Правда, как чрезвычайно интересно писал Д. Д. Благой, другим таким ясновидцем следует, по-видимому, считать Пушкина. Речь идет об его последнем предсмертном стихотворении — «Была пора: наш праздник молодой…», созданном в октябре 1836 года.
   «Стихотворение осталось незавершенным, — отмечал Д. Д. Благой. — Но сама его незавершенность в высшей степени знаменательна. Ощущением снова надвигающегося исторического „урагана“, нового столкновения между Россией и буржуазной Европой, тревогой перед неведомым и грозным грядущим проникнуты его последние строки:
 
И новый царь, суровый и могучий,
На рубеже Европы бодро стал,
И над землей сошлися новы тучи.
И ураган их…»
 
   Разумеется, Тютчев, с 1822 года живший в центре Европы, шел гораздо больше возможностей, чтобы ясно предвидеть нарастающий «ураган». И к моменту своего увольнения из Министерства иностранных дел он уже, надо думать, весь проникся этим предвидением.
   18 марта 1843 года Тютчев пишет родителям из Мюнхена: «Хоть я не привык жить в России, но думаю, что невозможно быть более привязанным к своей стране, нежели я, более постоянно озабоченный тем, что до нее относится» (курсив мой. — В. К.). По всей вероятности, здесь подразумевалась именно постоянная озабоченность грядущим столкновением с Европой.
   И обращения к идейным вождям славянских народов были для Тютчева, очевидно, прежде всего обращениями к естественным, как ему представлялось тогда, союзникам в грядущей схватке, — для чего, разумеется, необходимо было глубокое сознание единства славянских судеб.
   Более сложной, даже отчасти загадочной была другая политическая акция Тютчева, предпринятая в тот же период его «частной жизни» в Мюнхене в 1842-1844 годах. Он вступил в самые тесные отношения с одним из известнейших тогдашних публицистов и историков Германии Якобом Фальмерайером (1790-1861). Воспитанник Баварского университета, он преподавал историю и философию, а затем посвятил себя изучению Востока. В 1827 году Фальмерайер опубликовал получивший высокое признание трактат «История Трапезундского царства».
   Вскоре, в 1831 году, в Мюнхен прибыл уже известный нам А. И. Остерман-Толстой, решивший предпринять путешествие по Ближнему Востоку. По-видимому, не без посредства Тютчева его прославленный родственник пригласил Фальмерайера, в качестве знатока Востока, сопровождать его в этом длительном путешествии с обязанностями личного секретаря. Затем Фальмерайер уже сам совершил несколько путешествий на Восток, опубликовал целый ряд работ и вернулся летом 1842 года в Мюнхен как знаменитость и ученого, и политического мира Германии.
   Фальмерайер постоянно публикует статьи о проблемах истории и политики Востока в издававшейся в Аугсбурге «Всеобщей газете», которую Тютчев определил как «первую германскую политическую трибуну» (вспомним, что тогда единая Германия только складывалась, и газета как бы предвосхищала ее единство), и поддерживает отношения со многими видными политическими и идеологическими деятелями страны.
   Тютчев после возвращения Фальмерайера многократно встречался с ним. 27 октября (то есть по европейскому стилю — 9 ноября) 1842 года Фальмерайер сделал запись в своем дневнике о встрече с Тютчевым, где привел его слова о себе: «Я один из всех публицистов Запада понимаю, что такое Москва, что — Византия; просвещенный разбор моих работ… Мы еще не расходились, когда принесли „Всеобщую газету“ с первым выпуском моей, отвергнутой Академией, речи».
   В этой речи, называвшейся «Политика Востока», Фальмерайер говорил о трех мировых городах, играющих судьбоносную роль в истории человечества, — Иерусалиме, Риме и Константинополе, сосредоточиваясь на последнем. Он утверждал, что наследие Византии живо, несмотря на турецкое завоевание, — живо и в самом Константинополе, под чисто внешними формами Османской монархии, и в России. К этому необходимо добавить, что Фальмерайер весьма отрицательно (если не сказать еще резче) оценивал в своей речи это наследие. Он рассуждал о «бездушной пустоте православной веры», об отрицании любых частных интересов людей, интересов, которые подавляет исключительная забота о целом, о создании материальной мощи и достижении посредством се владычества над миром. Ради этого живет и развивается византийское наследие и, несмотря на все усилия Запада, не сворачивает со своего пути. И если германский дух не сможет проникнуть на Восток и преобразовать его, надо готовиться к смертельной битве с наследниками Византии. Единственный выход — победоносное проникновение германского и, шире, европейского духа на Восток. К этому Фальмерайер и призывал Германию в конце своей речи, напечатанной в трех номерах «Всеобщей газеты».
   В ряде работ о Тютчеве, рассматривающих этот период его жизни, высказано предположение, что Тютчев намеревался, так сказать, перевоспитать Фальмерайера и из врага России (в которой тот видел верную наследницу византийского духа) превратить чуть ли не в ее горячего сторонника. А поскольку Фальмерайер позднее, в 1845 году, в своем двухтомном сочинении «Фрагменты из путешествия по Востоку» крайне резко писал о России, акция Тютчева истолковывается подчас как полная неудача, как его дипломатическое поражение.
   Однако нет сколько-нибудь серьезных оснований предполагать, что Тютчев в самом деле — что было бы, скажем прямо, крайне наивно — надеялся «перевоспитать» Фальмерайера. Во-первых, Фальмерайер как враг России был, надо думать, не менее или даже более важен и нужен Тютчеву, чем как «союзник». Хорошо известно, что европейская дипломатия постоянно стремилась тогда создать видимость в целом мирного и доброжелательного отношения к России, за исключением, так сказать, отдельных вопросов, и на этой основе часто добивалась уступок, которые вели в конце концов к тотальному ослаблению политических позиций России, — что с такой страшной ясностью обнаружилось во время Крымской войны. А Нессельроде всячески поддерживал иллюзию европейского доброжелательства.
   И сочинения Фальмерайера, без сомнения, привлекали Тютчева именно как откровенное и последовательное воплощение всецело враждебной России позиции. Притом было особенно существенно, что Фальмерайер придавал этой враждебности всеобщий и тысячелетний характер.
   В высшей степени знаменательно, что враждебная России речь Фальмерайера была, как упомянуто выше, отвергнута Баварской академией наук, которая явно не желала обнажать эту враждебность. Кстати сказать, аугсбургская «Всеобщая газета» печатала эту речь, выражаясь современным языком, в дискуссионном порядке; в этой газете появлялись очень разные по духу материалы, — в том числе статьи самого Тютчева!
   Словом, Тютчев обратился к Фальмерайеру прежде всего для того, чтобы, выявив его позиции перед лицом правящих кругов России, пробудить в этих кругах сознание той грозной опасности, которая уже давно вызывала в нем глубочайшую тревогу. Тютчев ясно видел, что его собственные предостережения не примут всерьез, — и вот он выдвигал фигуру германского идеолога (уже осенью 1843 года он докладывает о нем Николаю I, через Бенкендорфа).
   Если бы это было не так, если бы Тютчев в самом деле искал именно и только «союзника», он имел полную возможность обратиться ко многим немцам, гораздо более мирно и дружелюбно настроенным по отношению к России, — хотя бы к хорошо знакомому ему Варнгагену фон Энзе. Утверждать, что Тютчев воспринял Фальмерайера как наиболее подходящего человека для роли «союзника» России, — значит изображать его в виде безнадежного простака…
   Но дело было не только в этом. Работы Фальмерайера, несомненно, привлекали Тютчева не только как открытое выражение враждебности Запада, но и тем, что в них Россия представала как могучий самостоятельный мир, имеющий свои собственные интересы и цели (другое дело, что германский идеолог истолковывал их по-своему). Тютчев всегда с горечью или негодованием говорил о недостатке либо прямом отсутствии подлинного национально-исторического самосознания у правящих кругов России. И он не без оснований полагал, что идея «великой и самостоятельной Восточной Европы», так решительно выдвинутая в работах германского идеолога, произведет впечатление на русских правителей.
   Такой подход к делу был весьма типичен для того времени. В 1846 году Чаадаев, направляя переведенную им на французский язык статью Хомякова «Мнение иностранцев о России» своему парижскому приятелю графу Сиркуру, просил его «пристроить» эту статью в одном из парижских периодических изданий: «Наилучший способ заставить нашу публику ценить произведения отечественной литературы, это — делать их достоянием широких слоев европейского общества… Среди нас еще преобладает старая привычка руководиться мнением вашей публики».
   Еще ранее, в 1839 году, Иван Киреевский, рассуждая о самостоятельной природе русской церкви, писал в заключение: «Желать теперь остается нам только одного: чтобы какой-нибудь француз понял оригинальность… нашей церкви и написал об этом статью в журнале; чтобы немец… изучил нашу церковь поглубже и стал бы доказывать на лекциях, что в ней совсем неожиданно открывается именно то, что теперь требует просвещение Европы. Тогда, без сомнения, мы поверили бы французу и немцу и сами узнали бы то, что имеем».
   Именно этими самыми соображениями руководствовался, без сомнения, и Тютчев, когда, говоря современным термином, пропагандировал взгляды Фальмерайера среди правящих кругов России. Более того, Тютчев всячески поощрял самого Фальмерайера, восхваляя его понимание самостоятельности России. Уже приводилась запись в дневнике последнего, воспроизводящая слова Тютчева: «Я один из всех публицистов Запада понимаю, что такое Москва…» и т. д.
   Через четыре месяца, 28 февраля 1843 года, Фальмерайер записывает: «Обедал у Тютчева… г. Тютчев… проповедовал хвалы моему имени у сарматов; „на меня рассчитывают“. — Введение в обращение идеи Восточной великой самостоятельной Европы — в противовес Западной — является, собственно говоря, моей заслугой».
   Из записей Фальмерайера известно, что Тютчев убеждал его в мирном характере политики России (или, шире, Восточной Европы). «Мы хотим только существовать», — говорил Тютчев. Но еще более важно было то, что он внушал германскому идеологу мысль о бесполезности, даже бессмысленности борьбы Запада с Россией: «Европейский гнев, зависть к равному; однако все враждебные меры имели следствием только возвеличение и славу ненавистного соперника».
   В этой постановке вопроса, кстати сказать, нельзя усматривать стремление превратить Фальмерайера в «союзника» России, — хотя именно так истолковывают тютчевские намерения. Если уж говорить о союзе, к которому побуждал Тютчев Фальмерайера, — то это союз, так сказать, по предотвращению смертельной схватки России и Запада. Но мы хорошо знаем, что Тютчев понимал неизбежность «нового 1812 года». И поведение Тютчева было, без сомнения, сложной и продуманной дипломатической акцией, которую он отнюдь не проиграл (как утверждают писавшие об этом эпизоде).
   И, наконец, последнее, но далеко не последнее по важности. Близко познакомившись с Фальмерайером, Тютчев, без сомнения, понял, что перед ним — в высшей степени тщеславный, очень падкий и на лесть, и на всякого рода выгоды человек. Это совершенно ясно видно из дневников Фальмерайера. Вот хотя бы несколько его записей: «хорошее настроение… от того, что статья… стоит… с большой от всех похвалой на первом месте в фельетоне „Всеобщей газеты“ и возбуждает много разговоров»; «душевное волнение по случаю блестящего эффекта большой статьи»; «просвещенные дамы буквально влюблены в статью… указывают ей высокое место среди продуктов человеческого духа».
   Из записей тютчевских речей в дневнике Фальмерайера явствует, что Тютчев постоянно восхваляет его, и это встречается с самодовольным восторгом («я один из всех публицистов Запада…» и т. п.).
   Знал Тютчев и о том, что Фальмерайер чрезвычайно охотно прислуживал влиятельным и богатым людям, в том числе тютчевскому родственнику Остерману-Толстому, которого он постоянно посещал и в конечном счете добился награды — умирая, генерал завещал ему десять тысяч франков. При этом Фальмерайер был не очень разборчив: так, он сумел получить и стипендию от баварского кронпринца, и орден от турецкого султана, а его путешествия оплачивались австрийским князем Дитрихштейном…
   Все это убеждает в том, что Тютчев рассчитывал вовсе не на «перевоспитание» Фальмерайера, а на его небескорыстную службу русскому правительству (вот в этом-то случае его репутация врага России была в высшей степени полезна). Правда, служба эта продолжалась недолго (мы еще увидим почему).
 
   В июне 1843 года Тютчев наконец приехал на родину; как мы помним, он должен был это сделать еще весной 1840-го, но все откладывал свою поездку. Он, в частности, уже собрался совершить эту поездку осенью 1842 года, но, узнав, что Амалия Крюднер намерена провести зиму за границей, решил отложить свой приезд в Петербург. Родителям он сообщил, что ему «необходимо» присутствие Амалии в Петербурге.
   К тому времени Амалия Максимилиановна уже обладала огромным влиянием в высших русских сферах, и Тютчев вполне основательно надеялся на ее помощь. Знаменитая Александра Смирнова-Россет, друг Пушкина и Гоголя, а позднее и самого Тютчева, писала в своем дневнике 10 марта 1845 года о событиях зимы 1838 года:
   «Эта зима была одна из самых блистательных. Государыня была еще хороша, прекрасные ее плечи и руки были еще пышные и полные, и при свечах, на бале, танцуя, она еще затмевала первых красавиц. В Аничковском дворце танцевали всякую неделю в белой гостиной… Государь занимался в особенности баронессой Крюднер, но кокетствовал, как молоденькая бабенка, со всеми и радовался соперничеством Бутурлиной и Крюднер. Я была свободна, как птица, и смотрела на все эти проделки как на театральное представление, не подозревая, что тут развивалось драматическое чувство зависти, ненависти, неудовлетворенной страсти, которая не переступала из границ единственно от того, что было сознание в неискренности Государя. Он еще тогда так любил свою жену, что пересказывал ей все разговоры с дамами, которых обнадеживал и словами и взглядами, не всегда прилично красноречивыми. Однажды в конце бала… мы присели в уголке за камином с баронессой Крюднер… она была блистательно хороша, но не весела. Наискось в дверях стоял Царь с Е. М. Бутурлиной, которая беспечной своей веселостью более, чем красотой, всех привлекала… Я сказала госпоже Крюднер: „Вы ужинали с Государем, но последние почести сейчас для нее“. — „Он чудак, — сказала она, — нужно, однако, чем-нибудь кончить все это; но он никогда не дойдет до конца, — не хватит мужества; он придает странное значение верности. Все эти уловки с нею не приведут ни к чему“.
   Всю эту зиму он ужинал между Крюднер и Мэри Пашковой, которой эта роль вовсе не нравилась… После покойный Бенкендорф заступил место Государя при Крюднерше. Государь нынешнюю зиму (то есть зиму 1845 года. — В. К.) мне сказал: «Я уступил свое место другому».
   Из этого рассказа нередко делают вывод, что Амалия Крюднер в конце концов стала любовницей Николая I, а затем Бенкендорфа, — что, конечно, весьма снижает ее образ. Но, во-первых, нельзя забывать следующего. Пушкин, который очень любил Александру Смирнову-Россет, подарил ей в 1832 году альбом для ведения дневника. Он сам озаглавил его «Исторические записки А. О. С.» и предпослал ему стихотворный эпиграф, написанный как бы от имени самой Смирновой, — «В тревоге пестрой и бесплодной…». Но заканчивается это стихотворение так:
 
И шутки злости самой черной
Писала прямо набело.
 
   В рассказе об Амалии Крюднер вполне можно видеть именно такую «шутку». К тому же из рассказа отнюдь не следует, что отношения царя с Амалией «дошли до конца». Вместе с тем совершенно очевидно, что Амалия Крюднер, смогла установить самые дружеские отношения и с Николаем I, и с Бенкендорфом. И это открывало перед ней громадные возможности.
   В августе 1843 года опальный Тютчев, отставленный от службы и лишенный звания камергера, прибыл в Петербург. Он едва ли мог хоть чего-либо добиться от своего бывшего начальника Нессельроде. Но 7 сентября Амалия Крюднер устроила ему неофициальную встречу с Бенкендорфом.
   После длительной беседы Бенкендорф пригласил Тютчева 9 сентября отправиться вместе с ним и супругами Крюднер погостить в его поместье Фаль около Ревеля (Таллина), — пригласил, как сообщил Тютчев жене, «с такой любезной настойчивостью… что отклонить его предложение было бы невежливо».
   Совсем еще недавно было широко распространено мнение, что Бенкендорф (1783-1844) был безнадежно тупым и недальновидным бюрократом. Исследование историка И. В. Оржеховского о Третьем отделении — «Самодержавие против революционной России» (М., «Наука», 1982), — исследование, опирающееся на громадные архивные разыскания, развеивает это штампованное представление.
   Конечно, Бенкендорф стоял на страже «порядка» и с подозрением относился к любым «вольнодумным» началам, но в то же время он хорошо понимал, что именно в той среде, где рождаются эти начала, сосредоточены наиболее культурные и честные люди, которых он постоянно пытался привлечь на свою сторону. Как и множество офицеров 1812 года, Бенкендорф в первые годы после Отечественной войны принадлежал к ранней декабристской организации «Соединенных друзей» (в нее входили Пестель, Грибоедов, Чаадаев, Сергей Волконский, Матвей Муравьев-Апостол и др.) и состоял в товарищеских отношениях с целым рядом будущих виднейших участников движения.
   В 1821 году Бенкендорф побывал во Франции, где его восхитила организация жандармерии. Он решил создать нечто подобное в России. И — хотя это может показаться в высшей степени странным — обратился за поддержкой не к кому иному, как… к декабристам. Виднейший деятель движения Сергей Волконский вспоминал в своих известных «Записках»: «Бенкендорф возвратился из Парижа при посольстве и, как человек мыслящий и впечатлительный, увидел, какую пользу оказывала жандармерия во Франции. Он полагал, что на честных началах, при избрании лиц честных, смышленых, введение этой отрасли соглядатаев может быть полезно и Царю, и Отечеству, приготовил проект о составлении этого управления и пригласил нас, многих своих товарищей, вступить в эту когорту, как он называл, добромыслящих, и меня в их числе; проект был представлен, но не утвержден…» После 14 декабря Бенкендорф представил новый проект, который Николай I быстро утвердил… Уже 27 июля 1826 года III отделение в составе семнадцати сотрудников под руководством Бенкендорфа приступило к работе (в 1841 году количество сотрудников было увеличено до двадцати шести человек).
   И надо сказать, что Бенкендорф постоянно стремился привлечь в свое учреждение, как он сам говорил, «людей честных и способных», — невзирая даже на все их «вольнодумство». Так, например, в 1829 году Бенкендорф пытался сделать сотрудником III отделения самого Пушкина!
   Вот почему не приходится удивляться тому, что Бенкендорф так внимательно отнесся к Тютчеву. Он принял его вначале, надо думать, только благодаря рекомендациям Амалии Крюднер. Но затем он пригласил Тютчева в свое поместье явно уже по личной инициативе, — поняв, что перед ним в высшей степени «честный и способный человек».
   Но у Тютчева были свои собственные планы, и он блестяще использовал Бенкендорфа для их осуществления. Прежде всего стоит сказать о наиболее очевидном: отправившись 19 сентября прямо из поместья Бенкендорфа в Мюнхен, Тютчев за год покончил со своими делами в Германии и 20 сентября 1844 года высадился с корабля в Кронштадте — что и было его окончательным возвращением на родину. Через полгода «по высочайшему повелению» он снова зачисляется на службу в Министерство иностранных дел и ему возвращается звание камергера. Но Тютчев одержал и иную, более глубокую по смыслу победу. Высказав при первой же встрече с Бенкендорфом свои мысли о соотношении России и Запада, он явно произвел очень сильное впечатление.
   Тютчев писал родителям о Бенкендорфе из Ревеля: «Что мне особенно приятно, это его внимание к моим мыслям относительно известного вам проекта, и та поспешная готовность, с которой он оказал им поддержку у Государя: потому что на другой же день нашего разговора он воспользовался последним своим свиданием с Государем перед отъездом, чтобы довести о них до его сведения. Он уверил меня, что мои мысли были приняты довольно благосклонно, и есть повод надеяться, что им будет дан ход».
   О тютчевском «проекте» еще будет речь. Существенно само восприятие фигуры Бенкендорфа, о чем он поведал в письме к жене от 29 сентября: «Бенкендорф, как ты, может быть, знаешь, один из самых влиятельных, самых высоко стоящих в государстве людей, пользующийся по самому свойству своей должности неограниченной властью, почти такой же неограниченной, по крайней мере, как власть его повелителя. Я это знал, и это, конечно, не могло меня расположить в его пользу».
   До сих пор Тютчев имел дело лишь с одним из властителей — Нессельроде, и не встретил даже тени поддержки или хотя бы понимания (на самом-то деле Нессельроде, очевидно, был враждебен всем убеждениям Тютчева). Поэтому отношение Бенкендорфа к его идеям прямо-таки поразило Тютчева, что ясно выражено в цитируемом письме: «Он (Бенкендорф. — В. К.) был необыкновенно любезен со мной, главным образом из-за госпожи Крюднер и отчасти из личной симпатии, но я не столько благодарен ему за прием, сколько за то, что он довел мой образ мыслей до Государя, который отнесся к ним внимательнее, чем я смел надеяться».
   Об одной из главных «мыслей» Тютчева, внушенных им Бенкендорфу и через него царю, известный биограф поэта К. В. Пигарев писал: «Тютчев пришел к заключению, что Священный союз объединяет только правительства, государей Германии с Россией, но что со стороны печати, задающей тон общественному мнению, господствует „пламенное, слепое, неистовое, враждебное настроение“ по отношению к России… Тютчев задается целью выступить в роли посредника между русским правительством и немецкой прессой. В этом и заключается тот „проект“, о котором упоминает поэт в письме к родителям».
   Тем самым Тютчев, по сути дела, разоблачал несостоятельную и в конце концов фальшивую в своей основе политику Нессельроде, который преподносил формальные дипломатические отношения европейских стран с Россией (особенно стран, входивших в созданную в 1815 году организацию Священный союз) как выражение истинного отношения Запада к России. Тютчев, опираясь, в частности, на сочинения Фальмерайера, сумел в какой-то мере доказать Бенкендорфу (и через него — царю), что за успокаивающей дипломатической ширмой нарастает неистовая враждебность. Между прочим, К. В. Пигарев неточен, утверждая, что Тютчев принципиально разграничивал «правительства», «государей» и «общественное мнение», «печать». Тютчев не мог не знать, к примеру, что баварский кронпринц, будущий король Максимилиан, благоволил Фальмерайеру и в 1842 году назвал себя его «учеником». Уместно еще раз повторить, что Фальмерайер открыто и, так сказать, на высоком теоретическом уровне высказывал настроения, присущие Западу вообще.
   «Проект», о котором упоминал Тютчев в письме к родителям, едва ли сводился к взаимоотношениям с Фальмерайером. В этот проект входили, конечно же, и политические статьи самого Тютчева, которые начали появляться за рубежом с 1844 года, и, по всей вероятности, еще и другие планы. В письме к родителям из Ревеля Тютчев сообщал:
   «Мои мысли были приняты довольно благосклонно, и есть повод надеяться, что им будет дан ход». Если бы «мысли» целиком заключались в «использовании» Фальмерайера, Тютчев не писал бы, что им еще только «будет дан ход», так как Бенкендорф уже разрешил обратиться к германскому идеологу от его имени. Тютчев, несомненно, развернул целую программу действий. В письме к жене (29 сентября) он говорит: «Теперь, благодаря данному мне безмолвному разрешению, можно будет попытаться начать нечто серьезное».
   Что же касается Фальмерайера, то он записал в своем дневнике вскоре после возвращения Тютчева в Мюнхен, 29 сентября (11 октября) 1843 года: «Вечером пил у Тютчева чай, продолжительный секретный разговор и формальные предложения защищать пером дело на Западе, то есть выдвигать правильную постановку восточного вопроса в противовес Западу, как и до сих пор, не насилуя своего убеждения. Бенкендорф решит в следующем году дальнейшее» (разрядка моя. — В. К.).
   Трудно сомневаться в том, что Фальмерайер дал тогда вполне определенное согласие следовать указаниям Тютчева. Он явно излагает в дневнике тютчевские инструкции (в частности, именно Тютчеву принадлежат слова, призванные, так сказать, успокоить совесть: «выдвигать… как и до сих пор, не насилуя своего убеждения») и даже зашифровывает звездочками определение к «делу»; по всей вероятности, имелось в виду «русское дело». Через месяц, 2(14) ноября, Фальмерайер наскоро записывает в дневнике: «Посетил вечером Тютчева и продолжительный разговор о галльском добродушии Гизо, также о судьбах византийских; тоже о записных книжках прусского короля; надежды с помощью туземных элементов создать галльско-восточное царство и отогнать Русь в Скифию…» и т.д.