и твёрдой памяти считать всё прошлое России никуда не годным. Решено было полагать Чаадаева сумасшедшим. В этом смысле и было составлено отношение Бенкендорфа к московскому военному генерал-губернатору князю Голицыну:
   «В последневышедшем № 15-м журнала „Телескоп“ помещена статья под названием „Философические письма“, коей сочинитель есть живущий в Москве г.Чеодаев. Статья сия, конечно, уже Вашему сиятельству известная, возбудила в жителях московских всеобщее удивление. В ней говорится о России, о народе русском, его понятиях, вере и истории с таким презрением, что непонятно даже, каким образом русский мог унизить себя до такой степени, чтобы нечто подобное написать. Но жители древней нашей столицы, всегда отличающиеся чистым здравым смыслом и будучи преисполнены чувством достоинства русского народа, тотчас постигли, что подобная статья не могла быть писана соотечественником их, сохранившим полный свой рассудок, и потому, как дошли сюда слухи, не только не обратили своего негодования против г.Чеодаева, но, напротив, изъявляют искреннее сожаление своё о постигшем его расстройстве ума, которое одно могло быть причиною написания подобных нелепостей. – Здесь получены сведения, что чувство сострадания о несчастном положении г.Чеодаева единодушно разделяется всею московской публикой. Вследствие сего Государю Императору угодно, чтобы Ваше сиятельство, по долгу звания Вашего, приняли надлежащие меры к оказанию г.Чеодаеву всевозможных попечений и медицинских пособий. Его Величество повелевает, дабы Вы поручили лечение его искусному медику, вменив сему последнему в обязанность непременно каждое утро посещать г.Чеодаева, и чтоб сделано было распоряжение, дабы г.Чеодаев не подвергал себя вредному влиянию нынешнего сырого и холодного воздуха; одним словом, чтобы были употреблены все средства к восстановлению его здоровья, – Государю Императору угодно, чтобы Ваше сиятельство о положении Чеодаева каждомесячно доносили Его Величеству».