Страница:
Августе не было тридцати, в советскую эпоху она бы считалась девушкой (молодой женщиной) комсомольского возраста. Некое противоречие заключалось в том, что генерал Толстой упорно смотрел трансмузыкальный (так он назывался) канал, Августу же не заставить было смотреть этот бред ни за какие коврижки.
– Напрасно не смотришь, доченька, – заметил однажды генерал Толстой, – это будущее.
– Чье будущее? – уточнила Августа.
– Мира, которым будет управлять твой первенец, – ответил генерал Толстой.
– Не вижу здесь будущего, – с отвращением посмотрела Августа на кривляющегося негра, китаянку и метиску в купальниках, которые не столько прикрывали тела, сколько анатомически о них рапортовали.
– Круглосуточное, так сказать, нон-стоп, приуготовление к будущему, – объяснил генерал Толстой, – вакуумная уборка мусора из голов, расчистка строительной площадки.
– О чем ты, дед? – Августа поймала себя на мысли, что генерал Толстой стал ей совсем не интересен. Она подумала, что верной службой давно уже возместила ему сторицей за то, что он когда-то спас ей жизнь. Августа, впрочем, подозревала, что спасение было мнимым. Как мнимым оказалось и пророчество генерала, что ей суждено принять немедленную смерть от родившегося первенца за то, что некогда она пыталась покончить с собой и, следовательно, с первенцем. В отличие от дона Антонио, живущего утесняемой Homo sapiens дикой (естественной) природой, генерал Толстой жил неестественными, утесняющими не только дикую природу, но и самого Homo sapiens социально-политическими мнимостями.
– Это канал-предтеча, – сказал генерал Толстой, – так сказать, ретранслирующий нам из будущего принципы новой религии, новой морали, нового мира.
– Усложняешь, дед, – рассмеялась Августа. – Ты слишком долго живешь в России. Здешний народ склонен думать о простом сложно, настолько сложно, что когда додумывает мысль, это простое у него уже того… украли.
– Я насчитал пока пять принципов, – не согласился генерал Толстой. – Первый – эротика, но не между полами, а, так сказать, направленная вовне, то есть трансэротика, исключающая само понятие любви. Суть трансэротики – унификация полов, то есть знак равенства между межполовым и однополовым сексом. Мир будущего – это не мир мужчин и женщин, создающих семьи и воспитывающих детей, это мир би-, точнее, мультисексуальных существ, рассматривающих любое встреченное, равно как и свое собственное, тело как источник возможного наслаждения и не более того. Материнство, отцовство, семейные узы будут объявлены в новом мире вне закона! Второй принцип, – продолжил генерал Толстой, – поругание всех мировых религий, в особенности христианства, путем включения в клипы на канонические религиозные сюжеты взаимоисключающих символов из разных уровней сознания. Это примерно как показать роскошный ресторан, прекрасно одетых, утонченных людей, на тарелках у которых лежит дерьмо. Ну вот, – кивнул на экран телевизора, – смотри, у Христа растут рога и хвост, он превращается в… козла? Или… в буйвола? Ага, в антилопу гну!
– Вы хотите сказать, товарищ генерал, – почтительно поинтересовалась Августа, – что религией будущего станет атеизм?
– Я хочу сказать, доченька, – сделал в телевизоре звук потише генерал Толстой, – что второй принцип нового мироустройства формулируется примерно так: «Разрешено делать все, на что у тебя хватает сил и средств. Никто и никогда не защитит тебя от посягательств чужой воли и силы. Если ты слаб – умри сразу!»
– Так уже было в истории человечества, – заметила Августа.
– В догосударственный период, – возразил генерал Толстой, – а у нас сейчас дело идет к единому мировому государству. Это третий принцип. Несть ни эллина, ни иудея. Ни Франции, ни Египта. Ты посмотри, какое смешение рас в этих поганых клипах! Причем, предпочтение отдается определенно не белой расе.
Человек белой расы – всего лишь один из стоящих в ряду людей разных рас. Полагаю, что в едином мировом государстве будет жить новый – смешанный – народ. Третий принцип грядущего мироустройства, доченька, я бы сформулировал так: национальное, да пожалуй что и расовое сознание – преступно, интернациональное, межрасовое – истинно и похвально. У человека не должно быть не только прошлого, но и будущего – в смысле загробной жизни. Значит, у него остается только настоящее! Как говорится, не после смерти, не на небе, а при жизни, здесь и сейчас!
– Нестыковка, – сказала Августа. – Чей это спутник? Кто финансирует трансмузыкальный канал?
– Одна транснациональная же корпорация, – ответил генерал Толстой, – ее штаб-квартира в Амстердаме.
– То есть получается, они сами идут против своей же доктрины – не пускать в Штаты и Европу желтых и черных?
– Не мне тебе объяснять, доченька, – покачал головой генерал Толстой, – что нет ничего более иллюзорного, чем власть над миром. Момент наивысшей власти, доченька, почти всегда момент краха. Да, они инстинктивно дергаются, но приговор уже подписан. Их военная мощь, законы, госучреждения, полиция и суды – ничто против денег. Они слишком много в свое время на них поставили, слишком долго на них молились, чтобы осознать, что деньги могут быть использованы против них самих. И, наконец, четвертый принцип – бессмысленное движение, физическая моторика вместо мысли, набор ничего не выражающих звуков вместо слов. По сути дела, – кивнул на страстно целующихся на экране темно-желтых бритых парней сразу не угадываемой национальной, да и расовой принадлежности, – они отрицают Божий мир, христианскую цивилизацию посредством осмеяния, разрушения и испражнения, ведь так, доченька?
– Я была во многих странах, – заметила Августа, – и нигде не видела этого канала. Похоже, его принимает одна твоя возлюбленная Россия, дед.
– Увы, доченька, – печально вздохнул генерал Толстой, – с тех пор как у населяющего ее народа выбили почву из-под ног, эта несчастная страна лидерствует, как писал поэт, рвет штаны, шагая в новый мир.
– Разве можно выбить почву из-под ног у страны, занимающей одну шестую часть суши? – удивилась Августа.
– Я называю это иллюзией отрицательного счастья, – объяснил генерал Толстой. – Почва ушла из-под ног, как только народ страны уверовал в то, что общее несчастье, то есть несчастье всех, может служить строительным материалом для счастья немногих, избранных. Как только каждый, или почти каждый из них поверил, что пусть хоть вся страна накроется медным тазом, все вокруг загнутся, он, избранный, не только уцелеет, но и разбогатеет.
– Сама не знаю, – помнится, вздохнула Августа, – почему я столько времени терплю тебя, дед? Ведь я не верю ни одному твоему слову.
– Отвечу, доченька, – весело подмигнул генерал Толстой, ласково подталкивая ее в сторону двери, ведущей в так называемую комнату отдыха, где их ждала огромная двуспальная кровать. – Тайна мира сего – в его беззаконии!
Сердце Августы наполнялось печалью, когда она думала о воистину беззаконной неуязвимости генерала. Однажды, когда короткий сон сморил ее на огромной двуспальной кровати в комнате отдыха, истомленную нечеловеческой силой генерала Толстого (как-то он признался Августе, что когда судьба занесла его в святилище Кибелы на полдороге между городами Сузы и Экбатаны, менее чем за сутки ему пришлось переспать с сорока девятью бесконечно искушенными в этом деле жрицами – такое они ставили условие каждому попавшему к ним в лапы мужчине. Наказание, которому они подвергали несправившихся, было поистине ужасно. Дамы с кинжально-острыми ногтями, татуированными промежностями, серебряными кольцами в неподобающих местах и изумрудами в сосцах были безмерно удивлены, когда он его с честью выполнил. «Ты не поверишь, – рассмеялся генерал, – они уже приготовили специальную стеклянную амфору с кедровым маслом, чтобы, значит, поместить в нее мой фаллос. Эти нимфоманки считали день потерянным, если не отхватывали фаллос какому-нибудь несчастному путнику…»), Августе вновь приснился огромный, как купец в соболиной шубе, черный орел. Она слезно попросила его избавить ее от генерала Толстого. Орел долго молчал, прикрыв черные блестящие глаза белой пленкой, потом широко их открыл, как если бы Августа была дикой гусыней, и он хотел ее по своему орлиному обыкновению загипнотизировать, загнать в воздушный, уносящий в предгорья Гималаев Гольфстрим. «Увы, принцесса, – произнес орел, – он слишком силен. – И после паузы: – Гораздо сильнее меня…»
…Она до сих пор помнила, как смотрел на нее умирающий в больнице от рака легких отец, когда она пришла его навестить. Августа как будто и сейчас носила на прекрасном мельхиоровом лице богини исполненный предсмертной тоски взгляд отца. Он уже почти не мог говорить, но еще мог смотреть, то есть говорить глазами.
– Я не виновата. Я здесь ни при чем, – ответила Августа. Он продолжал на нее смотреть.
– Это неправда, – сказала Августа, – я тебя люблю… – Отец отвернулся к стене.
– Я докажу тебе, – пообещала Августа. Когда она пошла к двери, он опять посмотрел на нее. – Ты хочешь… чтобы она пришла? – удивилась Августа.
Выйдя в больничный коридор, она подумала об изначальной нелогичности мира (жизни и смерти). Генерал Толстой употреблял для характеристики этого явления более точный термин – беззаконие. Но тогда она знать не знала генерала Толстого. Отец, которому осталось жить всего ничего, почему-то хотел увидеть свою бывшую жену, которая всю жизнь его в грош не ставила, обманывала и предавала. Он был умным человеком. Августе нравились его книги. Но он не понимал простой истины: если женщина относится к мужчине как к пустоте, то и его смерть для нее точно такая же пустота. Ну, может быть, пустота, слегка щекочущая нервы. Августа ничего не сказала матери, решив, что пусть уж лучше отец умрет в заблуждении (насчет дочери), чем в очередном унижении (от матери).
Ей казалось, она продумала все до мелочей. Августа действительно любила отца. Ей оставалась единственная возможность доказать отцу, что он неправ. И Августа решила ею воспользоваться. Доказать отцу, что он неправ, можно было только последовав вслед за ним.
Епифания говорила, что смерть есть не что иное, как превращение человека в светящуюся точку, которая некоторое время (иногда достаточно долгое) летит назначенным ей маршрутом в назначенный ей предел. Еще Епифания говорила, что в промежуточном мире светящихся точек царит полная демократия: любая точка, если ей вздумается пообщаться с другой точкой, может запросто приблизиться и пообщаться. Августе вспомнились слова поэта Уитмена, которого отец читал на больничной койке в раковом корпусе: если ты увидел в толпе человека и тебе захотелось с ним поговорить, почему бы тебе не остановиться и не поговорить с ним?
Но превратиться в светящуюся точку оказалось не так-то просто.
Сила, материализующая мимолетные и неосмысленные (как в случае с отцом) желания Августы, восстала против ее совершенно осмысленного желания превратиться в светящуюся точку.
Когда Августа опасной бритвой вскрыла в наполненной горячей водой ванне вены, кровь свернулась, даже не успев окрасить воду в розовый цвет. Когда Августа, сняв люстру с крюка на потолке, прикрепила к крюку веревочную петлю, сунула в нее голову и спрыгнула со стула, крюк легко вышел из потолка, как будто сидел не в бетонном перекрытии, а в белом сливочном масле. Августа по примеру древних римлянок двумя руками вонзила себе в грудь длинный хлебный (за неимением короткого гладиаторского меча) нож. Это было невероятно, но нож сломался о ее грудь, как если бы грудь Августы была из железа. Она вспомнила про таблетки-транквилизаторы. Едва она успела проглотить первую партию, ее немедленно стошнило. Тогда она вышла на балкон и шагнула с пятого этажа вниз.
Августа, наверное, час пыталась выскользнуть из зацепившегося за торчащую арматуру пожарной лестницы, обнаружившего свойства резинового каната платья, прежде чем вызванные жильцами ОМОНовцы (почему ОМОНовцы?) с зычным матом не втащили ее на балкон третьего этажа (ближайшего к месту зацепа). Единственное, что успела сделать Августа (в общем-то, не так уж мало) – выхватить из расстегнутой на американский манер кобуры вносящего ее на руках в чужую квартиру милиционера пистолет и прицельно (промахнуться было невозможно) выстрелить себе в сердце.
Она и впрямь превратилась (или убедила себя в этом) в светящуюся точку. Епифания не соврала: в промежуточном, напоминающем чуть затуманенное ночное небо пространстве обнаружилось немало летящих по самым разным траекториям точек. По ходу дела они группировались в подобие эскадрилий и летели дальше совместно, излучая в пространство нестрогий сигнал «свой-чужой». В принципе здесь не было стопроцентно чужих и стопроцентно своих. Любая точка могла присоединиться к любой эскадрилье. Но сначала каждая искала себе спутников не столько по родственному принципу или принципу духовной близости, но по некоему сущностному (невыразимому в словах и непостигаемому в мыслях) подобию.
Августа уже успела освоиться в туманном ночном небе, когда увидела одинокую, почти и не излучающую никакого сигнала, едва мерцающую точку. Она послала ей свой сигнал и рванулась навстречу, ощущая, как оставленный (внизу?) земной мир теряет смысл и очертания, смываемый сильнейшей и чистейшей волной любви, сострадания и отчаянья. Только здесь в ночном туманном небе Августе открылось, как должен относиться человек к человеку. Ей показалось, что она не долетит до отца, потому что из светящейся точки превратилась в таящую в ночном туманном небе слезинку. Он был уже совсем близко. Августа вдруг ясно (как будто всегда знала) поняла, что представляет из себя так называемая загробная жизнь. Все было немыслимо – гениально – просто. Загробная жизнь – это всего лишь…
…Сначала она ощутила невыносимую боль в груди. Потом услышала гул. Чуть позже пришло ощущение земного тела. Августа, впрочем, успела подумать, сколь несовершенно, неприспособленно к полету ее земное – из плоти и крови – тело, прежде чем гул начал отливаться в свинцовые формы произносимых слов. Ей, только что побывавшей светящейся точкой в ночном туманном небе, познавшей иные формы общения, показалось мучительным и недостойным вникать в свинцовый смысл звучащих над ее головой слов.
Но, увы, надо было вникать, потому что говорили о ней.
– Да, это она, – констатировал мужской голос, – не может быть никаких сомнений.
– Тогда каким образом ей почти удалось уйти? – услышала Августа другой мужской голос. – И кто ее вернул?
Августа ничем не обнаруживала своего возвращения. Она сообразила, что лежит совершенно обнаженная, со связанными руками и ногами то ли на операционном, то ли просто на столе, и ветер из форточки приятно холодит ей пятки. И еще ей открылось, что для этих двух мужчин в принципе не имеет значения, слышит она их разговор или не слышит, потому что речь идет о вещах, на которые произнесенные (да и не произнесенные) слова повлиять не могут.
– Она неожиданно и, что очень важно, на людях воспользовалась чужим оружием, то есть использовала свой единственный шанс, – сказал первый. – Если бы она вздумала стреляться у себя дома, пуля бы расплющилась о ее сердце, как о стальной слиток.
– Я смотрел акт судмедэкспертизы, – сказал второй, – она разнесла себе сердце в клочья ровно сутки назад. Зачем ты помог ей вернуться?
Августа самую малость приоткрыла глаза. Взгляд ее как-то странно устремился сразу вверх, влево и вправо. Августа вспомнила бесхозного мальчишку из ближайшей к подмосковному дому творчества писателей – она однажды летом жила в нем с отцом и матерью – деревни. Он ловил в речной протоке раков и бил камнем рыбу. Августа не верила, что проворную быструю рыбу можно оглушить камнем, но мальчишка ей это продемонстрировал на примере двух кормящихся под мостками плотвиц. Он сказал, что камнем в принципе можно оглушить любую рыбу, за исключением Щуки, потому что щука одновременно смотрит во все стороны и вверх.
Августа, стало быть, вернувшись в земную жизнь, стала смотреть, как щука.
Прямо над собой она увидела круглую – разделенную внутри на разнокалиберные мелкие – лампу. Лампа парила под потолком, как летающая тарелка. Можно было предположить, что Августа находится в операционной, но в особенной. Кроме лампы под потолком и стеклянных шкафов со скальпелями и хирургическими пилами, в операционной не было никакой техники, предположительно помогающей медперсоналу сражаться за жизнь пациента. Августа догадалась, что лежит на столе в прозекторской. Она не имела ничего против того, чтобы лежать на столе, если бы ей зачем-то не связали руки и ноги. Потом она увидела собственную воинственно нацелившуюся на лампу левую грудь, украшенную то ли вырезанной из цветной бумаги звездочкой, то ли живым цветочным лепестком. Августа не сразу поняла, что звездочка-лепесток на левой груди – не что иное, как шрам на месте входа пули. Приглядевшись пристальнее, Августа определила, что Нежно-розовый шрам удивительно напоминает – лежа на столе, она смотрела на него снизу вверх – цифру «9».
Вслед за щучьим зрением к Августе вернулось и обоняние. Она явственно ощутила витающий в прозекторской сладковато-формалиновый запах временно остановленной в своем разложении человеческой плоти. Запах разлагающейся плоти сочился из коридора под дверь прозекторской, попутно смешиваясь с еще более тошнотворно-сладким запахом… бананов. Определенно, бананы разлагались быстрее, нежели человеческая плоть, и их, в отличие от плоти, не сдабривали формалином.
У Августы исчезли последние сомнения: она в морге! Ведь морги, как всем известно, именно то место, где в Москве хранятся залежавшиеся бананы. Она даже знала, в каком именно она морге – на Большой Пироговской улице, где работает Епифания. Августе показалось странным, что Епифания не присутствует в прозекторской при разговоре двух пожилых (судя по голосам) мужчин над ее обнаженным (и связанным!) телом.
Несколько раз (когда Епифания дежурила ночью) Августа приезжала к ней в морг. Разглядывая лежащие на полках (как в огромном спальном вагоне) трупы, Августа ощущала себя пассажиром-безбилетником в экспрессе, движущемся в общем-то в единственно возможном направлении, но без остановок и с очень сильным опережением графика. Тишину спального вагона изредка нарушали какие-то звуки, и Августе казалось: идет контролер! Хотелось быстрее покинуть вагон, потому что смерть была принципиальным и неподкупным контролером. Но, оказывается, мертвых тревожили розничные торговцы бананами, которым Епифания разрешала унести указанное в записке оптовика-хозяина количество картонных коробок. Августа не спрашивала у Епифании, почему та устроилась в морг, потому что знала про ее неодолимое влечение к мертвым.
Пришла пора разглядеть и переговаривающихся над ее обнаженным и связанным по рукам и ногам телом мужчин.
– Я не помогал ей, – между тем продолжил первый – пожилой, круглый, как колобок, с седым венчиком волос вокруг розового, как шрам от пули на груди Августы, черепа. – Ты же знаешь, что гадалки Руби – это по моей части. Она бы мне никогда не позвонила, если бы ее мать, – кивнул на Августу, – не продала ее на трансплантацию органов. Ее вытащила с того света гадалка Руби. И в этот самый момент в морг приехали крутые ребята за ее глазами и печенью. Только поэтому она мне позвонила. Это чистая случайность, что я узнал.
– Неужели в России есть гадалка Руби? – удивился второй – высокий, худощавый, тоже седой, но с гораздо большим количеством волос на голове, с каким-то готическим – удлиненным, изрубленным то ли глубокими морщинами, то ли шрамами лицом. Августа обратила внимание, что из-под белых халатов пожилых джентльменов выглядывают брюки с широкими – генеральскими, а может маршальскими? – лампасами. Причем у круглого лампасы красные, а у готического – голубые. Августа была бы польщена, если бы не была встревожена. Ей еще не приходилось иметь дело с военными в столь высоких званиях. – Если она к ней приставлена, то, вытащив ее, она приняла на себя ее проклятие – бесплодие, – продолжил второй. – Она же не может не знать, что та, когда придет срок, проткнет ее шилом или булавкой…
– И она, умирая, шепнет ей имя суженого, – задумчиво произнес генерал с красными лампасами.
– Или имя того, кому известно имя суженого, – уточнил генерал с голубыми – летчик? – лампасами. – Я не верю ни одному твоему слову! Ты вновь использовал «Технологию-36»! Ты не оставляешь мне выбора… – решительно шагнул к столу, на котором лежала Августа.
Она чуть не потеряла сознание от ужаса, увидев в его руках старинный черный молоток и ослепительно сверкнувший длинный гвоздь с широкой (промахнуться по ней было невозможно) шлюпкой. Совсем недавно Августа была немало раздосадована тем, что перестала быть летящей светящейся точкой в туманном ночном небе. Сейчас же ей решительно не хотелось, чтобы седой генерал с готическим лицом вколотил черным старинным молотком ей в сердце серебряный гвоздь. Августе удалось выгнуться – сделать подобие гимнастического мостика – над столом, выбить из рук приближающегося генерала молоток.
– Ага, я смотрю, мы пришли в себя! – не сильно, впрочем, огорчился тот, быстро поднял с пола кошмарный черный молоток.
– Мне не кажется, что это лучший выход, генерал Илларионов! – преградил ему путь кругленький генерал с красными лампасами. – Мы не решим проблему с помощью серебряного гвоздя и молотка Инститориса. Да, я применил «Технологию-36», допросил ее душу, потому что души людей, как мы выяснили с тобой в незабвенном 1936 году, говорят правду, одну лишь правду и только правду! Да, пусть я опять нарушил закон мироздания, зато я совершенно точно выяснил, что сейчас она одна, что он хочет ее, одну лишь ее и только ее! Если мы уничтожим ее, в следующий раз их будет сто, двести, тысяча, и мы не сможем помешать ему появиться на свет! Судьба предоставила нам уникальный шанс – переиграть его на его половине поля – во чреве его возлюбленной матери…
– С дороги! – крикнул генерал Илларионов. Черный молоток как будто растворился в его руке, сделавшейся вдруг широкой как веер. Пропал и гвоздь, но тут же вновь и возник, сверкающий, под потолком, странным образом объединившийся в одно летающее целое с молотком. Это черно-серебряное (мельхиоровое?) целое летело прямо Августе в сердце, в нежно-розовый шрам от пули, удивительно напоминающий цифру «9», если смотреть снизу вверх.
Наверное, Августа лишилась чувств, потому что вместо генерала Илларионова с черным молотком и серебряным гвоздем в руках увидела пикирующего на нее ворона с острейшим серебряным клювом. Она закрыла глаза, ощущая сердцем холод смерти, но тут же и открыла, заслышав громкие хлопки. Вместо кругленького генерала с красными лампасами у стола, на котором она, связанная, лежала, откуда-то появилась то ли большая крыса, то ли (появился) небольшой енот и с обеих рук (лап) палила (палил) из пистолетов в теряющего пух и перья, но тем не менее заходящего на второй круг атаки ворона. Августа перевела дух. Против прицельно стреляющей по-македонски крысы (енота) у ворона шансов не было.
Точное попадание сбило ворона с траектории. Недовольно каркнув, он взвился вверх, ударился о лампу, как черная скомканная тряпка, не в добрый час попавшаяся хозяйке под руку, вылетел в форточку.
– С тобой ничего не случится, доченька, – услышала Августа голос кругленького генерала с красными лампасами, – пока ты со мной.
…Похоже, все птицы на свете, включая снежного гималайского орла и серебряноклювого ворона, были бессильны против генерала Толстого. А если и могли ему напакостить, то, как выражалась на исходе XX века московская молодежь, по децилу, то есть минимально.
Прикалывая бедную Епифанию, как бабочку, к каменной стене булавкой-стилетом, Августа была «на сто пудов», как опять-таки выражалась на исходе XX века московская молодежь, уверена, что за именем суженого та переадресует ее к генералу Толстому. Гораздо важнее было другое, слетевшее с холодеющих губ подружки слово: «Отныне плодна…»
S
– Напрасно не смотришь, доченька, – заметил однажды генерал Толстой, – это будущее.
– Чье будущее? – уточнила Августа.
– Мира, которым будет управлять твой первенец, – ответил генерал Толстой.
– Не вижу здесь будущего, – с отвращением посмотрела Августа на кривляющегося негра, китаянку и метиску в купальниках, которые не столько прикрывали тела, сколько анатомически о них рапортовали.
– Круглосуточное, так сказать, нон-стоп, приуготовление к будущему, – объяснил генерал Толстой, – вакуумная уборка мусора из голов, расчистка строительной площадки.
– О чем ты, дед? – Августа поймала себя на мысли, что генерал Толстой стал ей совсем не интересен. Она подумала, что верной службой давно уже возместила ему сторицей за то, что он когда-то спас ей жизнь. Августа, впрочем, подозревала, что спасение было мнимым. Как мнимым оказалось и пророчество генерала, что ей суждено принять немедленную смерть от родившегося первенца за то, что некогда она пыталась покончить с собой и, следовательно, с первенцем. В отличие от дона Антонио, живущего утесняемой Homo sapiens дикой (естественной) природой, генерал Толстой жил неестественными, утесняющими не только дикую природу, но и самого Homo sapiens социально-политическими мнимостями.
– Это канал-предтеча, – сказал генерал Толстой, – так сказать, ретранслирующий нам из будущего принципы новой религии, новой морали, нового мира.
– Усложняешь, дед, – рассмеялась Августа. – Ты слишком долго живешь в России. Здешний народ склонен думать о простом сложно, настолько сложно, что когда додумывает мысль, это простое у него уже того… украли.
– Я насчитал пока пять принципов, – не согласился генерал Толстой. – Первый – эротика, но не между полами, а, так сказать, направленная вовне, то есть трансэротика, исключающая само понятие любви. Суть трансэротики – унификация полов, то есть знак равенства между межполовым и однополовым сексом. Мир будущего – это не мир мужчин и женщин, создающих семьи и воспитывающих детей, это мир би-, точнее, мультисексуальных существ, рассматривающих любое встреченное, равно как и свое собственное, тело как источник возможного наслаждения и не более того. Материнство, отцовство, семейные узы будут объявлены в новом мире вне закона! Второй принцип, – продолжил генерал Толстой, – поругание всех мировых религий, в особенности христианства, путем включения в клипы на канонические религиозные сюжеты взаимоисключающих символов из разных уровней сознания. Это примерно как показать роскошный ресторан, прекрасно одетых, утонченных людей, на тарелках у которых лежит дерьмо. Ну вот, – кивнул на экран телевизора, – смотри, у Христа растут рога и хвост, он превращается в… козла? Или… в буйвола? Ага, в антилопу гну!
– Вы хотите сказать, товарищ генерал, – почтительно поинтересовалась Августа, – что религией будущего станет атеизм?
– Я хочу сказать, доченька, – сделал в телевизоре звук потише генерал Толстой, – что второй принцип нового мироустройства формулируется примерно так: «Разрешено делать все, на что у тебя хватает сил и средств. Никто и никогда не защитит тебя от посягательств чужой воли и силы. Если ты слаб – умри сразу!»
– Так уже было в истории человечества, – заметила Августа.
– В догосударственный период, – возразил генерал Толстой, – а у нас сейчас дело идет к единому мировому государству. Это третий принцип. Несть ни эллина, ни иудея. Ни Франции, ни Египта. Ты посмотри, какое смешение рас в этих поганых клипах! Причем, предпочтение отдается определенно не белой расе.
Человек белой расы – всего лишь один из стоящих в ряду людей разных рас. Полагаю, что в едином мировом государстве будет жить новый – смешанный – народ. Третий принцип грядущего мироустройства, доченька, я бы сформулировал так: национальное, да пожалуй что и расовое сознание – преступно, интернациональное, межрасовое – истинно и похвально. У человека не должно быть не только прошлого, но и будущего – в смысле загробной жизни. Значит, у него остается только настоящее! Как говорится, не после смерти, не на небе, а при жизни, здесь и сейчас!
– Нестыковка, – сказала Августа. – Чей это спутник? Кто финансирует трансмузыкальный канал?
– Одна транснациональная же корпорация, – ответил генерал Толстой, – ее штаб-квартира в Амстердаме.
– То есть получается, они сами идут против своей же доктрины – не пускать в Штаты и Европу желтых и черных?
– Не мне тебе объяснять, доченька, – покачал головой генерал Толстой, – что нет ничего более иллюзорного, чем власть над миром. Момент наивысшей власти, доченька, почти всегда момент краха. Да, они инстинктивно дергаются, но приговор уже подписан. Их военная мощь, законы, госучреждения, полиция и суды – ничто против денег. Они слишком много в свое время на них поставили, слишком долго на них молились, чтобы осознать, что деньги могут быть использованы против них самих. И, наконец, четвертый принцип – бессмысленное движение, физическая моторика вместо мысли, набор ничего не выражающих звуков вместо слов. По сути дела, – кивнул на страстно целующихся на экране темно-желтых бритых парней сразу не угадываемой национальной, да и расовой принадлежности, – они отрицают Божий мир, христианскую цивилизацию посредством осмеяния, разрушения и испражнения, ведь так, доченька?
– Я была во многих странах, – заметила Августа, – и нигде не видела этого канала. Похоже, его принимает одна твоя возлюбленная Россия, дед.
– Увы, доченька, – печально вздохнул генерал Толстой, – с тех пор как у населяющего ее народа выбили почву из-под ног, эта несчастная страна лидерствует, как писал поэт, рвет штаны, шагая в новый мир.
– Разве можно выбить почву из-под ног у страны, занимающей одну шестую часть суши? – удивилась Августа.
– Я называю это иллюзией отрицательного счастья, – объяснил генерал Толстой. – Почва ушла из-под ног, как только народ страны уверовал в то, что общее несчастье, то есть несчастье всех, может служить строительным материалом для счастья немногих, избранных. Как только каждый, или почти каждый из них поверил, что пусть хоть вся страна накроется медным тазом, все вокруг загнутся, он, избранный, не только уцелеет, но и разбогатеет.
– Сама не знаю, – помнится, вздохнула Августа, – почему я столько времени терплю тебя, дед? Ведь я не верю ни одному твоему слову.
– Отвечу, доченька, – весело подмигнул генерал Толстой, ласково подталкивая ее в сторону двери, ведущей в так называемую комнату отдыха, где их ждала огромная двуспальная кровать. – Тайна мира сего – в его беззаконии!
Сердце Августы наполнялось печалью, когда она думала о воистину беззаконной неуязвимости генерала. Однажды, когда короткий сон сморил ее на огромной двуспальной кровати в комнате отдыха, истомленную нечеловеческой силой генерала Толстого (как-то он признался Августе, что когда судьба занесла его в святилище Кибелы на полдороге между городами Сузы и Экбатаны, менее чем за сутки ему пришлось переспать с сорока девятью бесконечно искушенными в этом деле жрицами – такое они ставили условие каждому попавшему к ним в лапы мужчине. Наказание, которому они подвергали несправившихся, было поистине ужасно. Дамы с кинжально-острыми ногтями, татуированными промежностями, серебряными кольцами в неподобающих местах и изумрудами в сосцах были безмерно удивлены, когда он его с честью выполнил. «Ты не поверишь, – рассмеялся генерал, – они уже приготовили специальную стеклянную амфору с кедровым маслом, чтобы, значит, поместить в нее мой фаллос. Эти нимфоманки считали день потерянным, если не отхватывали фаллос какому-нибудь несчастному путнику…»), Августе вновь приснился огромный, как купец в соболиной шубе, черный орел. Она слезно попросила его избавить ее от генерала Толстого. Орел долго молчал, прикрыв черные блестящие глаза белой пленкой, потом широко их открыл, как если бы Августа была дикой гусыней, и он хотел ее по своему орлиному обыкновению загипнотизировать, загнать в воздушный, уносящий в предгорья Гималаев Гольфстрим. «Увы, принцесса, – произнес орел, – он слишком силен. – И после паузы: – Гораздо сильнее меня…»
…Она до сих пор помнила, как смотрел на нее умирающий в больнице от рака легких отец, когда она пришла его навестить. Августа как будто и сейчас носила на прекрасном мельхиоровом лице богини исполненный предсмертной тоски взгляд отца. Он уже почти не мог говорить, но еще мог смотреть, то есть говорить глазами.
– Я не виновата. Я здесь ни при чем, – ответила Августа. Он продолжал на нее смотреть.
– Это неправда, – сказала Августа, – я тебя люблю… – Отец отвернулся к стене.
– Я докажу тебе, – пообещала Августа. Когда она пошла к двери, он опять посмотрел на нее. – Ты хочешь… чтобы она пришла? – удивилась Августа.
Выйдя в больничный коридор, она подумала об изначальной нелогичности мира (жизни и смерти). Генерал Толстой употреблял для характеристики этого явления более точный термин – беззаконие. Но тогда она знать не знала генерала Толстого. Отец, которому осталось жить всего ничего, почему-то хотел увидеть свою бывшую жену, которая всю жизнь его в грош не ставила, обманывала и предавала. Он был умным человеком. Августе нравились его книги. Но он не понимал простой истины: если женщина относится к мужчине как к пустоте, то и его смерть для нее точно такая же пустота. Ну, может быть, пустота, слегка щекочущая нервы. Августа ничего не сказала матери, решив, что пусть уж лучше отец умрет в заблуждении (насчет дочери), чем в очередном унижении (от матери).
Ей казалось, она продумала все до мелочей. Августа действительно любила отца. Ей оставалась единственная возможность доказать отцу, что он неправ. И Августа решила ею воспользоваться. Доказать отцу, что он неправ, можно было только последовав вслед за ним.
Епифания говорила, что смерть есть не что иное, как превращение человека в светящуюся точку, которая некоторое время (иногда достаточно долгое) летит назначенным ей маршрутом в назначенный ей предел. Еще Епифания говорила, что в промежуточном мире светящихся точек царит полная демократия: любая точка, если ей вздумается пообщаться с другой точкой, может запросто приблизиться и пообщаться. Августе вспомнились слова поэта Уитмена, которого отец читал на больничной койке в раковом корпусе: если ты увидел в толпе человека и тебе захотелось с ним поговорить, почему бы тебе не остановиться и не поговорить с ним?
Но превратиться в светящуюся точку оказалось не так-то просто.
Сила, материализующая мимолетные и неосмысленные (как в случае с отцом) желания Августы, восстала против ее совершенно осмысленного желания превратиться в светящуюся точку.
Когда Августа опасной бритвой вскрыла в наполненной горячей водой ванне вены, кровь свернулась, даже не успев окрасить воду в розовый цвет. Когда Августа, сняв люстру с крюка на потолке, прикрепила к крюку веревочную петлю, сунула в нее голову и спрыгнула со стула, крюк легко вышел из потолка, как будто сидел не в бетонном перекрытии, а в белом сливочном масле. Августа по примеру древних римлянок двумя руками вонзила себе в грудь длинный хлебный (за неимением короткого гладиаторского меча) нож. Это было невероятно, но нож сломался о ее грудь, как если бы грудь Августы была из железа. Она вспомнила про таблетки-транквилизаторы. Едва она успела проглотить первую партию, ее немедленно стошнило. Тогда она вышла на балкон и шагнула с пятого этажа вниз.
Августа, наверное, час пыталась выскользнуть из зацепившегося за торчащую арматуру пожарной лестницы, обнаружившего свойства резинового каната платья, прежде чем вызванные жильцами ОМОНовцы (почему ОМОНовцы?) с зычным матом не втащили ее на балкон третьего этажа (ближайшего к месту зацепа). Единственное, что успела сделать Августа (в общем-то, не так уж мало) – выхватить из расстегнутой на американский манер кобуры вносящего ее на руках в чужую квартиру милиционера пистолет и прицельно (промахнуться было невозможно) выстрелить себе в сердце.
Она и впрямь превратилась (или убедила себя в этом) в светящуюся точку. Епифания не соврала: в промежуточном, напоминающем чуть затуманенное ночное небо пространстве обнаружилось немало летящих по самым разным траекториям точек. По ходу дела они группировались в подобие эскадрилий и летели дальше совместно, излучая в пространство нестрогий сигнал «свой-чужой». В принципе здесь не было стопроцентно чужих и стопроцентно своих. Любая точка могла присоединиться к любой эскадрилье. Но сначала каждая искала себе спутников не столько по родственному принципу или принципу духовной близости, но по некоему сущностному (невыразимому в словах и непостигаемому в мыслях) подобию.
Августа уже успела освоиться в туманном ночном небе, когда увидела одинокую, почти и не излучающую никакого сигнала, едва мерцающую точку. Она послала ей свой сигнал и рванулась навстречу, ощущая, как оставленный (внизу?) земной мир теряет смысл и очертания, смываемый сильнейшей и чистейшей волной любви, сострадания и отчаянья. Только здесь в ночном туманном небе Августе открылось, как должен относиться человек к человеку. Ей показалось, что она не долетит до отца, потому что из светящейся точки превратилась в таящую в ночном туманном небе слезинку. Он был уже совсем близко. Августа вдруг ясно (как будто всегда знала) поняла, что представляет из себя так называемая загробная жизнь. Все было немыслимо – гениально – просто. Загробная жизнь – это всего лишь…
…Сначала она ощутила невыносимую боль в груди. Потом услышала гул. Чуть позже пришло ощущение земного тела. Августа, впрочем, успела подумать, сколь несовершенно, неприспособленно к полету ее земное – из плоти и крови – тело, прежде чем гул начал отливаться в свинцовые формы произносимых слов. Ей, только что побывавшей светящейся точкой в ночном туманном небе, познавшей иные формы общения, показалось мучительным и недостойным вникать в свинцовый смысл звучащих над ее головой слов.
Но, увы, надо было вникать, потому что говорили о ней.
– Да, это она, – констатировал мужской голос, – не может быть никаких сомнений.
– Тогда каким образом ей почти удалось уйти? – услышала Августа другой мужской голос. – И кто ее вернул?
Августа ничем не обнаруживала своего возвращения. Она сообразила, что лежит совершенно обнаженная, со связанными руками и ногами то ли на операционном, то ли просто на столе, и ветер из форточки приятно холодит ей пятки. И еще ей открылось, что для этих двух мужчин в принципе не имеет значения, слышит она их разговор или не слышит, потому что речь идет о вещах, на которые произнесенные (да и не произнесенные) слова повлиять не могут.
– Она неожиданно и, что очень важно, на людях воспользовалась чужим оружием, то есть использовала свой единственный шанс, – сказал первый. – Если бы она вздумала стреляться у себя дома, пуля бы расплющилась о ее сердце, как о стальной слиток.
– Я смотрел акт судмедэкспертизы, – сказал второй, – она разнесла себе сердце в клочья ровно сутки назад. Зачем ты помог ей вернуться?
Августа самую малость приоткрыла глаза. Взгляд ее как-то странно устремился сразу вверх, влево и вправо. Августа вспомнила бесхозного мальчишку из ближайшей к подмосковному дому творчества писателей – она однажды летом жила в нем с отцом и матерью – деревни. Он ловил в речной протоке раков и бил камнем рыбу. Августа не верила, что проворную быструю рыбу можно оглушить камнем, но мальчишка ей это продемонстрировал на примере двух кормящихся под мостками плотвиц. Он сказал, что камнем в принципе можно оглушить любую рыбу, за исключением Щуки, потому что щука одновременно смотрит во все стороны и вверх.
Августа, стало быть, вернувшись в земную жизнь, стала смотреть, как щука.
Прямо над собой она увидела круглую – разделенную внутри на разнокалиберные мелкие – лампу. Лампа парила под потолком, как летающая тарелка. Можно было предположить, что Августа находится в операционной, но в особенной. Кроме лампы под потолком и стеклянных шкафов со скальпелями и хирургическими пилами, в операционной не было никакой техники, предположительно помогающей медперсоналу сражаться за жизнь пациента. Августа догадалась, что лежит на столе в прозекторской. Она не имела ничего против того, чтобы лежать на столе, если бы ей зачем-то не связали руки и ноги. Потом она увидела собственную воинственно нацелившуюся на лампу левую грудь, украшенную то ли вырезанной из цветной бумаги звездочкой, то ли живым цветочным лепестком. Августа не сразу поняла, что звездочка-лепесток на левой груди – не что иное, как шрам на месте входа пули. Приглядевшись пристальнее, Августа определила, что Нежно-розовый шрам удивительно напоминает – лежа на столе, она смотрела на него снизу вверх – цифру «9».
Вслед за щучьим зрением к Августе вернулось и обоняние. Она явственно ощутила витающий в прозекторской сладковато-формалиновый запах временно остановленной в своем разложении человеческой плоти. Запах разлагающейся плоти сочился из коридора под дверь прозекторской, попутно смешиваясь с еще более тошнотворно-сладким запахом… бананов. Определенно, бананы разлагались быстрее, нежели человеческая плоть, и их, в отличие от плоти, не сдабривали формалином.
У Августы исчезли последние сомнения: она в морге! Ведь морги, как всем известно, именно то место, где в Москве хранятся залежавшиеся бананы. Она даже знала, в каком именно она морге – на Большой Пироговской улице, где работает Епифания. Августе показалось странным, что Епифания не присутствует в прозекторской при разговоре двух пожилых (судя по голосам) мужчин над ее обнаженным (и связанным!) телом.
Несколько раз (когда Епифания дежурила ночью) Августа приезжала к ней в морг. Разглядывая лежащие на полках (как в огромном спальном вагоне) трупы, Августа ощущала себя пассажиром-безбилетником в экспрессе, движущемся в общем-то в единственно возможном направлении, но без остановок и с очень сильным опережением графика. Тишину спального вагона изредка нарушали какие-то звуки, и Августе казалось: идет контролер! Хотелось быстрее покинуть вагон, потому что смерть была принципиальным и неподкупным контролером. Но, оказывается, мертвых тревожили розничные торговцы бананами, которым Епифания разрешала унести указанное в записке оптовика-хозяина количество картонных коробок. Августа не спрашивала у Епифании, почему та устроилась в морг, потому что знала про ее неодолимое влечение к мертвым.
Пришла пора разглядеть и переговаривающихся над ее обнаженным и связанным по рукам и ногам телом мужчин.
– Я не помогал ей, – между тем продолжил первый – пожилой, круглый, как колобок, с седым венчиком волос вокруг розового, как шрам от пули на груди Августы, черепа. – Ты же знаешь, что гадалки Руби – это по моей части. Она бы мне никогда не позвонила, если бы ее мать, – кивнул на Августу, – не продала ее на трансплантацию органов. Ее вытащила с того света гадалка Руби. И в этот самый момент в морг приехали крутые ребята за ее глазами и печенью. Только поэтому она мне позвонила. Это чистая случайность, что я узнал.
– Неужели в России есть гадалка Руби? – удивился второй – высокий, худощавый, тоже седой, но с гораздо большим количеством волос на голове, с каким-то готическим – удлиненным, изрубленным то ли глубокими морщинами, то ли шрамами лицом. Августа обратила внимание, что из-под белых халатов пожилых джентльменов выглядывают брюки с широкими – генеральскими, а может маршальскими? – лампасами. Причем у круглого лампасы красные, а у готического – голубые. Августа была бы польщена, если бы не была встревожена. Ей еще не приходилось иметь дело с военными в столь высоких званиях. – Если она к ней приставлена, то, вытащив ее, она приняла на себя ее проклятие – бесплодие, – продолжил второй. – Она же не может не знать, что та, когда придет срок, проткнет ее шилом или булавкой…
– И она, умирая, шепнет ей имя суженого, – задумчиво произнес генерал с красными лампасами.
– Или имя того, кому известно имя суженого, – уточнил генерал с голубыми – летчик? – лампасами. – Я не верю ни одному твоему слову! Ты вновь использовал «Технологию-36»! Ты не оставляешь мне выбора… – решительно шагнул к столу, на котором лежала Августа.
Она чуть не потеряла сознание от ужаса, увидев в его руках старинный черный молоток и ослепительно сверкнувший длинный гвоздь с широкой (промахнуться по ней было невозможно) шлюпкой. Совсем недавно Августа была немало раздосадована тем, что перестала быть летящей светящейся точкой в туманном ночном небе. Сейчас же ей решительно не хотелось, чтобы седой генерал с готическим лицом вколотил черным старинным молотком ей в сердце серебряный гвоздь. Августе удалось выгнуться – сделать подобие гимнастического мостика – над столом, выбить из рук приближающегося генерала молоток.
– Ага, я смотрю, мы пришли в себя! – не сильно, впрочем, огорчился тот, быстро поднял с пола кошмарный черный молоток.
– Мне не кажется, что это лучший выход, генерал Илларионов! – преградил ему путь кругленький генерал с красными лампасами. – Мы не решим проблему с помощью серебряного гвоздя и молотка Инститориса. Да, я применил «Технологию-36», допросил ее душу, потому что души людей, как мы выяснили с тобой в незабвенном 1936 году, говорят правду, одну лишь правду и только правду! Да, пусть я опять нарушил закон мироздания, зато я совершенно точно выяснил, что сейчас она одна, что он хочет ее, одну лишь ее и только ее! Если мы уничтожим ее, в следующий раз их будет сто, двести, тысяча, и мы не сможем помешать ему появиться на свет! Судьба предоставила нам уникальный шанс – переиграть его на его половине поля – во чреве его возлюбленной матери…
– С дороги! – крикнул генерал Илларионов. Черный молоток как будто растворился в его руке, сделавшейся вдруг широкой как веер. Пропал и гвоздь, но тут же вновь и возник, сверкающий, под потолком, странным образом объединившийся в одно летающее целое с молотком. Это черно-серебряное (мельхиоровое?) целое летело прямо Августе в сердце, в нежно-розовый шрам от пули, удивительно напоминающий цифру «9», если смотреть снизу вверх.
Наверное, Августа лишилась чувств, потому что вместо генерала Илларионова с черным молотком и серебряным гвоздем в руках увидела пикирующего на нее ворона с острейшим серебряным клювом. Она закрыла глаза, ощущая сердцем холод смерти, но тут же и открыла, заслышав громкие хлопки. Вместо кругленького генерала с красными лампасами у стола, на котором она, связанная, лежала, откуда-то появилась то ли большая крыса, то ли (появился) небольшой енот и с обеих рук (лап) палила (палил) из пистолетов в теряющего пух и перья, но тем не менее заходящего на второй круг атаки ворона. Августа перевела дух. Против прицельно стреляющей по-македонски крысы (енота) у ворона шансов не было.
Точное попадание сбило ворона с траектории. Недовольно каркнув, он взвился вверх, ударился о лампу, как черная скомканная тряпка, не в добрый час попавшаяся хозяйке под руку, вылетел в форточку.
– С тобой ничего не случится, доченька, – услышала Августа голос кругленького генерала с красными лампасами, – пока ты со мной.
…Похоже, все птицы на свете, включая снежного гималайского орла и серебряноклювого ворона, были бессильны против генерала Толстого. А если и могли ему напакостить, то, как выражалась на исходе XX века московская молодежь, по децилу, то есть минимально.
Прикалывая бедную Епифанию, как бабочку, к каменной стене булавкой-стилетом, Августа была «на сто пудов», как опять-таки выражалась на исходе XX века московская молодежь, уверена, что за именем суженого та переадресует ее к генералу Толстому. Гораздо важнее было другое, слетевшее с холодеющих губ подружки слово: «Отныне плодна…»
S
После смерти несчастной Епифании Августе было не отделаться от ощущения, что генерал Толстой не стремится к встрече с ней. Августа знала, что это будет их последняя встреча. После нее генерал Толстой должен будет исчезнуть, как некогда дон Антонио, растворившийся в горных мексиканских лесах в образе желтой желудевой совы Эль Рихо. Генералу Толстому, видимо, предстояло продолжить земное существование, растворившись в некоем экстравагантном политическом учении, таком, к примеру, как «тердем» – террористический демократизм.
Генерал Толстой уже познакомил Августу с большой теоретической статьей, сочиненной им для одного английского философского журнала, издающегося на деньги Ирландской республиканской армии, где он изложил основные принципы тердема как универсального, идущего на смену постиндустриальному обществу, политического строя.
По мнению генерала Толстого, в связи с неизбежным в ближайшем будущем упразднением наличных денег и окончательным переходом человеческой цивилизации на компьютерный безнал, в мире установится классическая манихейская система управления и саморегуляции. Официальная сторона жизни (ООН, всевозможные международные организации, правительства, транснациональные корпорации и так далее) будет по-прежнему регламентироваться классическими демократическими установлениями. Неофициальная – теневая, преступная, внезаконная – вследствие исчезновения между ней и официальной связующего звена – наличных денег – перейдет исключительно на террористические рельсы. Предметом товаро-, точнее, властеобмена между официальной и неофициальной половинами человечества станут заложники, в роли которых, как предсказывал генерал Толстой, будут выступать уже не столько отдельные захваченные граждане, а целые населенные пункты, города и даже небольшие страны. Генерал Толстой высказывал в статье абсурдное суждение, что тердем – это наиболее совершенное, отвечающее глубинной сути человека, общественное устройство. Компьютерный безнал, то есть строжайший порядок в распределении и перераспределении материальных благ наконец-то позволит осуществить давнюю мечту человечества о социальной справедливости и достойной (в смысле от каждого – по способностям, каждому – по труду) жизни для всех. В то же время высокая вероятность попадания в заложники и, как следствие, внезапной немотивированной смерти наполнит истинным содержанием, очистит от фрейдистского мусора вторую по силе (после стремления к социальной справедливости) страсть среднестатистического человека, а именно страсть к самоуничтожению.
Генерал Толстой уже познакомил Августу с большой теоретической статьей, сочиненной им для одного английского философского журнала, издающегося на деньги Ирландской республиканской армии, где он изложил основные принципы тердема как универсального, идущего на смену постиндустриальному обществу, политического строя.
По мнению генерала Толстого, в связи с неизбежным в ближайшем будущем упразднением наличных денег и окончательным переходом человеческой цивилизации на компьютерный безнал, в мире установится классическая манихейская система управления и саморегуляции. Официальная сторона жизни (ООН, всевозможные международные организации, правительства, транснациональные корпорации и так далее) будет по-прежнему регламентироваться классическими демократическими установлениями. Неофициальная – теневая, преступная, внезаконная – вследствие исчезновения между ней и официальной связующего звена – наличных денег – перейдет исключительно на террористические рельсы. Предметом товаро-, точнее, властеобмена между официальной и неофициальной половинами человечества станут заложники, в роли которых, как предсказывал генерал Толстой, будут выступать уже не столько отдельные захваченные граждане, а целые населенные пункты, города и даже небольшие страны. Генерал Толстой высказывал в статье абсурдное суждение, что тердем – это наиболее совершенное, отвечающее глубинной сути человека, общественное устройство. Компьютерный безнал, то есть строжайший порядок в распределении и перераспределении материальных благ наконец-то позволит осуществить давнюю мечту человечества о социальной справедливости и достойной (в смысле от каждого – по способностям, каждому – по труду) жизни для всех. В то же время высокая вероятность попадания в заложники и, как следствие, внезапной немотивированной смерти наполнит истинным содержанием, очистит от фрейдистского мусора вторую по силе (после стремления к социальной справедливости) страсть среднестатистического человека, а именно страсть к самоуничтожению.