– Отдала бы его нам. – Старший, тот самый седой крепыш подошел ближе, волк оскалился и утробно зарычал, собрав нос гармошкой. – Наш он. С утра за сволочью гонимся.
   – Ты плохой волк? – шепнула подопечному, дотянувшись до лохматого, остроконечного уха. – Ты нехороший волк? Резал овец?
   Охотник меня услышал. Присел на корточки и с чувством повел, кося то на меня, то на волка:
   – Хитер, сволота, жить не дает. То теленок пропадет, то овцу приговорит. Сколотил волчью ватагу и словно кого-то из людей некогда сожрал – умен стал, описать невозможно. Вот и теперь, учуяли нас, разделились, будто заранее договорились обо всем! Вожак прыгнул в одну сторону, стая – в другую. Ну мы, конечно, за этим припустили, он всему безобразию голова. Мотал нас по лесу целый день, и на тебе!
   – На тебе-е-е-е-е… – повторила я.
   Волк уронил голову на лапы, задышал медленнее и ровнее. Почему-то охотники не стали вырывать обессилевшего зверя из моих рук, но я даже не задалась вопросом, отчего так. Вроде затея на два вздоха – подошли к полоумной дуре и вырвали зверюгу из рук, но ведь отчего-то не подошли?
   Лежала на волке, и перед глазами зияла жуткая рана, стрела толщиной с мой мизинец глубоко сидела в рваной дыре, все вокруг покраснело от крови и успело потемнеть.
   – Полежи, нехороший волчишка-а-а-а, – погладила серого по морде, и волк, что удивительно, умиротворился. – Лежи смирно-о-о-о…
   Приподнялась на колени, одной рукой ухватила стрелу, второй – обняла волчка и потянула. Тянуть стрелу из тела дело нелегкое, живая плоть – не дерево, сноровка нужна. В общем, не вытянула, только сломала. Как волчище не вырвался, ума не приложу, хотя в тот момент прикладывать было просто нечего – не нашлось у меня даже толики ума. Серый только рычал в небо, скалился, по огромному телу бегала дрожь, однако зубами не рвал, не вскочил и не убежал. Может быть, со второй стрелой получится? Засела не так глубоко, как первая, и осторожно смертоносное древко вытащить удалось. Почитай, под шкуру вошла, ничего серьезного.
   Виды на подранка охотники имели серьезные. Разбили стан как раз на том месте, где еще недавно стояла палатка моих спутников. На ночь решили остаться? Предположили, что эта ночь станет для волчища последней, утром заберут бездыханную тушу и сдерут шкуру. Всей деревне покажут, что не стало лесного разбойника, умного, будто человек. Огонь разожгли, расселись вокруг, и кто-то один постоянно смотрел в нашу сторону. Даже спали по очереди. Палатку с собой не взяли, на столь долгую погоню не рассчитывали, но скатка на поясе нашлась у каждого. Кутались в тонкие верховки на ворохе лапника. Охотник не пропадет в лесу, какое бы время ни стояло, лето или зима. Счастливо перезимует, удачно проводит летнюю ночь и встретит солнце, низкое и холодное зимой, высокое и жаркое летом.
   – Никуда ты не пойдешь-ш-ш-шь… – прошептала я, поудобнее устраиваясь на волчьем боку, подальше от раны. – Они тебя не получат. Но резать овец без счету нехорошо. Ты меня понимаешь?
   Зверь лениво водил ушами и тяжело дышал. Косил на меня умным глазом и дергал верхней губой.
   – А меня Безрод бросил-л-л-л-л… Уехал-л-л-л…
   Тягучее, нескончаемое «л-л-л-л» клубилось в голове до самого утра.
 
   – Выспался, дурачок? – с первыми лучами скользнула взглядом по телу зверюги и потянулась к ране.
   Огладила шерсть и едва не поранила палец, что-то острое накололо подушечку, и я медленно, чересчур медленно отдернула руку.
   – Волчишка, шерсть у тебя спеклась в иголки. Стал ежом, – осторожно, кончиками пальцев ощупала рану и нашла «иголку».
   Острый скол древка вылез наружу, и вовне торчал окровавленный расщеп. Сам собой вышел из раны, а ведь ничего подобного вчера не было. Гладила рану, пока не заснула, и никаких иголок, что кололи бы пальцы, не было. Точно не было.
   Охотники, все четверо, стояли неподалеку, но перейти незримую границу им как будто что-то мешало. Переглядываясь друг с другом, смотрели на нас. Не ожидали, что волк выживет, а серый смотрел на преследователей серьезным взглядом, как умеют это делать волки, и вострил уши.
   – Палец уколола? – Седой недоверчиво сощурился.
   – Ага-а-а-а… – протянула и задумчиво поводила мизинцем по обломку. – Уколола-а-а-а-а…
   Все четверо еще раз переглянулись.
   – Ты гляди, жив.
   – А ведь кровищи серый потерял столько, что и на жизнь могло не остаться!
   – Однако осталось, – пожал плечами третий.
   – Что-то здесь не так. Я перевидел много волков со стрелой в боку. За день, за два – брал всех. Этот же…
   А этот лежал смирно, положение тела не менял, лапы не разминал, будто вовсе не затекли. Лежал себе на боку и косил по сторонам взглядом острым, словно копейный наконечник. Только я ворочалась как ужаленная, вертелась так и сяк, устраивалась поудобнее на сером, пушистом и таком необычном изголовье.
   – У тебя не будет пролежней-й-й-й-й… – гладила волка по свалявшейся шерсти, пыталась просунуть руки под тушу и хоть немного приподнять.
   За полдень серый прикрыл глаза, и лишь верхняя губа стала чаще собираться в гармошку, будто волка настигла опоздавшая боль. Четверо словно забыли о преследовании, то один в лесу исчезнет, то другой, но всякий раз я ловила на себе внимательные взгляды. Охотники, что говорить. Все время, что стояли на поляне, пребывали с мясом. Утренняя трапеза, полдник, вечерняя трапеза. Однако я на запах жаркого даже носом не вела. Не хотела есть. А может быть, хотела, но видела еду как будто краешком глаза и чуяла краешком обоняния. «Он меня бро-сил-л-л-л», «Безрод уехал-л-л-л-л…»
 
   – Я проснулась, месяц спит, кровь свернулась, волк со-пит-т-т-т-т… – настало утро, прихода которого даже не заметила, и только люди, освещенные малиновым сиянием, подсказали, что ночь уже позади.
   Охотники, все четверо, стоя у незримой черты, во все глаза смотрели за мной – рты раззявлены, как у детворы во время представления скоморохов. Еще и пальцами показывали. Я и сама водила пальцем по ране волка и приговаривала чушь, которую только что придумала. Складно получилось, но как всегда последний слог заполнил собой все. В голове звенело глухое «т-т-т-т…», которое со временем стало похоже просто на слабый выдох, а я водила по заскорузлой волчьей шерсти и напевала.
   – У меня с глазами неладно или наконечник сам собой полез из раны? – Старший чесал бороду и косился на собратьев, столь же растерянных.
   – Когда эта сумасшедшая сломала стрелу, древка, что осталось в ране, вообще не было видно, – угрюмо бросил кто-то из охотников.
   Да, его не было видно, а теперь подросло, будто корень-переросток. Обломок, что теперь торчал из раны, потянул наружу волоконца плоти и лохматые волчьи жилы.
   – Сколько живу, такого не видел. – Старший, остальные звали его Плеть, неотрывно смотрел на нас, только я не смогла бы сказать, на кого именно. Может быть, на изваяние? – Не выталкивает рана стрелу, ну не выталкивает!
   Волк приподнял голову и долго смотрел на охотников, морща нос и скаля зубы. Наверное, между зверем и людьми пролегли странные узы – что-то мешало следопытам с ножами броситься на подранка, а серый отчего-то не бежал прочь. Изогнул шею, распахнул пасть и с третьей попытки ухватил обломок, перехватил челюстями раз, другой и… сорвал прихват – зубы соскочили.
   – Волчишка, волчишка, не хватай лишка-а-а-а, – пропела я, вставая на колени.
   Еще вчера не смогла бы даже двумя пальцами ухватить наконечник стрелы, теперь пристроила всю пятерню на окровавленное древко и легко потянула. Оно и болталось едва-едва, хорошо зубья, что застревают намертво и не дают вытащить стрелу, вылезли сами. Вылезли сами… Была бы в здравом уме, удивилась, а теперь смотрю, но не вижу. У охотников глаза на лоб лезут, у меня с губ не сходит дурашливая улыбка.
   – Ваше. Забирайте, – швырнула обломок охотникам, и наконечник только лязгнул, попав на камень.
   Старший забрал обломок, поскреб ногтем. Все как и должно быть – ошметки мяса, черная кровь. Понюхал. Переглянулся с товарищами и отдал наконечник дальше. Молчал и смотрел на нас. А что говорить? Не видел бы своими глазами, не поверил на слово. Мне бы, дуре, спросить, почему ближе не подходят, но куда там вопросы задавать…
   Волк зализывался. Лежа, вывернув голову, без попыток встать, как будто берег силы. На самом деле берег. Встал лишь вечером, в преддверии ночи, когда солнце село, а по дальнокраю на западе разлилось малиновое свечение. Волчище даже в сторону охотников не покосился. Обнюхал меня, лизнул и вильнул хвостом. Думала, прощается, уходить собрался. Но нет. Серый лишь постоял на ногах, зевнул и улегся обратно, поднырнув головой мне под руку.
 
   Исчез ночью. Я даже не заметила как. Уснула под убаюкивающее «л-л-л-л…», а когда проснулась, моего клыкастого знакомца и след простыл. Охотники неторопливо собирались. Уже, понятное дело, не в погоню, какая тут погоня, когда между беглецом и следопытами легла не то что пропасть – Вселенная. Четверо ни о чем не спрашивали и даже не разговаривали со мной. Кто разговаривает, допустим, с ослицей, коровой или нежитью? Многим ли я отличалась от нежити? Смотрю не прямо, а сквозь, говорю невпопад, странно выгляжу, еще более странно себя веду, не ем, почти не пью, отвратительно воняю. И все же охотники возвращались не пустыми, охота не прошла для них бесполезно. Парни разменяли два дня стояния на нечто небывалое, и еще неизвестно, что оценят выше – шкуру волка, пусть и умного, или то, что видели своими глазами. Затушили костер, убрали угли в ямку, прикрыли кострище дерном и были таковы. Ушли, как и не было их вовсе. Даже не попрощались. А чего с нежитью прощаться?
   Солнце падало и вставало, по дороге шли и ехали, молча провожали меня глазами и осенялись обережным знамением. Я по-прежнему лежала на земле, у самого изваяния, свернувшись клубком. Не ела. Просто не хотелось. Изредка пила, ходила под себя – вставать было просто лень, и однажды из лесу вышли какие-то люди, четверо, которые несли пятого. Совсем ребенка, мальчишку, лет семи-восьми. Уж где пострел шастал и чьи острые когти распороли ему грудь от плеча до плеча, я, наверное, не узнаю. Спросила бы – сказали. Но не спросила. Здоровенные мужики, сами чем-то похожие на зверей, бородатые, косматые, без единого слова положили мальчишку около меня и ушли.
   – Порвали тебя, дурачка-а-а-а, – подтянула к себе и улеглась головой на его ноги, так было удобнее. Страшный удар чуть не надвое распорол сухое тельце. Там, где когти вошли в грудь, по сторонам ран торчали лохматые заусенцы, а там, где уже вспарывали плоть, борозды шли ровнее и чище. – Должно быть, рысь? Точно не медведь – не стало бы тебя, глупы-ша-а-а-а…
   Почему я не хотела есть? Только пила и ходила под себя по-маленькому. Лениво чесалась, когда кожа начинала свербеть, но даже чесотка и зуд не возвращали остроты чувств. Ну принесли кого-то. Раньше был волк, теперь человек, всяко теплое изголовье. Утро… день… вечер… ночь, уходит одно, приходит другое, не все ли равно? А перед рассветом, когда мальчишка застонал и начал ерзать, я вынырнула из своего забытья и удивленно посмотрела на мальца. Сам не спит, другим мешает! Ну чего буянит, пытается расчесать грудь? Нельзя так, ночь для того и дадена, чтобы отдыхать, а не стонать и трепыхаться. Спутала мальчишке руки, улеглась на ноги и уснула.
   Когда мальчишка потянулся и встал? На третий день, на четвертый? Не знаю, а только исчез он так же, как волк. Из лесу вышли косматые бородачи и унесли храбреца. Тот пытался встать на ноги, идти сам, но маленького духаря уложили на носилки. Полумрак лишь сыто чавкнул, и как будто никого и не было.
   А когда надо мной склонилось лицо, показавшееся знакомым, а следом и второе, улыбнулась. Ровно сговорились. Кречет и Потык…
 
   Растрясло. Убаюкало. Коняга Потыка волокла телегу неспешно, словно боялась за мой спокойный сон. А я уснула. Просто-напросто уснула.
   – Вези меня, лошадка, за синие моря, эх, жизнь моя бедовая, все зря, зря, зря-а-а-а… – бормотала, свернувшись клубком на дне телеги. Ворох сена пах одуряюще, а много ли горемыке нужно?
   Зря, зря, зря-а-а-а…
   Спала всю дорогу, не скажу, где именно встала деревенька Потыка, на полуночи, на полудне, на западе или востоке. Далеко или близко, высоко или низко.
   – Тпру-у-у, приехали, – раздалось над самым ухом знакомым голосом. – А ну, Полено, принимай!
   Меня кто-то бережно поднял со дна телеги и понес. Над головой проплыла массивная притолока, а по левую руку выросла бревенчатая стена. Положили на лавку, чем-то укрыли, а меня отчего-то зазнобило. Застучала зубами. Вот ведь чудеса! Сколько дней на земле провалялась, хоть бы хны, а стоило в избе оказаться, пригреться под одеялом – разнесло на чих и сопли.
   – Дело худо. – Я приоткрыла глаза. Надо мной встали четверо бородачей, а какая-то бабка всплескивала руками и причитала: – На человека не похожа! Батюшки мои, да кто это?
   – Перевалок, топи баню, – оборвал старуху Потык. – А ты, мать, готовь снедь. Оголодала девка. Тоща как жердь.
   Куталась в одеяло и лоскутным разноцветьем отгораживалась от мира, от света, от людей. Тут, под одеялом, мое «л-л-л-л…» звенело особенно гулко. А куда делся Кречет? Показалось или он действительно был там, у памятника?
 
   – А где Кречет-т-т-т?..
   Старик парил самолично, и странное дело, я не чувствовала неловкости. Как будто снова впала в детство, отец купает папкину дочку в большом корыте, а я смешно жмурю глаза, чтобы не попал пенник.
   – Тот здоровенный каменотес? – Потык разложил меня на банном полке и пытался расчесать волосы. Заблудился в колтунах, как в буреломе. Распарил до того, что все нутро заполыхало, про сопли, кашель и чих я позабыла, а кожа скрипела, ровно воловья, когда ее после усмаря пускают на сапог. – Там остался, у памятника. Сам хотел тебя забрать, да ко мне ближе вышло.
   Тонула. В неге, благости и тягучем послезвонии, с которым уже свыклась. Будто опустилась на самое дно глубокой реки, только не воды сомкнулись надо мной – безразличие и жалость к самой себе. Слова Потыка, точно камни, падали на донце, поднимали муть, но ненадолго. Песок уносило течением, и в сонном царстве опять воцарялись длинные «хвосты» незаконченных слов. «Он меня бросил-л-л-л-л…»
   – Хорошо, что вовремя поспел. Могла и простуду поймать. А вам, бабам, это опасно. Земля, конечно, большая умница, но тепло любит, как теленок молоко. Мигом из косточек вытянет. А раз потерявши, обратно не вернешь, хоть из парной не выходи. Думаешь, отчего старики даже в жару кутаются?
   «…л-л-л-л…»
   – Глаза мне твои не нравятся, – продолжал между тем Потык. – Не видел бы тебя раньше, так и сошло бы. Что стряслось? Как будто умишко потеряла. Или украл кто?
   – Он уехал-л-л-л… – Меня потянуло в сон.
   – Не спи! Не спи, кому говорю! – Старик наконец распутал бурелом волос, облил всю чем-то едко пахнущим и принялся растирать, не жалея ни меня, ни своих рук. Мама, мамочка, до чего же запекло! Через распаренную кожу будто огонь просочился, растекся по жилкам, а сердце заметалось по груди, мало через рот не выскочило.
   – Самогон-самогонище! – довольно буркнул Потык. – И нечего нос воротить! Вы, бабы, парить не умеете. А нам с тобой нужно тепло сберечь! Говоришь, уехал твой?
   – Безрод уехал-л-л-л-л…
   – Еще тогда почуял, что не все у вас ладно. Да соваться не стал. Не мое дело.
   – Он уехал-л-л-л-л…
   – Да погоди причитать! Ровно голову потеряла! Ох, не нравишься ты мне! Как бы на самом деле с умишком не простилась. В глаза смотри, в глаза!
   Жесткая ладонь, будто клещами, обхватила мое лицо и вздернула к потолку. Колючие, линялые глаза под кустистыми бровями смотрели требовательно и пытливо.
   – Куда уехал? Отвечать быстро!
   – Не знаю-у-у-у-у…
   – Сколько дней лежала у памятника?
   – Не знаю-у-у-у…
   Точно круги на воде. Старик бросит камень, а я качаюсь на волнах, что расходятся по зеркальной глади. Волны медленные, долгие, качаюсь, пока старую волну не перебьет новая. «…Уехал-л-л-л…», «Не знаю-у-у-у-у…»
   – У тебя хвост отвалился!
   – Не было у меня хвоста-а-а-а…
   – Хорошо хоть соображаешь. На спину ложись.
   Нимало не стесняясь, перевернулась на спину. А чего стесняться? Стесняется человек, а я нежить. Ровно не живу, словно тенью стала. Была Верна, была и тень, теперь Верна куда-то пропала, а тень осталась. Потык мял жесткими ладонями, как тесто месил, а я вспоминала. Это уже было, было! Вот лежу на полке в бане, и кто-то гонит из меня хвори. Говорят, жизнь по кругу ходит. Весна, лето, осень, зима, и все сначала. И опять я на банном полке. Только теперь самогоном воняет.
   – Ишь ты, шрам! И еще один! – Старик ничего не пропускал и упаривал веником. Уже который раз кручусь на полке, спина – живот – спина – живот. – А кто тебе, красота, нос поломал и зуб выбил?
   – Крайр-р-р-р-р, – пробормотала. Дышать просто нечем все внутри горит.
   – Кто такой? Да ты не спи, девка! Слово бросишь и сникаешь, будто в сон клонит! Не время спать, отоспишься еще!
   – Налетчик-к-к-к…
   – Вот и славно. Память крепка, соображение имеется, просто растерялась. Ровно полтебя за Безродом убежала. Вполсилы живешь, в четверть смотришь, в осьмушку дышишь. Поднимайся, красота, вставай, Вернушка. Я тебя вот в чистое заверну.
   Вернушка-а-а-а-а… Так меня Тычок звал. Где они теперь? Далеко-о-о-о…
   – Цыть! – Потык высунулся за дверь. – Забирай в дом!
   – Что с ней?
   Старшему Потыковичу я годилась в дочери, он и взял меня, будто дочь, бережно, осторожно.
   – Оклемается. Потерялась маленько, да ничего. Найдется.
   – Ну и ладно. Пошли, красавица!
   – Пошли-и-и-и-и…
 
   Меня чем-то напоили, и я уснула. Дышала и надышаться не могла. Сделалась чиста, ровно выстиранное исподнее, и даже гудело внутри теперь по-другому, выше и тоньше: ушел-л-л-л-л, бросил-л-л-л-л…
   Снился большой и светлый дом, большой оттого, что балка взмыла над полом в три человеческих роста, а светлый потому, что на каждую стену пришлось по здоровенному окну. Высокую кровлю захотела я, а окна в каждой стене – Безрод. Очень понравился наш дом, наконец-то все мытарства остались далеко в прошлом. Что-то большое и невмерно радостное ждало меня в каждом «завтра»: Безрод рядом, улыбается, и все между нами ясно. Тычок весело балагурит, и даже Гарька рада чему-то своему. И кажется, на мне больше нет доспехов, меч отложен в угол, и занимается оружием только Сивый – чистит, наводит блеск и ухаживает всяким прочим образом. Я же занята бабьими делами, стираю, готовлю; вот и теперь вышла на реку, стою на мостках, рядом корзина с бельем. Но что за шум летит издалека, как будто кто-то кричит?..
   – Верна-а-а-а-а, горю!
   Замерла на самом краю дощатого настила, и река едва не выхватила из рук белье. Кричали? Мне показалось, будто кричит мужчина, и вовсе не от радости. Определенно не Тычок, у старика сил не хватит на такой мощный рев. А ведь Безрод поет, вполсилы так рявкнет, что услышишь даже на другом краю леса.
   – Безрод! – всплеснула руками, и белье таки уплыло. – Безрод!
   Щеки заполыхали, я невольно приложила мокрые ладони к щекам. Бежать, немедленно бежать к дому, бросить корзину у реки и сломя голову рвать назад! Прибрала одежды, утянула повыше, чтобы не мешали, и только доски подо мной загрохотали.
   Едва не поскользнулась на сыром берегу, вылетела на утоптанную тропинку (оказывается, я столько настирала, что дорожка уплотнилась) и понеслась к дому. Низинка, песок, трава, косогор, поляна, поворот. Вылетела на открытое и оторопела. Гулко, неистово, мощно дом пожирало неумолимое пламя, гудело, трещало и бесновалось над коньком.
   – Верна-а-а-а-а, горю! – Крик боли и муки прилетел из огненного вихря.
   – Безрод, Безрод!.. – едва не захлебнулась отчаянием. Так бывает, когда резко встаешь с ложа. Какое-то время кружится голова и перед глазами цветут звездочки.
   Недолго счастье длилось. Только пригубила из живительного источника, лишь смочила губы, и вновь иссушающее горе змеится внутрь, выхолаживает грудь, живот, ноги.
   – Безрод, Безрод! – То не дом рушился – я выгорала, осыпалась кусками выжженного естества. Вот разваливается связка бревен, и угол дома шумно оседает, бессильно, кособоко, точно раненый вой.
   – Безрод, Безрод!.. – сорвала горло и швыряла в огонь все, что попадалось, – камни, землю, даже рассудок швырнула, словно это могло помочь, а когда трезвомыслия не осталось вовсе, бросилась в пламя сама.
   – Стой, дуреха, стой! – Чьи-то сильные руки крепко меня спеленали и обездвижили. Держали двое или трое, но какое-то время я волокла их за собой и подтащила так близко к огню, что волосы у нас затрещали, а дышать стало невыносимо больно и горячо.
   – Безрод, Безрод!.. – уже не орала, а сипела, вытягивая руки к пожарищу. Огонь стегал воздух неуловимо быстро, глаз не успевал за бешеной пляской языков пламени, да и не осталось больше языков пламени – сплошная огненная стена волновалась передо мной.
   Рухнула наземь и покатилась, избавляясь от пут. Нужно туда, я вытащу Безрода из огня.
   – Верна-а-а-а-а…
   – Пусти! – лупила по рукам, что держали за ноги и не давали ползти, удивительно цепкие, сильные руки. Тычок? Гарька? – Пусти!
   – Сгоришь, дура!
   – Там Безрод! – отчаянно лягалась, и на какой-то миг показалось, что вырвалась. Вскочила на ноги и припустила было к дому, но сзади жестоко и безжалостно ухватили за волосы и рванули назад, а когда несколько человек за руки-ноги распяли на земле, бессильно заплакала… и словно тряпку сдернули с глаз.
 
   Черное небо, звезды. Зарево пожара отчаянно гонит ночь, беснуются языки пламени. Горит на самом деле, я лежу на земле, и несколько человек держат за руки-ноги. Темечко ноет.
   – Очухалась? – вовсе не Тычок и не Гарька держали меня. Потык устало смахнул испарину со лба.
   – Воистину медведица! – Полено разжал хват и еле поднял руки, сведенные судорогой. Пальцы так и остались растопырены, точно воронья лапа. – Думал, в огонь уволочет.
   – Где Безрод?
   Перед глазами цвело, кожу пекло, и в пожарище сошлись воедино явь и сон. Чуть сама не стала вечностью и едва не утащила за собой несколько человек.
   – Убраться бы отсюда. – Перевалок дышал тяжело, будто в одиночку свалил неохватное дерево. – Вот-вот рухнет.
   – Где Безрод?..
   – Ну-ну, не буянь. Вон твой Безрод.
   Он здесь?! Он здесь! Не бросил меня! А из-за пламени, откуда-то с той стороны, вышел Цыть. Склонился надо мной, какое-то время смотрел в глаза, словно искал что-то, и переглянулся с отцом.
   – Ожила, ожила. – Потык довольно кивнул, поднимаясь на ноги. – Теперь не просто пойдет по жизни, умчится, ровно кобылка. Вставай, Вернушка, навалялась по земле. Хватит.
   Должно быть, моя недогадливость проступила на лице и сделалась так явственна, что Цыть без указок старика приложил руки ко рту и крикнул во всю мочь:
   – Верна-а-а-а, горю!
   Я ошеломленно села. Почувствовала себя неловко, чего-то определенно не хватало, как будто забыла одеться, выходя на люди. А все просто. Исчезло тягучее, вездесущее послезвоние в голове – вот чего не стало. Глядела теперь не краем глаза – в оба глаза, слушала в оба уха, и смрад пожарища лез в нос полновесно, а не седьмой водой на жиденьком киселе.
   – Оттаяла, девонька? – Надо мной участливо склонились четверо бородачей и за руки подняли на ноги – все это время я лежала на траве и здорово извозила чистую сорочку.
   Только тут сон окончательно улетучился, и действительность посмотрела на меня из множества лиц. Деревенские толпились вокруг, бабы сокрушенно качали головами, а мужики с ведрами, полными воды, недоуменно застыли в десятке шагов от пожара. Застыли и смотрели на Потыка.
   – Это всего лишь ветхий сарай. – Старик махнул рукой. – Только глядите за искрами, не пошел бы огонь верхами. Топай, Вернушка, в дом, а сарай… пусть догорает.
   Я молча послушалась. Даже не заметила, как выскочила в одной сорочке, босая, растрепанная, не понимая, где явь, а где сон. Присела на ложе и до утра не сомкнула глаз. Боялась. А ну как засну и приснится нечто более жуткое? А еще тишина мешала, теперь не баюкало завораживающее послезвоние. «Безрод уехал» тяжеловесно, ровно кузнечные заготовки, падало куда-то внутрь, и от короткого, но оглушительного звона закладывало уши.
 
   – Подскочила? – Старик нашел меня на завалинке и как будто совсем тому не удивился.
   – Вовсе не спала.
   Потык опустился рядом. Он уже где-то побывал, сапоги искрили росой в первых лучах солнца.
   – В Беловодицу ходил.
   – В сад?
   – Ага. Стоит. Меня ждет. Вот-вот впрягусь. Неподъемен гуж, да мне, упрямцу, все равно.
   – А как я тут очутилась?
   Усмехнулся.
   – Что ты помнишь?
   – Да так… Всякие обрывки, звери, люди…
   Потык сунул в зубы травинку и вытянул ноги.
   – Нечасто сапоги надеваю. Не люблю их. Земля куда мягче, ведь правда? На земле спала, когда нашел.
   Кивнула. Это помню.
   – Слух по округе разлетелся. Дескать, на поляне у дороги встало диво-дивное – каменное изваяние, а под ним полоумная живет. И якобы лечит она всякого, зверя и человека.
   – Был какой-то волк. Или собака…
   – Волк. Тех парней из Недоспелихи я знаю, охотники серьезные, врать не станут. Иной приукрасит, мол, медведя в одиночку взял, эти – нет. Никогда. От них и услышал про бабу, подле которой волк сделался ласков, будто ручная собака. Сам в руки отдался. А еще сказали, что даже подойти близко не смогли. Такой тяжестью нутро налилось, таким предчувствием, стало так страшно, как не было в охоте на медведя. Говорили, ноги едва не отнялись, даже на шаг сподобиться не смогли.