Что, если — пусть даже состоящие из каких-то не совсем понятных, не вполне материальных атомов и электронов, вплетенные хитрым образом в свой собственный пространственно-временной континуум, со своей собственной Экологией (новое слово-подкидыш, найденное на пороге века: принять как родное, впредь холить и лелеять) — что, если человек и свойственные человеку истории содержат в себе не только человеческую правду, но, вместе с ней, истины внешнего мира? Что, если эти старые, навязшие в зубах, вновь и вновь по кругу передаваемые истории неизбывны как раз потому, что в них хранится зашифрованная тайна об устройстве физического (или так называемого физического) мира, о том, как и откуда взялся человек, а вместе с ним — способность мыслить, а вместе с ней, наконец-то, и смысл всего происходящего?
   Ни одна из них не имела никакого отношения к истине, ни одна! Ни единой истинной истории на всю Историю… Положим, так. Но что, если все они — истина? Вселенная — это сейф с цифровым замком, а комбинация цифр заперта внутри сейфа: сей экзистенциальный орешек немало утешал его в Ноуте, этакое горькое чувство радости. Но мы сами — и есть этот сейф! Мы созданы из праха, — положим, так; но тогда выходит, прах способен мыслить, прах способен знать. Необходимая комбинация цифр существует, она должна существовать: сокрытая в наших сердцах, в пульсирующем токе крови, в наших прядущих нить истории умах и в тех историях, которые мы ткем.
   Возможно ли это, возможно ли? Откуда ему было знать. С чувством едва ли не гадливым, морщась, как от прикосновения к чему-то мерзкому, он всегда избегал сколь-нибудь систематических знаний о физическом мире, всех этих естественнонаучных курсов, которыми ему забивали голову в Ноуте, он учил их абы-только-сдать-и-забыть, опрастывая голову от тяжкого и вызывающего рвотный рефлекс содержимого, как только выходил за дверь лабораторий. Астрономия тоже была в этом списке. Он не помнил из нее ничего, за исключением того факта, показавшегося ему в то время конгениальным, что кометы (эти древние зловещие знамения) суть в действительности не более чем большущие комья грязного снега. Все его познания о том, как продвигаются современные естественнонаучные исследования, ограничивались тем, что он читал в газетах или видел по телевизору, и только; теперь же идеи доходили до него, как электрические токи из перенасыщенного статическим электричеством воздуха, Джулия то и дело приносила вести о потрясающих откровениях, которые вот-вот перевернут мир; нет, опять не случилось. Луна подбиралась все ближе к Земле, а на обратной ее стороне садились звездолеты из Ниоткуда; могущественные маги, скрывавшиеся до сей поры в Тибете, со дня на день собирались провозгласить себя подлинными владыками мира; ученые проваливались в ими же сотворенные дыры в пространстве-времени, но информация об этом замалчивалась. Пирс то и дело слышал такие вещи, что мороз по коже пробегал; окажись все это правдой, весь отчет о времени и жизни на Земле пришлось бы переделать на веки вечные — но через мгновение, смеясь и переводя дух, он распознавал в них очередную старую историю, которую уже рассказывали на исходе прошлого тысячелетия, а может статься, даже и одну из тех, что рассказывали у самого первого в мире костра — ведь именно вокруг него слагались самые первые истории.
   Но откуда в подобном случае брался трепет изумления?
   Его пробирало дрожью; он открывал окно в ночь, упирался локтями в подоконник. Он клал свой длинный подбородок в сложенные чашечкой ладони и стоял так, глядя наружу, похожий на горгулью.
   Есть у мироздания сюжет или нет? Нет, все-таки — есть? В его собственной жизни никакого сюжета не прослеживалось, даже в те времена, когда он жил внутри историй; но как насчет мироздания?
   Те, что снаружи, думают, что есть. Его студенты. Они жаждут историй, как человек, которому не давали спать, мечтает выспаться. Конечно, Джулия искала бы на том же самом углу в то же самое время еще одни пять долларов; а может, в ту же самую фазу Лупы столь же урожайного на пятерки поворота колеса. Джулия верит, что цыганки могут предсказывать будущее.
   Есть ли у мира сюжет? Ему казалось, что сюжета нет, — не потому ли, что он забыл свой собственный?
   Прозрачным майским утром, когда все остальные уже, судя по всему, отчалили, они с Джулией сидели друг напротив друга за исцарапанным кухонным столом, готовые отправиться в путь: между ними стоял высокий стакан воды, а в блюдце два голубоватых кубика сахара, которые достал им сосед сверху — косматый, с кроткими карими глазами, — билеты в Иной Мир. Потом, через несколько лет, он иногда задавал себе вопрос, а не свернул ли он в ту минуту в какую-то боковую калитку бытия, навсегда сбившись с главной дороги, по которой в противном случае покатилась бы его жизнь; но этот вопрос не имел значения, вернуться и проверить было никак нельзя; если уж ты ступил на ту дорожку, которая через минуту стала сама собой раскатываться у них из-под ног, обратных путей не существовало. И никаких «как будто»: это была не метафора, а если и метафора, то настолько реальная, что смысл и средство его достижения менялись местами и делались неразличимы. А вообще-то немного погодя в то бесконечное утро явилась очевидность: истина сама есть метафора, нет, даже не метафора, а всего лишь указатель, направление движения к самой прозрачной и всеобъемлющей метафоре из всех, к которой можно приближаться, но приблизиться нельзя. Жизнь есть путешествие; и есть только одно путешествие; в жизни есть только одна дорога, один темный лес, одна гора, одна река, требующая форсирования, один город, в который можно войти; один рассвет, один вечер. И ты просто сталкиваешься с каждой из этих реальностей снова и снова, постигаешь их, понимаешь, рассказываешь про них истории, забываешь, теряешь и вновь находишь. И в то же самое время — Пирс стоял, и задыхался от ветра Времен, и переживал то же самое потрясающее чувство озарения, с которым Бруно открыл для себя Коперника, первого человека в истории, который сумел это постичь, — Вселенная бесконечно расширяется, ежесекундно, в каждом из тех направлений, которые ты только в состоянии помыслить или представить себе, в каждый момент бытия.
   Да, я понял, сказал он. Да, я понял, понял: слушая, как замыкаются, встают на место бесчисленные реле, настолько крошечные, что им хватало места в круговерти каждой наималейшей творящейся в нем в данный момент химической реакции. В тот день он узнал, где находится рай, а где ад, где семиярусная гора; и он смеялся в голос, поняв эту простую истину. Он узнал ответы на сотни других вопросов, а затем забыл их, а потом забыл и сами вопросы, но и через несколько лет — не то чтобы слишком часто, но все-таки — к нему возвращался, как прибойная волна, которая докатывается до сухой гальки и плавника и снова отступает, всплеск тогдашнего понимания: на краткий миг подступал знакомый солоноватый привкус тогдашнего знания — наверняка.

Глава шестая

   В те времена Пирс сделался весьма популярным преподавателем в Барнабасе, студентам казалось, что он владеет каким-то секретом, которым мог бы поделиться, тайной, которая и ему-то самому не так уж легко далась. Возле подобранного на улице плюшевого кресла возвышалась груда книг, купленных, взятых на время, а то и просто краденых, — он приходил в аудиторию, доверху груженный экзотическим товаром, награбленным в этих сокровищницах; и для того, чтобы выгрузить свои богатства, ему недоставало минут в часах и часов в учебной программе.
   Тем временем великое шествие замедлило ход, запуталось само в себе, изъеденное — разом — духовной расточительностью и духовной же скупостью; те, кто изредка заходил посидеть на полу у него на лекции и послушать его истории, имели все меньше общего с западной цивилизацией, они казались бог весть откуда взявшимися чудными существами, и направлялись они тоже бог знает куда, и для них, измученных и пыльных, это был лишь мимолетный привал.
   Пирс по-прежнему работал над своим отчетом, над своей историей; а в это время далеко на Среднем Западе Роузи Расмуссен со своим Майком вела хозяйство в сером Ветвилле, вдали от огромного и беспокойного университета, а в это время Споффорд в безмолвном напряжении сидел в палате реабилитационного центра в Гарлеме с шестью другими мужчинами, которые никак не могли забыть один далекий пляж на рассвете и один поросший зеленью холм. Пирс продолжал читать: он читал Барра и Вико [38], он читал «Стеганофафию» Лупса Розы; он читал истории Гриммов и Фробениуса [39] и «Истории о Цветах», «Возвышенную Историю Священного Грааля» [40] и «Историю Королевского Общества» Спрата [41]; он читал Джорджа Сантаяну [42] (что за чушь!) и Джорджио ди Сантильяну [43] (что за прелесть!) и десятки текстов, которые мог прочесть в Ноуте, но так и не удосужился; он прочел «Золотую ветвь» [44], и «Золотую легенду» [45], и «Золотого осла» Апулея. А в это время в верхней части города Сфинкс, тогда еще неоперившаяся школьница, рылась в маминых таблетках, ища, чем бы закинуться, а в это время Бо Брахман на вершине горы в Колорадо ждал, когда появятся и пойдут на посадку звездолеты Изнеотсюда, а Пирс стоял на крыше своего дома с иллюстрированным Гигином [46] в одной руке и фонариком в другой и в первый раз в жизни наблюдал, в каком знаке восходит луна в задымленном небе. Она всходила в знаке Рыб, двух рыбок, изогнувшихся головка к хвостику.
   Один вопрос, говаривал в свое время Барр, один вопрос порождает другой, а тот — следующий, а за ним возникают новые, и так далее без конца, за всю жизнь не управиться. Пирс узнал, где находятся четыре стороны света, узнал, что они — не совсем то, что четыре главных оси компаса, он узнал, почему ангельских хоров девять, а не восемь и не десять и где можно каждую ночь отыскать утерянную чашу Джамшида. [47] Он так и не узнал, почему люди склонны думать, что цыгане могут предсказывать судьбу, но узнал, отчего в сутках двадцать четыре часа, а в зодиаке двенадцать знаков и почему апостолов тоже двенадцать. Ему начало казаться, что ни один пронумерованный или снабженный числом факт человеческой истории не получил своего числа случайно; если какое-то количество героев, размеры корабля, количество дней пути или холмов, на которых был построен город, не составят сразу какого-нибудь удовлетворительного числа, то все равно со временем человеческое воображение сотрет лишнее или добавит недостающее, пока и это число не станет одним из того набора целых чисел и правильных геометрических фигур, что живет в человеческом сердце: заветная комбинация к замку сейфа.
   Пусть магия, наука и религия говорят о разном, думал он, но говорят они одним и тем же способом. Может статься, что Смысл и впрямь — составная часть тех или иных явленных в мире предметов, причем предметов не всяких; быть может, он возникает сам собой, как в результате смешения специй, умения готовить и умения чувствовать вкус возникает вкусовой букет, — но сам по себе не сводится к этим предметам; Смысл есть имя для безымянных сочетаний явленных в мире сущностей — легкий спазм в горле, шум в ушах: «Вот оно, я понял, понял…»
   Что бы ни скрывалось за всеми этими туманностями, он вошел во вкус. К хорошо отлаженному механизму научного метода Барра, к магическим, завораживающим сказкам из детства и к до сих пор толком не прочитанной короткой жизни Бруно добавились книги по небесной механике, книги о работе органов чувств и о внутреннем строении атома, книги по истории христианской иконографии, по ведовству, по особенностям усвоения знаний детьми. Сквозь эти книги открывался ход, в дебрях библиографий виднелась тропка, и Пирс через неясности, усталость, а порой и отвращение шел туда, куда вели его сноски и тексты, бывало переходя от глянцевых книжонок в бумажной обложке, до странного богатых смыслом, к потрепанным томам в кожаных переплетах, страницы которых были заполнены всего лишь буквами: останавливаясь только для того, чтобы набраться смелости идти дальше, осмотреть местность и увидеть, кто из первооткрывателей шел до него тем же маршрутом, да и ходил ли здесь вообще кто-нибудь; чтобы подобрать по дороге яркий факт, причудливый обрывок информации и вообще всякую забавную всячину.
   И вдруг, совершенно неожиданно, он свернул на знакомую дорогу; настал день, когда, поднявшись на вершину очередного холма, он с изумлением узнал окружающий пейзаж, рубежи давно знакомой ему страны.
   Знакомой страны, о которой он когда-то много знал, но о которой не вспоминал много лет. Страны, у пределов которой он нередко стоял долгими летними вечерами, когда обманчивая география холмов на севере Кентукки, куда он был в силу каких-то непонятных причин сослан, исчезала, и проступали очертания гораздо более реальной, подлинной страны, и путь до нее был недолог; и то была его родина.
   Пришла весна, первая весна новой эры, лето вывело на улицы кочевников — покуда лето не украли, Пирс видел по телевизору толпы, крестовый поход детей, растянувшийся по улицам больших городов, стиснутый холодными фасадами общественных зданий; видел, как их давили, словно сама Кали ехала по ним на своей колеснице, в ожерелье из черепов и в облаке слезоточивого газа.
   Маленький Барнабас, несмотря на приспособленчество администрации, а может благодаря ему, был покорен походя, словно захлестнутый Великим восточным переселением народов или иберийским перегоном скота, безо всякого сопротивления, и теперь Пирс проводил самые жаркие дни летней сессии, запершись в своем кабинете, а дети смеялись, пели и разрисовывали стены призывами к миру. Он слушал звон бьющегося стекла и звуки сирен и жевал «солтайновские» крекеры, коробку которых нашел в письменном столе; он читал «Осень Средневековья» Хейзинги [48], кажется, в Ноуте книга значилась в списке обязательной литературы, он даже, кажется, сдал как-то по Хейзинге зачет, но читал ли он его на самом деле, Пирс так и не вспомнил.
 
   На закате дня люди набились в главный зал ратуши, где должен был состояться праздник, «одни — поглазеть, другие — попировать, третьи — стащить еду или еще что-нибудь». Члены парламента и муниципалитета, правления купеческой гильдии и университета, с превеликим трудом протолкавшись в зал, обнаружили, что предназначенные им столы заняты всякими ремесленниками. Попытались согнать их, «но пока удавалось вытолкать одного-двух, с другой стороны садились шесть, а то и восемь».
 
   Тут заголосили сирены, оба типа, жалобный с подвыванием и повелительно-суровый клаксон. Дети в помещении начали бить стекла, а дети снаружи, строя на лестнице баррикады, закричали дерзко, ликующе. Пирсу было их слышно, но не видно: окно его кабинета выходило в вентиляционную шахту. Он перевернул страницу книжки.
 
   …многие князья в изгнании, скитаясь от одного королевского двора к другому, без состояния, но одетые по-прежнему с пышным великолепием Востока — откуда они и бежали, — король Армении, король Кипра, впоследствии император Константинополя. Неудивительно, что жители Парижа поверили россказням цыган, которые объявились в 1427 году, «герцог, граф и с ними еще десять всадников», пока прочие, числом до 120, остались за городской чертой. Они прибыли из Египта, сказали они, Папа Римский им велел, в виде епитимьи за вероотступничество, странствовать в течение семи лет, не ложась спать в кровать; их было 1200, но их король и королева и все остальные умерли по дороге; дня смягчения наказания Папа приказал, чтобы каждый епископ и аббат предоставлял им по десятку загонов для скота. Жители Парижа толпами приходили посмотреть на них, цыганки предсказывали им судьбу и облегчали их кошельки «при помощи волшебства и иными способами».
 
   Ощущение близкого ответа — оно было настолько ярким, что на миг заглушило ропот Новой эры на улице, — нахлынуло так неожиданно, что Пирс на секунду даже забыл, на какой, собственно, вопрос он собирался найти ответ. Он вновь разыскал нужный отрывок:
 
   Они пришли из Египта, сказали они.
 
   Ах да. Ах да, конечно. Египет.
   Ответ прост; Барр говорил, что так оно и есть. Ответ прост, он все это и раньше знал, но не обращал внимания на этот маленький, но крайне значимый факт, но теперь он понял, теперь он знал.
   Вот тебе и на.
   Египет — впрочем, та страна, откуда они принесли свои магические навыки, вероятнее всего, не была Египтом, нет, вряд ли, нет, ни в коем случае, только не в той истории, которую знал Пирс. Какая-то другая страна, похожая на Египет, может быть, где-нибудь неподалеку от него, но только не Египет.
   Вот тебе и на, нет, правда, вот тебе и на.
   Закрываясь, шелестела страницами книжка в руках у Пирса; высокие голоса студентов потонули в настойчивых призывах мегафона. Затем раздались стоны и вопли Ужаса, и — тах-тах-тах — стали рваться гранаты со слезоточивым газом. Пирса вызволяли из заточения Оторопев от простоты ответа, Пирс сидел и глядел в пространство, и, пока до его кабинета не добрались едкие клубы дыма, в голове у него вертелась одна и та же фраза: вот тебе и на.
   Пирс был единственным ребенком, и ему было девять лет от роду, когда мать (по причинам, ставшим внятными для Пирса много лет спустя, но в то время совершенно непонятным) разошлась с его отцом — тот остался в Бруклине — и привезла его жить в Кентукки к своему брату Сэму, у которого умерла жена, но осталось четверо детей; жить пришлось в ветхом бараке чуть в стороне от единственной короткой улицы шахтерского поселка. Сэм работал врачом в больнице при маленькой католической миссии, где лечили шахтерам легкие, укладывали на сохранение их девочек-невест, а потом гнали глистов у народившихся детей. Дети самого Сэма — и Пирса ожидала та же программа — не посещали убогую местную школу; им давала по утрам уроки на дому сестра и домохозяйка священника, мисс Марта.
   Всем, кроме Джо Бонда, старшего сына Сэма. К моменту появления Пирса Джо Бойд был уже слишком большим, чтобы заставлять его учиться у мисс Марты; он был слишком большой и вредный, и никто не мог заставить его делать то, чего он не хотел; это был мальчик с лисьим лицом, он закатывал короткие рукава рубашки так, чтобы видны были едва наметившиеся бицепсы; считалось, что Сэм будет заниматься с ним чтением, но нравились ему только автомобили. Пирс его боялся.
   Что же до Хильди, то она вышла из-под опеки мисс Марты через год после появления Пирса и отправилась в школу «Королева Ангелов» в горах Шарон: пять дней в неделю, жидкая кашка на завтрак, залатанные простыни и молебны. Тот факт, что сама она через несколько лет стада монахиней, с характером резким, высокомерным, самоотверженным и храбрым, не мешал ей со смаком пересказывать ужасы из жизни большого краснокирпичного особняка — роза Шарона, лилия долин…
   Так что с тех пор уроки велись для Пирса, для тихой и скрытной Роберты по прозвищу Птичка и для малыша Уоррена, который поначалу показался тогда Пирсу просто бесформенным комочком, умом же и невозмутимым характером он обзавелся позже, когда вырос. Они пели для мисс Марты, рассказывали мисс Марте стихи, слушали воспоминания мисс Марты о причисленной к лику святых матери Опал Бойд, а в полдень убегали от мисс Марты, чтобы играть в такие игры, о которых мисс Марта никогда не слышала и которых наверняка даже и не смогла бы себе вообразить. Когда по вечерам, пару раз в неделю, появлялась Винни, мать Пирса, она пыталась собрать их всех в кучку и поучить французскому, но очень скоро они вконец ее измотали и добились желаемого. Теперь они были свободны с полудня до следующего утра, с мая и аж по самый октябрь.
   Вот в эту семью Пирсу и предстояло войти; здесь жили жизнью, которая замкнутостью своей напоминала жизнь какого-нибудь старинного семейства из мелкой поместной аристократии, а своим особым укладом — жизнь иностранцев в чужой стране, чьи труды и дни проходят в пределах охраняемого сеттльмента. Только дети Олигранта учились у сестры священника; только Олигранты (насколько знал Пирс) ежемесячно получали из центральной библиотеки штата в сине-зелено-травянистом Лексингтоне посылку с книгами. Жена Сэма, Опал (бывшая школьная учительница, она-то и была их первой наставницей, и память о ней они горячо чтили), выяснила, что есть такая возможность — заказывать книги коробками из столицы штата в свою бескнижную глухомань, — и Винни теперь тоже так делала; прочитанные книги ежемесячно упаковывались и отправлялись обратно, по получении им высылали следующую коробку, более или менее отвечая невнятному списку олигрантовских заказов (Матушка Западный Ветер [49], еще какие-нибудь истории про лошадей, «что-нибудь о том, как класть стены из камня», любую книжку Троллопа). Коробку привозили с почты и вскрывали — с радостью и разочарованием, получалось что-то вроде ежемесячного Рождества. Пирс помнил собственное впечатление от этой причудливой системы — наполовину презрение, наполовину смущение, — причудливой для ребенка, который хаживал по огромным, поистине беспредельным закромам Бруклинской библиотеки, куда отец его наведывался каждые две недели и всегда брал с собой Пирса, и тот мог взять почитать любую приглянувшуюся книгу, — вспоминая облупленные коробки, Пирс подумал, а может, именно они, те безымянные библиотекари, или кто там еще мог укладывать книги в коробку, может быть, именно они, выслав ему очередную допотопную — и с точки зрения орфографии, и по содержанию — книгу, впервые дали ему знать о существовании той призрачной страны, далекой древней страны, которая была похожа на Египет, но Египтом все-таки не являлась, нет, то был совсем не Египет, то была иная страна, с совершенно другой историей, и в названии тоже была пусть небольшая, но весьма существенная разница: не Египет, но Эгипет.