Страница:
Майору показалось, что в комнате сквозняк. Он подошел к большому – во всю стену – закрытому шторой окну. Форточка была закрыта.
– А ты? – спросил майор.
Кореянка сидела в позе лотоса на кровати, как выточенная из мыльного камня статуэтка.
– Я… не знаю, – не сразу ответила она.
– Почему? – спросил майор.
– Видишь ли, он… Как бы тебе сказать… Ничего не может как мужчина. Хотя он говорит, что это пройдет.
Пухов едва сдержался, чтобы не ударить ее. Всякий раз женское предательство огорчало его. Пусть даже женщина предавала другого. Пухов ни мгновения не сомневался – придет и его очередь. И еще он подумал, что его сегодняшняя сила и (если верить Лене, а он ей не верил) бессилие Дровосека – это, в общем-то, две стороны одной медали – превосходящего меру души одиночества.
Встроившись в колонну джипов с английскими номерами, майор размышлял о пропасти одиночества, в какую сталкивают человека деньги. Пухов знал, что взаимность денег – это превращение жизни в выжженную пустыню. Пухов знал, какой бывает выжженная деньгами жизнь-пустыня. Деньги хуже ревнивой жены. Они, как ветхозаветный Бог, требуют человека всего, не оставляя ему ничего, даже такой малости, как женщина.
Майор Пухов был вынужден признать, что это жестоко, но правильно и справедливо. Сильные страсти всегда оплачивались сильными страданиями.
…Лена Пак рассказала ему (хотя Пухов не спрашивал), что в конце девяносто второго года компания была на грани краха и спаслась только благодаря рекламе.
– Он распорядился, – у Пухова, помнится, создалось впечатление, что этими своими рассказами Шахерезады она пытается отвлечь его от очередной (майор потерял им счет) любовной атаки, – бросить все остатки по счетам на рекламу. Мы купили время на всех телеканалах, место во всех газетах. Нам было нечего рекламировать, кроме совершенно дохлой, третьей по счету стомиллиардной эмиссии акций АО «DrovoseK». Совет директоров подал в отставку, он остался один. Новые акции, – продолжила Лена, – рекламировали по всей стране, но их не было в продаже. Они валялись пачками, как макулатура, у него в кабинете.
«Что ему ты, – подумал майор Пухов, – что ему любая другая баба, когда он, можно сказать, трахнул сразу всю Россию? Немудрено, что Дровосек потом решил сделать передышку».
– На счетах АО было по нулям, когда на всех биржах начали требовать эти мертвые акции. Он дождался, пока акция при номинале в десять тысяч стала стоить пятьдесят, и только тогда выбросил их на биржу. Сначала небольшую партию. А потом он как бы начал их покупать сам у себя. То есть продавал акции по курсовой стоимости – пятьдесят тысяч за штуку – и тут же задним числом, то есть как бы еще непроданные, записывал их на себя. Как эмитент он имел право. Будто бы он их непосредственно после эмиссии купил – оплатил – по десять тысяч за штуку. Понимаешь, ему не надо было даже ничего тратить. Он просто вычитал из пятидесяти тысяч десять и имел с каждой проданной акции по сорок тысяч.
– Ты как будто обижена на него, – заметил Пухов. – Неужели за обманутых вкладчиков?
– Я не должна на него обижаться, – вздохнула Лена, – он сделал меня богатой и независимой.
«Но ты ему за это мстишь», – с тоской подумал майор.
Ему в общем-то все это было известно. Как и то, что в компьютерных банках данных различных ведомств собиралась, процеживалась, систематизировалась информация обо всех сколько-нибудь заметных предпринимателях. Над каждым из них висела свинцовая плита компромата, и они, естественно, знали это, откупаясь (у кого были деньги) от участия в политике, раздавая на всякий случай всем сестрам (политикам) по серьгам (дешевым).
Пухов решительно ничего не имел против своего нового шефа – Дровосека, – но он бы не был профессионалом, если бы пропустил мимо ушей и глаз информацию, которую мог без труда (или с трудом) получить.
Дровосек неплохо поучаствовал в приватизации металлургических и горно-обогатительных комбинатов. Эти комбинаты в настоящее время приносили ему кое-какую прибыль, но они функционировали в режиме самопоедания, чего, естественно, Дровосек не мог не понимать. У него не было конкурентов по бензину на юге России, однако в Москве Дровосека только лишь терпели, не позволяя выходить за определенные на год квоты по импорту продовольствия, межбанковскому кредиту и валютным операциям. В последнее время дела в столице у Дровосека шли настолько туго, что он был вынужден бросать по сто миллиардов рублей в день на обменные пункты, чтобы гасить задолженности по налогам и аренде помещений.
– По сравнению с другими у него в общем-то все не так уж плохо, – оторвавшись от экрана компьютера, сообщил майору Пухову знакомый парень в управлении по борьбе с экономической преступностью, – дна пока не видать. Но… Расходы у него однозначно выше, чем доходы. Он покрывает их за счет черных денег, майор. Был очень крупный, сопоставимый со средним бюджетом региона, хапок, который нам не удалось отследить. Это не черноземный общак Тукало, не минеральные советские удобрения – это гораздо серьезнее. В любом случае, – подвел итог приятель Пухова, – не советую идти к нему.
– Почему? – исключительно из вежливости полюбопытствовал, принявший решение идти, майор.
– Его должны замочить, это же очевидно, – пожал плечами приятель. – Зачем тебе лишняя головная боль? Боль, которую лечат, лишая головы? Если в него закачали государственные деньги – это обязательно всплывет, он будет автоматически ликвидирован. Не мне тебе объяснять. Если негосударственные… – покачал головой. – Негосударственных денег в таких количествах попросту не существует. С него спросят, майор, обязательно спросят. Ситуация в экономике сейчас такова, что даже если он добывает из воздуха золото, он все равно не сумеет выплатить проценты, не говоря о самом долге.
– Кто спросит?
– Интересный вопрос, – усмехнулся приятель. – Я думаю, спросит тот, кому очень понадобятся деньги. Огромные деньги, майор. Прикинь, майор, кому в России сейчас крайне нужны деньги? Он и придет по душу этого твоего… как его… Дроволома.
…Еще не было десяти, но глава финансово-промышленной группы «DrovoseK» уже покинул свои покои, и переместился в офис, находившийся здесь же – на втором этаже пансионата «Озеро».
В «предбаннике» офиса охраны не было. Там по причине выходного дня находился один лишь личный секретарь и помощник Дровосека – молодой человек по фамилии Ремер. Он был светловолос, голубоглаз – одним словом, у него была арийская, но какая-то усредненная, обезличенная внешность. Раз в месяц Ремер летал в Цюрих. Подобная – высшая – степень доверия со стороны шефа, естественно, поднимала и выводила Ремера над кругом и за круг обычных служащих компании. В сложной, разработанной майором Пуховым системе охраны Дровосека Ремер был самостоятельной, торчащей как ей вздумается спицей. При этом Ремер никоим образом не демонстрировал свою власть, не давил на остальных доверительными отношениями с шефом. Это свидетельствовало, что он человек умный. Умным людям, как известно, нравится быть в тени. Ремер относился к Пухову с подчеркнутой уважительностью. Майор отвечал ему тем же, хотя, будь он на месте Дровосека, он бы нашел себе другого связного для швейцарских банков. Почему? Майор сам не знал.
Все посетители обычно проходили разработанную процедуру контроля у дежурных охранников, записывались в специальный журнал. Но были визитеры – Дровосек это сразу оговорил, – которые ни через какой контроль не проходили и ни в какой журнал не записывались. Они подъезжали к внутреннему – у кухни – входу в пансионат, поднимались к Дровосеку по черной лестнице. О времени прибытия этих посетителей Пухова уведомлял Ремер, и майор в случае особой конфиденциальности свидания убирал охрану из приемной.
На памяти Пухова к Дровосеку наведывались и вице-премьеры, и министры, и высокие прокурорские чины, а однажды так даже сам премьер-министр угрюмо выбрался у кухни из конспиративного подержанного «доджа». В некоторых газетах писали, что премьер-министр, вступивший через подставных лиц во владение недрами страны – самый богатый человек планеты. Он медленно поднимался по черной лестнице. Пухова, смотревшего на его лысую голову сверху, поразили нечеловеческие – звериные какие-то – отчаянье и ярость (неужели в предчувствии поимки?) в невыразительных глазах премьер-министра. Вряд ли этот человек по своей натуре был вором. Он был определен на должность самого богатого премьер-министра в мире в стране, трем четвертям населения которой было определено жить за чертой бедности. Его превосходящее меру человеческого понимания богатство приумножалось, пока он – слишком нелепый и неуклюжий для миллиардера и слишком циничный и наглый для партработника, – являлся как бы символом новой эпохи в истории России. Он был вынужден владеть тем и обогащаться от того, чем владеть и от чего обогащаться, быть может, даже и не хотел – владеть недрами страны, обогащаться от недр страны. Косноязычный, приземистый, плотный, рассекающий воздух животом, как ледокол торосы, он был вознесен над Россией как воплощение золотого тельца, и пока не случилось заклание, вертикаль исполнительной власти сверху донизу копировала его матрицу – «чиновника, назначенного быть богатым». Но премьер-министр не разумом, а инстинктом как будто уже провидел, что внизу – под приносящими ему миллиарды долларов недрами – ад, и как бы уже заглядывал в него сквозь подземные рудные рельефы, слепые нефтяные горизонты и пучившие земную кору естественные газовые резервуары. Потому и был так мрачен в мгновения, когда ему казалось, что его никто не видит.
Увидев в приемной Ремера, Пухов понял, что у Дровосека конфиденциальная встреча, но ему не понравилось, что Ремер ничего ему о ней не сообщил. Майор находился в своем номере. Ремеру ничего не стоило связаться с ним по рации или по сотовому. И еще Пухову не понравилось, что у совершенно непьющего Ремера дрожали руки, а лоб был в испарине.
Майор слышал за свою жизнь немало определений: что есть человек? Ему запомнились слова генерала Толстого, произнесенные под шлепанье березового веника по распаренному телу с полка странной баньки в размурованном коридоре на Лубянке. «Ты спрашиваешь, что есть человек, сынок? – осведомился генерал, хотя Пухов и не думал спрашивать. – Человек, сынок, – Пухов, впрочем, привык, что, разговаривая с самыми разными людьми, генерал имеет в виду не этих людей, а продолжает некий вечный – с кем? – разговор, к началу которого нынешний собеседник не поспел, – есть не что иное, как машина предательства. Общественный прогресс, майор – это движение по спирали предательства. Сначала они предали своих каменных идолов. Потом – богов, олицетворяющих природу. Потом этого со шрамом на губе… как его… Иисуса Христа. Они его вообще восприняли только через предательство!.. Человечество, майор, – неожиданно легко, как юноша, соскочил, с полка генерал Толстой, – вернее, так называемая цивилизованная его часть, и посейчас изнывает от коллективного бессознательного стремления предать Христа. Машина предательства, майор – движущая сила истории.
Майор обратил внимание, что каждый раз генерал называет ему новую движущую силу истории и каждый раз Пухову трудно ему что-либо возразить.
Глядя на Ремера, переведшего дрожанье рук в естественное для углубленного в свои мысли человека постукивание пальцами по столу, Пухов подумал, что человек помимо всего прочего еще и машина страха. Это было многоуровневое определение. Майор Пухов превосходно ориентировался на нижних уровнях: знал, как пугать людей и тем самым добиваться от них нужных сведений, поступков, действий. Доподлинно знал, какими физиологическими рефлексами сопровождается страх. Как пугаются и боятся мужчины и женщины (мужчины и женщины пугались и боялись по-разному); люди мужественные и трусливые; идейные и подлые. Лишь мгновение смотрел Пухов наличного секретаря Дровосека Ремера, но этого было достаточно, чтобы понять: Ремер дико, до поноса напуган. Майор успел вспомнить и про генеральскую «машину предательства», но эта машина в данных условиях сразу не просматривалась, если и наличествовала, то в глубокой тени «машины страха». «Машина предательства» была в известной степени машиной-невидимкой, или, если угодно, машиной времени.
Ноги Пухова автоматически обрели пуховую легкость, «Fovea» сам прыгнул в руку и в настоящее время находился в непосредственной близости от бледного лица Ремера. Пухов никоим образом не угрожал помощнику Дровосека. Майору следовало получить от него быстрые и четкие ответы. Люди же не имеют обыкновения мешкать с ответами и говорить неправду в присутствии оружия, тем более такого внушительного, усовершенствованного – словно из космического боевика, – как «Fovea». Близкое дыхание оружия подтягивает, дисциплинирует людей.
– Сколько? – кивком на дверь спросил майор, на всякий случай вскользь мазнув Ремера дулом по губам.
Ремер оторвал от стола барабанящую руку, поднял вверх два пальца.
– Кто? – одними губами спросил майор, и по беззвучно шевелящимся, белым как бумага губам Ремера, как по бумаге же, прочитал: «Хуциевы».
Майор опустил пистолет. Кого он совершенно не ожидал здесь встретить, так это знаменитых братьев-гулийцев, чье имя наводило ужас на бизнесменов юга России и Москвы. Братья давным-давно находились в федеральном розыске. За информацию об их местонахождении российское МВД обещало вознаграждение, кажется, в сто тысяч новых рублей. Больше российское МВД давало только за руководителя службы безопасности Нурмухамеда и самого генерала Сака.
Старший брат возглавлял загадочное учреждение под названием «Национальный банк Республики Гулистан». Младший до недавнего времени считался заместителем Нура.
Обычно майор не испытывал радости, убивая людей, но сейчас больше всего на свете ему не хотелось, чтобы дверь открылась и из кабинета вышли улыбающиеся братья Хуциевы, а провожающий их Дровосек небрежно махнул ему рукой, мол, все в порядке, майор, это мои гости. Майор вдруг вспомнил, что, думая о матери, изрешеченной пулями на пороге своего дома на улице Карла Либкнехта, он почему-то не забывал не только про генерала Сака в разъезжающейся на голове пилотке, не только про начальника его службы безопасности Нура – человека с благородной внешностью и открытым честным лицом, давнего знакомца Пухова, – но и (краешком сознания) про братьев Хуциевых.
Когда майор Пухов, выполняя задание Родины (тех, кто приказывал от ее имени), усаживал генерала Сака в президентском дворце – тогда еще здании Верховного Совета Гулийской АССР, – ему довелось увидеть братьев Хуциевых в деле.
Младший на глазах пришедшей на переговоры депутатской делегации выстрелом в лицо – так что на папахи депутатов полетели брызги крови и мозги – застрелил захваченного в кабинете зампреда ВС республики, отвечающего, кажется, за сельское хозяйство.
Старший Хуциев, когда вопрос власти в Гулистане был решен, потребовал «для стабилизации народного хозяйства» огромную сумму в тогдашних инфляционных российских рублях. Она была как только возможно быстро доставлена ему тогдашним вторым в России человеком после президента – гибким и тонколицым государственным советником, болезненно уверенным в том, что его внезапная власть над огромной страной не случайна, равно как и в том, что чем меньше окружающие будут понимать проводимую им политику, тем прочнее будет его власть. Это ощущение не покидало его и в президентском дворце на встрече с членами нового гулийского правительства. «Сколько привезли?» – спросил у государственного советника генерал Сак. Тот ответил. Некоторое время все молчали. Потом со своего места поднялся старший Хуциев, медленно обошел вокруг стола, приблизился к государственному советнику и… плюнул прямо ему в лицо. «Мало! – сказал он. – Убирайся к своему президенту и скажи ему: если не пришлет еще, мы взорвем вашу е… Москву к е… матери!»
Майор махнул рукой Ремеру, чтобы тот вышел из приемной. Тот молча вышел. За дверью было тихо. Но в следующий момент до майора донесся гортанный крик: «Ханш!», что означало по-гулийски одновременно-«импотент и рогоносец, е… собственную мать» и являлось последним по тяжести оскорблением для мужчины. Потом обострившимся слухом майор уловил звук пощечины, после чего с радостным и светлым сердцем вошел в режим импровизации, то самое, высшее – и самое желанное – из всех доступных майору творческих состояний, когда от того, насколько он удачно сработает (сыграет), зависит сама его жизнь.
Он влетел в офис на низком кувырке сквозь выбитую дверь. Старший брат не глядя открыл огонь, но пули прошли выше, и в следующее мгновение, получив разрывную пулю из «Fovea» в промежность – Пухов не хотел казнить его так жестоко, но с пола некуда больше было стрелять – председатель Национального банка Республики Гулистан упал вместе с креслом на ковер. Младший брат вознамерился прихватить с собой в путешествие, из которого, если верить Сальвадору Дали, «письма идут слишком долго» Дровосека, но его пистолет – добротная «беретта» – был на предохранителе, из чего явствовало, что лично он не собирался убивать Дровосека. Но это уже не имело значения. Выстрелом из «Fovea» майор выбил «беретту» из руки младшего Хуциева, превратив эту самую руку в короткий букет ярко-алых гвоздик, а затем выстрелом в лицо – майор сам не знал, почему так получилось – навсегда успокоил любителя стрелять в другие лица.
– О Господи, – простонал, поднимаясь из-за стола глава финансово-промышленной группы «Дровосек». – Я труп.
– Еще нет, – возразил Пухов, прекрасно понимая, что имеет в виду глава крупнейшей в России финансово-промышленной группы, – но мог им стать.
E
– А ты? – спросил майор.
Кореянка сидела в позе лотоса на кровати, как выточенная из мыльного камня статуэтка.
– Я… не знаю, – не сразу ответила она.
– Почему? – спросил майор.
– Видишь ли, он… Как бы тебе сказать… Ничего не может как мужчина. Хотя он говорит, что это пройдет.
Пухов едва сдержался, чтобы не ударить ее. Всякий раз женское предательство огорчало его. Пусть даже женщина предавала другого. Пухов ни мгновения не сомневался – придет и его очередь. И еще он подумал, что его сегодняшняя сила и (если верить Лене, а он ей не верил) бессилие Дровосека – это, в общем-то, две стороны одной медали – превосходящего меру души одиночества.
Встроившись в колонну джипов с английскими номерами, майор размышлял о пропасти одиночества, в какую сталкивают человека деньги. Пухов знал, что взаимность денег – это превращение жизни в выжженную пустыню. Пухов знал, какой бывает выжженная деньгами жизнь-пустыня. Деньги хуже ревнивой жены. Они, как ветхозаветный Бог, требуют человека всего, не оставляя ему ничего, даже такой малости, как женщина.
Майор Пухов был вынужден признать, что это жестоко, но правильно и справедливо. Сильные страсти всегда оплачивались сильными страданиями.
…Лена Пак рассказала ему (хотя Пухов не спрашивал), что в конце девяносто второго года компания была на грани краха и спаслась только благодаря рекламе.
– Он распорядился, – у Пухова, помнится, создалось впечатление, что этими своими рассказами Шахерезады она пытается отвлечь его от очередной (майор потерял им счет) любовной атаки, – бросить все остатки по счетам на рекламу. Мы купили время на всех телеканалах, место во всех газетах. Нам было нечего рекламировать, кроме совершенно дохлой, третьей по счету стомиллиардной эмиссии акций АО «DrovoseK». Совет директоров подал в отставку, он остался один. Новые акции, – продолжила Лена, – рекламировали по всей стране, но их не было в продаже. Они валялись пачками, как макулатура, у него в кабинете.
«Что ему ты, – подумал майор Пухов, – что ему любая другая баба, когда он, можно сказать, трахнул сразу всю Россию? Немудрено, что Дровосек потом решил сделать передышку».
– На счетах АО было по нулям, когда на всех биржах начали требовать эти мертвые акции. Он дождался, пока акция при номинале в десять тысяч стала стоить пятьдесят, и только тогда выбросил их на биржу. Сначала небольшую партию. А потом он как бы начал их покупать сам у себя. То есть продавал акции по курсовой стоимости – пятьдесят тысяч за штуку – и тут же задним числом, то есть как бы еще непроданные, записывал их на себя. Как эмитент он имел право. Будто бы он их непосредственно после эмиссии купил – оплатил – по десять тысяч за штуку. Понимаешь, ему не надо было даже ничего тратить. Он просто вычитал из пятидесяти тысяч десять и имел с каждой проданной акции по сорок тысяч.
– Ты как будто обижена на него, – заметил Пухов. – Неужели за обманутых вкладчиков?
– Я не должна на него обижаться, – вздохнула Лена, – он сделал меня богатой и независимой.
«Но ты ему за это мстишь», – с тоской подумал майор.
Ему в общем-то все это было известно. Как и то, что в компьютерных банках данных различных ведомств собиралась, процеживалась, систематизировалась информация обо всех сколько-нибудь заметных предпринимателях. Над каждым из них висела свинцовая плита компромата, и они, естественно, знали это, откупаясь (у кого были деньги) от участия в политике, раздавая на всякий случай всем сестрам (политикам) по серьгам (дешевым).
Пухов решительно ничего не имел против своего нового шефа – Дровосека, – но он бы не был профессионалом, если бы пропустил мимо ушей и глаз информацию, которую мог без труда (или с трудом) получить.
Дровосек неплохо поучаствовал в приватизации металлургических и горно-обогатительных комбинатов. Эти комбинаты в настоящее время приносили ему кое-какую прибыль, но они функционировали в режиме самопоедания, чего, естественно, Дровосек не мог не понимать. У него не было конкурентов по бензину на юге России, однако в Москве Дровосека только лишь терпели, не позволяя выходить за определенные на год квоты по импорту продовольствия, межбанковскому кредиту и валютным операциям. В последнее время дела в столице у Дровосека шли настолько туго, что он был вынужден бросать по сто миллиардов рублей в день на обменные пункты, чтобы гасить задолженности по налогам и аренде помещений.
– По сравнению с другими у него в общем-то все не так уж плохо, – оторвавшись от экрана компьютера, сообщил майору Пухову знакомый парень в управлении по борьбе с экономической преступностью, – дна пока не видать. Но… Расходы у него однозначно выше, чем доходы. Он покрывает их за счет черных денег, майор. Был очень крупный, сопоставимый со средним бюджетом региона, хапок, который нам не удалось отследить. Это не черноземный общак Тукало, не минеральные советские удобрения – это гораздо серьезнее. В любом случае, – подвел итог приятель Пухова, – не советую идти к нему.
– Почему? – исключительно из вежливости полюбопытствовал, принявший решение идти, майор.
– Его должны замочить, это же очевидно, – пожал плечами приятель. – Зачем тебе лишняя головная боль? Боль, которую лечат, лишая головы? Если в него закачали государственные деньги – это обязательно всплывет, он будет автоматически ликвидирован. Не мне тебе объяснять. Если негосударственные… – покачал головой. – Негосударственных денег в таких количествах попросту не существует. С него спросят, майор, обязательно спросят. Ситуация в экономике сейчас такова, что даже если он добывает из воздуха золото, он все равно не сумеет выплатить проценты, не говоря о самом долге.
– Кто спросит?
– Интересный вопрос, – усмехнулся приятель. – Я думаю, спросит тот, кому очень понадобятся деньги. Огромные деньги, майор. Прикинь, майор, кому в России сейчас крайне нужны деньги? Он и придет по душу этого твоего… как его… Дроволома.
…Еще не было десяти, но глава финансово-промышленной группы «DrovoseK» уже покинул свои покои, и переместился в офис, находившийся здесь же – на втором этаже пансионата «Озеро».
В «предбаннике» офиса охраны не было. Там по причине выходного дня находился один лишь личный секретарь и помощник Дровосека – молодой человек по фамилии Ремер. Он был светловолос, голубоглаз – одним словом, у него была арийская, но какая-то усредненная, обезличенная внешность. Раз в месяц Ремер летал в Цюрих. Подобная – высшая – степень доверия со стороны шефа, естественно, поднимала и выводила Ремера над кругом и за круг обычных служащих компании. В сложной, разработанной майором Пуховым системе охраны Дровосека Ремер был самостоятельной, торчащей как ей вздумается спицей. При этом Ремер никоим образом не демонстрировал свою власть, не давил на остальных доверительными отношениями с шефом. Это свидетельствовало, что он человек умный. Умным людям, как известно, нравится быть в тени. Ремер относился к Пухову с подчеркнутой уважительностью. Майор отвечал ему тем же, хотя, будь он на месте Дровосека, он бы нашел себе другого связного для швейцарских банков. Почему? Майор сам не знал.
Все посетители обычно проходили разработанную процедуру контроля у дежурных охранников, записывались в специальный журнал. Но были визитеры – Дровосек это сразу оговорил, – которые ни через какой контроль не проходили и ни в какой журнал не записывались. Они подъезжали к внутреннему – у кухни – входу в пансионат, поднимались к Дровосеку по черной лестнице. О времени прибытия этих посетителей Пухова уведомлял Ремер, и майор в случае особой конфиденциальности свидания убирал охрану из приемной.
На памяти Пухова к Дровосеку наведывались и вице-премьеры, и министры, и высокие прокурорские чины, а однажды так даже сам премьер-министр угрюмо выбрался у кухни из конспиративного подержанного «доджа». В некоторых газетах писали, что премьер-министр, вступивший через подставных лиц во владение недрами страны – самый богатый человек планеты. Он медленно поднимался по черной лестнице. Пухова, смотревшего на его лысую голову сверху, поразили нечеловеческие – звериные какие-то – отчаянье и ярость (неужели в предчувствии поимки?) в невыразительных глазах премьер-министра. Вряд ли этот человек по своей натуре был вором. Он был определен на должность самого богатого премьер-министра в мире в стране, трем четвертям населения которой было определено жить за чертой бедности. Его превосходящее меру человеческого понимания богатство приумножалось, пока он – слишком нелепый и неуклюжий для миллиардера и слишком циничный и наглый для партработника, – являлся как бы символом новой эпохи в истории России. Он был вынужден владеть тем и обогащаться от того, чем владеть и от чего обогащаться, быть может, даже и не хотел – владеть недрами страны, обогащаться от недр страны. Косноязычный, приземистый, плотный, рассекающий воздух животом, как ледокол торосы, он был вознесен над Россией как воплощение золотого тельца, и пока не случилось заклание, вертикаль исполнительной власти сверху донизу копировала его матрицу – «чиновника, назначенного быть богатым». Но премьер-министр не разумом, а инстинктом как будто уже провидел, что внизу – под приносящими ему миллиарды долларов недрами – ад, и как бы уже заглядывал в него сквозь подземные рудные рельефы, слепые нефтяные горизонты и пучившие земную кору естественные газовые резервуары. Потому и был так мрачен в мгновения, когда ему казалось, что его никто не видит.
Увидев в приемной Ремера, Пухов понял, что у Дровосека конфиденциальная встреча, но ему не понравилось, что Ремер ничего ему о ней не сообщил. Майор находился в своем номере. Ремеру ничего не стоило связаться с ним по рации или по сотовому. И еще Пухову не понравилось, что у совершенно непьющего Ремера дрожали руки, а лоб был в испарине.
Майор слышал за свою жизнь немало определений: что есть человек? Ему запомнились слова генерала Толстого, произнесенные под шлепанье березового веника по распаренному телу с полка странной баньки в размурованном коридоре на Лубянке. «Ты спрашиваешь, что есть человек, сынок? – осведомился генерал, хотя Пухов и не думал спрашивать. – Человек, сынок, – Пухов, впрочем, привык, что, разговаривая с самыми разными людьми, генерал имеет в виду не этих людей, а продолжает некий вечный – с кем? – разговор, к началу которого нынешний собеседник не поспел, – есть не что иное, как машина предательства. Общественный прогресс, майор – это движение по спирали предательства. Сначала они предали своих каменных идолов. Потом – богов, олицетворяющих природу. Потом этого со шрамом на губе… как его… Иисуса Христа. Они его вообще восприняли только через предательство!.. Человечество, майор, – неожиданно легко, как юноша, соскочил, с полка генерал Толстой, – вернее, так называемая цивилизованная его часть, и посейчас изнывает от коллективного бессознательного стремления предать Христа. Машина предательства, майор – движущая сила истории.
Майор обратил внимание, что каждый раз генерал называет ему новую движущую силу истории и каждый раз Пухову трудно ему что-либо возразить.
Глядя на Ремера, переведшего дрожанье рук в естественное для углубленного в свои мысли человека постукивание пальцами по столу, Пухов подумал, что человек помимо всего прочего еще и машина страха. Это было многоуровневое определение. Майор Пухов превосходно ориентировался на нижних уровнях: знал, как пугать людей и тем самым добиваться от них нужных сведений, поступков, действий. Доподлинно знал, какими физиологическими рефлексами сопровождается страх. Как пугаются и боятся мужчины и женщины (мужчины и женщины пугались и боялись по-разному); люди мужественные и трусливые; идейные и подлые. Лишь мгновение смотрел Пухов наличного секретаря Дровосека Ремера, но этого было достаточно, чтобы понять: Ремер дико, до поноса напуган. Майор успел вспомнить и про генеральскую «машину предательства», но эта машина в данных условиях сразу не просматривалась, если и наличествовала, то в глубокой тени «машины страха». «Машина предательства» была в известной степени машиной-невидимкой, или, если угодно, машиной времени.
Ноги Пухова автоматически обрели пуховую легкость, «Fovea» сам прыгнул в руку и в настоящее время находился в непосредственной близости от бледного лица Ремера. Пухов никоим образом не угрожал помощнику Дровосека. Майору следовало получить от него быстрые и четкие ответы. Люди же не имеют обыкновения мешкать с ответами и говорить неправду в присутствии оружия, тем более такого внушительного, усовершенствованного – словно из космического боевика, – как «Fovea». Близкое дыхание оружия подтягивает, дисциплинирует людей.
– Сколько? – кивком на дверь спросил майор, на всякий случай вскользь мазнув Ремера дулом по губам.
Ремер оторвал от стола барабанящую руку, поднял вверх два пальца.
– Кто? – одними губами спросил майор, и по беззвучно шевелящимся, белым как бумага губам Ремера, как по бумаге же, прочитал: «Хуциевы».
Майор опустил пистолет. Кого он совершенно не ожидал здесь встретить, так это знаменитых братьев-гулийцев, чье имя наводило ужас на бизнесменов юга России и Москвы. Братья давным-давно находились в федеральном розыске. За информацию об их местонахождении российское МВД обещало вознаграждение, кажется, в сто тысяч новых рублей. Больше российское МВД давало только за руководителя службы безопасности Нурмухамеда и самого генерала Сака.
Старший брат возглавлял загадочное учреждение под названием «Национальный банк Республики Гулистан». Младший до недавнего времени считался заместителем Нура.
Обычно майор не испытывал радости, убивая людей, но сейчас больше всего на свете ему не хотелось, чтобы дверь открылась и из кабинета вышли улыбающиеся братья Хуциевы, а провожающий их Дровосек небрежно махнул ему рукой, мол, все в порядке, майор, это мои гости. Майор вдруг вспомнил, что, думая о матери, изрешеченной пулями на пороге своего дома на улице Карла Либкнехта, он почему-то не забывал не только про генерала Сака в разъезжающейся на голове пилотке, не только про начальника его службы безопасности Нура – человека с благородной внешностью и открытым честным лицом, давнего знакомца Пухова, – но и (краешком сознания) про братьев Хуциевых.
Когда майор Пухов, выполняя задание Родины (тех, кто приказывал от ее имени), усаживал генерала Сака в президентском дворце – тогда еще здании Верховного Совета Гулийской АССР, – ему довелось увидеть братьев Хуциевых в деле.
Младший на глазах пришедшей на переговоры депутатской делегации выстрелом в лицо – так что на папахи депутатов полетели брызги крови и мозги – застрелил захваченного в кабинете зампреда ВС республики, отвечающего, кажется, за сельское хозяйство.
Старший Хуциев, когда вопрос власти в Гулистане был решен, потребовал «для стабилизации народного хозяйства» огромную сумму в тогдашних инфляционных российских рублях. Она была как только возможно быстро доставлена ему тогдашним вторым в России человеком после президента – гибким и тонколицым государственным советником, болезненно уверенным в том, что его внезапная власть над огромной страной не случайна, равно как и в том, что чем меньше окружающие будут понимать проводимую им политику, тем прочнее будет его власть. Это ощущение не покидало его и в президентском дворце на встрече с членами нового гулийского правительства. «Сколько привезли?» – спросил у государственного советника генерал Сак. Тот ответил. Некоторое время все молчали. Потом со своего места поднялся старший Хуциев, медленно обошел вокруг стола, приблизился к государственному советнику и… плюнул прямо ему в лицо. «Мало! – сказал он. – Убирайся к своему президенту и скажи ему: если не пришлет еще, мы взорвем вашу е… Москву к е… матери!»
Майор махнул рукой Ремеру, чтобы тот вышел из приемной. Тот молча вышел. За дверью было тихо. Но в следующий момент до майора донесся гортанный крик: «Ханш!», что означало по-гулийски одновременно-«импотент и рогоносец, е… собственную мать» и являлось последним по тяжести оскорблением для мужчины. Потом обострившимся слухом майор уловил звук пощечины, после чего с радостным и светлым сердцем вошел в режим импровизации, то самое, высшее – и самое желанное – из всех доступных майору творческих состояний, когда от того, насколько он удачно сработает (сыграет), зависит сама его жизнь.
Он влетел в офис на низком кувырке сквозь выбитую дверь. Старший брат не глядя открыл огонь, но пули прошли выше, и в следующее мгновение, получив разрывную пулю из «Fovea» в промежность – Пухов не хотел казнить его так жестоко, но с пола некуда больше было стрелять – председатель Национального банка Республики Гулистан упал вместе с креслом на ковер. Младший брат вознамерился прихватить с собой в путешествие, из которого, если верить Сальвадору Дали, «письма идут слишком долго» Дровосека, но его пистолет – добротная «беретта» – был на предохранителе, из чего явствовало, что лично он не собирался убивать Дровосека. Но это уже не имело значения. Выстрелом из «Fovea» майор выбил «беретту» из руки младшего Хуциева, превратив эту самую руку в короткий букет ярко-алых гвоздик, а затем выстрелом в лицо – майор сам не знал, почему так получилось – навсегда успокоил любителя стрелять в другие лица.
– О Господи, – простонал, поднимаясь из-за стола глава финансово-промышленной группы «Дровосек». – Я труп.
– Еще нет, – возразил Пухов, прекрасно понимая, что имеет в виду глава крупнейшей в России финансово-промышленной группы, – но мог им стать.
E
Считалось, что мать Илларионова умерла во время родов в больнице, которая называлась тогда Первой Краснознаменной и располагалась в Сокольниках. Илларионов, впрочем, в этом сомневался. Он долго ждал случая проверить и, наконец, став полковником и начальником отдела, проверил больничный мартиролог в год своего рождения. Это было удивительно, но в тот год в Первой Краснознаменной больнице от родов вообще не скончалась ни одна женщина.
Илларионов не знал, кто его мать.
Илларионову-младшему было трудно представить себе Илларионова-старшего в кругу семьи – любящим мужем и отцом. Сколько Илларионов-младший себя помнил, отец всегда был один, всегда на работе. Илларионов-старший был генералом госбезопасности, хотя форму надевал исключительно по большим советским праздникам и когда отправлялся в Кремль на особые приемы и закрытые церемонии награждения отличившихся героев невидимого фронта. Он был равнодушен к наградам. Единожды убрав их в свой домашний сейф, никогда больше не доставал. Только раз, помнится, пряча в прохладную сейфовую глубину очередную коробочку с орденом, задумчиво произнес: «Странно, почему именно на Арбате – бывшей правительственной трассе?» «Что на Арбате?» – не понял Илларионов-младший. «Ничего, – ответил отец, но, подумав, добавил: – точно такие же ордена спекулянты будут продавать на Арбате за американские доллары». «Когда?» – уточнил Илларионов-младший. Шел тысяча девятьсот шестьдесят третий год, и то, что говорил отец, казалось несусветной чушью. Но Илларионов-младший знал, что так будет. Отец никогда не ошибался.
Сейчас ему было трудно восстановить в памяти, когда именно он понял, что его отец – особенный человек, сильно, если не сказать разительно, отличающийся от остальных людей. Вероятно, в отрочестве, потому что в детстве Илларионов-младший не думал об этом. Он как бы изначально знал: они с отцом живут в мире вместе с остальными людьми, но и отдельно от людей, иногда заходя на ту сторону мира, куда остальным людям вход строжайшим образом заказан.
Отец, естественно, не имел возможности вести домашнее хозяйство. Этим занимались приходящие домработницы. На Лубянке в отделе кадров был специальный сектор, занимающийся наймом домработниц в семьи ответственных сотрудников, имеющих отношение к государственным тайнам. По малости лет Илларионов-младший не придавал этому значения, но повзрослев, обратил внимание: все домработницы были сплошь – и не таясь! – верующими, все поддерживали в их доме какую-то совершенно невозможную чистоту, все были суровы и неулыбчивы, с некоей залегшей меж складок лба мыслью (или предчувствием), которую им никак не удавалось (или нельзя было) внятно сформулировать.
Более других преуспела в выражении тайной мысли (или предчувствия) Пелагея, пришедшая к ним, кажется, в шестьдесят первом году. Она немедленно – с мылом! – хотя не было в этом нужды, чисто было в комнатах – вымыла немаленькую их квартиру, после чего повесила в комнате командира октябрятской звездочки Илларионова-младшего прокопченную икону довольно-таки редкого сюжета. На иконе был изображен запускающий в озеро с лодки невод Иисус Христос. Илларионов-младший обратил внимание, что у лодки был парус, но не было весел.
И до Пелагеи у них была суровая домработница. Илларионов-младший частенько ловил на себе ее не то чтобы неласковый, но какой-то скорбно-изучающий (как у запускающего невод безвесельного Иисуса) взгляд. Прежняя домработница, встретив его в школьном вестибюле после уроков, вела домой кружным путем– мимо церкви. Она обязательно крестилась на открытую дверь, а когда дверь была закрыта – на облупившиеся, когда-то золотые, купола с крестами.
Пелагея тоже, помнится, повела Илларионова-младшего кружным путем. У церкви вдруг стиснула его руку своими затвердевшими от работы, как клещи, пальцами: «Пойдем со мной в храм!» У Илларионова-младшего не было ни малейшего желания идти с ней в храм, но темные (как краски на прокопченной иконе) глаза Пелагеи горели такой победительной волей, что он подчинился. А когда, отстояв конец службы, они пришли домой, Пелагея положила ему на стол толстую черную книгу – Библию. «Лучше вот это читай, чем… – кивнула на бестселлер той поры – зачитанный до дыр детектив под названием «Тарантул». – Хотя, – опять с каким-то скорбным сомнением смерила взглядом Илларионова-младшего, – у тебя будет время изучить Библию».
Она как обычно приготовила ужин, оделась в прихожей, велела Илларионову-младшему закрыть за ней дверь. Он закрыл, но почему-то не пошел к себе, а замер у двери, услышав шаги поднимающегося по лестнице отца. Но вот шаги смолкли.
– Все служишь, сердешный? – раздался насмешливый и почему-то сильно помолодевший голос Пелагеи.
Илларионова-младшего удивило, что она – домработница – обращается к отцу-генералу – на «ты».
– Куда ж я денусь? – насмешливо, в тон ей ответил отец.
– Слышала я, – донеслось сквозь дверь до Илларионова-младшего, – велел ты повязать болезных в Сибири.
– Для их же блага, – сказал отец, – они ведь не столько про глухонемого Предтечу благовестили, сколько про денежную реформу. В Енисейске народ годовой запас соли да муки размел. С утра очереди в магазины занимают.
– Был, значит, глухонемой Предтеча? – спросила Пелагея.
– Я не уследил, – помолчав, ответил отец. – Мимо меня не должен был проскочить. Считай, не было. Но даже если был, что с того? Глухонемой, он же своим молчанием сразу на два фронта благовестит, поди, догадайся, кого ждать – Христа или Антихриста?
– Я с мальчишечкой твоим сегодня в церковь ходила, – вдруг призналась Пелагея.
– Вот как? – известие, похоже, оставило отца совершенно равнодушным.
– Хороший такой мальчишечка, – продолжила Пелагея. – Но не по нашему департаменту. Хотя, тебя, генерал, переживет.
– Знаю. Но я вернусь, подскажу ему.
У Илларионова-младшего за дверью аж сердце зашлось от несправедливости. Не по нашему департаменту! Как она смеет? И отец не возражает, не спорит с мерзкой бабой! На глаза навернулись слезы.
– Я одного не пойму, – раздумчиво продолжила между тем Пелагея, – отчего ты не скомандуешь своим орлам, чтобы выкрали в Америке те книжечки. А если красть грех, так хоть бы посмотрели одним глазком, там же все написано. Узнал бы имя, глядишь, и мальчишечку бы своего сберег.
– Нет в той церкви книжечки, Пелагея, – ответил отец. – Проверяли. Уже взята в недоступное место. Там ведь люди тоже не спят. Имя узнаем в девяносто восьмом. Вы узнаете. Меня тогда не будет.
– Не хочешь, стало быть, при нем жить? – спросила Пелагея.
– Не хочу, – ответил отец.
– И мир не хочешь спасти? – вздохнула она.
– А зачем? – спросил отец.
Илларионов-младший едва успел отскочить от двери, убежать к себе, когда отец вставил ключ в замок. Илларионов-младший упал на диван, схватил «Тарантула», но книга вдруг показалась неинтересной. Отец, впрочем, даже не заглянул в его комнату.
За ужином Илларионов-младший не выдержал.
– Я закрывал за ней дверь и слышал, – сказал он. – Я не подслушивал.
– Я знаю, – спокойно ответил отец, – тебя очень обидели слова: «Не по нашему департаменту». Напрасно. Не по нашему департаменту – это значит маленький. Не подрос еще.
– Ты давно знаешь эту Пелагею?
– Как тебе сказать, – задумался отец. – Я работаю в организации, которая занимается вопросами безопасности государства. Это довольно странная и сложная работа. Я вынужден общаться с самыми разными людьми. Да, мне приходилось раньше встречаться с Пелагеей.
– Откуда ты знаешь про денежную реформу?
Илларионов не знал, кто его мать.
Илларионову-младшему было трудно представить себе Илларионова-старшего в кругу семьи – любящим мужем и отцом. Сколько Илларионов-младший себя помнил, отец всегда был один, всегда на работе. Илларионов-старший был генералом госбезопасности, хотя форму надевал исключительно по большим советским праздникам и когда отправлялся в Кремль на особые приемы и закрытые церемонии награждения отличившихся героев невидимого фронта. Он был равнодушен к наградам. Единожды убрав их в свой домашний сейф, никогда больше не доставал. Только раз, помнится, пряча в прохладную сейфовую глубину очередную коробочку с орденом, задумчиво произнес: «Странно, почему именно на Арбате – бывшей правительственной трассе?» «Что на Арбате?» – не понял Илларионов-младший. «Ничего, – ответил отец, но, подумав, добавил: – точно такие же ордена спекулянты будут продавать на Арбате за американские доллары». «Когда?» – уточнил Илларионов-младший. Шел тысяча девятьсот шестьдесят третий год, и то, что говорил отец, казалось несусветной чушью. Но Илларионов-младший знал, что так будет. Отец никогда не ошибался.
Сейчас ему было трудно восстановить в памяти, когда именно он понял, что его отец – особенный человек, сильно, если не сказать разительно, отличающийся от остальных людей. Вероятно, в отрочестве, потому что в детстве Илларионов-младший не думал об этом. Он как бы изначально знал: они с отцом живут в мире вместе с остальными людьми, но и отдельно от людей, иногда заходя на ту сторону мира, куда остальным людям вход строжайшим образом заказан.
Отец, естественно, не имел возможности вести домашнее хозяйство. Этим занимались приходящие домработницы. На Лубянке в отделе кадров был специальный сектор, занимающийся наймом домработниц в семьи ответственных сотрудников, имеющих отношение к государственным тайнам. По малости лет Илларионов-младший не придавал этому значения, но повзрослев, обратил внимание: все домработницы были сплошь – и не таясь! – верующими, все поддерживали в их доме какую-то совершенно невозможную чистоту, все были суровы и неулыбчивы, с некоей залегшей меж складок лба мыслью (или предчувствием), которую им никак не удавалось (или нельзя было) внятно сформулировать.
Более других преуспела в выражении тайной мысли (или предчувствия) Пелагея, пришедшая к ним, кажется, в шестьдесят первом году. Она немедленно – с мылом! – хотя не было в этом нужды, чисто было в комнатах – вымыла немаленькую их квартиру, после чего повесила в комнате командира октябрятской звездочки Илларионова-младшего прокопченную икону довольно-таки редкого сюжета. На иконе был изображен запускающий в озеро с лодки невод Иисус Христос. Илларионов-младший обратил внимание, что у лодки был парус, но не было весел.
И до Пелагеи у них была суровая домработница. Илларионов-младший частенько ловил на себе ее не то чтобы неласковый, но какой-то скорбно-изучающий (как у запускающего невод безвесельного Иисуса) взгляд. Прежняя домработница, встретив его в школьном вестибюле после уроков, вела домой кружным путем– мимо церкви. Она обязательно крестилась на открытую дверь, а когда дверь была закрыта – на облупившиеся, когда-то золотые, купола с крестами.
Пелагея тоже, помнится, повела Илларионова-младшего кружным путем. У церкви вдруг стиснула его руку своими затвердевшими от работы, как клещи, пальцами: «Пойдем со мной в храм!» У Илларионова-младшего не было ни малейшего желания идти с ней в храм, но темные (как краски на прокопченной иконе) глаза Пелагеи горели такой победительной волей, что он подчинился. А когда, отстояв конец службы, они пришли домой, Пелагея положила ему на стол толстую черную книгу – Библию. «Лучше вот это читай, чем… – кивнула на бестселлер той поры – зачитанный до дыр детектив под названием «Тарантул». – Хотя, – опять с каким-то скорбным сомнением смерила взглядом Илларионова-младшего, – у тебя будет время изучить Библию».
Она как обычно приготовила ужин, оделась в прихожей, велела Илларионову-младшему закрыть за ней дверь. Он закрыл, но почему-то не пошел к себе, а замер у двери, услышав шаги поднимающегося по лестнице отца. Но вот шаги смолкли.
– Все служишь, сердешный? – раздался насмешливый и почему-то сильно помолодевший голос Пелагеи.
Илларионова-младшего удивило, что она – домработница – обращается к отцу-генералу – на «ты».
– Куда ж я денусь? – насмешливо, в тон ей ответил отец.
– Слышала я, – донеслось сквозь дверь до Илларионова-младшего, – велел ты повязать болезных в Сибири.
– Для их же блага, – сказал отец, – они ведь не столько про глухонемого Предтечу благовестили, сколько про денежную реформу. В Енисейске народ годовой запас соли да муки размел. С утра очереди в магазины занимают.
– Был, значит, глухонемой Предтеча? – спросила Пелагея.
– Я не уследил, – помолчав, ответил отец. – Мимо меня не должен был проскочить. Считай, не было. Но даже если был, что с того? Глухонемой, он же своим молчанием сразу на два фронта благовестит, поди, догадайся, кого ждать – Христа или Антихриста?
– Я с мальчишечкой твоим сегодня в церковь ходила, – вдруг призналась Пелагея.
– Вот как? – известие, похоже, оставило отца совершенно равнодушным.
– Хороший такой мальчишечка, – продолжила Пелагея. – Но не по нашему департаменту. Хотя, тебя, генерал, переживет.
– Знаю. Но я вернусь, подскажу ему.
У Илларионова-младшего за дверью аж сердце зашлось от несправедливости. Не по нашему департаменту! Как она смеет? И отец не возражает, не спорит с мерзкой бабой! На глаза навернулись слезы.
– Я одного не пойму, – раздумчиво продолжила между тем Пелагея, – отчего ты не скомандуешь своим орлам, чтобы выкрали в Америке те книжечки. А если красть грех, так хоть бы посмотрели одним глазком, там же все написано. Узнал бы имя, глядишь, и мальчишечку бы своего сберег.
– Нет в той церкви книжечки, Пелагея, – ответил отец. – Проверяли. Уже взята в недоступное место. Там ведь люди тоже не спят. Имя узнаем в девяносто восьмом. Вы узнаете. Меня тогда не будет.
– Не хочешь, стало быть, при нем жить? – спросила Пелагея.
– Не хочу, – ответил отец.
– И мир не хочешь спасти? – вздохнула она.
– А зачем? – спросил отец.
Илларионов-младший едва успел отскочить от двери, убежать к себе, когда отец вставил ключ в замок. Илларионов-младший упал на диван, схватил «Тарантула», но книга вдруг показалась неинтересной. Отец, впрочем, даже не заглянул в его комнату.
За ужином Илларионов-младший не выдержал.
– Я закрывал за ней дверь и слышал, – сказал он. – Я не подслушивал.
– Я знаю, – спокойно ответил отец, – тебя очень обидели слова: «Не по нашему департаменту». Напрасно. Не по нашему департаменту – это значит маленький. Не подрос еще.
– Ты давно знаешь эту Пелагею?
– Как тебе сказать, – задумался отец. – Я работаю в организации, которая занимается вопросами безопасности государства. Это довольно странная и сложная работа. Я вынужден общаться с самыми разными людьми. Да, мне приходилось раньше встречаться с Пелагеей.
– Откуда ты знаешь про денежную реформу?