Небывалая жара изменила гамму цветов над городом. Воздух на закате становился зеленым, как морская вода. Малиновое солнце напоминало огромного, шарящего в нем щупальцами (в поисках долларов?) осьминога. Редкие, перенасыщенные электричеством облака – летом над Москвой гремели исключительно сухие грозы – казались в освещающих вечером высотные здания прожекторах железными. Высотные архитектурные излишества – башни, шпили, купола, портики, колоннады, каменные скульптуры шахтеров с отбойными молотками и колхозниц со снопами в руках – на фоне фаллически освещенного (устремленными вверх прожекторами) зеленого неба в отблесках металлических облаков-цепеллинов казались фрагментами второго – над первым городом людей – города падших ангелов.
   Над некоторыми домами были установлены зеркальные, улавливающие солнце, энергетические экраны. Утром и днем экраны аккумулировали энергию, а вечером транслировали специальные – повышенной яркости и четкости – гелиотелепрограммы. Они неожиданно полюбились народу, так что только вечером и ночью в Москве начиналась настоящая жизнь.
   Неестественное тепло до того прокалило атмосферу, что и сейчас – зимой – снег если выпадал, то мгновенно таял. Воздух так и не пожелал вернуть себе естественный цвет, разве что слегка поступился зеленым в пользу фиолетового, сделался многослойным, как неизвестно кем испеченный и неизвестно перед кем приглашающе выставленный на блюдо торт.
   Момент некоего сущностного превращения отчетливо прочитывался в родном Илларионову городе. Это усугубляло одиночество, превращало Илларионова в Вергилия, без спутника бродящего в «сумрачном лесу». Он сравнивал себя с воздушным шаром – слишком тяжелым, чтобы оторваться от города людей и недостаточно легким, чтобы подняться до города падших ангелов.
   Повсеместное изменение сущности представлялось настолько наглядным и очевидным, что Илларионов усомнился в утверждении генерала Толстого, что никакая сущность не может изменяться – может только развиваться в соответствии с заключенной в ней внутренней логикой.
   – Гусеница, куколка, бабочка – суть разные проявления одного процесса, – помнится, привел пример генерал.
   – Какого? – полюбопытствовал Илларионов.
   – Но это же очевидно, – с некоторым даже недоумением посмотрел на него генерал Толстой, – процесса истечения жизни, или движения к смерти.
   Однако свернувшему на Суворовский бульвар под сень чахлых, не пожелавших сбросить осеннюю листву деревьев Илларионову казалось, что Москва одновременно – как куколка – зарывается этажами и многочисленными фобами в землю; как гусеница – ползет по сжираемому собой же листу-стране; как бабочка – рвется ночными крыльями-гелиотелеэкранами в измененный воздух, чтобы взлететь… куда?
   К смерти?
   К городу падших ангелов?
   Илларионов смотрел на идущих навстречу прохожих, но на глаза все время попадались измененные люди.
   Изможденные – в струпьях, язвах, лишайных пятнах – бомжи, с некоторых пор редко ходящие по одиночке, а все чаще подобием самодвижущегося (в стиле старой гвардии императора Наполеона) каре. Вооруженные палками, прутьями, цепями и прочим подручным оружием относительно крепкие особи двигались (держали оборону) по краям. Инвалиды на костылях, раненые и больные, шатающиеся синелицые женщины, источая стоны и проклятия, ползли по центру.
   Матерящиеся ломкими тонкими пронзительными голосами, бритые наголо, или напротив с вплетенной в длинные грязные волосы проволокой, серьгами в ушах, в носу, в губах и даже в веках, пьяные или с притушенным наркотиками сознанием дети, иногда сомнамбулически невосприимчивые к действительности, иногда немотивированно агрессивные. Они, как и бомжи, предпочитали держаться стаями. Одиноким прохожим лучше было не попадаться им на глаза в поздний час в глухом (и со стопроцентной слышимостью) месте.
   Похожие на недогоревшие кучи мусора старухи, в отличие от стариков (те умирали молча и вдали от чужих глаз), цеплялись за продолжение в общем-то безрадостного для них физического существования, клянчили подаяние у выходящих из магазинов, останавливающихся перед витринами, фланирующих по улицам великолепно одетых людей.
   Овладевший Москвой дух превращения был многолик и изменчив. Он позволял случайному (или неслучайному) наблюдателю фиксировать и отслеживать отдельные следствия, но никак не свою ускользающую суть, которой (если верить генералу Толстому) не было вовсе.
   Хоть и «адресный», но очевидный голод немалой части населения России конца XX века соседствовал с повсеместным неестественным пренебрежением к продуктам. Помойки постоянно и во все возрастающих количествах заполнялись вздутыми невостребованными пластиковыми коробками с йогуртами, просроченными, превратившимися в вонючую кашу рыбными и мясными консервами, сгнившими бананами, апельсинами и киви. Там и здесь у скамеек на Суворовском бульваре виднелись недопитые бутылки пива, лежала на картонных тарелках недоеденная, щедро политая кетчупом, закуска. Удивительно, но голодающие бомжи не бросались доедать и допивать – подходили, придирчиво осматривали и – иной раз – надменно удалялись, пренебрегая дармовыми хлебом и солью. Продукты и напитки (Илларионов знал это по себе) как будто не насыщали. Красивая, отменно упакованная импортная еда представлялась изначально невкусной, какой-то ложной, как вода во сне, которой, как известно, невозможно утолить жажду.
   Илларионову казалось, что он понимает природу странной пресыщенности во время массового недоедания. Работая над превращением неканонических библейских текстов в гиперроман для Интернета, он обратил внимание на переданные одним египетским автором слова Иисуса, что каждый, желающий сохранить сущность народ должен питаться плодами своей земли.
   К этому времени господин Джонсон-Джонсон обеспечил доступ их поисковой программе ко всем доступным (и недоступным) информационным компьютерным сетям. У Илларионова появилась уникальная возможность уходить вглубь не только конкретных имен, но и понятий, если, конечно, компьютер верно их расшифровывал.
   Компьютер истолковал слова Иисуса как «морально-этическое обоснование экономически оправданного принципа защиты местного сельхозтоваропроизводителя». Илларионов намеревался этим удовлетвориться, как вдруг совершенно случайно – на самой периферии поиска – в поздневангельского периода рукописи, хранящейся в исторической библиотеке в Дамаске (ее аутентичность, впрочем, оспаривалась специалистами из Джорджтаунского университета) – набрел на имя ЛОИМ, которому будто бы и были адресованы слова.
   Илларионов, как ковш экскаватора, устремился вглубь этого имени и выяснил, что Лоим – дальний родственник апостола Павла (в прежней жизни налогового инспектора Савла) – поставлял из Сирии в Египет запеченное в керамических горшках мясо, вино и сушеные фрукты, которые стоили значительно дешевле местных и которые вынужденно приобретала на рынке стесненная в средствах матерь Господа Христа Мария.
   Видимо, у повзрослевшего Иисуса остались не самые радужные воспоминания об этих продуктах, потому что, случайно встретив на Иерусалимском крытом рынке Лоима – дряхлого, но с тех пор значительно расширившего свой бизнес старца, – он вспомнил его восковую печать (торговую марку) и заметил, обращаясь к обступившим его слушателям: «Хлеб и вино чужой земли сладки в чужой земле, где ты гость, но невыразимо горьки в родной, ибо нет печальнее земли, что не кормит обитающий на ней народ, потому что это земля без работника и без хозяина».
   «Почему говоришь так? – возмутился богач Лоим. – Мое запеченное с каштанами мясо едят в Египте и на Кипре! Вино из моих амфор пьют в кабаках Галлии, в тавернах на берегах дикого Анубиса!»
   «В твоем вине нет сладости жизни, но есть горечь изгнания. Твое мясо не укрепляет, но расслабляет тело, ибо не для утоления голода после трудов праведных приготовляют его твои люди, – ответствовал Иисус, – но единственно для получения денег, то есть преумножения твоих богатств!»
   Прямо посреди Тверского бульвара – под ногами (гусеницами) у бронзового изваяния первого президента России на натуральном с облупившейся, правда, от дождей краской танке – недавно был открыт большой подземный книжный магазин. Илларионов давно перестал покупать книги современных российских авторов, но зачем-то спустился по замусоренным ступенькам вниз, долго бродил вдоль стеллажей, рассматривая розовые от обнаженных тел, красные от крови, коричнево-зеленые от змей, драконов и прочей нечисти с рогами и клыками глянцевые обложки.
   Определенно и здесь имело место превращение. Даже на обложке только что изданного труда В.И. Ленина «Развитие капитализма в России» Илларионов обнаружил совершенно голую рыжую девицу, широко раскинувшую ноги на куче угля.
   Название одной из книг показалось ему знакомым.
   Илларионов полистал страницы с просторно набранным текстом.
   – «Невменяемый-4» – лучший роман Эльмирова во всей серии, – подошел продавец. – «Невменяемый-5» еще туда-сюда, а с шестого по одиннадцатый… – махнул рукой. – Говорят, сейчас на выходе последний, девятнадцатый – «Смерть-6 Невменяемого».
   – Эльмирова? Ну да, Эльмирова… – Илларионов вспомнил, как, устав от безденежья и задержек пенсии, подался в издательство, где заправлял разжалованный и уволенный из конторы за кражу секретных документов его бывший сослуживец. Он был в общем-то безобидным парнем, и Илларионов приложил немало усилий, чтобы его всего лишь уволили, а не посадили. Тогда за это еще могли посадить.
   – Ты не генерал Толстой, – с порога заявил тот, – и даже не писатель Толстой. Поэтому единственное, что могу предложить тебе – сто долларов за авторский лист.
   Предложение показалось Илларионову заманчивым. Сто долларов по тем временам были большими деньгами.
   – Сейчас я вызову ответственного за серию «Невменяемый», – сразу взял быка за рога приятель, – он скажет от и до чего писать.
   – Что значит от и до? – удивился Илларионов. Он еще не написал и строчки, но почему-то чувствовал себя ущемленным странным «от и до».
   Но приятель уже снял телефонную трубку. В кабинет вошел полный кудрявый молодой человек с кругами под глазами.
   – «Тройка» ушла вся, – доложил он. – «Четверки» осталось пачек семьсот на складе во Владимире-на-Клязьме, но я договорился с ребятами из Благовещенска. Возьмут за семьдесят процентов предоплаты. Остальное – по реализации. Если не запустим до конца месяца пятого и шестого «Невменяемого» – потеряем серию.
   – Не потеряем, – успокоил приятель. – Это блистательный автор, звезда жанра, познакомься, – кивнул на Илларионова.
   – За вами три листа к одиннадцатому, – протянул холодную вялую руку молодой человек, – успеете раньше – премия сто пятьдесят долларов. Но учтите, «раньше» – это не день, не два, а минимум пять. Ни в коем случае не читайте предыдущие выпуски. Я вам дам специальную таблицу с приметами, именами, фамилиями героев, основными сюжетными ходами. Начнете с эпизода, когда Невменяемый греет в зоне руки у костра, обдумывая побег. Потом побег, встреча в поезде с Зиной, ограбление почтового вагона, бросок на Кавказ, конфликт с Рустам-ханом. Разборка. Мнимо случайное убийство Зины. Знакомство в плавающем по Черному морю теплоходе-борделе с наркоманкой-стриптизершей Беллой. Она из приличной семьи, но наркотики ее сгубили. Невменяемому надо отсидеться, его ищут, Белла прячет его в своей каюте, потом – уже в Москве – устраивает в казино «Коррида» охранником. Она кончает с собой – вскрывает вены в ванне или выбрасывается обнаженная из окна. Передозировка, а может, ломка. Сами решите. Бедная, бедная Белла, – чуть не прослезился кудрявый парень. – Одним словом, Невменяемый должен через нее зацепить наркомафию. Разборка между московскими группировками за право контролировать игорный, бизнес. Он участвует как рядовой боец. Заканчиваете так: Невменяемый случайно видит в казино Рустам-хана, который, как ему представляется, виноват в смерти Зины. Он вышибает из него мозги биллиардным шаром и, сам того не ведая, расстраивает покушение на президента России, которое готовится осуществить кавказская мафия, недовольная тем, как он ведет нефтяные дела в Гулистане и Адыгее. Координировать это дело как раз и приехал в Москву Рустам-хан. Невменяемому предлагают перейти на работу в службу охраны президента. Все. Конец. Успеете до одиннадцатого? Если да, я запускаю следующего автора со сцены знакомства в сауне Невменяемого и начальника президентской охраны.
   Илларионов успел, но это был его первый и последний литературный опыт. К одиннадцатому числу он сам превратился в невменяемого.
   – Интересно, чем сейчас занят Невменяемый? – полюбопытствовал Илларионов у озверевшего от безлюдья продавца.
   – Насколько мне известно, баллотируется в президенты России, – ответил тот. – Но я, к сожалению, не читал последних выпусков.
   Магазин был свободен от покупателей. Ряды глянцевых обложек тянулись в бесконечность, как грешная кровоточащая плоть во врата ада. Как не одобренные Господом мясо и вино древнего Лоима, эти книги сочинялись не для постижения истины, но исключительно для имитации переживаний, то есть для денег. Илларионова, впрочем, изумило не столько количество людей, вдруг пожелавших стать писателями, сколько то, что кто-то (несмотря на пустоту магазина) все-таки покупал и, вероятно, читал эти книги. Иначе бы их не издавали, как не издавали, к примеру, Пушкина или Достоевского.
   Поднявшись из магазина на Тверской бульвар, уставясь на транслирующий рекламу американского клюквенного сока гелиотелеэкран, Илларионов подумал, что для окончательного (когда ни убавить, ни прибавить) завершения превращения не хватает одного-единственного компонента. Его поразила яркость американского клюквенного сока. Мужчины, женщины, дети со странно-красными ртами жадно пили его из высоких хрустальных бокалов. Нежный голос шептал: «Мы готовы пить сок «Гранни» вечно…» Илларионову вдруг открылось, что никакой это не сок, а кровь. В то же самое мгновение он понял, какого именно компонента не хватало стране для окончательного превращения.
   Этот компонент назывался – смерть.
   Илларионов вздрогнул, ощутив знакомый озноб, словно кто-то провел ледяным пальцем по его позвоночнику. Так напоминала о себе смерть, неизменно находящаяся (если верить древнему учению магов) чуть снизу и слева от человека на расстоянии вытянутой руки.
   Умению распознавать смерть, а в редких случаях общаться с ней был посвящен раздел в специальном курсе эзотерических знаний, который Илларионов прошел, повышая профессиональную квалификацию лет двадцать назад. Лекции читали странные преподаватели. Слепой узбек – усто Данияр – неслышно и без малейших сложностей перемешался по аудитории, не касаясь ногами пола. Он сумел не только вплотную приблизиться к смерти, так сказать, ухватить ее за локоток, но и задать ряд вопросов, за что смерть была вынуждена наказать его слепотой. «Теперь ты будешь видеть только меня, – будто бы ласково потрепала его по векам смерть, – не отвлекаясь на прочее, если я так тебе интересна». «Ты и сейчас видишь ее, усто Данияр? – спросил Илларионов. – Опиши ее». «Увы, – вздохнул, слепой узбек, – этим знанием делиться бесполезно». «Почему?» – поинтересовался Илларионов. «Потому что оно вне математических действий, – объяснил узбек. – Оно само есть действие. Тогда как мы – всего лишь разные числа».
   Ритмично постукивающий в бубен шаман Агай, утверждавший, что выходящий из чрева матери младенец кричит не потому, что радуется жизни, а потому, что сразу видит перед собой смерть, устраивающуюся у него под левой рукой. Беловолосый, белобородый альбинос-литературовед в партийном китайском френче, приведший свидетельство французского писателя Трильо, автора знаменитого романа «Кораблекрушение» о якобы имевшей место беседе между ним и смертью, явившейся к писателю в обличье строгого господина в наглухо застегнутом черном сюртуке. «Когда смерть сама выходит на контакт, она, как правило, не ослепляет, не наносит увечий, – успокоил литературовед. – Естественный и любимый цвет смерти – белый. Когда смерть появляется в черном, она неукоснительно соблюдает все правила хорошего тона». Литературовед напомнил слушателям замалчиваемые (или превратно истолковываемые) исследователями последние слова Пушкина, обращенные к смерти: «Я узнал тебя. Ты всегда была у меня под рукой. Ну веди же, вот моя рука. Не все же время тебе ходить под ней. Теперь я ухожу под твою…»
   Илларионов, помнится, высказал отцу сомнение в столь близком и очевидном присутствии смерти.
   Отец играл в большой комнате на рояле вальс Шопена. Внимательно выслушав Илларионова-младшего, не прерывая вальса, он заметил:
   – Иногда она подходит еще ближе, можно сказать, вплотную. Не знаю, говорили ли вам на лекциях, что смерть очень любит музыку?
   – Вот как? – Илларионов-младший подумал, что отец над ним издевается. – Отчего же она так рано прибрала Моцарта?
   – Смерть действует… если, конечно, это слово здесь уместно… вне границ привычной нам логики, – завершил вальс звучными аккордами, свидетельствовавшими о вере Шопена в грядущее величие Польши, отец. – Неужели ты никогда, – посмотрел на сына, – не ощущал подобие движения, колебание воздуха чуть в стороне, снизу и слева от себя?
   Илларионов-младший вдруг с ужасом подумал, что ощущал и не раз.
   – Как же наука объясняет эти колебания воздуха? – поинтересовался он.
   – Как напоминание о неизбежном, – серьезно ответил Илларионов-старший. – Наука о смерти – танатология – древнейшая из наук. Жрецы Шумера называли ее матерью всех знаний. К примеру, доказано, что приставленная к человеку малых дарований, но долгих лет смерть зачастую испытывает сильную скуку. Тогда она начинает развлекаться.
   – Сокращает долгие годы? Или увеличивает дарования? – спросил Илларионов-младший.
   – Классическое развлечение смерти – едва слышно окликнуть человека. Ее голос лишен тембра. Он как будто звучит из ничего, из подсознания. Лучше всех об этом написал Гоголь. Ты помнишь, кто там у него услышал голос смерти среди звенящей летней тишины в лопухах?
   – Во всяком случае не Тарас Бульба, – предположил Илларионов-младший.
   – Но смерть никогда не зовет человека по имени. Всегда слышится какое-то другое имя. Чаще других она употребляет так называемый дубль: Петр Петрович, Иван Иванович. Видимо, смерти позволительно назвать человека правильно один-единственный раз – в момент их истинной встречи.
   Илларионов-младший готов был поклясться, что совсем недавно он проснулся ранним утром (или глухой ночью) то ли от ужаса, то ли от удивления, явственно расслышав в предрассветной (или ночной) мгле: «Петр Петрович…»
   – Смерть обладает полом, – продолжил отец, – хотя вовсе не обязательно к мужчине приставлена смерть-женщина и наоборот. Танатология знает немало случаев самой настоящей ревности со стороны смерти. Мужчины, в которых влюбляется смерть, как правило, уходят от жен, приобретают деньги, славу и почести, но заканчивают жизнь в одиночестве.
   – Как ты, – чуть было не сказал Илларионов-младший.
   – Во всех учебниках написано, – поднялся из-за рояля отец, – что смерть является превосходным, лучшим из всех советчиков.
   – Мне что-то ни разу ничего не посоветовала, – возразил Илларионов-младший.
   – Да нет же, советовала, советовала, – сказал отец. – Разве тебе не знакомо это ощущение глубочайшего внезапного покоя? Хотя только что сходил с ума из-за неразрешимых житейских проблем, тупиковых отношений, неудач и интриг на службе, обижался на что-то, что-то кому-то мысленно доказывал, высчитывал, как чего-то добиться… Впрочем, – вздохнул отец, – в сущности, совет всем дается один: земное, житейское – ничто, невидимая пыль у престола смерти…
   – Если я тебя правильно понял, – вздохнул Илларионов-младший, – за каждым ходит его персональная смерть. Куда же она девается после того как, так сказать, выполнит свою миссию? Тоже… умирает? Или сразу становится слева снизу и чуть в стороне от очередного младенца?
   – Ты задаешь вопросы, на которые нет ответов, – покачал головой отец, – во всяком случае, в доступном нам понятийном ряду.
   – А в недоступном? – Илларионов-младший вспомнил зеркало генерала Толстого, ворона с кровавой слезой на черной блестящей щеке.
   – Я думаю, – посмотрел в окно на секущий розгами ветвей мокрый черный воздух парк отец, – есть сила, которая сильнее смерти. Видишь ли, беда, а точнее суть мира – в его бесконечности. За каждым абсолютом, – а смерть, согласись, это абсолют, – неизменно следует что-то еще более абсолютное.
   – То есть бессмертие возможно? – воскликнул Илларионов-младший. Он был молод, полон сил, ему хотелось жить вечно.
   – Пред чередой абсолютов, – задумчиво произнес отец, – смерть – такая же пыль, как все житейское у ее престола… Как выясняется, престола мнимого… Ты можешь себе представить, – поднял на сына тяжелый, окаменевший какой-то взгляд, – какая же тогда невидимая – бактериальная – пыль пред бесконечной чередой этих сил… наша жизнь? Я так отвечу на твой вопрос: данная наша жизнь абсолютно конечна. Но конец – смерть – благо в сравнении с теми силами, которые почитаются нами за бессмертие.
   – Но та сила может потеснить смерть? – помнится, спросил Илларионов-младший, сам не вполне понимая, что имеет в виду.
   – Вероятно, – пожал плечами отец. – Но зачем? Любые изменения и превращения в стопроцентно конечном мире, в принципе, не имеют ни смысла, ни значения.
   – Значит, наши привязанности в земной жизни, – уточнил Илларионов-младший, – та же самая пыль, ничто… там?
   Отец долго молчал, как бы глядя сквозь него. Определенно, он смотрел под левую руку сына и чуть в сторону. Илларионову-младшему показалось, что отец смотрит прямо на его смерть, испрашивая у нее какого-то совета, потому что смерть, как он только что объяснил – превосходный и лучший среди прочих советчик.
   – Единственное, что я могу тебе сказать, – наконец прервал молчание отец, – это то, что любой знак, любая весть оттуда – предвестие скорого собственного конца. Смерть, если угодно, твой шит в этой жизни. Она чуть отодвигается, пропуская знак или весть оттуда. Но получив знак или весть, ты обречен, твой скорый конец предопределен, и это… не тот конец, к какому тебя бы подвела естественным путем твоя смерть. Грубо говоря, смерть отступает от тебя. Ты переходишь в ведение сил, неизмеримо более… жестоких… нечеловеческих, чем просто смерть.
   …Илларионов уже стоял на углу Тверской под огромным гелиотелеэкраном, не устающим транслировать рекламу американского клюквенного сока. Может быть это только показалось Илларионову, но он вдруг увидел, как зеленоватый вечерний воздух тяжело и мощно, подобно морской волне, колыхнулся снизу и чуть слева от залитого алым клюквенным соком гелиотелеэкрана. Илларионов в ужасе прислушался, но не услышал ничего, кроме шума машин, шарканья ног, гула голосов, одним словом, обычных уличных звуков.
   До встречи с господином Джонсоном-Джонсоном оставалось совсем немного времени. Илларионов более ни мгновения не сомневался, что выполнит задание генерала Толстого.
   В этот самый момент реклама клюквенного сока исчезла с гелиотелеэкрана. Появилась заставка новостей.
   Симпатичная дикторша с неуловимо порочным лицом сообщила, что лидер гулийских сепаратистов, президент самопровозглашенной республики Гулистан генерал Каспар Сактаганов погиб во время танковой атаки федеральных войск на станицу Отрадная в результате прямого попадания танкового снаряда. Останки генерала Сактаганова удалось идентифицировать по обнаруженной на месте взрыва пилотке. Группа крови на пилотке, согласно утверждению медицинского эксперта военной прокуратуры, совпадает с группой крови генерала Сактаганова.

L

   Конечно, майор Пухов сильно рисковал, отправляясь на трофейном джипе в скором гриме в мотель «Глория» – укрепленную базу гулийцев в столице России – но, как и всегда в подобных случаях, он утешал себя мыслью, что предстоящий риск, в сущности, ничтожен в сравнении с определенно имевшим место риском его появления на свет. В отличие от Иммануила Канта, душу которого, как известно, наполняло «все возрастающим изумлением» созерцание звездного неба над головой и морального закона внутри него (Иммануила Канта), душу майора-спецназовца Пухова «все возрастающим изумлением» наполняла констатация простого, но не перестающего быть от этого фантастическим, факта, что он до сих пор жив. Его могли столько раз убить, но почему-то не убили, что майор давно (и с облегчением) перестал рассматривать собственную жизнь как нечто принадлежащее исключительно ему. Жизнь майора Пухова являлась, выражаясь языком генерала Толстого, «невостребованным до поры достоянием». «Чьим?» – помнится, попробовал выяснить майор. «Не знаю, сынок, – пожал плечами генерал Толстой, – считай, что тебя несет теплое течение Гольфстрим». «Во льды?», – не то спросил, не то подумал вслух Пухов. «Теплые течения всегда несут во льды, – вздохнул генерал Толстой. – Не думай об этом. Ты даже не успеешь заметить этих льдов».