Сколько майор Пухов ни вглядывался в Цзю, не мог даже приблизительно определить род его занятий на преступном поприще. Все и… ничего – такое составилось у Пухова представление о Цзю. Судьба еще не сводила майора с бандитом столь необычного – не попадающего ни под одну известную единицу измерения – масштаба. О себе Цзю посчитал нужным сообщить, что зовут его Константином (по матери он русский, точнее украинец), но родился и вырос он в Австралии. Потом жил в Сингапуре. В Китае у него небольшая фирма, занимающаяся изданием календарей, компьютерными технологиями и исследованиями, связанными с оптикой. Жизнь распорядилась, что он как на родных говорит и думает одновременно на трех языках – русском, китайском и английском. На этих языках говорит восемьдесят пять процентов населения Земли. Поэтому у Цзю есть все основания считать себя гражданином мира.
   Пухов спросил у него, как в таком случае быть с часто поминаемым генералом Толстым утверждением, что народы – это мысли Бога? Константин Цзю ответил, что Бог взрослеет, набирается житейского и прочего опыта, у него появляются новые, более правильные, мысли.
   Вечером Цзю заехал за Пуховым в отель, и они отправились на небольшой загородный аэродром, с которого и взлетели на двухместном самолете. Цзю управлял машиной, как профессиональный пилот. Майор Пухов не сомневался: это далеко не единственное дело, которое Константин Цзю делает профессионально. Цзю был предупредителен, но абсолютно закрыт. Это не была закрытость сноба, или, напротив, возомнившего о себе ничтожества. Это была отдельность существования, то есть высшее и практически недоступное для обычного человека состояние, суть которого состояла в том, что воля Цзю была отнюдь не слабее воли, управляющей миром. Но она не могла быть такой же сильной, поэтому условием равновеликости воль – Цзю и мира – была готовность Цзю сражаться с волей мира до полной своей победы, в случае же поражения – спокойно и непроницаемо (как он сейчас вел самолет) уйти из мира. Пухов подумал, что гражданин мира Константин Цзю – воин (только вот какого войска?), стоящий на более высокой ступени, нежели он – гражданин России майор Пухов.
   Цзю посадил самолет на почти неразличимую сверху, пересекающую табачное поле, дорогу.
   – Пойдешь прямо, – объяснил он, – до самого дома учителя. Он всегда один. Я буду ждать тебя здесь.
   Дорога тянулась вдоль горного склона. Пухов не видел в общем-то ничего, за исключением крупных звезд в небе и камней под ногами. Но вскоре дорога вывела его на ровное место. Пухов увидел прилепившийся к горе дом учителя, а под ним сиреневую с пульсирующим внутри светом ленту неба.
   Майор вдохнул полной грудью чистейший воздух и испытал ни с чем не сравнимое чувство отчаянья от открывшейся ему красоты мира. Стоя над сиреневой пропастью неба, майор Пухов понял, что иной раз самоубийство есть не что иное, как невыразимая степень восхищения жизнью, та наивысшая для человека грань понимания сущего, за которой – пустота и сплошное разочарование, а позади – отчаянье и деградация. Ему открылось, что многие сводят счеты с жизнью не от бессилия, а, напротив, от избытка победительной силы, которой нет применения в несовершенном и конечном мире смертных.
   Учитель Хамбо уже ждал майора у калитки, держа в руке суперсовременный электронный фонарь. Пухов, во всяком случае, таких еще не видел. Наверное, с таким фонарем можно было смело выходить в открытый космос.
   Майор положил ладонь на стол. Хамбо немедленно направил на нее сиреневый, точь в точь как небо в пропасти, луч. Майор увидел, как на его ладони вспыхнули холодным пламенем, а затем как будто поднялись в воздух иероглифы. Но они сразу погасли, как только Хамбо выключил фонарь. Пухов почувствовал, что холод, все это время нет-нет да напоминавший о себе покалыванием внутри ладони, ушел.
   – Генерал Толстой спрашивал насчет какого-то имени, – произнес Пухов по-английски, с удивлением разглядывая десятки, если не сотни пустых и запечатанных пластиковых стаканов из-под и с сухими американскими супами, стоящие на полках. Он подумал, что генерал Толстой вполне мог бы сказать ему об этой слабости учителя и Пухов привез бы ему упаковку самого лучшего американского сухого курино-кукурузного супа.
   Хамбо несомненно понял вопрос, потому что погрузился в глубочайшую задумчивость. Из тьмы материализовался некто бритый – с черепом как дыня – в коричневом рубище, подал ожидающему ответа Пухову пиалу с густым и жирным тибетским чаем.
   Когда майор поставил пустую пиалу на пол, Хамбо сунул руку под ковер, на котором сидел, скрестив ноги, вытащил из-под ковра лохматую, судя по всему не одним человеком читанную, брошюрку.
   Пухов подумал, что сходит с ума. Брошюрка была без обложки, на русском языке и называлась совершенно по-идиотски: «Смешные афоризмы и веселые анекдоты».
   Полистав брошюрку, Хамбо вырвал страничку, передал Пухову. Там была одна-единственная строчка: «Скажу отцу, чтоб впредь предохранялся…» Другая сторона была чистой. Хамбо поднялся, давая понять, что аудиенция закончилась.
   Когда Пухов вернулся к самолету, начало светать. Майор не поверил своим глазам. На табачном поле расположились… сотни серых диких гусей. Они были до того уставшими, что у них не было сил реагировать на идущего сквозь их порядки Пухова. Только один горбатый гусак, вытянув шею, зашипел, как проткнутая покрышка на велосипедном колесе, ухватил майора за штанину, но тут же и отпустил.
   Пухов знал, что весной и осенью гуси совершают перелеты, но не знал, что они приземляются на рассвете в Гималаях на табачных полях.
   – Сумеем сквозь них взлететь? – спросил у Цзю, казалось, не замечавшего гусей.
   – Конечно. Они не разрешают им сидеть на дороге.
   – Кто? – удивился Пухов, обративший внимание, что, действительно, ни единого гуся на дороге не было.
   – Орлы, – Цзю указал на камень в дальнем конце поля. На камне, как бы вырастая из него, увенчивая вершину конусом перьев, сидел огромный орел, надменно повернув к поднимающемуся солнцу кривой клюв. Пухов посмотрел по сторонам. По всему периметру поля на камнях сидели неподвижные, как изваяния, орлы.
   – Только так кажется, – заметил Цзю, запуская двигатель, – что птицы совершают перелеты, подчиняясь; природному инстинкту. Они летят туда, куда их направляют орлы.
   – Не все птицы, – возразил Пухов.
   – Не все, – согласился Цзю, – но суть в том, что в конечном итоге сила превыше природного инстинкта. То есть сила превыше всего в этом мире.
   – Что будет дальше с гусями? – Пухов вдруг подумал, что его симпатии на стороне перехваченных в воздухе несчастных гусей, а не открывшихся с неожиданной стороны орлов.
   – Орлы знают, что с ними Делать, – сказал Цзю.
   – В таком случае, люди поступают неправильно, охотясь на гусей, – заметил Пухов, – им следует охотиться на орлов.
   – Но пока что они охотятся на гусей, – возразил Цзю. И добавил после паузы: – Ты неплохой специалист, но если мы сойдемся в бою, ты не продержишься против меня и минуты.
   – Сколько тебе лет? – поинтересовался Пухов.
   – Да, я моложе тебя, но не в этом дело, – засмеялся Цзю. – Независимо от национальности и рода своих занятий, люди могут быть гусями, а могут – орлами. Ты слишком силен, слишком много знаешь о жизни, чтобы быть гусем, но ты слишком чувствителен, слишком много думаешь, чтобы быть только орлом. Ты, конечно, орел. Но ты нуждаешься в отделке. Орлы и гуси живут по разным законам. Ты не можешь жить по законам гусей, но отказываешься полностью подчиниться законам орлов. Я думаю, мы скоро встретимся в России.
   …«Мерседес» наконец въехал на территорию мотеля. Из машины по-прежнему никто не выходил, и это не нравилось майору Пухову. Если Гелисхан продвинется еще на десять метров вперед, то увидит хуциевский джип и, может быть, торчащие из-под него ноги охранника. Пухову не улыбалось бегать за Гелисханом и его телохранителями по территории мотеля, которую те знали как свои пять пальцев, а майор Пухов совсем не знал. К тому же он хотел говорить с живым Гелисханом.
   Понимая, что времени осталось всего ничего, Пухов змеей скользнул внутрь будки, перевернулся на полу лицом вверх, рассматривая помещение. Тут не было ничего примечательного: пара помповых ружей и гранатомет в приоткрытом шкафу, телевизор, внушительная стопа порнографических журналов на столике. Имелся и небольшой железный письменный стол, на котором не лежало ни единой бумажки. Майора изумило количество презервативов – ими был плотно набит нижний ящик стола. Презервативов было недостаточно для оптовой торговли, но избыточно для индивидуального потребления. Пухов подумал, что на вахте у гулийцев работают (работали?) ребята не промах – лютые гигиенисты и враги СПИДа. На столе стоял магнитофон. Майор не раздумывая врубил его на полную мощность, потом поднялся в полный рост, чтобы Гелисхан увидел силуэт из «мерседеса», прошел по будке в куражливом танце, громко и пьяно хрипя: «Братва! Пошли они на х… эти гулийцы! X… мы им ж… лижем! Мочить сук, мочить! Ща девочки будут!» – с грохотом (прихватив со стола пепельницу) рухнул на пол. Это должно было успокоить Гелисхана. Или, напротив, разъярить до такой степени, что он немедленно бросится в будку. Но майор знал: гулийцы не любят иметь дело с вооруженными, в особенности с вооруженными и пьяными русскими.
   «Мерседес» плавно тронулся вперед. Пухов выхватил из шкафа готовый к бою гранатомет. Как только Гелисхан поравняется с джипом, из-под которого торчат ноги охранника, придется стрелять. Вряд ли Гелисхан подумает, что паренек в столь поздний час осматривает вмятины на днище чужой машины. Пухову приходилось стрелять из гранатомета под днища легковых машин. Машина сначала как бы замирала, затем медленно (иногда вставая как монета на ребро) устремлялась вверх, сначала складываясь, а потом неправдоподобно, как гармонь на разрыв, растягиваясь в воздухе. После чего оглушительно взрывалась в огненном шаре, разлетаясь по округе железными, пластмассовыми, матерчатыми и мясными охвостьями. Майору было обидно, что пострадает не в добрый час оказавшийся поблизости джип, который он по праву считал своим, но краем глаза Пухов уже приметил приткнувшуюся за будкой (по всей видимости, тоже оставшуюся без хозяина) «Ниву».
   Он держал палец на спусковом крючке гранатомета, прицеливаясь под бензобак, когда «мерседес» остановился, не доезжая буквально сантиметров до точки, определенной ему майором Пуховым. Фары погасли. Мотор замолчал. Лишь марсианский – красно-желтый – свет от горящего вполнакала галогенного фонаря над автостоянкой освещал сцену.
   Майор Пухов часто ловил себя на мысли, что рассматривает происходящее и собственное участие в происходящем как игру на сцене. На сцене, впрочем, не уставал уточнять майор, где из зрительного зала постреливают. Он подумал, что нынешняя пьеса вполне соответствует классическому – в духе Еврипида – сюжету. Пухов мстит за мать. Единственно, как-то было слишком много трупов (ритуальных жертв). Ни сидящий в холле, ни лежащий под джипом, ни оставшиеся за нардами гулийцы знать не знали, ведать не ведали про мать майора Пухова. Поэтому проще было считать, что он мстит за униженную, поруганную гулийскими и других национальностей бандитами Россию. Мысль, однако, была достаточно спорной. Еврипид, к примеру, вряд ли согласился бы поставить знак равенства между любовью к матери и любовью к Родине. Майор честно признался себе, что, выслеживая и убивая гулийцев и работавших на гулийцев русских, он совсем не думал о матери. И все же Пухов был уверен, что в только что открытой им психологической дефиниции – «комплексе Родины» – мать играет не последнюю роль.
   Майор услышал хлопок двери, увидел человека в расстегнутом светлом плаще, торопливо устремившегося к входу в мотель. Это был не Гелисхан. Гелисхан был плотнее и ниже ростом. У майора Пухова сладко защемило в груди. Если у нынешней постановки был режиссер, он явно выделял в труппе (ставил на самые выигрышные эпизоды) актера Пухова.
   На «мерседесе» Гелисхана в мотель «Глория» приехал Нурмухамед – начальник службы безопасности республики Гулистан и старый знакомец майора Пухова.
   Hyp приехал один.
   Он очень спешил.

N

   Августа уже запамятовала, когда именно поняла, что ей нет пары в мире. Впрочем, это было вечно живое чувство, которое она не уставала переживать, вновь и вновь оставаясь в одиночестве. Епифания, меняющая привязанности, как лак на ногтях, любила повторять: «Если бы ты знала, Гутька, как я была счастлива с Петькой!» (Васькой, Генкой, Сашкой, Махмудкой и т д.) Августе было впору отвечать: «Если бы ты знала, Пифка, как я была одинока с Петькой!» (Васькой, Генкой, Сашкой, Махмудкой и т д.)
   Но зато ей было даровано чувство летящей свободы, несвязанности с установлениями и положениями окружающей жизни. Жизнь, мир даже не были тряпкой, о которую Августа вытирала ноги, потому что к ее ногам не приставала грязь жизни и мира.
   Как, впрочем, и кровь.
   Августа довольно быстро разочаровалась в вине и в любви. Ухищрения Епифании, чья фантазия по части извлечения радости из физической стороны отношений (пол партнера не играл для Епифании существенной роли) не знали истощения, вскоре прискучили Августе. Епифания любила повторять, что готова снять урожай любви с какого угодно – пересохшего, заболоченного, пересоленного, каменистого и так далее – поля. «В этом деле, – утверждала Епифания, – как в райском саду плодоносит не только живое, но и мертвое. Мертвое иногда даже плодоносит веселее».
   – То, что ты делаешь – отвратительно, – однажды (застав Епифанию с одноногим негром) возразила Августа, – потому что в этом нет красоты.
   Потом, однако, она поняла, что ошиблась. Красота была в отстегнутом, аккуратно прислоненном к кровати, черного дерева, инкрустированном карминным камнем, отполированном до базальтового блеска ножном протезе. Черный негр приехал в Москву из Нигерии торговать белым как снег кокаином. Он сказал, что его предки были леопардами и что в иные моменты его неспокойной жизни чудесная протез-нога обретает легкость и силу леопардовой лапы. «Если бы вы знали, девчонки, – застенчиво улыбнулся негр, – сколько плохих голов я проломил этой лапой…»
   Августу преследовал навязчивый кошмар. Она смотрела на Епифанию – живую, красивую, энергичную с летящей на плечи черной кавалерийской лавой волос, – а видела почему-то ее отрезанную голову, лежащую с высунутым языком между своих раскинутых ног. Августа смотрела на Епифанию и чувствовала, как сухая морозная судорога сводит бедра.
   Она перестала допускать до себя Епифанию.
   К этому времени Августа уже отдавала себе отчет, что является частью силы, которой определено повелевать миром. Она была достаточно начитанна, чтобы иметь представление, что это за сила. Собственно, это не являлось тайной для человечества. Суть и смысл предстоящего были неоднократно предсказаны и описаны. Но это являлось так называемой тайной бытия. Все знали, что именно должно произойти, но не знали, когда именно и как именно. А потому делали вид, что верить в это – предрассудок. Во все века любимым занятием образованных людей и простецов было прятать, подобно страусам, головы в песок.
   Аналогом тайны бытия на молекулярном – человеческом – уровне являлась смерть, о которой, как известно, думать никому не нравится, а если и нравится, то не о своей и тем более не о близкой своей смерти.
   Как и о близком пришествии силы, которой назначено повелевать миром.
   На страже знаний о предстоящем – в научных залах библиотек, музеях и закрытых архивах – в основном находились люди, которым Августе не надо было ничего объяснять. Ее пропускали всюду и немедленно предоставляли все имеющиеся в наличии материалы по интересующему ее вопросу. Что было невозможно получить в России, она без труда получала через Интернет. При МГУ, куда Августа собиралась поступать на философский факультет, уже несколько лет действовал Интернет-центр. Старшей там была пожилая испанка по имени Пилар. Она оборудовала для Августы отдельную комнату, где ее никто не беспокоил. Когда Августа наведывалась в Интернет-центр, Пилар опускалась перед ней на колени и целовала ей руку.
   Августа стремилась осмыслить человеческие представления о предстоящем неизбежном. Чем основательнее она знакомилась с разрозненными и систематизированными, популярными и научными теоретическими трудами, хрониками, художественными произведениями и документальными фактологическими изложениями, тем очевиднее ей становились провалы и несоответствия в человеческом понимании грядущего неизбежного. Люди не понимали самой его природы, а потому трактовали все на свой человеческий (изначально ошибочный) манер.
   Так, к примеру, они рассматривали идущую к власти над миром силу как стопроцентное – абсолютное, законченное – зло.
   Между тем Августа доподлинно знала, что это не так.
   …В ту весну Москва казалась по вечерам пустынной и тихой. В городе появился маньяк, насилующий и убивающий молоденьких девушек. Счет жертвам перевалил за два десятка.
   Августа возвращалась по Кутузовскому проспекту домой из кафе «Baskin Robbins», где ее и Епифанию щедро угощал разноцветным мороженым и фруктами, поил шампанским черный как ночь одноногий негр-леопард, торгующий белым как снег кокаином. Он был очень грустен в тот вечер и много говорил о китайцах, которые окутывают Москву, как смог. Другим (видимо, он имел в виду нигерийцев) нечем дышать.
   – Но ведь верная леопардовая лапа по-прежнему при тебе, – помнится, подбодрила симпатичного африканца Августа.
   – Китайцы оторвут леопардовую лапу и засунут мне в задницу, – грустно улыбнулся одноногий друг Епифании. – Ты не представляешь себе, что это за люди. Это не те китайцы, которых вы знаете. Это новые – коричневые, специально обученные китайцы. Может, они даже не китайцы.
   Он непременно хотел довезти Августу до подъезда на своем лиловом (в цвет кожи?) «линкольне», но Августа отказалась, пошла пешком.
   Молодой человек в светлом костюме догнал ее около большого, отделанного мясным мрамором овощного магазина, именуемого в народе «мавзолеем». Он был красив, уверен в себе. У него было открытое хорошее лицо. От него как бы летела по воздуху волна обаяния. Волна накрыла Августу с головой. У нее закружилась голова. Она вынырнула, но уже идущая под руку с молодым человеком в светлом костюме. Краем сознания она понимала, что это мнимое, смертельно опасное обаяние, но внезапно вспыхнувшая симпатия, почти что любовь с первого взгляда, к молодому человеку определенно побеждала осторожность и естественный в таких случаях страх.
   Августа была готова идти с ним куда угодно.
   Она вдруг обратила внимание, что ноздри молодого человека едва заметно трепещут. Он как будто незаметно обнюхивал ее. Она ответила ему тем же и быстро (шестым чувством?) вычислила, что в основе немыслимого обаяния молодого человека лежит исходящий от него запах. Стоило Августе ценой неимоверных усилий отвлечься от этого как бы не существующего, но совершенно точно существующего запаха (или чего-то другого, для обозначения чего в русском языке еще не было слов) окутывающего ее как смог, а Москву – новые, плохие китайцы, – она немедленно замечала, что у молодого человека скверный скошенный (как срезанный ножом) подбородок, серые истонченные, прокуренные и нелеченные зубы, неровная, как розовые с тиснением обои, кожа на лице. И не таким уж молодым вдруг представал этот человек.
   Но он, как выяснялось, мог (как сантехник напор воды в системе) регулировать силу исходящей волны и пока что играл с Августой далеко не на пределе своих возможностей.
   Они же были воистину безграничными.
   На Августу обрушился настоящий каскад образов: принц в серебристом костюме, как в блистающей чешуе; нежнейший сказочный эльф с трепещущими за спиной радужными крыльями; голливудский актер с благородной сединой и искренним честным взглядом; наконец, какой-то и вовсе сверхчеловек, как будто выбравшийся из холодильника – с длинными ногтями, покрытыми перламутровым лаком, белоснежными до плеч локонами, голубыми, как космическая сталь, глазами. У Августы закружилась голова. Она была готова отдаться странному – из комиксов или мультфильмов – существу прямо на проспекте.
   Августа сама не заметила, как пропахший мочой, в черной свастике, эсэсовских молниях лифт вознес их на чердак. Должно быть, здесь собирались, оставляя графитти, поклонники скомпрометировавшего себя в истории германского Третьего рейха.
   Ее спутник запер дверь на ключ. По полу чердака, как толстые черные змеи, ползли, переплетаясь и расплетаясь, залитые в битум трубы. Здесь были круглые, как иллюминаторы, окна, как если бы чердак был германским линкором или цепеллином. Сквозь них внутрь проникали (тоже похожие на трубы) солнечные лучи. Сухой пыльный воздух на чердаке был поделен трубами-лучами на светящиеся и темные параллелепипеды.
   Августа отчетливо уловила в душащей ее волне обаяния составляющую кошмарного насильственного совокупления, свежей и свертывающейся крови, расчленяемой и разлагающейся плоти – одним словом, составляющую боли, страха, смерти и тлена. По ее красивым сильным ногам прошла дрожь. Ноги стали как из пластилина. Она ощутила в поделенном на светящиеся и темные параллелепипеды воздухе концентрацию зла, совершенно недопустимую для человеческого мира. Августа почувствовала себя одинокой и оставленной на пыльном чердаке-корабле или цепеллине, плывущем сквозь холодное светлое небо, равнодушно заглядывающее в окна-иллюминаторы. Из чего следовало, что под небом творились и более жуткие вещи. Природа силы, с которой ей в данный момент пришлось столкнуться, была неизмеримо низменнее и примитивнее, нежели ее собственная сила, но в этом месте, в этот час чужая сила была сильнее.
   Молодой человек вдруг отпрянул от Августы, внимательно посмотрел, как если бы увидел впервые. Волна обаяния смешалась, разбилась о невидимый волнолом, разлетелась по увитому толстыми черными змеями полу клочьями тошнотворной пены.
   Мгновение они смотрели в глаза друг другу.
   Августа увидела перед собой холоднокровное чешуйчатое, вставшее на жало-хвост отродье с плоской, как блин, головой, мертвыми ледяными глазами. Августа отпрянула, прижалась к стене. В этом месте сухая штукатурка была проломлена. Больше всего на свете Августе хотелось уйти в пролом. Грядущая власть над миром была ничто в сравнении с этим чисто человеческим желанием. Но это было невозможно. Слишком мала была дырка. Пролезть в нее могла разве лишь кошка. Питающемуся живой кровью и разложившейся плотью отродью, Похоже, не было ни малейшего дела до изменяющих сущность мира предначертаний. «Большое гибнет в малом, а общее в частном», – вспомнилась Августе формула самоуничтожения зла, выведенная в 1247 году монахом Корнелиусом.
   Ей не хотелось самоуничтожаться в малом и частном.
   Вероятно, и молодой человек в светлом костюме увидел Августу в ином образе. В его взгляде появилась растерянность. Августа буквально влипла спиной в стенку, вжалась затылком в пролом, закрывая путь к бегству неведомой кошке, превратиться в которую в данный момент мечтала сильнее всего на свете.
   – Ты правильно встала, девочка, – пробормотал молодой человек. Его дыхание пахло могилой. Он вдруг сделался до такой степени безликим и незаметным, что Августу оставили малейшие сомнения: никакая милиция никогда его не поймает; он будет убивать кого хочет, как хочет и сколько хочет.
   Пока он повелевает запахами. Пока ему будет позволено. Кем?
   Августа поняла, что их встреча – не случайность. Это было невероятно, но Августа почти забыла о его присутствии.
   – Я догадываюсь, кто ты, – услышала она его голос, – но раз уж мы встретились, принцесса, позволь… – приблизился к ней вплотную. У Августы возникло чувство, что ее хоронят стоя и заживо – обкладывают ее теплое тело богини, высокую дышащую грудь липким, просверленным грибницами шампиньонов дерном, – хотя бы поцеловать…
   У Августы мгновенно пересохли губы. Она подумала, что поцелуй не доставит молодому (или не очень молодому?) человеку ни малейшего удовольствия. С таким же успехом он мог бы поцеловать полуденный песок в пустыне или раскаленную сковородку. Августа не обольщалась мнимым смирением молодого человека в светлом костюме. Зло, воплощением которого он являлся, было настолько низменным и примитивным, что предстоящие его телодвижения не просчитывались. Воздействовать на полузмеиное, оперирующее запахами отродье было столь же сложно, как, скажем, выплавить железо из грубой руды для наконечника копья с помощью тончайшей компьютерной технологии, используемой для получения суперстали из сложнейшей комбинации цветных и белых металлов. Августа закрыла глаза.
   – Не в губы… – услышала она уже не человеческий голос, а стопроцентное змеиное шипение, – точнее, не в эти губы… Я хочу причаститься к створу ворот, из которых… – молодой человек в светлом костюме опустился перед Августой на колени. Взлетевшая рука легко расстегнула ее юбку, длинный палец, как острый коготь, зацепил, разрезал, стянул вниз трусы. – Девочка, ты даже не представляешь, какой сладкий у меня язычок! – задыхаясь от страсти, молодой человек требовательно развел стоящей у стены Августе ноги, приклеился мокрыми ладонями – лягушачьими лапами – к ее ягодицам. Некоторое время он сосредоточенно сжимал и тискал их, покрывал липкими поцелуями бедра, потом, застонав, запрокинул вверх голову. Августа едва не потеряла сознание, когда увидела мечущийся в пыльном чердачном воздухе, как мертвое адское пламя, длинный раздвоенный – неуловимого (мертвого) цвета – змеиный язык.