В Базеле… Был вечер. Я сидел на бревнах, у самой воды; напротив меня, на другом берегу, над скоплением остроконечных крыш и готических домишек, прилепившихся к набережной, высился базельский собор, — и все было прикрыто пеленою листвы… Это тоже было очень красиво, а особенно Рейн, который струился у моих ног и плескал волной в темноте».
   Неутоляемое стремление вобрать в себя жизнь во всей ее полноте составляло постоянную основу тютчевского характера; уже на пороге старости он писал дочери Дарье, в то время двадцатипятилетней: «Вбирай же в себя полнее жизнь, тебя окружающую, впитывай ее в себя как можно больше…»
   Тютчев жадно вглядывался, конечно же, не только в ландшафты Европы. Его мюнхенский сослуживец и на какое-то время — в тридцатых годах — ближайший друг, князь Иван Гагарин писал о нем:
   «Богатство, почести и самая слава имели мало привлекательности для него. Самым большим, самым глубоким наслаждением для него было присутствовать на зрелище, которое развертывается в мире, с неослабевающим любопытством следить за всеми его изменениями… В людях его привлекал тоже спектакль, который представляли собой души…»
   Множество фактов доказывает, что Гагарин, писавший эти строки через много лет после того, как пути его и Тютчева бесповоротно разошлись, исказил душевный облик поэта, изобразив его чуть ли не холодным соглядатаем. Хорошо известно, что те или иные — в том числе, казалось бы, совсем далекие от личных интересов Тютчева — события заставляли его подчас мучительно страдать. Но Гагарин, без сомнения, прав, утверждая, что Тютчев беспрерывно и жадно вбирал в себя все зрелище европейской жизни, знание о которой он черпал и из непосредственных впечатлений, и из рассказов и споров собеседников, и из газет и книг. Конечно, всякий человек так или иначе интересуется зрелищем жизни; но из воспоминаний Гагарина ясно, что у Тютчева этот интерес был всепоглощающей и постоянной страстью, и об этом нам еще не раз придется говорить. Поэтому уже через несколько лет пребывания в Европе Тютчев знал ее так, как если бы прожил здесь долгую жизнь.
   Но дело, конечно, не только в знании. Поистине стремительно обрел Тютчев духовную и творческую зрелость. Это с совершенной ясностью можно увидеть, изучая в хронологическом порядке его стихотворения; еще в 1823 году они, по существу, чисто юношеские: в 1825-м — обретают черты самобытности, а к 1829-му предстают как зрелые создания великого поэта (ср. такие опубликованные в 1829-1830 годах стихи, как «Видение», «Бессонница», «Как океан объемлет шар земной…», «Цицерон», «Последний катаклизм» и др.).
   К этому времени Тютчев достиг зрелости не только как поэт; Карл Пфеффель, узнавший его в 1830 году, вспоминал: «За исключением Шеллинга и старого графа де-Монжела (один из наиболее выдающихся политических деятелей того времени, в течение многих лет — премьер-министр Баварии. — В. К.), он не находил равных себе собеседников, хотя едва вышел из юношеского возраста».
   Как справедливо писал видный литературовед Наум Берковский, «в мюнхенский период у Тютчева вырабатывается свой взгляд на судьбы Европы, он обогащается мировым историческим опытом, с точки зрения его судит русские дела и, обратно, — сквозь призму русских проблем оценивает ход всемирной истории». Это давало Тютчеву даже определенное преимущество над его европейскими собеседниками. Всем в общем-то было ясно, что после 1812 года Россия не может не играть самой весомой роли в исторических и духовных судьбах мира, но что это за роль — европейские мыслители и политики не представляли себе тогда сколько-нибудь отчетливо (выше приводились характерные суждения Шеллинга на этот счет).
   Однако прежде чем говорить о философско-политических воззрениях Тютчева (каковые были им высказаны со всей определенностью лишь в 1840-1850-х годах), обратимся к иной, кстати, очень рано выявившейся стороне, иной теме его жизни, без которой невозможно представить себе облик и судьбу поэта.
 
   Речь идет о любви, о чувстве, или, вернее, стихии, занявшей в бытии и сознании Тютчева совершенно исключительное место. Трудно найти человека, которого любовь захватывала и потрясала в такой же степени, как Тютчева: он отдавался ей всей полнотой своего существа.
   На седьмом десятке поэт пишет дочери Дарье (уже также далеко не юной и так и не вышедшей замуж): «Тебе, столь любящей и столь одинокой… — с крайней откровенностью говорит Тютчев, — тебе, кому я, быть может, передал по наследству это ужасное свойство, не имеющее названия, нарушающее всякое равновесие в жизни, эту жажду любви, которая у тебя, мое бедное дитя, осталась неутоленной».
   Многое из того, что произошло с Тютчевым, движимым этой жаждой, — и о чем нельзя умолчать, — может вызвать и недоумение, и даже прямое осуждение. Но не будем делать поспешных выводов; прежде нужно вглядеться во всю долгую, сложную и противоречивую, но по-своему единую историю тютчевской любви.
   Впрочем, сразу же уместно сказать, предваряя все дальнейшее, что, полюбив, Тютчев уже не умел, не мог разлюбить. Любимая женщина являла для него как бы полнозвучное воплощение целого мира — неповторимое, но все же несущее в себе именно все богатство мира, воплощение. Это ясно запечатлелось в его стихотворении о той, которую мы знаем как первую любовь Тютчева и которая, если исходить из свидетельства его поэзии, была вместе с тем и последней его любовью. Оговорка «мы знаем» нужна здесь потому, что Тютчев пережил свои первые увлечения еще в России, до отъезда в Германию, но нам о них ничего не известно.
   Вскоре после приезда в Мюнхен, по-видимому, весной 1823 года, Тютчев влюбился в совсем еще юную Амалию фон Лерхенфельд. К концу 1824 года его любовь достигла высшего накала, что выразилось в написанном тогда стихотворении, которое многие исследователи жизни поэта вполне основательно считают обращенным к шестнадцатилетней Амалии, — «Твой милый взор, невинной страсти полный…»:
 
…для меня сей взор благодеянье:
Как жизни ключ, в душевной глубине
Твой взор живет и будет жить во мне:
Он нужен ей, как небо и дыханье.
 
   А в 1833 году Тютчев, уже давно женатый на другой, написал одно из обаятельнейших своих стихотворений, которым, по-видимому, отметил (это было для него характерно) десятую годовщину своей влюбленности в Амалию, воссоздав поразившую его душу встречу с ней:
 
Я помню время золотое,
Я помню сердцу милый край.
День вечерел; мы были двое;
Внизу, в тени, шумел Дунай.
И на холму, там, где белея,
Руина замка в дол глядит,
Стояла ты, младая фея,
На мшистый опершись гранит.
Ногой младенческой касаясь
Обломков груды вековой;
И солнце медлило, прощаясь
С холмом, и замком, и тобой.
И ветер тихий мимолетом
Твоей одеждою играл
И с диких яблонь цвет за цветом
На плечи юные свевал…
 
   Здесь выразилось то, что было, по-видимому, главным для Тютчева: его возлюбленная предстает как центр, как своего рода средоточие целого прекрасного мира.
   Амалия была одарена редкостной, уникальной красотой. Ею восхищались позднее такие разные люди, как Генрих Гейне (он назвал ее «Божественной Амалией», «сестрой» Венеры Медицейской), Пушкин, Николай I. Баварский король Людвиг I заказал портрет Амалии для собираемой им галереи европейских красавиц.
   Взаимоотношения Амалии с Тютчевым, продолжавшиеся целых полвека, говорят о том, что она сумела оценить поэта и его любовь. Но она или не смогла, или не захотела связать с ним свою судьбу. Из стихотворения 1824 года, которое уже цитировалось, можно заключить, что имелись какие-то решительные противники этой любви. Поэт обращается к юной возлюбленной:
 
Твой милый взор, невинной страсти полный.
Златой рассвет небесных чувств твоих
Не мог — увы! — умилостивить их —
Он служит им укорою безмолвной.
Сии сердца, в которых правды нет,
Они, о друг, бегут, как приговора,
Твоей любви младенческого взора,
Он страшен им, как память детских лет…
 
   До нас дошли неясные сведения о драматических перипетиях начала 1825 года, когда Тютчев едва не оказался участником дуэли (неизвестно с кем, но явно в связи со своей любовью к Амалии) и должен был уехать из Мюнхена, уволившись в отпуск.
   За время отсутствия Тютчева Амалия обвенчалась с его сослуживцем, бароном Александром Сергеевичем Крюднером, который тогда же стал первым секретарем русской миссии в Мюнхене (Тютчев числился в то время всего лишь сверхштатным чиновником при этой миссии). Крюднер, был на семь лет старше Тютчева (которому шел тогда двадцать второй год) и являл собою, конечно, гораздо более «надежного» супруга, чем Тютчев.
   Крюднер сделал карьеру и занял высокий пост в Министерстве иностранных дел. Уже в 1830-х годах Амалия играет первостепенную роль в петербургском свете, пользуется громадным влиянием при дворе и т.д. После смерти Крюднера, который был двенадцатью годами старше ее, Амалия Максимилиановна вышла замуж за финляндского губернатора и члена Государственного совета графа Н. В. Адлерберга, бывшего к тому же сыном всесильного министра двора. В то время ей исполнилось сорок шесть лет, но она все еще оставалась красавицей, и, между прочим, новый муж был моложе ее на одиннадцать лет…
   При всем том Тютчев, который довольно часто встречался и обменивался письмами с Амалией Максимилиановной и был очень проницательным человеком, едва ли ошибался, говоря о ней следующее: «У меня есть некоторые основания полагать, что она не так счастлива в своем блестящем положении, как я того желал бы. Какая милая, превосходная женщина, как жаль ее. Столь счастлива, сколь она того заслуживает, она никогда не будет».
   Поставив многое на карту ради «карьеры», Амалия Максимилиановна все же сохранила живую душу. Об этом ясно свидетельствует ее отношение к Тютчеву. Много раз и совершенно бескорыстно (ведь Тютчеву нечем было ей отплатить) она оказывала поэту важные услуги. Это сильно смущало его. В 1836 году он сказал об одной из таких ее услуг: «Ах, что за напасть! И в какой надо было мне быть нужде, чтобы так испортить дружеские отношения! Все равно, как если бы кто-нибудь, желая прикрыть свою наготу, не нашел для этого иного способа, как выкроить панталоны из холста, расписанного Рафаэлем… И, однако, из всех известных мне в мире людей она, бесспорно, единственная, по отношению к которой я с наименьшим отвращением чувствовал бы себя обязанным».
   Позволительно усомниться, что Тютчева так уж безнадежно огорчали заботы Амалии о нем: ведь они как бы подтверждали ее неизменную глубокую симпатию. В 1836 году он полушутливо-полусерьезно просит своего тогдашнего друга Ивана Гагарина: «Скажите ей, что если она меня забудет, ее постигнет несчастье». Но Амалия не смогла забыть Тютчева. Сам же он продолжал ее любить всегда, хотя это была уже скорее нежная дружба, чем любовь. В 1840 году он писал родителям об очередной встрече с ней в окрестностях Мюнхена: «Вы знаете мою привязанность к госпоже Крюднер и можете легко себе представить, какую радость доставило мне свидание с нею. После России это моя самая давняя любовь… Она все еще очень хороша собой, и наша дружба, к счастью, изменилась не больше, чем ее внешность».
   Дружба-любовь длилась всю жизнь. В 1870 году, невзначай встретившись с Амалией Максимилиановной в курортном Карлсбаде (ныне — Карловы Вары), Тютчев создал знаменитые стихи:
 
Я встретил вас — и все былое
В отжившем сердце ожило…
 
   А весной 1873 года, ровно через пятьдесят лет после воспетой им встречи над Дунаем, Тютчев — уже на самом пороге смерти, — писал дочери Дарье: «Вчера я испытал минуту жгучего волнения вследствие моего свидания с графиней Адлерберг, моей доброй Амалией Крюднер, которая пожелала в последний раз повидать меня на этом свете и приезжала проститься со мной…»
   Едва ли будет натяжкой предположение, что Тютчев значил в судьбе прекрасной Амалии никак не меньше, а, может быть, и больше, чем она в судьбе поэта. Среди постоянных и, конечно, очень напряженных забот о своем высоком положении, поглощавших жизнь Амалии, Тютчев был для нее, надо думать, ярчайшим воплощением всего того в мире, ради чего вообще стоит жить.
   Но, конечно, и для Тютчева, любовь которого всегда вбирала в себя всю полноту его личности, Амалия оставалась живым выражением прошедшего, расцветшего в Германии «великого праздника молодости». Он и говорит об этом в стихотворении о встрече 1870 года:
 
Так, весь обвеян дуновеньем
Тех лет душевной полноты…
 
   Мы забежали далеко вперед, но лишь для того, чтобы вернее увидеть своеобразие души поэта: обретя любовь, он действительно уже не мог изжить это чувство.
   Однако возвратимся к тому, без сомнения, очень тяжкому для Тютчева времени, когда Амалия обвенчалась с другим. В мае 1825 года Тютчев уехал из Мюнхена и провел более полугода в России. Он возвратился в Мюнхен в ночь на 5 (17) февраля 1826 года. Неизвестно, когда узнал Тютчев о свадьбе Амалии, но легко представить себе его тогдашнюю боль и отчаяние.
   И вот, удивительно скоро, 5 марта того же 1826 года, он женился на Элеоноре Петерсон, урожденной графине Ботмер. Это был во многих отношениях необычный, странный брак. Двадцатидвухлетний Тютчев тайно обвенчался (еще и через два года многие в Мюнхене, по свидетельству Генриха Гейне, не знали об этой свадьбе) с совсем недавно овдовевшей женщиной, матерью трех сыновей в возрасте от одного до семи лет, к тому же с женщиной, которая была на шесть лет старше его; принимая во внимание сугубую молодость Тютчева, это не могло не быть заметным. (Тот же Гейне писал об Элеоноре в 1828 году; «Уже не очень молодая…») Стоит еще добавить, что, согласно основательному суждению одного из биографов поэта, К. В. Пигарева, «серьезные умственные запросы были ей (Элеоноре. — В. К.) чужды». Даже через десять лет, в 1836 году, тогдашний мюнхенский начальник Тютчева, Г. И. Гагарин, очень ему благоволивший, писал о тяжелых последствиях «неприятного и ложного положения, в которое он поставлен своим роковым браком».
   Правда, «в пользу» этого брака говорит то, что Элеонора была полной обаяния женщиной, о чем свидетельствуют и посвященные ей стихи Тютчева, и ее портреты (кстати сказать, заметив, что Элеонора «уже не очень молодая», Гейне продолжил характеристику: «но бесконечно очаровательная»).удовлет
   И все же — не слишком ли неожиданная избранница для молодого поэта эта почти тридцатилетняя вдова с тремя детьми? Многозначительно и то, что брак долго держали в тайне. Не естественно ли будет предположить, что Тютчев решился на эту женитьбу — главным образом ради спасения от мук и унижения, вызванных утратой истинной своей возлюбленной?
   Но так или иначе Тютчев не совершил ошибку. Элеонора беспредельно полюбила его. В 1837 году Тютчев говорит в письме к родителям:
   «…Эта слабая женщина обладает силой духа, соизмеримой разве только с нежностью, заключенной в ее сердце… Я хочу, чтобы вы, любящие меня, знали, что никогда ни один человек не любил другого так, как она меня… Не было ни одного дня в ее жизни, когда ради моего благополучия она не согласилась бы, не колеблясь ни мгновенья, умереть за меня. Это способность очень редкая и очень возвышенная, когда это не фраза».
   Возможно, что Тютчев поначалу искал в женитьбе спасения от своей тоски и горечи. Но поэту — это не раз подтвердилось — было присуще столь могучее, глубокое и всеобъемлющее чувство благодарности, что он и сам всем сердцем полюбил Элеонору — и опять-таки навсегда.
   С этим могут поспорить, ибо как-то принято думать, что «любовь из благодарности» — чувство, так сказать, искусственное и заведомо легковесное. Но такое мнение основывается на смутном и формальном представлении о том, что есть чувство благодарности. Подлинная, исходящая из самой глубины человека (а не внешняя, рассудочная) благодарность — это высочайшее и крайне редко встречающееся чувство, доступное только немногим, действительно «избранным» натурам, хотя бы уже потому, что оно, это чувство, подразумевает предельную духовную скромность и смирение (а эти черты были в высшей степени присущи Тютчеву). Быть истинно благодарным — это значит, в частности, признавать безусловное превосходство другого человека, признавать его наделенность благодатью, которая, собственно, и вызывает подлинное чувство благодарности. Все это Тютчев высказал в стихотворении, посвященном Элеоноре, стихотворении, написанном тогда, когда прошло уже более тридцати лет со дня их свадьбы и ровно двадцать лет — со дня смерти Элеоноры:
 
В часы, когда бывает
Так тяжко на груди,
И сердце изнывает.
И тьма лишь впереди; —
 
   (можно подумать, что Тютчев прямо говорит здесь о времени, когда он потерял Амалию. А дальше — об Элеоноре):
 
Вдруг солнца луч приветный
Войдет украдкой к нам
И брызнет огнецветной
Струею по стенам;
И с тверди благосклонной,
С лазоревых высот
Вдруг воздух благовонный
В окно на нас пахнет…
Уроков и советов
Они нам не несут,
И от судьбы наветов
Они нас не спасут.
Но силу их мы чуем,
Их слышим благодать,
И меньше мы тоскуем.
И легче нам дышать…
Так мило-благодатна,
Воздушна и светла
Душе моей стократно
Любовь твоя была.
 
   Итак, ее любовь была для Тютчева подобна благодатному лучу солнца и воздуху — верховным ценностям, которые и способны родить подлинную благодарность и истинную любовь к той, кто дарит эти ценности. Воспринять чувство другого человека как бесценный дар, подобный солнечному лучу и самому воздуху, способен далеко не всякий. Иван Аксаков, прекрасно знавший Тютчева, восхищенно говорил: «Способность Тютчева отвлекаться от себя и забывать свою личность объясняется тем, что в основе его духа жило искреннее смирение: однако ж не как христианская высшая добродетель, а, с одной стороны, как прирожденное личное и отчасти народное свойство… с другой стороны, как постоянное… сознание своей личной нравственной немощи». Словом, истинное чувство благодарности подразумевает способность отречься от себя и признать бесценность другого.
   Вместе с тем дар любви, который обрел Тютчев, не был, так сказать, незаслуженным. С полным правом можно сказать, что Тютчев был всецело достоин такой любви, уже хотя бы и потому, что, как никто, умел быть благодарным за нее…
   Тютчев прожил с Элеонорой двенадцать лет, до ее драматической преждевременной смерти. Первые семь лет, до 1833 года, были временем почти безоблачного семейного счастья. Тютчев не раз вспоминал об этих годах, как об утраченном рае. В 1846 году он рассказывал дочери Анне, родившейся в 1829 году: «…И я был молод! Если бы ты видела меня за пятнадцать месяцев до твоего рождения… Мы совершили тогда путешествие в Тироль… Как все было молодо тогда, и свежо, и прекрасно! А теперь это лишь сон. И она также, она, которая была для меня жизнью, — больше, чем сон: исчезнувшая тень. А я считал ее настолько необходимой для моего существования, что жить без нее мне казалось невозможным, все равно как жить без головы на плечах…
   Первые годы твоей жизни, дочь моя… были для меня самыми прекрасными, самыми полными годами страстей… эти дни были так прекрасны, мы были так счастливы! Нам казалось, что они не кончатся никогда, — так богаты, так полны были эти дни. Но годы промелькнули быстро, и все исчезло навеки… И она также… И все-таки я обладаю ею, она вся передо мною, бедная твоя мать!»
   Через два года, к десятой годовщине смерти Элеоноры, Тютчев воплотил в стихах свою длящуюся любовь к ней, хотя давно уже был женат на другой:
 
Еще томлюсь тоской желаний,
Еще стремлюсь к тебе душой —
И в сумраке воспоминаний
Еще ловлю я образ твой…
Твой милый образ, незабвенный,
Он предо мной везде, всегда,
Недостижимый, неизменный,
Как ночью на небе звезда…
 
   Элеонора была дочерью графа Теодора Ботмера, принадлежавшего к одной из самых родовитых баварских фамилий, как, впрочем, и ее мать, урожденная баронесса Ганштейн. Еще совсем юной Элеонора вышла замуж за русского дипломата, поверенного в делах в Веймаре, Александра Петерсона и прожила с ним около семи лет, до его кончины. Уже тогда она сблизилась с Россией, и едва ли случайно трое ее сыновей от первого брака стали впоследствии русскими морскими офицерами (Тютчев хорошо знал и ценил своих пасынков). В 1830 году Элеонора провела полгода в России, где ее сердечно приняла вся семья Тютчевых.
   В Мюнхене Элеонора сумела создать уютный и гостеприимный дом, хотя при очень скромном жалованье Тютчева и сравнительно небольшой денежной помощи его родителей ей едва удавалось сводить концы с концами. И все же начальные семь лет этого супружества были самой счастливой порой в жизни Тютчева. Даже спустя несколько десятилетий он почти умиленно вспоминал об этой жизни. Он писал дочери Анне о дне ее появления на свет через почти сорок лет после 21 апреля 1829 года: «Ты была так тиха и сосредоточена, что твоей матери пришлось самой обратить мое внимание на то, что означает маленький сверток, который лежит в ее ногах…» Тютчев, как всегда, сетует на то, что все поглощает забвение, что ничего «не осталось у меня от впечатлений этого первого воскресенья твоей жизни, кроме воспоминания о прекрасном весеннем солнце и теплом, мягком ветре, который веял в этот день в первый раз». Но память, очевидно, удержала в себе главный колорит того времени.
   Годы, о которых впоследствии с такой радостью и скорбью — скорбью о том, что они безвозвратно миновали, — вспоминал Тютчев, были не только временем семейного счастья. Именно в течение этих лет Тютчев достиг духовной и творческой зрелости, стал великим поэтом и мыслителем.
   Это были годы бесед и споров с Шеллингом, дружбы с приехавшими в Мюнхен братьями Петром и Иваном Киреевскими и достаточно тесных связей с другими любомудрами. В Москве Раич начал издавать журнал «Галатея», и в нем из номера в номер появляются в 1829-1830 годах тютчевские творения — «Весенняя гроза», «Могила Наполеона», «Видение», «Бессонница», «Как океан объемлет шар земной…» и другие. С 1831 года Михаил Максимович выпускает альманах «Денница», где публикуются «Цицерон», «Успокоение», «Последний катаклизм», «Безумие». В том же году начали издаваться журнал «Телескоп» и его приложение «Молва», где в первое время главную роль играли любомудры (Иван Киреевский, Хомяков, Максимович, Погодин, Шевырев, Мельгунов, Ознобишин, Андросов), здесь были напечатаны «Весенние воды», «Silentium!» и другие.
   Почти каждое из названных стихотворений Тютчева принадлежит к вершинам русской и мировой лирики, а ведь они составляли только малую часть созданного им в те годы. Тютчев, как уже говорилось, не торопился стать поэтом; став поэтом, он опять-таки не спешил печатать стихи. Известно, что он передавал стихи в московские журналы и альманахи только благодаря настойчивым просьбам Раича, братьев Киреевских, Погодина. Не столь уж часто — и то лишь в последние годы жизни — стихи поэта попадали в печать по его личной инициативе.
   Чаще всего делают вывод, что Тютчев-де вообще не придавал большого значения своему поэтическому творчеству, и это как бы даже бесспорно подтверждается целым рядом его небрежных, а нередко и иронических высказываний о собственных стихах.
   Но, если внимательно вглядеться во все дошедшие до нас суждения Тютчева о мысли и творчестве, станет неопровержимо ясно: он не находил удовлетворения в своих стихах, в сущности, потому, что ставит перед собой грандиозные, безграничные цели. Иначе говоря, его очень сдержанные или даже пренебрежительные самооценки относились не к его творчеству (и, тем более, не к творческим возможностям), но к отдельным плодам этого творчества. Ведь мог же он сказать о себе еще в молодости:
 
По высям творенья, как бог, я шагал…
 
   Или в более позднем стихотворении:
 
О вещая душа моя!
 
   Но, может быть, это только чисто поэтические обороты, не выражающие истинной, трезвой самооценки? Нет, Тютчев, например, как бы, даже, между прочим касается в одном из своих писем «присущего» его уму «свойства охватывать борьбу во всем ее исполинском объеме и развитии».
   Вполне естественно, что при таком сознании своих возможностей те или иные реальные плоды собственной деятельности не удовлетворяли поэта. Это относилось, кстати сказать, не только к поэзии. Излагая свои мысли в письмах, Тютчев нередко тут же сокрушался, что не может высказать их во всей глубине и размахе.
   Вот очень характерное наблюдение близкого Тютчеву человека. Поэт должен был написать письмо о современной политической ситуации одному из уважаемых им людей. Он «раз двадцать брал в руки перо… но отступал в ужасе перед той массой мыслей, которые пришлось бы ворошить».
   И уж если всерьез разбираться в существе дела, следует сказать, что тютчевское отношение к плодам собственной мысли и творчества выразилось с наибольшей очевидностью не столько в самокритических оценках, сколько в малом количестве им созданного. Томик стихов, несколько статей и оставшийся в набросках трактат «Россия и Запад» — вот и все, не считая его писем, которым сам он придавал лишь чисто практическое значение (хотя многие из них поистине проникновенны).
   «Чтобы ясно выразить эти мысли, понадобилось бы исписать целые тома», — жалуется Тютчев в одном из писем. В другом письме он говорит о «восточном вопросе»: «В глубине души я постоянно обсуждаю его… но как только берусь за перо — ничего не выходит… Слишком много пришлось бы мне писать».