Освободив Россию от курляндцев, Миних не мог воспрепятствовать вторжению в столицу родственников младенца-императора, брауншвейгцев, во главе с самим принцем Антоном-Ульрихом, ближайшим советником которого стал канцлер Остерман, немец, недаром прозванный старой лисицей.
   Среди гвардии росло возбуждение, которым умело воспользовалась цесаревна Елизавета, дочь Петра I.
   – В ноябре 1741 года Елизавета Петровна подняла гвардию, арестовала Иоанна Антоновича и его родителей, Миниха, Остермана и других и вступила на отцовский престол.
   Уже в декабре начались допросы сторонников Бирона, которого в то же время отправили в ссылку, в сибирское местечко Пелым.
   Императрица Елизавета Петровна, не любившая курляндцев, приказала схватить тех из них, кто был привлечён к следствию по распоряжению Миниха. Застенки опять наполнились курляндцами, но уже не теми, успевшими познакомиться с дыбой и кнутом, – те успели бежать на родину, – а другими, ни в чём не повинными.
   Снова полились потоки крови, захрустели кости.
   Через десять месяцев после ссылки Бирона в тот же Пелым отправился его недруг Миних. У Тайной канцелярии на руках оказались новые дела: «О злоумышлениях былого фельдмаршала фон Миниха на здоровье принца Иоанна Антоновича, герцога Брауншвейгского» и «О происках былого канцлера графа Остермана».
   Сами названия обоих дел настолько неопределенны, что давали полный простор инквизиторам, которые поняли свою задачу просто: они организовали целый штат шпионов, днём и ночью шнырявших по Петербургу. Стоило такому агенту подслушать разговор, в котором, пусть и косвенно, выражалось сочувствие Бирону, Миниху или Остерману, и неосторожные собеседники попадали в застенок и вносились в список государственных преступников.
   В конце 1742 года Тайной канцелярии пришлось начать розыск ещё по одному делу, едва ли не самому серьёзному из всех, которыми она когда-либо занималась: императрица Елизавета Петровна назначила наследником российского престола принца голштейн-готторпского (Петра III), сына родной сестры Елизаветы, герцогини Анны Петровны.
   И вот создался обширный заговор, целью которого было добиться назначения наследником Иоанна Антоновича, уже занимавшего престол после Анны Иоанновны.
   Тайная канцелярия бросила иноземцев и всецело отдалась уловлению русских, стремившихся к изменению порядка престолонаследия, И снова, наряду с серьёзными арестами и допросами, начинались курьёзы, нередко кончавшиеся трагически. Пример тому – дело некоего прапорщика Бугрова.
   Началось с пустяков: прапорщик очень любил выпить и не пропускал ни одного сколько-нибудь удобного случая, когда можно напиться до бесчувствия «на законном основании».
   Такой случай ему представился накануне Троицына дня. По его глубокому убеждению, всякий верующий человек должен встречать праздник в радости, то есть в подпитии.
   Проснувшись утром в праздник, «верующий человек» сделал неприятное открытие: добрая баклага вина, оставленная им накануне на похмелье, исчезла неведомо куда. Впрочем, не совсем неведомо, ибо прапорщик имел веские основания подозревать в похищении драгоценной посудины свою жену, постоянно ругавшую его за пьянство. Он «со всею вежливостью» обратился к жене дать ему похмелиться, но та решительно отказала.
   Жил прапорщик в своей крошечной усадьбе, кабаков поблизости не было, вином приходилось запасаться загодя и, таким образом, оставалось надеяться единственно на милость жены. Но та была неумолима. Тогда огорчённый супруг прибегнул к испытанному средству: набросился на жену с кулаками. Но она отлично знала его привычки и, со своей стороны, приняла меры: схватила ухват и стала обороняться. Битва грозила принять серьёзные размеры, единственной свидетельницей вооружённого столкновения была служанка Авдотья Васильева. Опасаясь, что господа изувечат друг друга, она выбежала на крыльцо и отчаянным голосом стала звать единственного дворового человека Бугровых, Василия Замятина. Когда последний вошёл в комнаты, там уже наступило перемирие, прапорщик лежал на печи, а жена его сидела на лавке и причитала:
   – И чего ты пьёшь да буянишь, аспид ты окаянный! Пьёшь да безобразничаешь, в среду да в пятницу блудишь, и никакой пропасти на тебя нет. Чай, ни один басурман поганый того не делает!
   – Ан врёшь! – мрачно отозвался с печи жаждавший опохмелиться Бугров. – Басурмане ещё и не то делают. Вот, пожди, навяжут нам в цари басурмана голштинского, коли не удастся отстоять батюшку Ивана Антоныча, тогда и ты обасурманишься…
   Замятин обомлел. Ещё накануне проезжий офицер читал в ближней деревне бумагу, чтобы все, кому ведомы речи, супротивные назначенному государыней наследнику, о тех речах немедля доносили начальству. За праведный донос бумага сулила всякие милости, а за утайку – кнут да рваные ноздри. Поразмыслив, мужичок отправился в деревню посоветоваться с друзьями и пропал. А через неделю наехало на хуторок всякое начальство, посадило прапорщика с женой в телегу и повезли их прямо в Петербург.
   Начался допрос, и, по обычаю, «с пристрастием». При первом же вздёргивании на дыбу Бугров повинился, подробно рассказал, как было дело, и клялся, что «иных важных предерзостных и непристойных слов ни допрежь, ни после того не было; про наследника с женой никогда не говаривал, а что им сказано, то спроста да спьяну, а ни в какую силу».
   Всё-таки «для прилику» прапорщика несколько раз подняли на дыбу, а жену его допросили даже без пытки, ограничились тем, что ввели её в застенок, где она сразу упала в обморок.
   Тайная канцелярия постановила:
   «Прапорщика Николая Бугрова за глупые и непристойные слова бить батоги нещадно, затем отпустить. Жене его, Наталье, дать в застенке пять ударов кнутом за то, что слыша мужние речи, не донесла о них. А доносителю Василию Замятину за его извет дать паспорт, в котором написать, что ему, Василию, с женой и детьми от Бугрова быть свободну и жить, где похочет».
   Вообще, в первые годы царствования Елизаветы Петровны, когда ещё был страшен призрак свергнутого младенца-императора, доносчики неизменно награждались даже в тех случаях, когда и изветы оказывались не только вздорными, но и явно лживыми.
   Среди колодников Петропавловской крепости был некий Камов, которому неминуемо грозила сибирская каторга. Здоровый парень, бывший дворовый Разумовских, случайно попавший в солдаты. Четырнадцать лет тащил он лямку, принимал участие в нескольких походах и всюду выделялся своей старательностью и смышлёностью. Между прочим, в мирное время он в совершенстве изучил токарное ремесло, и это погубило его.
   Как способного мастерового, Камова из полка перевели в Петербург, где адмиралтейство нуждалось в опытных рабочих руках. Там он сразу занял положение мастера и уже мечтал о том времени, когда сможет выписать к себе, с разрешения добряка Разумовского, жену, как вдруг ничтожный случай положил конец его мечтаниям.
   Камов любил выпить с приятелями. Однажды, немного подгуляв, он продал кабатчику какой-то медный точильный инструмент. Протрезвившись, он решил бежать, потому что за утрату казённого добра ему грозило суровое наказание. Однако его скоро поймали и определили в особую мастерскую, где работали исключительно штрафованные. Через месяц Камов снова бежал и поселился у свояка, дворцового повара. Рискуя, свояк дал ему приют, всячески уговаривал явиться к начальству и повиниться. В благодарность за все заботы повара Камов обокрал его, начал кутить и был задержан в кабаке, когда пытался сбыть серебряное блюдо с дворцовым клеймом.
   До суда Камова поместили в каземат Петропавловской крепости вместе с другими уголовными колодниками.
   В то время уголовных колодников не кормили за казённый счёт и предоставляли им самим заботиться о собственном пропитании. С этой целью их отпускали в город за подаянием. Выводили в цепях.
   После одной такой прогулки Камов заявил караульному, что он хочетсделать важное сообщение. Его привели в канцелярию крепости и там он заявил следующее:
   – Сегодня, войдя во двор дома Шестерицына, что на Слободской улице, увидел я сержанта комендантского полка Бирюкова, ведшего беседу со стряпчим того дома. Говорил Бюрюков, что надо извести немецкого подкидыша и добиться, чтобы российский престол занял наш исконный государь Иван Антонович. И тогда только можно будет честно службу нести, а сейчас, когда надо ждать нашествия немцев, служить тошно.
   Колодника Камова немедленно переправили в Тайную канцелярию, куда скоро доставили и сержанта Бирюкова. Допрос начали с последнего. И тут выяснилось любопытное обстоятельство: оказалось, что в тот день, когда Камов слышал разговор, Бирюков по служебным делам находился в Москве, а стряпчий был болен и лежал в постели. Вызванные свидетели подтвердили это.
   Когда у Камова потребовали объяснений, он развязно заявил, что мог и обознаться, но что «разговор тот офицера с человеком, одетым во фризовую шинель, он сам слышал, и именно в тех словах, кои передал своему начальству».
   Его пытали «не наседливо» – он оставался при том же показании. Тогда, чтобы поддержать ревность доносчиков, Тайная канцелярия постановила отпустить Камова на все четыре стороны за его преданность государыне, а сержанта комендантского полка Бирюкова, также освободив, держать под сильным подозрением…
   Донос в то время процветал, как никогда, и тем не менее главных виновников не удавалось обнаружить. Как всегда, помог случай, и нити заговора обнаружились без всякого содействия Тайной канцелярии.
   В то время трехлетний Иоанн Антонович с матерью и отцом находился в крепости Дюнамунде под сравнительно слабым надзором. Барон Черкасский, один из ближайших советников Елизаветы, неоднократно советовал ей приказать вскрывать письма, которыми Анна Леопольдовна обменивалась со многими близкими ко двору лицами, но императрица считала такие меры нечестными, уничижающими её достоинство. Тогда барон самостоятельно взялся за просмотр переписки, и скоро у него в руках собрались неопровержимые улики против Лопухиных, Бестужевых, Путятиных и других, письменно уверявших бывшую регентшу, что Иоанн Антонович во что бы то ни стало займёт российский престол.
   Это глубоко возмутило Елизавету Петровну. Она прежде всего распорядилась, чтобы всю семью Иоанна немедленно перевезли в более удалённый от столицы Раннен-бург, а затем поручила Черкасскому произвести дознание «по всей строгости».
   В середине XVIII века, когда пытка считалась вполне дозволенным и надёжным средством для «отыскания истины», судьи-инквизиторы очень мало считались с положением допрашиваемых, особенно в случаях, когда допрос чинился по приказанию свыше, а не по собственному почину Тайной канцелярии. Но допрос лиц, уличённых в агитации в пользу воцарения малолетнего Иоанна Антоновича превзошёл, кажется, всё, что до того времени видели петербургские застенки.
   В уверенности, что избыток усердия в этом деле встретит только одобрение, заплечных дел мастера довели пытку до последней степени утончённости. Они пытали больше нравственно, чем физически, и, действительно, достигли блестящих результатов: почти все заподозренные признались не только в том, в чём их обвиняли, но и в проступках, о которых обвинители не сказали ни единого слова.
   Допрос начался в июне 1743 года. В застенок Петропавловской крепости одновременно привели Сергея Лопухина с женой, их сына Николая и его невесту, девицу Анну Зыбину.
   Первым раздели Николая Лопухина, вправили ему руки в хомут и «слегка» подняли на дыбу. Услышав хруст костей, Зыбина упала в обморок Её оставили в покое и принялись за юношу. Он с поразительным терпением выносил боль и вполне сознательно отвечал на все вопросы. После формальных вопросов о звании, возрасте и т. д. судьи спросили его, участвовал ли он в заговоре против государыни Елизаветы Петровны. Лопухин твёрдо отвечал:
   – Нет!
   Стремился ли он посадить на царство брауншвейгского принца Иоанна?
   – Нет! Я желал и желаю видеть на российском престоле Его Величество, государя императора Иоанна VI Антоновича!
   Главное было сделано, требовалось ещё выведать имена сообщников. Но на все дальнейшие вопросы юноша упорно отмалчивался. Его «встряхивали», вытягивали на ремнях, били кнутом, но всё напрасно. Старики Лопухины стояли, скованные каким-то столбняком. Судьи поглядывали на них выжидательно. Наконец Ушаков, руководивший допросом, громко, ни к кому не обращаясь, сказал:
   – Жаль молодца! Все кости ему переломают. Вот ежели бы сообщники выискались, сейчас и пытке конец. Отпустили бы его.
   Сергей Лопухин выступил вперёд, хотел что-то сказать, но не успел. Его предупредила Анна, только что очнувшаяся от обморока. Молодая девушка, дико озираясь, сидела на грязном полу застенка и старалась понять, что вокруг неё делается. Последние слова инквизитора молнией пронизали её мозг. Она вскочила, бросилась к судейскому столу и исступлённо закричала:
   – Отпустите его! Я сообщница!
   Николая сняли, вправили суставы, туго стянули ноги и руки и положили у стены, лицом к дыбе. Затем раздели Зыбину, впавшую в полубессознательное состояние, и стали пытать её. Девушка, казалось, не чувствовала боли. На все вопросы она равнодушно отвечала:
   – Я его сообщница. Пустите его.
   Юноша метался по полу, стараясь разорвать ремни. Напрасно он кричал, что Зыбина ни в чём не виновата, что она оговорила себя. Неумолимые судьи продолжали допрашивать девушку, требуя назвать других соучастников.
   Сергей Лопухин умолял пощадить Анну и допросить его, но Ушаков знал, что делал. Секретные сведения, доставленные в Тайную канцелярию, указывали на Николая Лопухина как на одного из главных руководителей заговора; его невеста и родители обвинялись только в соучастии, да и то косвенном. Опытный инквизитор действовал с верным расчётом: молодой Лопухин мог выдержать собственные муки, но пытка невесты развязала ему язык Он крикнул:
   – Не мучьте её! Я всё скажу!
   Анну спустили на пол. Николай Лопухин с лихорадочной поспешностью стал давать показания. Он называл десятки имён, указывал мельчайшие разветвления заговора, не щадил никого. Секретарь едва успевал записывать. Допрос длился более двух часов. Наконец все устали. Судьи отправились обедать, Николая Лопухина и Анну Зыбину отвели в их камеры, а после перерыва началась пытка жены Лопухина в присутствии её мужа.
   И опять посыпались показания, на этот раз – ни на чём не основанные, наскоро придуманные, вызванные исключительно одним горячим желанием спасти от мучений близкого человека…
   Таким же образом были добыты показания князя Ивана Путятина, при котором пытали огнём его единственную дочь. Графиня Анна Гавриловна Бестужева оговорила всех, кого помнила, когда при ней подняли на дыбу её брата Ивана Мошкова. Словом, новый способ применения пытки дал богатый материал для дальнейшего следствия: к делу о заговоре оказались привлечёнными несколько сот человек, из которых огромное большинство было виновато разве только в том, что их имена не вовремя вспомнили люди, доведённые до отчаяния.
   В течение месяца тюрьмы Тайной канцелярии переполнились ещё более, чем при расследовании бироновского дела. Судьи запутались в показаниях оговорённых до такой степени, что слова одних записывали в листы других и, наконец, при проверке этого следственного материала были найдены такие курьёзы, как показания некоего Александра Топтова, клятвенно утверждавшего, что никогда он не слышал о существовании Александра Топтова, а в показаниях одного гвардейского офицера отмечено: «В камеру принесено дитя для кормления оного грудью».
   Словом, получилась совершенно невообразимая путаница, в которой немыслимо было разобраться.
   Черкасский доложил об этом Елизавете. Государыня приказала подать письменный доклад и написала на нём резолюцию:
   «Главных злодеев сослать в Сибирь, других бить кнутом и отпустить».
   Кнутом, согласно царской резолюции, были наказаны 286 человек, среди которых было несколько офицеров. Один из них, поручик Земцов, не вынес позора и повесился, остальные были разжалованы в рядовые.
   Дело о заговоре в пользу Иоанна Антоновича было первым и последним большим делом Тайной канцелярии в царствование Елизаветы Петровны. Правда, не было недостатка в допросах и пытках людей, оговорённых в разных государственных преступлениях, но это были большей частью мелочи, с которыми опытные следователи справлялись без особого труда.
   После тревожных лет власти Петра II, бироновщины и дворцовых переворотов двадцать лет царствования Елизаветы Петровны значительно успокоили и укрепили Россию. Возник первый университет, основался первый русский постоянный театр. Россия приняла участие в семилетней войне и одержала ряд побед над пруссаками. Словом, все обстоятельства говорили о благоденствии страны, насколько это было возможно во времена крепостничества.
   Почти не было элементов, недовольных императрицей, твёрдо державшей власть в своих руках. Сыск терял всякий смысл, ибо государственной крамолы не было. С 1753 года, когда Елизавета Петровна отменила смертную казнь, чиновники Тайной канцелярии стали получать лишь половинное жалованье.
   В 1751 году в Тайную канцеляриею доставили из Киева важного преступника Ивана Ситникова, скованного по рукам и ногам. Ситников, бывший запорожец, жил в каком-то маленьком городке близ турецкой границы и мирно занимался сапожным ремеслом. По показанию его знакомых, это был волне благонадёжный человек, никогда ни о какой крамоле не помышлявший.
   Случайно он узнал, что один из жителей городка промышляет провозом через турецкую границу пороха, что в то время было строжайше воспрещено. Ситников поспешил сообщить начальству. Началось следствие, но виновный вовремя успел дать взятку нужным людям, и в результате оказалось, что «донос был облыжен». Ситникова, как ложного доносчика, наказали кнутом.
   Незаслуженное наказание страшно оскорбило и озлобило сапожника. Он стал сближаться с раскольниками, сектантами и вообще людьми, настроенными враждебно к правительству, результат скоро сказался: Ситников из безобидного человека, про которого раньше никто не мог сказать худого слова, превратился в ярого врага любого начальства. Он всегда изрядно пил, но прежде во хмелю был добродушен и весел, теперь же разражался бранью в адрес властей. Начальство долго терпело, снисходительно относясь к выходкам сапожника, но наконец терпение лопнуло.
   В праздник Благовещения Ситников на единственной площади городка громко поносил Богоматерь и непристойно ругал государыню, осыпая её самой оскорбительной для женщины бранью. Его взяли, посадили в тюрьму, но что с ним делать дальше – не знали. С одной стороны, это был всем известный сапожник Ванька, который просто «блажил», но, с другой стороны, здесь приходилось иметь дело с серьёзным государственным преступником, злодейства которого требовали серьёзного и сурового воздействия. Местные власти решили снять с себя всякую ответственность в этом мудрёном деле и отправили Ситникова в Киев, в распоряжение губернатора.
   В Киеве «злодея» пытали, надеясь, по обыкновению, найти какой-нибудь заговор, но Ситников твёрдо стоял на своём: «никакого заговора не знает, а кричал на площади блажные слова от хмельного духа».
   Киевский губернатор написал об этом казусе в Тайную канцелярию, откуда через месяц пришёл ответ:
   «Злодея Ивана Ситникова, уличённого в богохульстве и поношении Её Царского Величества, наказать по усмотрению господина губернатора, руководствуясь на сей предмет установленными законами, которые суть: 1) богохульники сжигаются живыми…; 3) богохульникам, менее виновным, прожигают язык раскалённым железом, а потом им отсекают головы; 4) поносителей Пречистой Матери Божией и святых угодников наказывают тельно, либо, по вине смотря, отсекают им суставы, либо вовсе казнить смертью; у хулителей Царского Величества отсекать голову».
   Киевский губернатор, однако, не захотел применить к спившемуся сапожнику такие ужасы и отправил его в Петербург, в Тайную канцелярию.
   Для инквизиторов «опасный злодей», присланный с турецкой границы, был настоящей находкой, и они посвятили ему всё своё время. В результате Ситников даже назвал сообщников. На другой день он, оправившись, потребовал нового допроса и самым решительным образом отказался от всего сказанного им накануне. Он был настолько слаб, что вторично пытать его не решились, но через две недели, когда раны начали подживать, его снова потребовали в застенок, пытали, и он под влиянием нестерпимой боли опять взвалил на себя небывалые вины, от которых снова отрёкся через день. Эта кошмарная игра продолжалась более двух месяцев, пока сами инквизиторы не пришли к убеждению, что далее пытать его бесполезно и, главным образом, рискованно, потому что ежеминутно можно ожидать его кончины.
   Тогда возник новый вопрос, доставивший Тайной канцелярии много хлопот. По церковным правилам нельзя было давать последнее напутствие человеку, провинившемуся в богохульстве. Обратились в Синод. Оттуда ответили:
   «Ежели оный преступник покаялся искренне, от души, то можно препослать ему искусного иерея для исповеди и, буде священнослужитель найдёт возможным, также для причастия. Если же покаяние не от души исходило, то да будет над ним суд Божий».
   Тайной канцелярии надоела возня с упрямым сапожником, и решено было считать его покаявшимся от души. К нему позвали священника, но опоздали: Иван Ситников скончался, не дождавшись исповеди.
   Другой случай не менее характерен.
   В московском Симоновом монастыре жил иеродиакон Кирилл, в миру купеческий сын Иван Модестов. Богатырского сложения, здоровый, всегда весёлый, он пользовался общей любовью, но как-то не подходил к суровой обстановке монастыря XVIII века. Конечно, и тогда в монастырях уже царил «соблазн», но отец Кирилл вёл себя «весьма подобающе», как сообщал Тайной канцелярии настоятель монастыря. Весёлого иеродиакона оставляли в Симоновом только потому, что он при вступлении в число братии сделал значительный вклад в монастырскую казну и, кроме того, обитель не оставляли своими милостями и его родственники, люди глубоко верующие.
   Сам отец Кирилл откровенно признавался, что попал в юнахи «под пьяную руку»: поспорил с приятелем, что пострижётся в монахи, и счёл своим долгом сдержать обещание. К тому времени его отец, богатый торговец красным товаром, умер. Иван остался единственным наследником. Модестов, не долго думая, продал отцовскую лавку, вырученные деньги, весьма немалые, отдал монастырю и постригся. Человек, способный всецело отдаваться увлечению, Модестов в первое время считался в монастыре чуть ли не подвижником. Он не пропускал ни одной церковной службы, вёл самый строгий образ жизни, сурово постился, открыто обличал монахов, пытавшихся соблазнить его «мирскими прелестями». Он даже не принимал своих бывших приятелей, которые сначала являлись в монастырь гурьбой, на тройках, чтобы развеселить «бедного Ванюшу».
   Через три года отца Кирилла рукоположили в иеродиаконы, и с этого момента ровно бес в нём проснулся.
   Отец иеродиакон стал исчезать из монастыря на сутки и более, его видели в самых подозрительных компаниях, в обществе сомнительных женщин. Напрасно настоятель увещевал весёлого монаха – тот отвечал шутками и звал почтённого старца «тряхнуть стариною».
   Старшие иеромонахи собирались уже просить митрополита отправить отца Кирилла куда-нибудь в отдалённую обитель, на послушание, как вдруг над Симоновым монастырём, основанным ещё преподобным Сергием Радонежским, стряслась неслыханная беда: ночью понаехали военные и штатские, перерыли все кельи, потревожили всю братию, не пощадили даже древних старцев и немощных. Искали какую-то крамолу, о которой монахи и понятия не имели. Поискали – ничего не нашли и уехали, оставив население монастыря в полном, тревожном недоумении. Только через несколько дней выяснилось, в чём дело…
   Отец Кирилл в компании своих обычных собутыльников кутил в одном из притонов, ютившихся в то время около Покровской заставы. К кутившим пристали три «неизвестных человека», оказавшихся потом сыщиками из Московского розыскного приказа. Иеродиакон, изрядно выпивший, начал высказывать свои взгляды на правительство и, главным образом, на императрицу. Оказалось, что он очень не любит Елизавету Петровну, и в основном за то, что она женщина. По его убеждению, всё зло на Руси шло оттого, что российский престол после Петра Великого занимали женщины. Свою «политическую» речь иеродиакон закончил такой виртуозной бранью в адрес царствующей Елизаветы, что, по показанию свидетелей, «многие смутясь немало, уйти поспешили».
   Сыщики воспользовались случаем и проявили своё служебное рвение. Через четверть часа притон оцепили солдаты, всех присутствующих связали и отправили в тюрьму. Отец Кирилл, отчаянно сопротивлявшийся при аресте, откусил одному сыщику палец, а солдату выбил глаз.