Тютчевы владели только частью большого села Овстуг. Рядом с домом — скромная церковь и колокольня. Со всех сторон дом окружал сад с вековыми липами и густой сиренью, которую не раз радостно поминал Тютчев, не забывая и овстугских соловьев. Перед домом — цветочные клумбы и ряд тоже памятных, выросших при нем тополей.
   Тютчев особенно дорожил видом с овстугского балкона, видом, как он позднее писал, «на эту воронку из зелени… на деревья, церковь, крыши, наконец, весь горизонт». Дом стоял на возвышенном месте, и горизонт был довольно широк, хотя Тютчев и сожалел о его «ограниченности».
   Но с балкона все же открывались усадебные окрестности — одно из полных неповторимого обаяния воплощений среднерусского ландшафта. Само село Овстуг широко раскинулось на восьми холмах, местами покрытых березовыми рощами. Между холмами течет впадающая в Десну небольшая, но поразительно быстрая речка Овстуженка; скорость ее течения столь велика, что она замерзает лишь при температуре двадцать градусов ниже нуля. Дом Тютчевых стоял всего в нескольких десятках метров от речки. У ее берега и сейчас возвышается поистине уникальный, могучий тополь, знакомый поэту; ствол этого исполина могут обхватить только шесть человек. Рядом с тополем — старинный колодезь, из которого брали воду Тютчевы.
   Селение как бы несколькими ступенями спускается к северу, к замечательной по своей живописности долине Десны. А на запад, юг и восток от Овстуга — просторы полей, в которые вкраплены кое-где густые рощи и овражки. Вокруг Овстуга — многочисленные села, деревни, хутора. В трех километрах к востоку — Речица, также принадлежавшая Тютчевым; здесь жил дед поэта, выделивший сыну усадьбу в Овстуге. Селения Дорогинь, Молотино, Песочное, Суздальцево, Дятьковичи, Гостиловка, Летошники, Умысличи, Вщиж — это ближайшие окрестности Овстуга; их названия подчас стоят под стихотворениями в автографах поэта, упоминаются в его письмах.
   В Овстуге перед поэтом предстала, конечно, не только родная земля, но и живущий на ней и ею народ. Тютчевы принадлежали к тем дворянским семьям, которые постоянно стремились сохранять и укреплять патриархальные связи с крестьянами. Так, до нас дошли многочисленные документы, свидетельствующие о том, что все члены семьи Тютчевых крестили многих детей своих крестьян, то есть становились их крестными отцами и матерями, исполнявшими так или иначе родственные обязанности. Немало таких крестных детей было и у самого поэта. Архивист Г. В. Чагин разыскал недавно еще одну церковную запись о том, что Федя Тютчев вместе с дворовой девицей Катюшей Кругликовой (выступавшей в качестве крестной матери) крестил сына одного из крепостных.
   Дочь поэта Дарья рассказывала в письме к сестре Анне о народном праздновании заветного «яблочного Спаса» в Овстуге. Рассказ этот относится к 1850-м годам, но не может быть никаких сомнений, что в таких же или, вернее, еще более патриархальных сценах народных праздников Тютчев участвовал с самого раннего детства.
   «Расскажу тебе этот великий день, — писала родившаяся и выросшая в Германии Дарья, впервые тогда увидевшая народный праздник в Овстуге. Крестьянки были счастливы как дети. Вечером они все пришли танцевать и петь… Они импровизировали песни, сопровождавшие пляски и славившие папу и маму, да еще и в стихах! Вот образец, который я, быть может, плохо передаю, но именно так его запомнила:
 
На дубе сидят два голубка,
Целуются, милуются.
Один — Федор Иванович,
Другой — Эрнестина Федоровна».
 
   Через несколько лет Тютчев снова участвует в праздновании яблочного Спаса в Овстуге, и Дарья вновь повествует об этом в письме к Анне: «Крестьяне, все более или менее пьяные, кидались на шею папы и рассказывали ему о своих жалобах».
   Такие подробности — пусть сами по себе не очень значительные — важны потому, что опровергают достаточно широко распространенные ложные представления, согласно которым Тютчев, сказавший высочайшие слова о русском народе, в реальной жизни будто бы чуть ли не чурался «мужиков». Та же Дарья сообщала, что во время Крымской войны Тютчев пригласил в свой кабинет крепостного ратника, собиравшегося в Севастополь, и сердечно беседовал с ним — братом овстугского повара.
   Ясно, что такие отношения складывались с детских и отроческих лет поэта, когда — это легко предположить — отец Тютчева в присутствии сына беседовал с крестьянами, участвовавшими в Отечественной войне 1812 года…
   Представление о Тютчеве как о человеке, далеком от народа, возникло давно, при его жизни. Многим казалось, что поэт, который прожил долгие годы за границей, а в Петербурге бывал главным образом в великосветских салонах (о глубоких причинах этого еще пойдет речь), не знает и, уж конечно, не ценит «простонародную», крестьянскую жизнь. Но вот поистине замечательный — изумленный — рассказ Льва Толстого о первой встрече с поэтом: «Меня поразило, как он, всю жизнь вращавшийся в придворных сферах, говоривший и писавший по-французски свободнее, чем по-русски, выражая мне свое одобрение по поводу моих севастопольских рассказов, особенно оценил какое-то выражение солдат; и эта чуткость к русскому языку меня в нем удивила чрезвычайно».
   Подобное изумление испытал при встрече с Тютчевым не один Толстой. Поэт Аполлон Майков писал о нем: «Поди ведь, кажется, европеец был, всю юность скитался за границей в секретарях посольства, а как чуял русский дух и владел до тонкости русским языком!..»
   Естественное и глубокое владение языком народа со всей силой воплотилось в самом поэтическом творчестве Тютчева; за последние годы появилось несколько исследований, так или иначе доказывающих это. Однако и до сих пор многие читатели — даже и из тех, кто старается пристально и серьезно вглядываться в облик Тютчева, — видят его все же именно таким, каким при первой встрече, подчиняясь расхожему мнению, представлял его себе Лев Толстой. Следует оговорить, что это касается именно и только первой встречи; Толстой, по собственному его свидетельству, встречался с Тютчевым многократно и, кроме того, постоянно и очень напряженно вживался в творения поэта. И о последней своей встрече с Тютчевым в 1871 году Толстой рассказывал так: «Что ни час вспоминаю этого величественного и простого и такого глубокого настояще-умного старика». Здесь уже нет и намека на «придворность» и французское красноречие Тютчева… Речь идет о поздних годах жизни поэта. Но едва ли можно спорить с тем, что основы личности закладываются на ранних этапах ее становления и не возникают позднее заново на пустом месте, а как бы воскресают в каждом возрасте человека.
   Толстой в другом письме сказал об этой же последней встрече с поэтом: «Мы четыре часа проговорили. Я больше слушал… Это гениальный, величавый и дитя старик». Ясно, что детские черты в облике старика способны вызвать восхищение лишь в том случае, если в них воскресает подлинно человечное детство. Между прочим, можно с полным правом сказать, что поэзия Тютчева на самых разных стадиях развития словно совмещала в себе непосредственность детского воображения и исполненную последней, высшей мудрости зрелость, — совмещала гармонически и плодотворно. Но это, конечно, должно было быть присуще и самой личности поэта.
   И то, что восхищало Толстого и других в зрелом и старческом облике Тютчева, не могло не закладываться в детские и отроческие годы. Да, поэт провел большую часть своей взрослой жизни в придворных салонах и на дипломатических раутах, — что имело свои очень серьезные причины. Но, при всей скудности документальных сведений, которыми мы располагаем, невозможно сомневаться в том, что у Тютчева была и другая достаточно богатая жизнь. Когда он написал по пути в Овстуг, в городке Рославль:
 
Эти бедные селенья…
 
   — в его словах выражался не мимолетный взгляд путешественника, торопящегося из одной столицы в другую (а именно таким многие представляют себе Тютчева), но глубокий выстраданный опыт целой жизни — жизни, начавшейся в Овстуге, в постоянном живом общении с крестьянами.
   С одним из этих крестьян, отпущенным своим владельцем на волю и поступившим на службу к Тютчевым в качестве традиционного «дядьки», Федор буквально не расставался с четырех до двадцати двух годов. Его звали Николай Афанасьевич Хлопов. Уже в самом конце жизни, через сорок с лишним лет после смерти Н. А. Хлопова, Тютчев засвидетельствовал в письме к своему брату Николаю, что по-прежнему живет в душе «память о моих страстных отношениях во время оно к давно минувшему Николаю Афанасьевичу».
   Незадолго до своей кончины Н. А. Хлопов (1770-1826) завещал своему воспитаннику икону, которую Тютчев хранил до последних дней жизни. На иконе есть надпись: «В память моей искренней любви и усердия к моему другу Федору Ивановичу Тютчеву. Сей образ по смерти моей принадлежит ему. Подписано 1826 марта 5-го. Николай Хлопов».
   Иван Аксаков сказал, что эта надпись «характеризует и самого Тютчева, которого слуга, бывший крепостной, его дядька и повар, называет своим другом, и ту эпоху, когда типы, подобные Хлопову, были нередки. Благодаря им, этим высоким нравственным личностям, возникавшим среди и вопреки безнравственности исторического социального строя, — даже в чудовищную область крепостных отношений проступали… лучи всеоблагораживающей, всевозвышающей любви (уже приводились слова из письма Тютчева к дочери Анне: „Ты найдешь в России больше любви, нежели где бы то ни было в другом месте“. — В. К.)… Николай Афанасьевич вполне напоминает знаменитую няню Пушкина, воспетую и самим поэтом, и Дельвигом, и Языковым. Этим няням и дядькам должно быть отведено почетное место в истории русской словесности. В их нравственном воздействии на своих питомцев следует, по крайней мере отчасти, искать объяснение: каким образом в конце прошлого и в первой половине нынешнего (то есть XIX. — В. К.) столетия в наше оторванное от народа общество… пробирались иногда, неслышно и незаметно, струи чистейшего народного духа…»
   Нельзя не задуматься и над тем, что поистине задушевные взаимоотношения Тютчева с Николаем Афанасьевичем не могли не влиять на его отношение и к народу вообще, и к любому представителю народа. Трудно, скажем, переоценить тот факт, что первым другом своей юности Тютчев избрал студента Московского университета Михаила Погодина, который всего за десяток с небольшим лет до того был крепостным (отец Погодина в 1806 году выкупил себя и сына на волю). Эта дружба потомка древнего боярского рода не с кем-нибудь, а с недавним крепостным (продолжавшим к тому же занимать зависимое положение домашнего учителя у князей Трубецких) говорит о многом.
   В 1855 году Тютчев создал в окрестностях Овстуга свое знаменитое стихотворение о «крае русского народа»:
 
…Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный.
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной…
 
   Нет сомнения, что Тютчев заметил и понял это «тайное свечение» еще в самые юные годы и именно в Овстуге.
   Здесь же, в Овстуге, перед юным Тютчевым — вместе с родной природой и народом — глубоко раскрылась и реальность родной истории, которая значила для поэта необычайно, исключительно много.
   Всего в четырех верстах к западу от Овстуга, на высоком холме над Десной сохранились следы древнерусского города Вщижа. Город этот, существовавший уже в девятом столетии, с середины XI века становится столицей самостоятельного Вщижского княжества. В летописях сохранились сведения о долгих междоусобных битвах за этот город во второй половине XII века, о пирах и свадьбах в его детинце, окруженном внушительными крепостными валами. Весной 1238 года Вщиж был до основания разрушен и сожжен полчищами Батыя, охваченными яростью после только что закончившейся страшной для них осады Козельска (расположенного в 150 верстах к северо-востоку от Вщижа). Он уже больше не восстановился в качестве города. Но небольшое селение Вщиж существует и поныне.
   Тютчевы состояли в добрых отношениях с владельцем Вщижа М. Н. Зиновьевым, а позднее — с его дочерью В. М. Фоминой. Поэт бывал во Вщиже с детства, а в последний его приезд на родину в 1871 году посещение Вщижа отозвалось одним из самых сильных тютчевских стихотворений (в первой публикации оно названо «По дороге во Вщиж»):
 
От жизни той, что бушевала здесь,
От крови той, что здесь рекой лилась,
Что уцелело, что дошло до нас?
Два-три кургана, видимых поднесь…
 
   Словом, Вщиж как бы прошел сквозь всю жизнь поэта. И Тютчев не мог не знать по-своему замечательного историографического эпизода, связанного со Вщижем. В 1816 году вышли в свет первые тома вызвавшей всеобщий страстный интерес «Истории государства Российского» Карамзина, где рассказывалось, и о Вщиже, рассказывалось по летописным источникам как об одном из древнейших русских городов, чье местонахождение ныне неизвестно. М. Н. Зиновьев отправил Карамзину письмо, в котором сообщал: «В здешней стороне есть предание, что село Вщиж было городом особенного удельного княжения. Еще доныне в окрестности видны следы земляных укреплений и находятся большие гранитные кресты (на курганах), весьма не худо выделанные… На полях много курганов; один из них в самом селе и наполнен старинными кирпичами: сказывают, что тут была церковь. Выкапывают также немало медных крестов, икон, железной конской сбруи и прочее».
   Вскоре появилось новое издание «Истории» Карамзина, и в примечаниях было приведено цитируемое письмо Зиновьева, давшее историку возможность установить местонахождение Вщижа и самого Вщижского княжества. Нельзя сомневаться в том, что юный Тютчев знал все подробности этого, быть может, небольшого, но очень многозначительного — особенно для жителей вщижской округи — историографического события. Такие события позволяют с особенной остротой и жизненностью воспринять Историю. По-иному виделись теперь сами следы давних времен близ родного Овстуга.
   Через много лет Тютчев скажет: «Нет ничего более человечного в человеке, чем потребность связывать прошлое с настоящим». Эта мысль очередной раз вспыхнет в нем во время краткого пребывания около Новгорода, в Старой Руссе: «Весь этот край, омываемый Волховом, — пишет он отсюда дочери Анне, — это начало России… Среди этих беспредельных, бескрайних величавых просторов, среди обилия широко разливающихся вод, охватывающих и соединяющих весь этот необъятный край, ощущаешь, что именно здесь — колыбель Исполина». Такого рода «ощущения» созревают в человеке с юных лет, и Тютчев, несомненно, приобщался к ним еще в Овстуге.
   Присущее Тютчеву глубокое и острое чувство Истории пробудилось в ранние годы еще и потому, что чувство это находило мощную живую опору в родовом, семейном предании. Прямым предком поэта был один из самых выдающихся героев Куликовской битвы, Захарий Тютчев.
   В знаменитом «Сказании о Мамаевом побоище» (XV век) читаем:
   «…Князь же великий Дмитрий Иванович избранного своего юношу, доволна сущи разумом и смыслом, имянем Захарию Тютьшова… посылает… к нечестивому царю Мамаю». Захарий Тютчев сыграл роль, как бы сказали теперь, тонкого дипломата и смелого разведчика. Он узнал и сообщил Дмитрию Ивановичу о готовящемся союзе Мамая с Рязанью и Литвой. Поведение Тютчева в ходе исполнения его посольской миссии призвано было внушить Мамаю, что русские убеждены в своей победе — и тем самым подорвать уверенность врага. Значение тютчевского посольства было оценено современниками и ближайшими потомками столь высоко, что подробное повествование об этом посольстве не только вошло в письменное «Сказание о Мамаевом побоище», но и стало основой устного, фольклорного предания «Про Мамая безбожного» (оно было записано в середине ХIX века в Архангельской губернии).
   Рассказ о подвиге Захария Тютчева передавался из поколения в поколение в самом роду Тютчевых. Но, конечно, особенно сильное впечатление должны были произвести на юного Федора страницы, посвященные его предку в «Истории государства Российского» Карамзина (когда вышли в свет первые тома «Истории», Федору было тринадцать лет). Не могла не волновать его и сама Куликовская битва, свершившаяся в таких же среднерусских местах восточнее Овстуга.
   Развалины древнего Вщижа и память о предке, герое Куликовской битвы, сразу создавали осязаемую глубь Истории. Жизнь Вщижского княжества была оборвана монгольским нашествием, а началась она, эта жизнь, примерно за полтысячелетия до Куликовской битвы, еще во времена борьбы с хазарами, о которых повествовал в первом томе своей «Истории» Карамзин. А время, протекшее после Куликовской битвы, также близилось уже к полутысячелетию (которое торжественно отмечалось вскоре после кончины Тютчева). И это чувство тысячелетней глубины родной Истории, чувство, безмерно обогащенное в зрелые годы поэта проникновенным историческим самосознанием, включавшим в себя осмысление пути развития всего человечества, — чувство это пробудилось в Тютчеве, несомненно, еще в его овстугские годы.
   Обращение к родословной Тютчева необходимо — даже если бы среди предков поэта и не числилось столь выдающегося человека, как Захарий Тютчев. Родовые и семейные связи и предания имели в тютчевские времена громадное значение; сейчас нам даже нелегко представить себе всю их роль в тогдашней судьбе людей. Именно через эти связи и предания человек вплетался в историческую жизнь своей родины: сами понятия «род» и «родина» еще всецело сохраняли свое единство.
   Память о герое Куликовской битвы Захарий свято хранили в роду Тютчевых; само его имя, не столь уж распространенное в дворянской среде, повторялось в поколениях рода. Так, Захарием Тютчевым звали двоюродного деда поэта.
   Потомки Захария не стяжали столь же громкой славы. Известно, правда, что внук его Борис Матвеевич был воеводой при Иване III и играл важную роль в нескольких походах. Отмечен на страницах истории и прапрадед поэта Даниил Васильевич, отличившийся в Крымском походе 1687 года.
   Прадед поэта, Андрей Данилович, родившийся в 1688 году, был петровским офицером и вышел в отставку сразу после смерти Петра I, в 1726 году, в чине капитана; о нем нам известно немногое. Больше сведений сохранилось о его сыне, деде поэта Николае Андреевиче (точная дата его рождения неизвестна; по-видимому, он родился в конце 1720-х годов). Это был поистине неукротимый, «неистовый» человек. Таких людей в послепетровской России было множество, и они в точном смысле слова типичны для середины XVIII века. Их черты ярко запечатлены в фонвизинских «Недоросле» и «Бригадире», а позднее нашли наиболее полное и пластическое воплощение в образах «Семейной хроники» Сергея Аксакова — особенно в образе Михайлы Куролесова; сама эта фамилия, в соответствии с литературной традицией XVIII столетия, призвана высказать главное в характере.
   И, как ни кажется странным, дед утонченнейшего поэта и мыслителя Федора Ивановича Тютчева, скончавшийся всего лишь за шесть лет до рождения внука, был настоящим «Куролесовым». Само широкое распространение подобных характеров в русском дворянстве середины XVIII века объяснялось прежде всего тем, что складывавшийся веками древнерусский образ жизни, традиционные каноны поведения и сознания были за время петровских реформ во многом разрушены, а новая культура человеческих отношений и понятий только еще формировалась.
   Иван Аксаков писал, что «в половине XVIII века… помещики Тютчевы славились лишь разгулом и произволом, доходившим до неистовства». Начать с того, что Николай Андреевич Тютчев в молодости был в любовной связи с Дарьей Салтыковой — чудовищной изуверкой, вошедшей в предание под именем Салтычихи. Они были дальними родственниками (мать Салтычихи — урожденная Тютчева), и их подмосковные имения соседствовали.
   Очевидно, Салтычиха оказалась неприемлемой даже для неистового Николая Андреевича. Он порвал отношения с ней и в 1762 году женился на брянской дворянке Пелагее Денисьевне Панютиной, Известно, что Салтычиха и после женитьбы Тютчева продолжала жестоко «мстить» ему за «измену», так что он вынужден был «бежать» из Подмосковья в Овстуг. Но в конце концов известия о неслыханных истязаниях, которым Салтычиха подвергала своих крепостных — главным образом женщин и девушек, — дошли до правительства, и она была предана суду, приговорившему ее к смертной казни. Либеральная Екатерина II, гордившаяся тем, что в России в ее царствование нет казней (исключение, впрочем, было все-таки позднее сделано для Пугачева и пяти его соратников), повелела подвергнуть Салтычиху пожизненному заключению в монастырской тюрьме, где она и провела в подземной камере Ивановского монастыря (кстати сказать, в двух шагах от московского дома Тютчевых) тридцать три года. Ее конфискованное имение Троицкое по Калужской дороге (ныне — в километре за Московской кольцевой дорогой) в конце концов было куплено Николаем Тютчевым.
   Конечно, не следует хоть в какой-то мере сближать Николая Андреевича Тютчева с садисткой Салтычихой. Но самая связь его с этой фурией едва ли случайна…
   Своего рода «оправданием» тютчевских неистовств может быть лишь то, что, как говорилось, был прямо-таки типичен для того времени. Пушкин рассказывает о своем деде Льве Александровиче Пушкине: «Дед мой был человек пылкий и жестокий. Первая жена его, урожденная Воейкова, умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем его сыновей, которого он весьма феодально повесил на черном дворе…», и т. д. Исследователи оспаривают достоверность некоторых сообщаемых Пушкиным фактов, но здесь важна, так сказать, сама атмосфера.
   Стоит отметить, что неистовый дед Тютчева Николай Андреевич не только был исправным офицером, но и, выйдя в отставку в чине полковника, избирался предводителем брянского дворянства…
   У Николая Андреевича была большая семья; нам известны четверо его сыновей и трое дочерей. Облик его старшей дочери Анастасии сохранил для нас портрет работы выдающегося живописца Рокотова. Младшая дочь Надежда на склоне лет была ближайшим другом Гоголя. А старший сын Иван, родившийся в 1768 году, стал отцом одного из величайших творцов мировой поэзии. Поразительный контраст в судьбах деда и внука побуждает задуматься о почти невероятных, таинственных путях развития русских людей на рубеже XVIII-ХIХ веков. Может быть, нам удастся в дальнейшем повествовании понять, что дедовское «неистовство» жило и во внуке, но чудесно преобразилось в творческую волю (не только в поэзии, но и в самой жизни)…
   Отец поэта, Иван Николаевич, уже очень мало походил на деда (как, кстати, и отец Пушкина на своего отца). По желанию Николая Андреевича он поступил в новое, только что основанное Екатериной II в Петербурге военное учебное заведение — Греческий корпус. Это был совершенно особенный, можно сказать, политический корпус. Его питомцы призваны были способствовать осуществлению идеи возрождения греко-православного мира — идеи, возникшей на почве победоносных войн с Турцией, но, разумеется, утопической. Речь шла об освобождении захваченного триста с лишним лет назад турками Константинополя и воссоздании (в единстве с Россией) православной греческой государственности; достаточно вспомнить, что одного из внуков Екатерины по ее настоянию назвали Константином; он был как бы призван воскресить древнюю столицу Византии.
   Через много лет Федор Тютчев писал о Константинополе:
 
…То, что орел Екатерины
Уж прикрывал своим крылом…
 
   «Константинопольскую утопию» Федор несомненно воспринял еще в отроческие годы от отца, воспитанника Греческого корпуса.
   Иван Николаевич Тютчев, словно по контрасту со своим «неистовым» отцом, отличался, как свидетельствуют семейные предания, «необыкновенным благодушием, мягкостью, редкою чистотою нравов и пользовался всеобщим уважением». Хотя все его ближайшие предки были военными, Иван Николаевич, дослужившись в гвардейском полку всего лишь до чина поручика (примерно соответствует нынешнему старшему лейтенанту), сразу после смерти Николая Андреевича перешел на гражданскую службу. Здесь его «карьера» была успешнее; он дослужился до чина надворного советника (соответствует подполковнику). В последние годы своей службы он стал смотрителем «Экспедиции Кремлевского строения», что, надо думать, подразумевало достаточно широкую образованность.
   Сохранилось немало свидетельств глубокого уважения и любви поэта к отцу. Самое раннее из них — отроческое стихотворение, написанное десятилетним Федором ко дню рождения Ивана Николаевича:
 
…Вот что сердце мне сказало:
В объятьях счастливой семьи
Нежнейший муж, отец-благотворитель
Друг истинный добра и бедных покровитель,
Да в мире протекут драгие дни твои!
 
   Мальчик явно сумел обрисовать здесь истинный характер своего отца — мирного, доброго, «тихого» человека. Ровно через тридцать лет Тютчев в письме к жене восхищенно отзовется об отце — «лучше которого, право, нет человека на свете…».
   Давно сложилось мнение, что решающее значение в становлении поэта имел не отец, а мать, которую Иван Аксаков описал как «женщину замечательного ума, сухощавого, нервного сложения, с наклонностью к ипохондрии, с фантазией, развитою до болезненности». Но едва ли следует недооценивать сложную внутреннюю закономерность человеческого развития, проступающую в фигуре отца поэта, — как своего рода звена между дедом и внуком. Неистовству деда, в жизни которого разрушенные формы старорусского бытия еще не возместил новый строй поведения и сознания, как бы противопоставилось уравновешенное, мирное существование отца (та же закономерность — в истории семей Пушкина и Аксакова), чтобы внук мог плодотворно воплотить свой жизненный порыв, страсть и волю.