– Ну же, ну же! – шептала Верна. – Давай!
   Еще немного, и человеческих сил просто не останется. Дыхания не хватит. Ни за какие коврижки не согласилась бы оказаться в теле Безрода сейчас, как тогда на острове. Ни за что! Не просидела бы ни единого мгновения. Выкурили бы нестерпимый жар и боль.
   А когда окрестности затопил протяжный стон, да такой странный, что не сразу распознала в оглушительных раскатах человеческий голос, прикусила губу. Словно гром, падает из небесной сини, раскатывается по земле, нарастает и рвет уши. Мельтешение на поляне сломалось, от него отвалилась недвижимая часть, какое-то время постояла и рухнула наземь. Белопер лежал и больше не шевелился. Верна закрыла рот руками. Один из девяти пал! Глазам не поверила. Долгие месяцы только о том и мечтала, во снах видела.
   Безрод больше не стоял на ногах – висел на противнике, словно охотничий пес на медведе. Несколько мгновений бойцы ломали друг друга, схватившись намертво, Сивый бросил один из мечей, спеленал Балестра могучим объятием, завел второй меч за спину и замкнул руки на клинке в кольцо.
   – Вот ведь ухитрился, – прошептала. На какое-то мгновение бешеный ураган «стих», люди замерли и сделались отчетливо видны – Безрод еле стоит, едва дышит, лицо искажено мукой запредельного усилия, а Балестр понемногу освобождается, ровно ветер, пойманный в парус. Вот-вот окрепнет, разорвет полотнище в клочья и заиграет ладьей, как бессильной щепкой.
   Звонко сломался клинок, Балестр избавился от захвата, и Сивый, отброшенный нечеловеческой силищей на несколько шагов, «поймал» землю спиной. Как стрела, пущенная из лука, телохранитель поглотил несколько саженей, что отделяли его от Безрода, и без замаха – глаз не уследит – полоснул мечом под ногами. Последнее, что Верна заметила, перед тем как в ужасе прикрыть глаза, – нырок Безрода прямо под удар. Как только успел? Ведь избит и наверняка ранен!
   То не просто «гром» разразился – исполинская гроза, что случается раз в десятилетие, сотрясла окрестности. Безрод, стоя за спиной одного из девятерых, из последних сил сжимал пальцы на лице противника, и телохранитель, биясь в судорогах, потеряв меч, неистово рвал от себя ладонь Безрода.
   Наземь повалились оба, и поляна замерла. Верна будто раздвоилась, хотелось убежать вперед, опуститься около одного и убедиться в гибели другого, но нечеловеческим усилием осталась на месте. Семеро даже не сглотнули. Как будто не сражались бок о бок долгие месяцы. Только губы поджали.
   Мешанина из человеческих тел дрогнула, ожила, и поединщики с трудом встали. Сивый не удержался, рухнул, встал еще раз, рухнул и наконец поднялся. Его качало, даже отсюда видела, как потемнела рубаха, и не только от пота. Балестр стоял не в пример тверже, но одна рука висела плетью, второй он прикрывал лицо и озирался по сторонам, точно враз потерял слух и зрение.
   – Приведи, – бросила Верна Окуню, а Безроду крикнула: – Сегодня тебе повезло! Завтра все будет иначе! Встанешь еще раз!
   По губам угадала ответ: «Мне не привыкать».
   – Я еще увижу тебя?
   Еле заметно кивнул. Сделал шажок, отдохнул, сделал другой, отдохнул. Ноги волочил, ровно столетний дед, был бы в силах – привязал на колени досочки, чтобы не тряслись. Подошел к мечу, тому из двух, что остался цел, опустился на колени, сунул руку в ременную петельку. Опираясь на клинок, встал. Добрел до ножен, уцепил перевязь и побрел восвояси.
   Балестр, в кругу семерых соратников и Верны, слепо таращился по сторонам, крутил головой на малейший шорох и кривил то, что раньше было губами. Папкина дочка в ужасе забыла отвести глаза, таращилась, будто завороженная, и кусала кулак, чтобы не закричать. Лицо телохранителя обезобразили жуткие язвы, будто неведомое заговоренное зелье, к тому же разогретое на огне до кипения, съело кожу. Безродова пятерня словно выжгла мясо до кости; на месте глаз чернели провалы; под челюстью, там, где большой палец терзал шею, наружу вылезли лохматые, обугленные сухожилия. Губ и подбородка почти не осталось, только зубы, как частокол, сидели в остатках десен. Нижняя челюсть, сломанная как раз под губой, бессильно отвалилась, и с белой кости оплывала плоть вся в ошметках бороды. С отвратительным треском лопнул один из зубов, посерел и осыпался грязноватой пылью. И не кровью – чем-то более темным сочились раны, будто в кровь намешали пепла и золы. Не в силах закрыть глаза и бессильная принудить себя отвернуться, видела, как в труху осыпались передние зубы, из глазниц потекла кроваво-грязная жижа, и только нос остался цел, прямой, ровный и какой-то нелепый.
   – Кончайте, – прошептала и отвернулась. Нутро, сегодня до предела взболтанное, полезло наружу, тошнота подступила к горлу, и Верна рухнула на колени.
   Кто-то из парней обнажил меч – клинок покинул ножны в мгновение ока, – и будто сами по себе упали наземь сначала голова, потом тело. Не глядела на жуткое зрелище, собой занималась; была почти уверена, что в исторгнутой желчи наверняка окажется душа, покинувшая неуютное, небабье тело.
 
   Сивый ковылял потихоньку, еле-еле. Усилием воли держал в кулаке сознание, не давал ускакать, точно ветреной лошади. Страх припозднился, лишь теперь взял свое. Почти ничего не запомнил, лишь сумасшедшая быстрота обоих мертвенно холодила в груди и блистающая круговерть мечей стояла перед глазами. Впору звать Тычка, раскрывать рот пошире и длинной удочкой с крючком тащить из пяток сердце. Давно не чувствовал себя настолько беспомощным. Ровно отрок с хворостиной перед вооруженным бойцом. Бились крохи времени, но сил отдал на год вперед.
   – Шаг, еще шаг, – хоть и трудно давалась ходьба, и сознание чуть не потерял, задрал голову в небеса и усмехнулся.
   Будто парит в воздусях Гарькина бесплотная душа и улыбается. Отомщена. Забыл все, чему учили воеводы, растерял все приемы и ухватки, а как первого срубил – дайте боги памяти. Что делал? Как? Ровно сунули в горло поддувало, в груди очаг развели и ну давай жар нагнетать! Выжгло тем жаром недавний бой к такой-то матери, только след остался, как от клейма, и дымок идет. Остыл после схватки быстро, и теперь в грудь пробрался холодок, страх заколотил. Все правильно – уходит лето, приходит зима.
   Никогда с такими не встречался. Быстры, как стрелы, могучи, как медведи. Словно перешли тот невидимый предел, о который плещутся человеческие силы да перехлестнуть не могут. Эти смогли, уж какой ценой – только спрашивай. Одна беда – не до разговоров было на поляне. Едва рассек первого, клинок чуть не вырвало из руки. Меч будто обрел собственную жизнь, затрепетал, забился; ровно сидел в теле неистовый бесплотный дух и полез наружу через рану, задергал клинок.
   Пошел в обход села, по взгорку – ни к чему будоражить соседей, – прячась в деревьях. Несколько раз едва не упал, на стволах отвиселся. На раны смотреть не стал, жив, и ладно. Только что-то странное делается – будто сквозняк через дыры поддувает.
   Кое-как обошел Понизинку, спустился к избе. Серогривок было подскочил, повел носом, заскулил, затеребил хвостом. Безрод усмехнулся. Странный десяток.
   – Пришел уже? А я тут кашку сварил… – Тычок с горшком в руках вышел из дому и оторопел.
   – Полотно и воду, – из последних сил доковылял и рухнул на новенькую завалинку.
   Неопределимых годов мужичок нырнул в дом – что-то загремело, покатилось – и через какое-то время выскочил во двор, и за ним, как веночные ленты, стлались по ветру льняные полосы.
   – Ах, чтоб тебя… – забрал меч и ножны, совлек с Безрода рубаху и сотворил обережное знамение. – Броня уберегла бы!
   Сивый покачал головой. Будто подсказало что-то: «Не надевай броню, оставайся подвижен». Как в воду глядел.
   – Что там?
   Старик испуганно покосился. Неужели сам не чувствует? Да когда такое было? Что происходит, в конце концов?
   – Рассечения на боку, на груди. Серьезная дыра в плече. Порез на ладони.
   – Сам порезался. – Безрод поморщился. – Ломал человека, а сломался меч.
   – Уймись. – Тычок промывал раны. – Извертелся весь. Ровно дите на торгу!
   – Как закончишь, укрой потеплее, мерзну.
   – Стало быть, порешил?
   – Да, – говорил из последних сил. Вот-вот убежит сознание. – Гарька будет спокойна.
   Неопределимых годов мужичок хотел было еще спросить, но Безрод сполз по стене и без памяти растянулся на завалинке.
 
   Очнулся на закате обессиленный, замерзший. Будто зима наступила раньше урочного, и укрыт не теплым одеялом из овечьих шкур, а толщей лежалого снега. И снился холод во всяком виде: ел ягоды во льду у Вишени; мальчишкой носился босиком по первому снегу на Чернолесской заставе; плыл в старое святилище, разрезанной ноги вовсе не чувствовал и превозмогал стужу, стиснув зубы.
   – Встал, Безродушка, а я тебе кашку разогрел! – Старик прятал глаза, возил по земле, но голос дрожал и выдавал Тычков ужас.
   – Что не так? – поморщился, потянулся боком.
   Балагур помялся-помялся и нехотя бросил:
   – Исхудал, будто ножом лицо обкромсали. Кожа да кости. Под глазами тени пролегли.
   Безрод сбросил одеяло, на пределе сил опустил ноги.
   – Раны посмотри.
   – А кашку?
   – Сначала раны.
   Тычок осторожно размотал полотно и закусил ус, дабы не закричать. Края побелели, изошли непрозрачной коркой, и едва болтун коснулся раны, отдернул руку.
   – Что?
   – Холодит, словно лед обжигает.
   Безрод, скривившись от боли, щелкнул ногтем по белесой корке. Ровно тонкий наст обломался, а крохи льда, что остались на пальце, под горячим дыханием стаяли в розоватые капли.
   – Что же это, Безродушка? – заверещал старик, ероша седые лохмы.
   – К отъезду все готово? – Сивый с трудом встал.
   – Какому отъезду? – Тычок выразительно постучал себя по лбу. – Еле стоишь! Тебе вылежаться надо!
   – Нет времени, – скривился, потянулся боком. – Чудом жив остался. Стало бы их трое, порубили на куски. Теперь и один под горку укатает. Верховку дай, мерзну.
   Старик быстренько принес овчинный тулуп и сноровисто определил раненого в длинношерстную овчину.
   – Куда же мы теперь?
   Безрод, покачиваясь, указал пальцем.
   – Туда. Серогривок с нами.

Глава 3
ПОДЗЕМНЫЙ КНЯЗЬ

   Который день пошел, Тычок и счет потерял. На пятое утро махнул рукой и бросил считать. Всякий раз искал в Безроде признаки выздоровления, но Сивый надолго замер в одной точке, и время, казалось, про него забыло. Ровно пропал человек, исчез, спрятался на тоненьком рубеже меж солнцем и луной, меж днем и ночью, тишок да молчок. Лишь иногда сам всплывал на поверхность из глубин забытья, чаще будил старик, насильно кормил и отводил по нуждам.
   Безрод грелся и не мог согреться. Ушли недалеко от Понизинки, туда, где вился в скалах белый парок и наружу рвалось подземное пекло. Меж каменных глыб, из разломов столбами поднимался к облакам немыслимый жар, все кругом дышало теплом, камень под ногами сделался горяч, словно и не камень вовсе, а разогретая глина. Кое-где в трещинах открылись горячие ключи, и стояли они, залитые парующей водой по самый краешек, будто купели. В одной из них, мелкой и плоской, точно огромный цельнотесаный таз, который день кряду зубами от озноба стучал Безрод.
   Ровно подстриженные волосы – Гарька расстаралась – мокрыми стрелками лежали на лбу, Сивый, свернувшись калачиком, покоился на овчинном тулупе, брошенном в воду, голову пристроил на покатую стенку и как будто не чувствовал неудобства. Иной раз Тычок от бессилия стучал кулаком по камню – из-за телесных судорог вода в купальне рябила и волновалась. От боли, разлитой кругом, и самого корежило пуще гусиного пера в огне, но помрачневший балагур кое-как держался.
   – Да когда же тебя трясти перестанет, сердешный?!
   Старик почти все время проводил у купели, подолгу изучая раны. На второй день после схватки порезы целиком закрылись ледяной коркой, на палец вокруг побелело, словно обморозился, глаза оделись тенями, из лица ушел цвет, щеки ввалились, и кой-когда старику даже виделся морозный парок у самых Безродовых губ. И это посреди жара! Там, где печет, как в кузнице! На третий день оледенение расти перестало, рубеж двух пальцев не перешло. Тычок несколько раз на дню мерил обморожение, Серогривок ложился рядом и лизал хозяина в нос, иногда тащил что-то, зажатое в пальцах. Старик не смог разжать хватку. Навроде как тряпка.
   – Выпало же тебе. – Тычок подолгу разговаривал с Безродом, просто для того чтобы тот слушал человеческий голос. – Одна ушла сама, вторую отняли. Точно веревку в кольцо свили, ведешь по ней пальцем и не находишь ни конца ни края. Будет у меня когда-нибудь внук или нет?
   Старик легонько потрепал Безрода за мокрый чуб. Находился при Сивом неотлучно, благо нужда с добычей пропитания отпала сама собой. Хорошо вовремя обеспокоились. Гарькиного Уголька нагрузили всем, что может понадобиться в дальней дороге: крупой, вялениной, орехами, едальной утварью. Егозливый дед за время вынужденного безделья облазил все окрестности и обустроил бытие со всем возможным удобством.
   Чуть поодаль от Безродовой купели, на полночь, обнаружилась расщелина в каменном мешке, куда даже полуденное солнце надолго не заглядывало. Жаром оттуда пыхало так, что любопытный Тычок не рискнул далеко соваться в неведомое. У входа в нескольких шагах вода так и паровала, уж булькало точно как в настоящей похлебке, и старик недолго думая в первый же день пристроил на камни котелок с кашей, благо с родниковой водой заминки не стало. Получалось дольше, чем на костре, а куда торопиться? Знай себе гляди за варевом в полтора глаза, чтобы не подгорело. Дальше, в глубь расщелины, не полез. Боязно. Вдалеке в темноте будто краснеет что-то и печет несусветно. А ну как там у владыки подземного княжества своя каша варится? Зазеваешься – мигом на жаркое пойдешь. Вон, даже отблески пламени мерещатся. Еще несколько шагов – затрещат волосы.
   Сивый ел молча, не открывая глаз, и зубами стучал по ложке так, словно бежит мальчишка сорванец вдоль забора и палкой ведет по бревнам. Купель горяча, любой обмороженный давно встал бы на ноги, этого не отпускает.
   – Ворожба, не иначе, – бурчал старик. – Да притом ворожба недобрая! А что мы бедовой девке плохого сделали? Разве обижали, разве не любили? А она?..
   Разводил руками и горестно вздыхал. Так – одно выходит, сяк – другое. С одной стороны посмотришь – сволочь Верна, гадина и змея подколодная, а с другой…
   – Не понимаю баб, – грозил пальцем куда-то в небо, никому и всем сразу. – Что за глупый народ?! То каменное изваяние тешет, руки в мозоли сбивает, кровищей поливает, то в небесную дружину спровадить готова. Странно как-то, не по-людски…
   Иногда заходился едкими слезами по безвременно почившей Гарьке, утирался рукавом и засыпал, обессиленный и вымученный. Так и шло все своим чередом до тех пор, пока однажды старик не проснулся и не обнаружил купель пустой.
   – Безродушка? Ты где, Безродушка? – подскочил на ноги, заозирался.
   Неужели враги подошли, с собой увели? Неужели выследили? Как же так? Тише мыши подкрались и вынесли, а Сивый не то что драться – дышать спокойно не может. Ай да Тычок, ай да молодец! Все проморгал, проспал! А Серогривок? Почему лай не поднял, почему зубами чужаков не рвал? Ну чего язык высунул, бестолочь? Эх ты, зверюга!
   – Ты где, ты где? – едва не теряя сознание, старик на коленях ползал по камню, искал маломальские следы. Да разве останется след на камнях? – Ты где, ты где?..
   Егозливый дед серьезно занемог, сердце прихватило. Едва души не лишился. Присел на край купели и сойти не смог – ноги отказали. Растерялся. Будто жизнь кончилась, да и жить больше незачем. Внезапно и сразу. И ведь надежда появилась – лучше Безроду не стало, но и хуже не делалось… И на тебе! Старик махнул на все рукой и безучастно просидел до самого заката. Гарьку потерял – коровищу глупую, Безрод сгинул… Плакал и не утирал глаз. Только повторял:
   – Солнышко угасает, и я угасну.
   Занятый собой, не сразу услышал и увидел. В отдалении что-то зашуршало, завозился радостный Серогривок, и что-то нечеткое, смазанное оживило безмолвный каменный мир. Старик очнулся лишь тогда, когда естество, еще не до конца омертвевшее, испуганно встрепенулось. Протер глаза и подобрался. У входа в расщелину, ту самую, в глубине которой мерцало нечто красное, словно угли подземного костра, обозначилось движение. Некто медленно вышел из пещеры, покинул тень скалы и остановился в нескольких шагах от «умирающего».
   Тычок мигом ожил. Если на поверхность явился хозяин подземного княжества спросить за шум с незваных гостей, ответ один – делай ноги, назад не оглядывайся. Помереть спокойно не дадут!
   – Мы тут это… погреться зашли. Озябли что-то. Ну и лето!
   – Лето как лето, – хрипнул подземный князь. – Бывало и хуже.
   – Хуже? – Балагур помирать раздумал, по крайней мере теперь, и проморгался. – Хуже некуда!
   Выродок подземного пекла сдал ближе, и ведь шел как-то странно – валко, спотыкаясь, будто и не князь вовсе, а последний забулдыга. Ни единой одежки, закопчен, блестящ, ровно вспотел, а потом в саже извозился, и глаза… Как две ледышки, чудом не растаявшие в пещерном кострище. Тычок прикусил губы и близоруко сощурился.
   – Глаза сломаешь. Опять плакал?
   – Я старый, мне можно.
   Голос как будто Безродушкин, только хрипит сильнее обычного. Серогривок скулит, хвостом туда-сюда мечет. Стал бы зубастый дурень привечать злого подземного князя, как же! Собаку не проведешь!
   – А ты откуда?
   – Оттуда.
   Человек подошел ближе, и Тычок от радости едва не вскрикнул. Просветлело в глазах и расчистилось, точно и не было слезной пелены. Стоит Безрод и качается, весь закопчен, ровно в саже извалялся, только глаза и зубы остались невычернены. Баламут поднялся на тряских ногах, проковылял те несколько шагов, что отделяли от Безрода, и, обхватив неожиданное обретение цепкими руками, едва не носом влез в раны. Оледенение исчезло. На давешние два пальца вокруг порезов, стянутых на звериную жилу, простиралось не белое, мертвящее обморожение с коркой льда, а краснота с запекшейся кровью, вполне обычное для подобных дел явление. Старик ногтем ковырнул рану на груди, вопросительно поднял глаза:
   – Больно?
   – Больно, – усмехнулся Безрод.
   – Куда же тебя, бестолоча, понесло? – Егозливый дед с места обнаружил голосом такой визг, что Серогривок залаял и принялся носиться вокруг. – Я едва от испуга не помер! Где ты был?
   Сивый поднял руку, разжал пальцы, и на ладони остался кусок почерневшей, обгорелой ленты, та самая тряпка, что не выпускал из рук все эти дни.
   – Лента? Гарькина?
   – По ней Верна и нашла нас.
   – И что?
   – Заканчивается девятый день. Сгорела.
   – Где?
   – Там, – показал на скальную расселину, в глубине которой Тычку померещились темно-красные отблески.
   Старик прикрыл рот. Едва не в само подземное пламя влез, сжег ленту, и, покидая этот мир, Гарькина душа утянула с собой страшные болячки.
   – Печет?
   Сивый кивнул. Неимоверно печет, едва глаза не лопнули. Скальная расщелина убежала вниз шагов на сто, затем резко оборвалась пропастью, и оттуда поднимался вверх чудовищный жар. Там, в провале, в каменном котле, наверное, булькало, как в настоящем, волосы свились от нечеловеческого жара в кольца, едва не задохнулся, и только сквозняк под сводом пещеры наносил свежего воздуха. Едва смолкло Тычково бормотание, будто сквозь сон услышал Гарькин голос, низкий и грудной, что звал непременно подняться, сойти в пещеру, к пропасти, и в подземном пекле растопить смертоносный лед. Превозмогая муть в глазах, вылез из купели, трясясь от озноба, вошел в пещеру и брел, пока не затопило всего блаженной истомой до потери сознания. Уснул, как после банных трудов, а когда проснулся, лента, зажатая в руке, истлела до пальцев, и тонкий дымок уносил прочь сквозняк. Свет лился через каменное окно в своде, и там, где старику мерещилось кострищное пламя, лишь играли в солнечных лучах россыпи красных камней.
   Сивый потер пальцами остатки ленты, и та рассыпалась в черные хлопья, точно догорела до конца невидимым, безъязыким пламенем. Безрод исхудал, щеки ввалились, сделался темен, словно прокоптился насквозь, под кожей жилы катаются, и весь, ровно сеткой, оплетен розоватыми рубцами.
   – Ты бы присел. Девять дней по краешку блуждал, едва на самом деле в пропасть не рухнул.
   Сивый дошел до купели и с наслаждением повалился в чистую заводь. Свернулся калачиком на овчинной верховке, утвердил голову на камень и закрыл глаза.
   – Эй, Безродушка, ты чего? Ты чего? – Старик затормошил «порождение глубин» за плечо. – Эй, не выспался за девять-то дней?
   – Устал, – прошептал Сивый, засыпая. – Просто устал.
   Тычок на всякий случай еще раз осмотрел раны. Краснота на два пальца вокруг порезов, льдом и не пахнет. Спит человек. Провел пальцем по коже Сивого, покачал головой и решительно отправился к вещам. Достал немного пенника, мочало, скинул рубаху, закатал штаны и полез в купель отмывать перерожденца и отскабливать от подземной грязи и поддонного жара.
   – А что теперь, Безродушка? – Старик повеселел, помирать раздумал, устроил Серогривку выволочку за обжорство – пес равно охотно поглощал мясо и кашу. Таскал даже из плошки Сивого. Тот, впрочем, лишь усмехался. – Ты вот молчишь, а подлец который день жрет за себя и за того парня! Тот парень – ты.
   – Пусть ест.
   – А ведь силы тебе ох как понадобятся! Душегубов еще семеро, тьфу, восьмеро! Как против них драться, если каши мало ешь? Меч в руках не удержишь?
   Безрод какое-то время молча смотрел на болтуна, потом точно гром грянул с ясного неба:
   – Я не выйду на поединок.
   До старика не сразу дошло, а когда сказанное улеглось в душе, руки опустились и все посыпалось наземь: глиняные плошки, ложки, мешок с крупой.
   – Как не выйдешь?
   – Ногами. – Сивый не отводил глаз, и к Тычку вернулось уже было забытое чувство, будто скребут клинком по клинку, волосы встают дыбом и на спине полно разбежавшихся мурашек. Тут, в стране горячих ключей и поддонного жара, баламута передернуло, ровно от дуновения студеного полуночного ветра. Так Безрод не гляделся с прошлого лета, и жутковато делается от того, что существо, уже почти домашнее, обнаруживает в оскале вершковые зубищи.
   Старик, ожидавший чего угодно, только не ржавчины на великолепном клинке, плесени на свежатине, тины в родниковом ключе, аж попятился. Как не выйдет?!
   – Завтра выступаем.
   – Куда?
   – Далеко. Рот прикрой…
 
   С Безродом никогда по-настоящему не угадаешь. Вроде ранен серьезнее некуда, глядишь – на следующий день стоит прямо, не морщится и меч держит крепче крепкого. Увидела, как уходите поля еле живой и ноги передвигает, будто столетний дед, – махни рукой и забудь. Вполне можно утром проснуться и обнаружить его сидящим на валежине как в ни в чем не бывало. И все же в глубине души что-то саднило – на этот раз все окажется по-другому.
   Двух лет не прошло, как сгорел отчий дом, но как будто успела состариться, почернеть, сгорбиться, и весь многоцветный мир сделался черно-бел. Еще звенят в памяти песни, которые пела с подругами, еще стоит перед глазами лицо, что озорно глядело с зерцала, но пришла новая Верна, злая, мрачная, прочертила на земле межу и отогнала давешнюю веселушку прочь. Не хочется петь и веселиться, не хочется думать и смеяться, а хочется только спать, будто устала от всего на свете – даже хлопать глазами и дышать. Иногда хохотушка перескакивает межу, куролесит на половине злой бабищи и разбрасывает повсюду яркие тряпки; но просыпается тетка Верна и гонит прочь, бездумно смотрит на красивые одежды и молчит. Душа не ворочается.
   – Злая ведьма прибежала, вечный снег наколдовала, бабайка, бабайка, весну отдавай-ка! – на своей половине, в цветущем прошлом кривлялась хохотливая Верна, строя рожи тетке с потухшими глазами.
   «Бабайка» всякий раз молча уходила к себе, за межой сбрасывала мрачный покров, что укутывал с головы до пят, и на теле обнаруживались каменные жерновцы, подвешенные на веревочках: шея, руки, ноги. День прошел – камешек подвесил. Даже на веках тяжесть – не открывать бы глаза вовсе. Исхитрись, попрыгай с такими погремушками, спляши, посмейся…
   Тоскливо глядела на Понизинку и молча ждала. Вот-вот появится Безрод, усмехнется и доведет все до конца – телохранителей изведет, а чудо-невесту изрубит в куски. Есть на свете счастливая жизнь, и есть Верна; есть люди, и есть Верна; есть путевые бабы, и есть Верна.
   Наверное, Сивый ранен. Конечно же ранен! Белопер и Балестр не из теста слеплены, едва на ремни не распустили. Просто чудо, что на своих ногах ушел. Безроду нужно отлежаться. Разумеется, нужно отлежаться перед следующим поединком. Только выздоравливай, только поднимись на ноги, умоляю! Заклинаю, излечивайся!
   День проходил за днем, Сивый не появлялся. На девятый день от смерти Гарьки Верна почувствовала на себе взгляд, ровно кто-то смотрит из ниоткуда и что-то говорит. Да вот беда, не видно, кто смотрит, не слышно, что говорит. Ощущение взгляда едва уловимо, голос едва слышен, а к закату наваждение и вовсе исчезло. Догадайся. Семеро, как один, повернулись в сторону деревни. Верна молча уставилась на Змеелова.
   – Он там. – Телохранитель показал в сторону Понизинки. – Выжил.