Страница:
Вот собственноручно изложенный эпический, лапидарный рассказ Жученко о своей работе:
Подозрения возникли в феврале 1909 года, окрепли в апреле, но для превращения в достоверный факт нуждались в непререкаемом аргументе. 26 августа Центральный Комитет обратился к В. Л. Бурцеву с следующим предложением:
Разоблачённые агенты, сотрудники вызывают различные к себе чувства, но какие бы они ни были, к ним всегда примешивается чувство презрения и гадливости. Когда Жученко закончила свои ответы Бурцеву, она спросила его:
– Вы меня презираете?
– Презирать – это слишком слабое чувство! Я смотрю на вас с ужасом, – ответил Бурцев.
Бурцев составил подробный рассказ о посещении Жученко и о своих беседах с ней. Этот рассказ необычайно интересен с психологической стороны, но ещё интереснее с этой точки зрения отчёт о посещении Бурцева и его беседах с Жученко, сделанный ею самой в письмах к начальнику – полковнику М.Ф.Коттену, в то время начальнику Московского охранного отделения. Сопоставление этих двух рассказов только усиливает драматический эффект события.
Бурцев рассказывает, как 11 августа 1909 года он появился в квартире Жученко. Он обратился к ней с просьбой поделиться с ним воспоминаниями в области освободительного движения. Жученко скромно ответила ему, что она стояла далеко от организаций и вряд ли может быть полезна ему. Впрочем, он может задать ей вопросы. Но Бурцев не решился начать свой допрос в её квартире, где был её сын и жила её подруга. Он просил её прийти для беседы вечером в кафе. Она согласилась, пришла в условленное место, но по какому-то недоразумению не встретила Бурцева. В этот день допрос не состоялся.
Вечером, взволнованная посещением Бурцева, Жученко писала своему другу и начальнику фон Коттену: «Не знаете ли, дорогой мой друг, исчезли ли уже сороки из уготовленных им тёплых краёв? Мне кажется, они уже за границей. И вот почему. Сегодня был у меня Бурцев. „Собираю воспоминания и прошу вас поделиться со мной вашими“. – „Что же вас интересует?“ – „Все. Но здесь неудобно говорить. Будьте добры приехать в 7 ч. вечера на Friedrichstrasse, к подземке. Я буду там ровно в 7 ч“. В 7 ч. я была, как условлено, но его там не было. Прождала до 8 ч. и отправилась домой. Вероятно, завтра придёт ещё раз, если только мой приезд к подземке уже не сыграл какой-то роли. Сауest или нет? Думаю, да. Не будь одно да (простите за тяжёлый язык), Р.Гальц уведомила бы меня давно о визите… Когда я ехала на подземке, признаюсь, мелькнула мысль – не встречаться с ним, уехать. Но это только одно мгновение было. „Я вас где-то встречал“. – „Очень возможно“ (никогда не видела). Ну, как не пожалеть, что Вы не здесь! Было бы интересно побеседовать. Но только Вы остались бы мною недовольны: Вы не любите, когда я говорю спокойно. Но чего волноваться! Я так себе и представляла. Именно он должен был прийти ко мне. Если возможно будет писать, сейчас же напишу Вам о продолжении сей истории. А пока все же до свидания. Всего, всего лучшего!»
Первый акт драмы с завязкой сыгран. Сотрудник чувствует, что за ним следят, что он открыт, и ждёт, как произойдёт разоблачение. Он уверен в приходе судьбы, тысячу раз рисует в своём воображении, как это будет и будет ли предварительно выяснение или сразу наказание, самое тягчайшее. Именно так, как ждала Жученко, пришёл Бурцев.
Второй акт драмы разоблачения был разыгран на следующий день, 12 августа. В 10 часов утра Бурцев уже звонил у двери Жученко. "Она сидела в глубоком кресле, безмятежно смотрела на своего собеседника и казалась с виду совсем спокойной и голос был ровный и уверенный.
Тогда, почти на владея собой, он подошёл к ней в упор и сказал прямо в лицо:
– Я хочу теперь просить вас, не поделитесь ли со мной воспоминаниями о вашей 15-летней агентурной работе в Департаменте полиции и в охране?
Она не то вопросительно, не то утвердительно сказала ему:
– Вы, конечно, не откроете ни доказчиков, ни доказательств.
Бурцев, конечно, решительно отказался открыть свои источники.
Она высокомерно взглянула на своего прокурора и совсем не прежним тоном сказала:
– Я давно Вас ждала. Ещё полгода тому назад я сказала своему начальству: «Бурцев разоблачил Азефа; теперь очередь за мной. Он сам придёт ко мне и будет меня уличать». Как видите, я не ошиблась. И скажу вам искренно: я рада, что вы, а не эсеры явились ко мне.
Бурцев ушам своим не верил. «Для верности» он спросил:
– Значит, вы признаете что вы служили в охранном отделении?
– Да, я служила, к сожалению, не 15 лет, а только 3, но служила, и я с удовольствием вспоминаю о своей работе, потому что я служила не за страх, а по убеждению. Теперь скрывать нечего. Спрашивайте меня – я буду отвечать. Но помните: я не открою вам ничего, что повредило бы нам, служащим в Департаменте полиции.
Допрос начался здесь же в квартире, и затем в течение нескольких часов продолжался в кафе.
В 1 час 22 мин. Жученко отправила телеграмму в Московское охранное отделение фон Коттену: «Micheew (Михеев – охранный псевдоним Жученко) ist bekannt dupch den historeker Brief folgt Zina».
В тот же день написала и письмо, которое должно было быть переслано фон Коттену в случае смерти Жученко. Жученко осталась жива, и письмо осталось непосланным. В тот же день вечером она писала вновь фон Коттену:
"Дорогой мой друг! У меня лежит письмо для Вас, которое Вы получите в случае моей смерти. В нем я подробно рассказываю о втором визите Бурцева. Чтобы Вам ясно было дальнейшее этого письма, должна повториться и сказать, что он начал сегодня прямо с фразы: «Поделитесь вашими воспоминаниями, как агента охранного отделения в течение 15 лет. Умом и сердцем вы с нами».
Я ведь ждала этого ещё с декабря. Раз Бурцев приходит ко мне и говорит это, ясно, что у него имеются документальные доказательства. Поэтому отрицать а 1а Азеф было бы пошло. Согласитесь. Я и подтвердила, исправив неточную дату – 15 лет. Его очень удивило, что не отрицаю. «Имею данные от охранников, среди эсеров подозрений никаких не было. Вас хотели сейчас же убить, но я „выпросил“ у них: расскажите все, ответьте на все вопросы – и ваша жизнь гарантирована». На этом окончился его утренний визит.
От 3 до 7 вечера говорила с ним в Cafe. Отказалась от дачи показаний, объяснила ему, почему я служила вам и другим и каким образом я сделалась агентом. Относительно последнего он объясняет моим арестом, на улице в Петербурге, «воздействием» и пр. Для меня было очень важно разубедить его, и он не мог не поверить, что это не так было. Спрашивал о многом, многом, но я отвечала только на пустяковые вопросы. Надеюсь, что оставалась все время спокойна и ничего не выболтала. Он резюмировал своё сообщение чекистам так «Опасная противница революционного движения, эсеров в частности, действовала только по убеждению вредности всякой революционной деятельности». Появится ли это резюме в его корреспонденциях? Едва ли. Но обещал мне писать только правду. Увидите, как он сдержит своё слово. Через неделю моё имя уже достояние газет, как он сказал, но я думаю, что это будет уже завтра. Сведения обо мне были уже в апреле якобы. «Я преисполнен к вам ужасом. Не мог предполагать, что такой тип, как вы, возможен. Это гипноз». Против этого я горячо протестовала. Но, кажется, он остался при своём.
Несколько раз просил работать с ним. «Вы так многое можете разъяснить, быть полезной.» – «Работайте вы со мной», – сказала я. Негодование! Я отвечаю тем же. «Я умываю руки. Теперь эсеры решат, что с вами делать. Как человеку честному, жму вашу руку, желаю всего хорошего…» Словом, я с удовлетворением увидела, что презрения с его стороны не было. А его ужас – это очень недурно.
Я со своей стороны выразила мою радость, что именно он пришёл ко мне могу надеяться, что мои слова не будут извращены, и не слышала грубой брани и пафоса возмущения. «Я не одна, есть другие в моем роде и всегда будут» – не удержалась я сказать. – «Но ведь я всех разоблачу, у меня уже имеется много документов». Вот, кажется, все существенное моего разговора с ним".
То, чего ждала с трепетом Жученко, свершилось. Карты раскрыты, предатель разоблачён. В третьем акте драмы следовало бы, по теории, дать раскаяния и наказаний. Но раскаяния не было, была только гордость содеянным, гордость своим поведением во время разоблачения. И несомненно, эта гордость запретила ей спасаться от наказания. "Теперь что же дальше? – пишет она 12 августа фон Коттену. – Думаю, что с ним была пара эсеров; если нет (он отрицает), то приедут и, конечно, крышка. Очень интересно было бы знать, что Вы мне посоветовали бы. Я сама за то, чтобы не бежать. К чему? Что этим достигается? Придётся вести собачью жизнь. И ещё с сыном. Быть обузой вам всем, скрываться, в каждом видеть врага и, в конце концов, тот же конец! А вдобавок подлое чувство в душе: бежала! Из-за расстояния должна решать сама, одна. Мой друг! Конечно, хочу знать Ваше мнение, но придётся ли его услышать? Они доберутся раньше Вашего ответа. Ценой измены Вам, Е. К (Е. К Климовичу), всему дорогому для меня могла бы купить свою жизнь. Но не могу! «Вы должны порвать с ними окончательно и все рассказать». – «Отказываюсь!» Простите за неординарный зигзаг мысли, но мне малодушно хочется рассказать Вам, как мой милый мальчик реагировал на мой рассказ (я должна была приготовить его, сказать ему сама, взять из школы). Так вот он говорит: ich werde sie selbst schiessen, vielleicht wird diesse Bande dich doch niht todten!
Простите за отступление, но Вы поймёте, что я исключительно занята мыслью о дорогом сыне".
Со дня на день ждала Жученко расплаты и каждый день писала фон Коттену, чтобы он знал, что она ещё жива. 13 августа она сообщала ему; «Центральный Комитет теперь уже знает, что я не приняла их условий. Не думаю, чтобы они оставили меня так; надо полагать, придумают способ убрать. Задача для них не такая лёгкая: будут, конечно, думать, как бы „исполнителю“ сухим из воды выйти. Я совершенно открыто хожу по улицам и не собираюсь уезжать. Газеты ещё молчат…; Дорогой мой друг! Как хорошо бы с Вами сейчас поговорить. Жду Вашего привета. Чувствую себя хорошо, свободно – стоило жить!»
В тот же день Жученко писала и другому своему другу Е.К. Климовичу: «Теперь жду, что дальше будет. Конечно, убьют. Бежать, начать скитальническую жизнь – нет сил, потеряю равновесие, буду вам всем обузой… Хотя бы эта банда, как выразился мой дорогой мальчик, убила и не обезобразила бы меня. Это моё единственное желание. С каким наслаждением я поговорила с Бурцевым, бросила через него эсеровской банде все моё презрение и отвращение. Надеюсь, он не извратит моих слов».
14 августа Жученко писала фон Коттену: «Дорогой мой друг! Боюсь только одного: серной кислоты. Начинаю думать, они не убьют меня. Довольно трудно ведь. Они уверены, что я окружена толпой полицейских. И „жалко жертвовать одним из славных на провокатора“ – думается мне, говорят они. Вероятно, дойдут до серной кислоты. Конечно, и это поправимо… Но обидно будет. Потом, боюсь, что Бурцев извратит мои слова – и это будет особенно скверно. И особенно опасаюсь, что они похитят сына. Несколько раз представляла себе, как будет, что я буду ощущать, когда меня откроют, и, к своему счастью, вижу, что это гораздо легче. Просто-таки великолепно чувствую себя. При мысли, что они застрелят меня, конечно. С Бурцевым держала себя гораздо лучше, чем могла ожидать от себя в Москве при мысли о сём моменте».
Прошло ещё несколько дней. Центральный комитет официально объявил о провокаторстве Жученко. Бурцев сдержал слово и не скрыл о ней правды. Жученко стала предметом острой газетной сенсации. Она не была убита, не была обезображена, сын был при ней, и она жила по-прежнему на своей квартире. Департамент оплатил её услуги «княжеской» пенсией, а 7 ноября она писала В. Л. Бурцеву: «Осень моей жизни наступила для меня после горячего лета и весны».
Прошло ещё насколько месяцев. Была неприятность с берлинской полицией; она хотела было выдворить из Берлина русскую шпионку, о которой шумела пресса, но по просьбе русского Департамента полиции согласилась оставить Жученко в покое. В письме её к фон Кот-тенуот 18 февраля 1910 года находится любопытное сообщение об отношении к ней берлинской полиции. «У меня тут опять буря в стакане воды. С. – д. Либкнехт сделал запрос в прусском ландтаге министру внутренних дел, известно ли ему, что Ж. снова в Шарлоттенбурге и „без всякого сомнения продолжает свою преступную деятельность“. Недостатка в крепких выражениях по моему адресу, конечно, не было. Я ожидала, что президент (берлинской полиции) после этого запроса снова посоветует мне уехать. Но они отнеслись к этому выпаду очень спокойно. Показали мне только анонимное письмо президента с советом выселить русскую шпитцель, иначе произойдёт что-либо скверное. Я думаю, что это в последний раз упоминается имя Ж. Пора бы, право, и перестать, тем более что я буквально ни с кем не вижусь и не говорю. Своего рода одиночное заключение, только с правом передвижения. Надеюсь, что через полгода окончательно свыкнусь и угомонюсь».
И действительно, через некоторое время Жученко угомонилась. Для неё все было в прошлом, и в этом прошлом, ей дорогом, она жила в воспоминаниях и переписке со своими друзьями-руководителями. Разоблачение ни на йоту не изменило её теоретического уклада, и секретное сотрудничество казалось ей по-прежнему делом нужным и важным. Приводим характернейшие выдержки из её письма 1910 года к Е.К.Климовичу «Изгоев в „Речи“, который является легальным граммофоном того несуществующего ныне, что было партией эсеров, очень утешительно говорит, что Меньшиков возбуждает гадливое чувство. Ну, нравственным возмущениям – грош цена в данном случае, но это показывает, что вот предположение, будто Меньшиков мог бы работать в революционных организациях, едва ли осуществимо. Кто возьмёт его к себе? Меня больше занимает заметка здешней прессы, русское правительство якобы встревожено намерением сего субъекта что-то там опубликовать. Главный вред от него налицо, мы проваленные! Остаётся, следовательно, пресловутое дискредитирование и прочая пальба из пушек по воробьям. Но это ведь лишь минутное волнение и одно времяпровождение, Ничего не изменится; главное всегда считается – сотрудники есть и будут, а следовательно, и банда не сможет поднять высоко головы. Интересно знать, когда это вошло в обращение слово – провокатор? Кажется, с 905 года. И вот с тех пор нас обвиняют всегда в провокации. И пусть! От этого обвинения Департамент полиции ещё не рушился. А что другое может разоблачить Меньшиков? Остаётся только радоваться, что предатель известен. Все многочисленные провалы, все их причины, – хочу сказать, азефский и мой, особенно – показывают, что наша система преследования шаек и проч. К0 – жизненна и плодотворна. А это громадное утешение! тЪвотао это с убеждением, зная теперь, откуда шли все разоблачения, предательства. Само собой, мы никогда не провалились бы при вашем Мих. Фр. (фон Коттен) и других ведений агентуры. И мне даже опасно что вы могли хоть только остановиться на вопросе, не были ли вы причиной моего провала! От предательств не упасется никто… О, если бы не Меньшиков! Тяжело, мой,дру1 не быть у любимого дела, без всякой надежды вернуться к нему!»
В момент объявления войны Жученко жила в Берлине. В первые же дни она была арестована и заключена в тюрьму по подозрению в шпионаже в пользу России. В тюрьме она находилась ещё и в 1917 году. Дальнейшая её судьба неизвестна.
Кровавый Азеф
«В 1893 году я познакомилась в Петербурге с г. Семякиным и стала агентом Департамента полиции. Весной 1894 года, по семейным обстоятельствам, переехала в Москву. Г. Семякин, приехав туда, познакомил меня с С. В. Зубатовым, у которого я работала до мая или апреля 1895 года, вплоть до своего ареста вместе с И. Распутиным, Т. Акимовой и другими. До марта или февраля 1896 года я находилась под арестом в московской Бутырской тюрьме, после чего была выслана в Кутаис на 5 лет. В апреле 1898 года уехала в Лейпциг, пробыв там до весны 1904 года, когда по приглашению г. Гартинга, переехала в Гейдельберг. Следовательно, от апреля 1895 года до весны 904 года я не работала, как сотрудник В Гейдельберге я вошла в сношения с проживавшими там социалистами-революционерами и, получив от них связи для Москвы, уехала в этот город в сентябре 1905 года. С 1905 года, сентября месяца, вплоть до конца февраля 1909 года, я работала в Москве, с небольшими перерывами, вызванными моими поездками за границу, под начальство г. г. Климовича и фон Коттена».В партии, членом которой была Жученко, она была ценным и желанным работником. На её испытанную точность в «работе», на её щепетильную добросовестность, на её товарищескую обязательность можно было положиться. Из рядового члена партии она становится руководителем партийной работы; она входила в состав областного комитета центральной области партии эсеров и приняла участие в Лондонской конференции в 1908 году. Известие об её предательстве произвело ошеломляющее впечатление.
Подозрения возникли в феврале 1909 года, окрепли в апреле, но для превращения в достоверный факт нуждались в непререкаемом аргументе. 26 августа Центральный Комитет обратился к В. Л. Бурцеву с следующим предложением:
«ЦК п.с. – р. собрал ряд данных, уличающих 3. Ф. Жученко в провокационной деятельности. ЦК считал бы полезным предварительно, до предъявления Жученко формального обвинения, сделать попытку получить от неё подробные показания об известном ей из провокационного мира. НТК полагает, что вы, как редактор „Былого“, могли бы предпринять эту попытку, и со своей стороны готовы оказать вам в этом необходимое содействие».Жученко, подозревая неладное, ещё в феврале 1909 года выехала из Москвы и укрылась в Шарлоттенбурге, в скромной квартире. Здесь нашёл её Бурцев, и здесь же она ответила полным признанием выдвинутых против неё обвинений. Она выразила своё сожаление, что так мало послужила охранному отделению, но стояла только на одном, что провокацией она не занималась. «Я служила идее, – заявила она Бурцеву. – Помните, что я честный сотрудник Департамента полиции в его борьбе с революционерами…» «Сотрудничество – одно из более действенных средств борьбы с революцией», – писала она Бурцеву, повторяя в сущности одно из основных положений инструкции по ведению внутреннего наблюдения. «Я не одна, у меня много единомышленников, как в России, так и за границей. Мне дано высшее счастье: остаться верной до конца своим убеждениям, не проявить шкурного страха, и мысль о смерти меня не страшила никогда (иначе я никогда бы не перевозила бомб, как и много другого не делала бы)».
Разоблачённые агенты, сотрудники вызывают различные к себе чувства, но какие бы они ни были, к ним всегда примешивается чувство презрения и гадливости. Когда Жученко закончила свои ответы Бурцеву, она спросила его:
– Вы меня презираете?
– Презирать – это слишком слабое чувство! Я смотрю на вас с ужасом, – ответил Бурцев.
Бурцев составил подробный рассказ о посещении Жученко и о своих беседах с ней. Этот рассказ необычайно интересен с психологической стороны, но ещё интереснее с этой точки зрения отчёт о посещении Бурцева и его беседах с Жученко, сделанный ею самой в письмах к начальнику – полковнику М.Ф.Коттену, в то время начальнику Московского охранного отделения. Сопоставление этих двух рассказов только усиливает драматический эффект события.
Бурцев рассказывает, как 11 августа 1909 года он появился в квартире Жученко. Он обратился к ней с просьбой поделиться с ним воспоминаниями в области освободительного движения. Жученко скромно ответила ему, что она стояла далеко от организаций и вряд ли может быть полезна ему. Впрочем, он может задать ей вопросы. Но Бурцев не решился начать свой допрос в её квартире, где был её сын и жила её подруга. Он просил её прийти для беседы вечером в кафе. Она согласилась, пришла в условленное место, но по какому-то недоразумению не встретила Бурцева. В этот день допрос не состоялся.
Вечером, взволнованная посещением Бурцева, Жученко писала своему другу и начальнику фон Коттену: «Не знаете ли, дорогой мой друг, исчезли ли уже сороки из уготовленных им тёплых краёв? Мне кажется, они уже за границей. И вот почему. Сегодня был у меня Бурцев. „Собираю воспоминания и прошу вас поделиться со мной вашими“. – „Что же вас интересует?“ – „Все. Но здесь неудобно говорить. Будьте добры приехать в 7 ч. вечера на Friedrichstrasse, к подземке. Я буду там ровно в 7 ч“. В 7 ч. я была, как условлено, но его там не было. Прождала до 8 ч. и отправилась домой. Вероятно, завтра придёт ещё раз, если только мой приезд к подземке уже не сыграл какой-то роли. Сауest или нет? Думаю, да. Не будь одно да (простите за тяжёлый язык), Р.Гальц уведомила бы меня давно о визите… Когда я ехала на подземке, признаюсь, мелькнула мысль – не встречаться с ним, уехать. Но это только одно мгновение было. „Я вас где-то встречал“. – „Очень возможно“ (никогда не видела). Ну, как не пожалеть, что Вы не здесь! Было бы интересно побеседовать. Но только Вы остались бы мною недовольны: Вы не любите, когда я говорю спокойно. Но чего волноваться! Я так себе и представляла. Именно он должен был прийти ко мне. Если возможно будет писать, сейчас же напишу Вам о продолжении сей истории. А пока все же до свидания. Всего, всего лучшего!»
Первый акт драмы с завязкой сыгран. Сотрудник чувствует, что за ним следят, что он открыт, и ждёт, как произойдёт разоблачение. Он уверен в приходе судьбы, тысячу раз рисует в своём воображении, как это будет и будет ли предварительно выяснение или сразу наказание, самое тягчайшее. Именно так, как ждала Жученко, пришёл Бурцев.
Второй акт драмы разоблачения был разыгран на следующий день, 12 августа. В 10 часов утра Бурцев уже звонил у двери Жученко. "Она сидела в глубоком кресле, безмятежно смотрела на своего собеседника и казалась с виду совсем спокойной и голос был ровный и уверенный.
Тогда, почти на владея собой, он подошёл к ней в упор и сказал прямо в лицо:
– Я хочу теперь просить вас, не поделитесь ли со мной воспоминаниями о вашей 15-летней агентурной работе в Департаменте полиции и в охране?
Она не то вопросительно, не то утвердительно сказала ему:
– Вы, конечно, не откроете ни доказчиков, ни доказательств.
Бурцев, конечно, решительно отказался открыть свои источники.
Она высокомерно взглянула на своего прокурора и совсем не прежним тоном сказала:
– Я давно Вас ждала. Ещё полгода тому назад я сказала своему начальству: «Бурцев разоблачил Азефа; теперь очередь за мной. Он сам придёт ко мне и будет меня уличать». Как видите, я не ошиблась. И скажу вам искренно: я рада, что вы, а не эсеры явились ко мне.
Бурцев ушам своим не верил. «Для верности» он спросил:
– Значит, вы признаете что вы служили в охранном отделении?
– Да, я служила, к сожалению, не 15 лет, а только 3, но служила, и я с удовольствием вспоминаю о своей работе, потому что я служила не за страх, а по убеждению. Теперь скрывать нечего. Спрашивайте меня – я буду отвечать. Но помните: я не открою вам ничего, что повредило бы нам, служащим в Департаменте полиции.
Допрос начался здесь же в квартире, и затем в течение нескольких часов продолжался в кафе.
В 1 час 22 мин. Жученко отправила телеграмму в Московское охранное отделение фон Коттену: «Micheew (Михеев – охранный псевдоним Жученко) ist bekannt dupch den historeker Brief folgt Zina».
В тот же день написала и письмо, которое должно было быть переслано фон Коттену в случае смерти Жученко. Жученко осталась жива, и письмо осталось непосланным. В тот же день вечером она писала вновь фон Коттену:
"Дорогой мой друг! У меня лежит письмо для Вас, которое Вы получите в случае моей смерти. В нем я подробно рассказываю о втором визите Бурцева. Чтобы Вам ясно было дальнейшее этого письма, должна повториться и сказать, что он начал сегодня прямо с фразы: «Поделитесь вашими воспоминаниями, как агента охранного отделения в течение 15 лет. Умом и сердцем вы с нами».
Я ведь ждала этого ещё с декабря. Раз Бурцев приходит ко мне и говорит это, ясно, что у него имеются документальные доказательства. Поэтому отрицать а 1а Азеф было бы пошло. Согласитесь. Я и подтвердила, исправив неточную дату – 15 лет. Его очень удивило, что не отрицаю. «Имею данные от охранников, среди эсеров подозрений никаких не было. Вас хотели сейчас же убить, но я „выпросил“ у них: расскажите все, ответьте на все вопросы – и ваша жизнь гарантирована». На этом окончился его утренний визит.
От 3 до 7 вечера говорила с ним в Cafe. Отказалась от дачи показаний, объяснила ему, почему я служила вам и другим и каким образом я сделалась агентом. Относительно последнего он объясняет моим арестом, на улице в Петербурге, «воздействием» и пр. Для меня было очень важно разубедить его, и он не мог не поверить, что это не так было. Спрашивал о многом, многом, но я отвечала только на пустяковые вопросы. Надеюсь, что оставалась все время спокойна и ничего не выболтала. Он резюмировал своё сообщение чекистам так «Опасная противница революционного движения, эсеров в частности, действовала только по убеждению вредности всякой революционной деятельности». Появится ли это резюме в его корреспонденциях? Едва ли. Но обещал мне писать только правду. Увидите, как он сдержит своё слово. Через неделю моё имя уже достояние газет, как он сказал, но я думаю, что это будет уже завтра. Сведения обо мне были уже в апреле якобы. «Я преисполнен к вам ужасом. Не мог предполагать, что такой тип, как вы, возможен. Это гипноз». Против этого я горячо протестовала. Но, кажется, он остался при своём.
Несколько раз просил работать с ним. «Вы так многое можете разъяснить, быть полезной.» – «Работайте вы со мной», – сказала я. Негодование! Я отвечаю тем же. «Я умываю руки. Теперь эсеры решат, что с вами делать. Как человеку честному, жму вашу руку, желаю всего хорошего…» Словом, я с удовлетворением увидела, что презрения с его стороны не было. А его ужас – это очень недурно.
Я со своей стороны выразила мою радость, что именно он пришёл ко мне могу надеяться, что мои слова не будут извращены, и не слышала грубой брани и пафоса возмущения. «Я не одна, есть другие в моем роде и всегда будут» – не удержалась я сказать. – «Но ведь я всех разоблачу, у меня уже имеется много документов». Вот, кажется, все существенное моего разговора с ним".
То, чего ждала с трепетом Жученко, свершилось. Карты раскрыты, предатель разоблачён. В третьем акте драмы следовало бы, по теории, дать раскаяния и наказаний. Но раскаяния не было, была только гордость содеянным, гордость своим поведением во время разоблачения. И несомненно, эта гордость запретила ей спасаться от наказания. "Теперь что же дальше? – пишет она 12 августа фон Коттену. – Думаю, что с ним была пара эсеров; если нет (он отрицает), то приедут и, конечно, крышка. Очень интересно было бы знать, что Вы мне посоветовали бы. Я сама за то, чтобы не бежать. К чему? Что этим достигается? Придётся вести собачью жизнь. И ещё с сыном. Быть обузой вам всем, скрываться, в каждом видеть врага и, в конце концов, тот же конец! А вдобавок подлое чувство в душе: бежала! Из-за расстояния должна решать сама, одна. Мой друг! Конечно, хочу знать Ваше мнение, но придётся ли его услышать? Они доберутся раньше Вашего ответа. Ценой измены Вам, Е. К (Е. К Климовичу), всему дорогому для меня могла бы купить свою жизнь. Но не могу! «Вы должны порвать с ними окончательно и все рассказать». – «Отказываюсь!» Простите за неординарный зигзаг мысли, но мне малодушно хочется рассказать Вам, как мой милый мальчик реагировал на мой рассказ (я должна была приготовить его, сказать ему сама, взять из школы). Так вот он говорит: ich werde sie selbst schiessen, vielleicht wird diesse Bande dich doch niht todten!
Простите за отступление, но Вы поймёте, что я исключительно занята мыслью о дорогом сыне".
Со дня на день ждала Жученко расплаты и каждый день писала фон Коттену, чтобы он знал, что она ещё жива. 13 августа она сообщала ему; «Центральный Комитет теперь уже знает, что я не приняла их условий. Не думаю, чтобы они оставили меня так; надо полагать, придумают способ убрать. Задача для них не такая лёгкая: будут, конечно, думать, как бы „исполнителю“ сухим из воды выйти. Я совершенно открыто хожу по улицам и не собираюсь уезжать. Газеты ещё молчат…; Дорогой мой друг! Как хорошо бы с Вами сейчас поговорить. Жду Вашего привета. Чувствую себя хорошо, свободно – стоило жить!»
В тот же день Жученко писала и другому своему другу Е.К. Климовичу: «Теперь жду, что дальше будет. Конечно, убьют. Бежать, начать скитальническую жизнь – нет сил, потеряю равновесие, буду вам всем обузой… Хотя бы эта банда, как выразился мой дорогой мальчик, убила и не обезобразила бы меня. Это моё единственное желание. С каким наслаждением я поговорила с Бурцевым, бросила через него эсеровской банде все моё презрение и отвращение. Надеюсь, он не извратит моих слов».
14 августа Жученко писала фон Коттену: «Дорогой мой друг! Боюсь только одного: серной кислоты. Начинаю думать, они не убьют меня. Довольно трудно ведь. Они уверены, что я окружена толпой полицейских. И „жалко жертвовать одним из славных на провокатора“ – думается мне, говорят они. Вероятно, дойдут до серной кислоты. Конечно, и это поправимо… Но обидно будет. Потом, боюсь, что Бурцев извратит мои слова – и это будет особенно скверно. И особенно опасаюсь, что они похитят сына. Несколько раз представляла себе, как будет, что я буду ощущать, когда меня откроют, и, к своему счастью, вижу, что это гораздо легче. Просто-таки великолепно чувствую себя. При мысли, что они застрелят меня, конечно. С Бурцевым держала себя гораздо лучше, чем могла ожидать от себя в Москве при мысли о сём моменте».
Прошло ещё несколько дней. Центральный комитет официально объявил о провокаторстве Жученко. Бурцев сдержал слово и не скрыл о ней правды. Жученко стала предметом острой газетной сенсации. Она не была убита, не была обезображена, сын был при ней, и она жила по-прежнему на своей квартире. Департамент оплатил её услуги «княжеской» пенсией, а 7 ноября она писала В. Л. Бурцеву: «Осень моей жизни наступила для меня после горячего лета и весны».
Прошло ещё насколько месяцев. Была неприятность с берлинской полицией; она хотела было выдворить из Берлина русскую шпионку, о которой шумела пресса, но по просьбе русского Департамента полиции согласилась оставить Жученко в покое. В письме её к фон Кот-тенуот 18 февраля 1910 года находится любопытное сообщение об отношении к ней берлинской полиции. «У меня тут опять буря в стакане воды. С. – д. Либкнехт сделал запрос в прусском ландтаге министру внутренних дел, известно ли ему, что Ж. снова в Шарлоттенбурге и „без всякого сомнения продолжает свою преступную деятельность“. Недостатка в крепких выражениях по моему адресу, конечно, не было. Я ожидала, что президент (берлинской полиции) после этого запроса снова посоветует мне уехать. Но они отнеслись к этому выпаду очень спокойно. Показали мне только анонимное письмо президента с советом выселить русскую шпитцель, иначе произойдёт что-либо скверное. Я думаю, что это в последний раз упоминается имя Ж. Пора бы, право, и перестать, тем более что я буквально ни с кем не вижусь и не говорю. Своего рода одиночное заключение, только с правом передвижения. Надеюсь, что через полгода окончательно свыкнусь и угомонюсь».
И действительно, через некоторое время Жученко угомонилась. Для неё все было в прошлом, и в этом прошлом, ей дорогом, она жила в воспоминаниях и переписке со своими друзьями-руководителями. Разоблачение ни на йоту не изменило её теоретического уклада, и секретное сотрудничество казалось ей по-прежнему делом нужным и важным. Приводим характернейшие выдержки из её письма 1910 года к Е.К.Климовичу «Изгоев в „Речи“, который является легальным граммофоном того несуществующего ныне, что было партией эсеров, очень утешительно говорит, что Меньшиков возбуждает гадливое чувство. Ну, нравственным возмущениям – грош цена в данном случае, но это показывает, что вот предположение, будто Меньшиков мог бы работать в революционных организациях, едва ли осуществимо. Кто возьмёт его к себе? Меня больше занимает заметка здешней прессы, русское правительство якобы встревожено намерением сего субъекта что-то там опубликовать. Главный вред от него налицо, мы проваленные! Остаётся, следовательно, пресловутое дискредитирование и прочая пальба из пушек по воробьям. Но это ведь лишь минутное волнение и одно времяпровождение, Ничего не изменится; главное всегда считается – сотрудники есть и будут, а следовательно, и банда не сможет поднять высоко головы. Интересно знать, когда это вошло в обращение слово – провокатор? Кажется, с 905 года. И вот с тех пор нас обвиняют всегда в провокации. И пусть! От этого обвинения Департамент полиции ещё не рушился. А что другое может разоблачить Меньшиков? Остаётся только радоваться, что предатель известен. Все многочисленные провалы, все их причины, – хочу сказать, азефский и мой, особенно – показывают, что наша система преследования шаек и проч. К0 – жизненна и плодотворна. А это громадное утешение! тЪвотао это с убеждением, зная теперь, откуда шли все разоблачения, предательства. Само собой, мы никогда не провалились бы при вашем Мих. Фр. (фон Коттен) и других ведений агентуры. И мне даже опасно что вы могли хоть только остановиться на вопросе, не были ли вы причиной моего провала! От предательств не упасется никто… О, если бы не Меньшиков! Тяжело, мой,дру1 не быть у любимого дела, без всякой надежды вернуться к нему!»
В момент объявления войны Жученко жила в Берлине. В первые же дни она была арестована и заключена в тюрьму по подозрению в шпионаже в пользу России. В тюрьме она находилась ещё и в 1917 году. Дальнейшая её судьба неизвестна.
Кровавый Азеф
Мы же обратимся к суперпровокатору в российском терроре Евно Азефу, беспринципному и корыстолюбивому негодяю, не без успеха лавировавшему между полицией и революционерами. Им двигала только личная польза. Он и внешне выглядел очень неприятно: здоровый, с толстым скуластым лицом, выпученными глазами.
В апреле 1906 года «охранка» интенсивно искала следы террористов, готовящих покушение на Дурново. Они следили за домом министра под видом извозчиков и держали связь с четвёртым, явно руководителем. Этого-то четвёртого и опознал один из филёров, утверждая, что это «наш». Пять лет назад в кондитерской Филиппова его показал филёру помощник начальника «охранки» Зубатова Медников, сказав, что это очень важный и ценный сотрудник.
Начальник петербургской «охранки» Герасимов не знал, что и думать. Никакого агента у них в «Боевой организации» не было. Он запросил Департамент полиции, но Рачковский ответил то же. Тогда «четвёртого» втихую задержали и доставили к Герасимову. Он возмущался и грозил влиятельными друзьями.
– Я – инженер Черкас. Меня знают в обществе. За что я арестован?
Герасимов отвечал:
– Все это пустяки. Я знаю, вы раньше работали в качестве нашего секретного сотрудника. Не хотите ли поговорить откровенно?
– О чем вы говорите? Как это пришло вам в голову?
– Хорошо, – сказал Герасимов. – Если не хотите сейчас говорить, вы можете ещё подумать на досуге. Мы можем не спешить. Вы получите отдельную комнату и можете там подумать. А когда надумаете, скажите об этом надзирателю.
«Четвёртого» увели в одиночку. Прошло два дня. Наконец, задержанный попросился на допрос:
– Я сдаюсь. Да, я был агентом полиции и готов все рассказать. Но хочу, чтобы присутствовал Пётр Иванович Рачковский.
Через пятнадцать минут приехал Рачковский. До 1902 года он возглавлял заграничную агентуру Департамента полиции.
– Ах, дорогой Евгений Филиппович, давненько мы с вами не видались!
Но тот, крайне озлобленный после камеры, накинулся со злобой на Рачковского:
– Вы покинули меня на произвол судьбы без инструкций, без денег, не отвечали на мои письма! Чтобы раздобыть деньги, я был вынужден связаться с террористами!
Рачковский успокаивал его. А «инженер» ругался и кричал:
– Ну что, удалось вам купить Рутенберга? А хорошую агентуру вы обрели в Гапоне?.. Выдал он вам «Боевую организацию»?!
И далее продолжал:
– Знаете, где теперь Гапон? Он висит в заброшенной даче на финской границе…
Азеф, потерявший связь с Рачковским, решил заняться профессиональной революционной деятельностью. Так он оказался среди террористов.
Герасимов определил Азефа секретным сотрудником и сразу единовременно выделил ему пять тысяч, которые тот потребовал.
По словам Герасимова, «он был наблюдательный человек и хороший знаток людей. Каждый раз поражало и богатство его памяти, и умение понимать мотивы поведения самых разнокалиберных людей, и вообще способность быстро ориентироваться в самых сложных и запутанных обстановках. Достаточно было назвать имя какого-либо человека, имевшего отношение к революционному лагерю, чтобы Азеф дал о нем подробную справку. Часто оказывалось, что он знает об интересующем меня лице все: его прошлое и настоящее, его личную жизнь, его планы и намерения… По своим убеждениям Азеф был очень умеренным человеком – не левее умеренного либерала. Он всегда резко, иногда даже с нескрываемым раздражением отзывался о насильственных революционных методах действия. Он был решительным врагом революции и признавал только реформы. Меня всегда удивляло, как он, с его взглядами, не только попал в ряды революционеров, но и выдвинулся в их среде на одно из самых руководящих мест».
Евно Азеф родился в 1869 году на Гродненщине в семье местечкового портного. Окончил гимназию, давал уроки, подрабатывал в ростовской газетке, маклерствовал. В общем, и там, и сям. Однажды он взял, как комиссионер, у мариупольского купца масло на продажу, выручил 800 рублей и уехал с ними в Германию, где поступил в политехникум.
Деньги кончились. Средств не было никаких. И тогда он написал письмо в Петербург, в Департамент полиции, предлагая сведения о русских революционных кружках. Из полиции ему ответили, что о кружках в Германии им все известно, но платить готовы. Как ни хитрил Азеф, скрываясь под псевдонимом, департамент его вычислил. Русские агенты в Германии доносили: «Евно Азеф – человек неглупый, весьма пронырливый и имеющий обширные связи между проживающей за границей еврейской молодёжью… надо ожидать, что по своему корыстолюбию он будет очень дорожить своей обязанностью».
Азеф обзаводится революционными знакомствами, имеет некоторое уважение в студенческих кругах. Он выбирает позицию социалиста-революционера, сторонника террора.
Когда Азеф получил диплом инженера-электротехника, «охранка» предложила ему обосноваться в Москве, пообещав содействие в устройстве. Там он, имея зарубежные рекомендации, познакомился с руководителем «Союза социалистов-революционеров» Аргуновым и другими эсерами, держался Азеф с ними очень осторожно, не навязывался. По крохам собирал сведения. Благодаря ему полиция скоро ликвидировала эсеровскую типографию в Томске. Над московскими руководителями нависла опасность. И естественным было в это время подготовить к работе, передав ему связи, нового надёжного человека, не бывшего у полиции на заметке! Им стал Азеф. «Он, – вспоминал Аргунов, – принял горячее участие в нашем горе. Оно стало как бы его горем. В нем произошла перемена. Из пассивного соучастника он превратился в активного члена нашего Союза. Торжественного вступления в Союз не было: сделалось это как-то само собою…»
Теперь по совету полиции Азеф объявил своим новым друзьям, что по семейным делам он должен съездить за границу. Ему дали все пароли, адреса… С ним ехала и член ЦК Селюк, что очень повышало представительство Азефа. Оставшегося Аргунова полиция, выждав две недели, арестовала. Он просидел около трёх лет в тюрьме, затем был отправлен в ссылку, откуда выбрался лишь в 1905 году.
Азеф докладывал «охранке»: «В Берлине и Париже я попал в центр». Да, это был центр зла, и его носителям – Гоцу, Гершуни, Чернову – Азеф понравился. Его привлекают к обсуждению покушений на Плеве и Зубатова. Азеф пишет в Петербург:
В апреле 1906 года «охранка» интенсивно искала следы террористов, готовящих покушение на Дурново. Они следили за домом министра под видом извозчиков и держали связь с четвёртым, явно руководителем. Этого-то четвёртого и опознал один из филёров, утверждая, что это «наш». Пять лет назад в кондитерской Филиппова его показал филёру помощник начальника «охранки» Зубатова Медников, сказав, что это очень важный и ценный сотрудник.
Начальник петербургской «охранки» Герасимов не знал, что и думать. Никакого агента у них в «Боевой организации» не было. Он запросил Департамент полиции, но Рачковский ответил то же. Тогда «четвёртого» втихую задержали и доставили к Герасимову. Он возмущался и грозил влиятельными друзьями.
– Я – инженер Черкас. Меня знают в обществе. За что я арестован?
Герасимов отвечал:
– Все это пустяки. Я знаю, вы раньше работали в качестве нашего секретного сотрудника. Не хотите ли поговорить откровенно?
– О чем вы говорите? Как это пришло вам в голову?
– Хорошо, – сказал Герасимов. – Если не хотите сейчас говорить, вы можете ещё подумать на досуге. Мы можем не спешить. Вы получите отдельную комнату и можете там подумать. А когда надумаете, скажите об этом надзирателю.
«Четвёртого» увели в одиночку. Прошло два дня. Наконец, задержанный попросился на допрос:
– Я сдаюсь. Да, я был агентом полиции и готов все рассказать. Но хочу, чтобы присутствовал Пётр Иванович Рачковский.
Через пятнадцать минут приехал Рачковский. До 1902 года он возглавлял заграничную агентуру Департамента полиции.
– Ах, дорогой Евгений Филиппович, давненько мы с вами не видались!
Но тот, крайне озлобленный после камеры, накинулся со злобой на Рачковского:
– Вы покинули меня на произвол судьбы без инструкций, без денег, не отвечали на мои письма! Чтобы раздобыть деньги, я был вынужден связаться с террористами!
Рачковский успокаивал его. А «инженер» ругался и кричал:
– Ну что, удалось вам купить Рутенберга? А хорошую агентуру вы обрели в Гапоне?.. Выдал он вам «Боевую организацию»?!
И далее продолжал:
– Знаете, где теперь Гапон? Он висит в заброшенной даче на финской границе…
Азеф, потерявший связь с Рачковским, решил заняться профессиональной революционной деятельностью. Так он оказался среди террористов.
Герасимов определил Азефа секретным сотрудником и сразу единовременно выделил ему пять тысяч, которые тот потребовал.
По словам Герасимова, «он был наблюдательный человек и хороший знаток людей. Каждый раз поражало и богатство его памяти, и умение понимать мотивы поведения самых разнокалиберных людей, и вообще способность быстро ориентироваться в самых сложных и запутанных обстановках. Достаточно было назвать имя какого-либо человека, имевшего отношение к революционному лагерю, чтобы Азеф дал о нем подробную справку. Часто оказывалось, что он знает об интересующем меня лице все: его прошлое и настоящее, его личную жизнь, его планы и намерения… По своим убеждениям Азеф был очень умеренным человеком – не левее умеренного либерала. Он всегда резко, иногда даже с нескрываемым раздражением отзывался о насильственных революционных методах действия. Он был решительным врагом революции и признавал только реформы. Меня всегда удивляло, как он, с его взглядами, не только попал в ряды революционеров, но и выдвинулся в их среде на одно из самых руководящих мест».
Евно Азеф родился в 1869 году на Гродненщине в семье местечкового портного. Окончил гимназию, давал уроки, подрабатывал в ростовской газетке, маклерствовал. В общем, и там, и сям. Однажды он взял, как комиссионер, у мариупольского купца масло на продажу, выручил 800 рублей и уехал с ними в Германию, где поступил в политехникум.
Деньги кончились. Средств не было никаких. И тогда он написал письмо в Петербург, в Департамент полиции, предлагая сведения о русских революционных кружках. Из полиции ему ответили, что о кружках в Германии им все известно, но платить готовы. Как ни хитрил Азеф, скрываясь под псевдонимом, департамент его вычислил. Русские агенты в Германии доносили: «Евно Азеф – человек неглупый, весьма пронырливый и имеющий обширные связи между проживающей за границей еврейской молодёжью… надо ожидать, что по своему корыстолюбию он будет очень дорожить своей обязанностью».
Азеф обзаводится революционными знакомствами, имеет некоторое уважение в студенческих кругах. Он выбирает позицию социалиста-революционера, сторонника террора.
Когда Азеф получил диплом инженера-электротехника, «охранка» предложила ему обосноваться в Москве, пообещав содействие в устройстве. Там он, имея зарубежные рекомендации, познакомился с руководителем «Союза социалистов-революционеров» Аргуновым и другими эсерами, держался Азеф с ними очень осторожно, не навязывался. По крохам собирал сведения. Благодаря ему полиция скоро ликвидировала эсеровскую типографию в Томске. Над московскими руководителями нависла опасность. И естественным было в это время подготовить к работе, передав ему связи, нового надёжного человека, не бывшего у полиции на заметке! Им стал Азеф. «Он, – вспоминал Аргунов, – принял горячее участие в нашем горе. Оно стало как бы его горем. В нем произошла перемена. Из пассивного соучастника он превратился в активного члена нашего Союза. Торжественного вступления в Союз не было: сделалось это как-то само собою…»
Теперь по совету полиции Азеф объявил своим новым друзьям, что по семейным делам он должен съездить за границу. Ему дали все пароли, адреса… С ним ехала и член ЦК Селюк, что очень повышало представительство Азефа. Оставшегося Аргунова полиция, выждав две недели, арестовала. Он просидел около трёх лет в тюрьме, затем был отправлен в ссылку, откуда выбрался лишь в 1905 году.
Азеф докладывал «охранке»: «В Берлине и Париже я попал в центр». Да, это был центр зла, и его носителям – Гоцу, Гершуни, Чернову – Азеф понравился. Его привлекают к обсуждению покушений на Плеве и Зубатова. Азеф пишет в Петербург:
«Нам необходимо лично повидаться для переговоров относительно моей дальнейшей практики. Моё положение несколько опасно. Я занял активную роль в партии социалистов-революционеров. Отступать теперь уже невыгодно для дела, но действовать тоже необходимо весьма и весьма осмотрительно».Азеф сообщает о планах покушения на Плеве, Зубатова, но молчит о подготовке убийства Оболенского. Он сознательно вводит полицию в заблуждение, характеризуя Гершуни как второстепенного эсера.