Страница:
— Что ж, тоже неплохо. Просто зайду к вам еще раз. Я не то чтобы очень спешила.
В офисе стоял смутный запах медикаментов и дезинфицирующих средств, никуда не денешься, когда вокруг кабинеты практикующих врачей и стоматологов; и Роузи невольно вспомнила о тех фантазиях, которыми тешилась в детстве, когда брела к доктору Свирлу, — вот сейчас она придет, а он заболел, или уехал в отпуск, или умер. И ни разу ничего подобного. Выйдя обратно, в набирающий обороты день, она поймала себя на том, что в горле у нее пересохло, а сердце стучит слишком часто.
Два часа. Ну и ладно. Пробежаться по магазинам или гак, вообще. В нерешительности она вышла к мосту, а потом и на сам мост, вглядываясь в речную даль — к югу, туда, где должен стоять на скале Баттерманз; но нет, слишком далеко, даже в такую ясную погоду.
Вся эта затея вдруг показалась ей постылой и никому не нужной, и не разворошила она это осиное гнездо только лишь потому, что Алан очень вовремя смылся на неожиданно свалившиеся похороны; может, ей следует воспринимать данное обстоятельство как знак; может, оставить Закон в покое и вернуться потихоньку домой. Но, подумав о доме, она представила себе Аркадию, а не облицованный булыжником дом в Каменебойне. Так что, где-то про себя, она уже давно все решила, невзирая на все эти трепыхания.
Он спросит ее (ей так казалось, она просто представить себе не могла, что не спросит, вполне естественное с его стороны желание во всем разобраться), почему она собирается начать соответствующую юридическую процедуру. Да нет же, не хочу я ничего начинать, тут же пришел ей в голову ответ; покончить кое с чем хочу, чего не отнять, того не отнять. Однако это не ответ.
Если по большому счету, никаких причин и не нужно было выдумывать. Проблема в том, что у нее нет больше причин оставаться замужем, вот и все.
Ей казалось совершенно очевидным: ничто не могло бы послужить действительной причиной для развода, если бы причины сохранить этот брак оставались в силе, — ни растущее чувство неприязни (она при всем желании не могла решиться на более сильное слово) к Майку, ни его залеты, ни капризы. Ей казалось, что в былые времена, в Былые Времена, во времена ее родителей или еще того раньше, вообще не нужно было никаких причин: сам факт замужества уже был необходимой и достаточной причиной для того, чтобы оставаться замужем. Теперь же — стоило только бросить самый беглый взгляд на собственных знакомых, на то, что показывают по телевизору и о чем пишут в газетах, и доказательств тому можно было бы набрать вагон и маленькую тележку, — теперь те, кто продолжал жить в браке, продолжали жить в браке только ценой постоянных усилий, направленных на выяснение одного-единственного обстоятельства: а почему, собственно, они до сих пор не развелись; причем усилий каждодневных, поскольку в любой день могли и впрямь оказаться в разводе. Логическое допущение, что браки, основанные на добровольном выборе, на обоюдном желании быть вместе, должны быть прочнее тех, что держатся (подобно браку ее родителей) на чистой воды нежелании нарушать сложившиеся социальные условности; на деле же брак по взаимной склонности мог растаять буквально в одночасье, из-за минутного невнимания к партнеру. И не оставить после себя ничего: скажем, причины быть вместе.
Она подумала о Сэм.
Люди остаются вместе ради детей. Взять хотя бы ее родителей. Но теперь в центрах по уходу за детьми и в детских садиках большая часть детей — насколько ей было известно — была из Неполных Семей. И над проблемой этой работает такое количество всякого народа, что рано или поздно, а скорее всего в самом ближайшем будущем, отыщут способ сделать так, чтобы дети от разводов не страдали. А может, на самом деле детям не так уж и плохо в Неполных Семьях, как то обычно принято считать.
Она знала наверняка — холодное и страшное чувство уверенности, которое имело силу окончательного вердикта, — что Сэм не будет настолько плохо оттого, что Роузи разойдется с Майком, как когда-то было самой Роузи от того, что ее мать осталась с отцом: жуткий, населенный призраками дом, черная дыра вместо семьи, уж лучше бы семья была неполная.
Ей без него будет лучше.
Ей без него будет лучше — ей не в первый раз приходила на ум эта фраза, но в первый раз в контексте собственного детства. Ее напугали раз и навсегда. Нет, конечно, она никого ни с кем не сравнивает. Нет-нет. Она развернулась и ушла с моста, как будто в спину ей дул черный ветер былых печалей, вольный гулять между прошлым и будущим. Она прошла квартал вверх по Хай-стрит, завернула в «Дырку от пончика» и села в прохладной кабинке у стены; заказала кофе и пончик с желе и раскрыла заложенную заколкой для волос книжку «Надкушенные яблоки». Два часа времени.
Действие во второй части книги происходило в Лон доне, и Роузи это пришлось по вкусу; Крафту, судя по всему, данное обстоятельство также пришлось по вкусу: книга словно бы потянулась и расправила плечи, нетерпеливо перебирая пальцами в предчувствии вкусного материала. Абзацы сделались длиннее, появились списки и каталоги забавных и причудливых видов, блюд, обычаев и привычек. Город был — одна сплошная череда ярких зрелищ, по крайней мере описывался он именно в этом ракурсе; и речь шла не только о выездах лорд-мэра, о процессиях гильдий и о представлениях, которые давались в Иннз-оф-Корт [60], но и о настоящих игровых залах: теперь их начали строить именно как игровые залы, а не пере оборудовать под театральные помещения внутренние дворики постоялых дворов, вроде как в «Красном быке»; в театрах ставили фарсы, трагедии и хроники, завсегдатаи галдели, подмечали каждую мелочь, ничего не желали спускать с рук даром, и представляли собой зрелище ничуть не менее любопытное, чем сами пьесы, и был Театр, где играла труппа лорда Лестера. [61] Но в Саутворке в это время по-прежнему держали медвежьи «ямы», где Старый Драчун, Драный Раф и Любимчик крушили мастиффам башки, словно яблоки, весь Лондон знал их по именам и ходил на них смотреть, подмастерья-лудильщики, и придворные дамы, и заезжие знатные иностранцы; хозяева любили их как родных детей, ухаживали за ними и лечили полученные ими жуткие раны, чтобы они могли и дальше ломать спины псам, — Роузи собак было жалко, но в те времена, судя по всему, мало кто разделял ее чувства. По Темзе плавали тогда белые лебеди, а на Тауэрском мосту выставляли головы изменников, и коршуны выклевывали им глаза: в городе кишели заговоры, злоумышленники строили коварные планы и пытались извести королеву страшным колдовством, от которого весь город бросало в дрожь, — в Линкольнз-Инн-Филдз нашли восковую куклу, похожую на королеву и сплошь утыканную иголками, и немедля вызвали друга и личного астролога королевы доктора Ди, чтобы он разобрался в этом деле, а он сказал, что все это полная чушь, безделица, а королева жить будет долго и на здоровье жаловаться ей будет трех; а она показалась подданным на королевской барке, чтобы все могли убедиться в том, что она жива и здорова, и провела Рождество в Ричмонде.
Такие яркие краски, подумала Роузи, как будто в комиксах; и трудно было представить, что они тогда сами ничего особенного в этом не видели, просто жили себе и жили, в своих чудных одеяниях всех цветов радуги, причем некоторых цветов Роузи даже не могла себе представить: шафрановый и тутовый, луговой и цвет гусиного дерьма. Умирая, они завещали все эти немыслимые костюмы слугам, а те никак не могли такое носить, а потому продавали их актерам; сцены в устроенных на постоялых дворах игровых залах представляли собой лишенные каких бы то ни было декораций дощатые подмостки, а вместо рампы светило (или не светило) солнце, но по этим голым доскам расхаживали персонажи в шелках и шитой золотом парче, которые называли друг друга Королями, Лордами и Принцами, вне зависимости оттого, происходило действие в Древнем Риме, во времена Генриха V или в далекой Италии, и одеты они были в одни и те же костюмы почивших в бозе лордов, если только костюмы эти были достаточно пышными. Юный Уилл (Крафт неизменно именовал его именно так) с головой окунулся в этот многоцветный кипеж, он научился петь и танцевать (судя по всему, в тогдашних театрах пению и танцам, «скачкам» уделялось ничуть не меньшее внимание, чем собственно актерской игре — хотя эти танцы походили скорее на акробатические номера. Интересно, подумала Роузи, а как это выглядело на самом деле: они дурачились или пытались добиться эстетического эффекта?) и обзавелся друзьями среди актеров из труппы «Лестер Бойз», равно сведущих в тайнах двора и лондонского дна. Шаг за шагом — ему устраивали своеобразные инициации, разыгрывали его как могли — он стал в труппе своим человеком. А народец подобрался тот еще. И нужно было доказать им, что тебя за так не возьмешь В самый разгар драки вдруг появлялся мастер Бербедж или руководитель хора, вздорный, одетый в черное мужик: в чем тут дело, в чем тут дело.
Уилл сперва подвизался на женских ролях: на них всегда не хватало исполнителей, поскольку актрис как таковых в природе не существовало; Роузи вспомнила, что где-то когда-то уже об этом читала. Прячешь под лиф Два апельсина. А тебя пытаются ущипнуть, поцеловать — и мяукают вслед. И из-за текста накатывала такая странная, если не сказать темная, волна возбуждения, что Роузи начинала всерьез задумываться о словах Бони, сказанных ей насчет Феллоуза Крафта: такое впечатление, что речь у него идет совсем о других инициациях, явно не прописанных в тексте, и в этом гаме — не слышится ли нотка извращенности, всего лишь нотка, не более: в домах вельмож, где выступали труппы мальчиков, обретались мрачные молодые лорды с длинными завитыми локонами и серьгами в ушах, пьяные, с тяжелым взглядом, и в углу вечно кто-то блюет. Весной в Лондон пришла чума: ближайший друг Уилла, который играл Филиду, Клоринду и Семирамиду, но при этом, возникни только какая-нибудь заваруха, дрался с Уиллом плечом к плечу, умер, держа Уилла за руку. Бледный, повторяя в бреду стихи и отрывки из песен, как будто разучивал очередную роль. Уилл слегка подрос. Молодые лорды разъехались по своим поместьям во Франции, актеры на повозках отправлялись в провинцию, чтобы спастись от чумы; труппа герцога Лестера следовала за королевским двором.
Королева! Казалось, кроме нее, в книге вообще не было женщин, как будто она вобрала в себя всю женственность Англии, единственная женщина в королевстве, но зато какая женщина. Казалось, Крафт и сам, подпав под ее очарование, начинает рядом с ней путаться в словах, и в глазах у него появляется странный блеск — как у любого из созданных им персонажей-мужчин. Робин Лестер исполнял вокруг нее сложный куртуазный танец, они с королевой вот уже долгие годы были любовниками (но как они этим занимались, подумала Роузи), и если бы кто-нибудь мог заглянуть в самые потаенные глубины ее сердца, там оказался бы лощеный, неизменно внимательный Робин; вот только доступа туда не было никому. В мае Лестер привез в Уонстед свою труппу, чтобы показать пьесу-маскарад, написанную его племянником сэром Филипом Сидни [62], изысканнейшим джентльменом, одетым в шелка столь же пронзительно голубые, как цвет его по-детски ясных глаз. «Королева мая». Имелась в виду, естественно, сама Елизавета, которой в пьесе отводилась лавная роль и на которую — и только на нее — пьеса и была рассчитана, хотя для этой роли не было написано ни строчки; она не нуждалась в готовых текстах. В пушистом, шартрезового цвета парке она и ее свита наткнулись на нимфу, которая вышла вдруг на заросшую ландышами лужайку и с поклоном сказала: «Не думайте, о прекрасная и любезная госпожа, что я сошла к вам только из-за вашего блистательного наряда… Или из-за некоего присутствующего здесь джентльмена, который готов сделать все, что будет в его силах, на благо ваше и вашего дома… Я хотела просить вас о милости из ваших рук, но в лице вашем увидела нечто такое, что заставило меня смириться перед вами…» И королева ответила ей изящным и забавным impromptu[63], столь остроумным и неожиданным, что игравший нимфу юноша совсем смутился и его щеки под слоем румян покраснели самым натуральным образом.
Уилл, который вытянулся как жердь и вид приобрел донельзя серьезный, играл — и, как всегда, удачно — ученого педанта по имени Ромбус, стандартного персонажа из комедии масок: у него всегда очень живо выходили педанты и профессора, с головами, набитыми всякой заумной чушью, ученой белибердой, которую только он один из всей труппы умел легко запоминать. Позвольте мне перейти к имманентной сути вентилируемого вопроса. Славно сказано, доктор, вы, как я вижу, удостоились степени магистра искусств. Так точно, если будет благоугодно досточтимому господину (глубокий поклон, старческая слабая рука дергается вверх, к ревматическому позвоночнику), я получил ее как honorificabilitudinitatibus. Королева расхохоталась в голос — над словечком, которое он выпаливал единым духом еще в школе, в Стратфорде, чтобы повеселить Саймона Ханта; после окончания спектакля она обошла выстроившихся в ряд актеров и остановилась перед Уиллом, рыжим, на голову выше всех своих товарищей.
Ага, подумала Роузи, сейчас она изречет что-нибудь шибко пророческое.
Лицо королевы поднялось вверх, маленькое, белое, с наведенными бровями, лицо девственницы, которая много лет томилась в заколдованном замке; ее рыжие волосы были убраны бриллиантами, заплетенными столь же искусно, как ее собственные кудри, и следом поднялся жесткий белый кружевной воротник, как будто для того, чтобы составить фон, забрать в рамку это лицо, с тяжелым лбом, длинным носом и широко распахнутыми глазами. Так значит, и она была — павлин, белый павлин в полном павлиньем наряде. Встретившись лицом к лицу с этим сказочным чудищем, Уилл даже глаз не смог отвесть; ее по-птичьему острые глаза, зеленые как изумруды, пристально глядели на него.
Больше всего на свете королева любила две вещи: рыжие волосы и бриллианты. Она провела по волосам Уилла унизанной кольцами рукой, и белая маска, служившая ей вместо лица, улыбнулась.
Honorificabili-tudini-tatibus, сказала она.
Когда настали холода, труппа герцога Лестера вернулась из своего северного турне и снова заняла свои позиции в здании, выстроенном Джеймсом Бербеджем вне пределов досягаемости лондонского городского магистрата. Другого подобного игрового зала в Англии в те времена еще не было, Бербедж любил его и тратил на него деньги, словно на любимую жену (о чем жена не раз и не два ему говорила); по сути дела, этот зад не был обычным игровым залом, не медвежьей «ямой», не переделанным постоялым двором или обычным залом, в котором поставили сцену, несколько лишних дверей и несколько кресел для джентльменов — нет, это не был игровой зал, был Театр, как когда-то римляне называли свои круглые сооружения; так его и назвали — Театр, единственный в Англии.
«В этом году нам наконец поставят эти самые сосуды», — сказал мастер Бербедж.
Широко расставив ноги, он стоял на сцене и смотрел на пустой партер и на ряды галерей, куда можно было пройти всего за пенни. За его спиной «мальчики» разучи вали новую пьесу. Сверху на него взирали небеса, нарисованные золотом на темно-голубом пологе, зодиак и «постоянные» планеты, солнце, луна.
«Что еще за сосуды?» — спросил его Уилл.
Мальчик — впрочем, вряд ли теперь его имело смысл называть мальчиком — сидел на краю сцены, болтая длинными худыми ногами. В руке у него была тетрадка, но роли в этой новой пьесе ему не досталось. Там не было смешных педантов и поэтов, а сплошь одни герои с их Любовями. Новая мода. Чем мрачнее и древней, тем лучше.
«Медные сосуды, — сказал Бербедж. — Медные сосуды, сделанные… особым образом. Сделать их и поставить за нишами — вон там и там: я не знаю точно, как они действуют, но они дают такое эхо, усиливают голос, ловят его и возвращают обратно».
Уилл оглядел, театр, пытаясь себе все это представить.
«Витрувий [64] утверждает, — с уважением в голосе проговорил Бербедж, — что в настоящих древнеримских театрах всегда так делали. И расставляли их искусно в должных местах в строго заданном порядке. Так говорит мой ученый друг доктор Ди. Который читал и Витрувия, и вообще всех этих древних авторов. Которых тебе тоже стоило бы почитать, мой мальчик, и изучить их как следует. Актер не имеет права быть игнорамусом». [65]
Он глянул вниз, на мальчика. Что с ним делать дальше? Попал он в труппу самым обычным образом и точно таким же образом мог впоследствии труппу покинуть. Мастер Бербедж, у которого вечно был полон рот всяческих срочных дел, как-то об этом заблаговременно не подумал. Если мальчик хорошо играет роли, и растет гибким, хорошеньким и не слишком высоким, и у него при этом подходящий голос, его со временем можно легко перевести на женские роли, амплуа, которое в чисто мужской труппе всегда в дефиците, и, таким образом, он получит полноправную долю в доходах; если все сложится иначе, ну, что ж, как только окончится срок действия контракта, его всегда можно отправить домой, к семье, и пусть попробует себя на каком-нибудь другом поприще.
Где-то на донышке свинцовой шкатулки Бербеджа, между счетами и квитанциями, лежала странная написанная Уиллом бумага. Уж лучше бы он сжег ее.
Потому что Уилл не вырос гибким и хорошеньким, а вырос из него этакий сорняк. Вместо коленей у него теперь большие желваки, шарниры, на которых крепятся друг к другу бедро и голень, как у дурно сделанной раздвижной мебели. Ярко-рыжие когда-то волосы выцвели и поредели, а из-под них торчал нелепый огромный лоб; Бербедж подумывал даже, а нет ли у парня водянки, ибо за последний год он стал какой-то сам не свой, и слова от него не дождешься, и вид временами совершенно идиотский. Да еще к тому же и голос: когда-то звонкий и пронзительный, теперь он начал ломаться; Уилл часто давал петуха, а интонации стали сухими и невыразительными, как солома шуршит.
Вот если бы он его во время слегка подрезал… Отрезал ему снизу совсем чуть-чуть, как это делают итальянцы. Бербеджа передернуло.
«Обязательно их поставим, — сказал он. — Если в древних театрах уже стояли такие чудесные приспособления, почему же мы в наш век не можем на такое отважиться.
Доктор Ди наверняка знает, как это делалось. Надо бы раздобыть у него эту книгу, Витрувия, или чтобы он сам в ней покопался и сделал для нас набросок и план, так чтобы мы могли сами во всем разобраться. Брось ты это дело, брось».
Уилл поднял глаза от тетрадки с пьесой. Единственное, чего у него не отнять с точки зрения актерской профессии, подумал Бербедж, так это памяти. Стихи цепляются и остаются у него в голове, как овечья шерсть на шиповнике, и он может вспомнить что угодно, и с любого места. К завтрашнему же дню он будет знать все эти роли наизусть. Вот. На случай, если кто заболеет.
«Послушай, — сказал он. И вынул из кошелька монету. — Я хочу, чтобы ты съездил в Мортлейк, там стоит дом доктора Ди; поедешь по реке. Ты меня слушаешь? В Мортлейк. Дом между рекой и церковью, найдешь церковь, там спросишь, тебе покажут».
Уилл уже успел куда-то сунуть тетрадку и стоял теперь, едва не пританцовывая на своих ходулях.
«Понятно, — сказал он. — Мортлейк, между рекой и церковью».
«Передай ему, — сказал Бербедж, — что у меня к нему просьба. Скажи ему так, скажи…»
«Про медные сосуды. Так и скажу. Я все понял».
«Вот и молодец. А теперь иди причешись и почисть ногти. Найди чистую рубашку. Он ученый человек, личный друг королевы. Ты меня слышишь? Не стой столбом».
Уилл взял монету и повернулся, чтобы идти.
«Уилл».
Мальчик обернулся.
То, что он вел себя странно, и что ему ни до чего нет дела, и что он словно с луны свалился, со своей дурацкой водяночной башкой и выпирающими во все стороны костями, не имело к нему ровным счетом никакого отношения: в его больших внимательных глазах это читалось яснее некуда.
Что делать, что делать.
«Спросишь доктора Ди, — сказал Бербедж. — Он мудрый человек, мальчик мой, он сможет тебе помочь. Скажи ему, чтоб заглянул в твой гороскоп и посмотрел, что там написано на звездах. Скажи, что я сам за это ему заплачу. Так и передай».
Уилл, не сказав ни слова в ответ, повернулся и пошел.
По реке, да еще в полном одиночестве! Стоять столбом он не собирался, но в одну минуту такие дела тоже не делаются: сперва вниз по Бишопсгейт-стрит и через городскую стену у Бишопсгейта, мимо постоялых дворов на Фенчерч-стрит, где зазывалы выкрикивали названия пьес. С Лиденхолл-стрит он повернул направо, в Чипсайд; кареты, которые буквально несколько лет назад заявили о своем праве делить узкие лондонские улочки с портшезами, телегами и пешеходами, нахально протискивались сквозь толпу, а сидящие на высоко поднятых задках кучера нахлестывали лошадей. Несколько роскошных карет стояли у огромного нового здания, выстроенного Томасом Грешемом во славу себе и короне, — биржи, которая недавно с высочайшего дозволения стала именоваться «Королевской», и товары всего мира перепродавались теперь за этими колоннадами, под этой высокой крышей. Внутри — а через Биржу можно было срезать себе путь к реке, и Уилл неоднократно этим пользовался — внутри купчины, толстые и худые, одетые в одинаково темное платье, проворачивали в конторах на первом этаже, за плотно затворенными дверьми, сделки с пшеницей, мехами, ячменем, кожей и вином, а вверху, на галерее, держали мастерские и торговали своим товаром ювелиры и точильщики точных приборов, переплетчики, перчаточники и галантерейщики, оружейники, аптекари и часовщики. У дверей, вдоль стен и на близлежащих улицах снаружи суетились торговцы помельче, из тех, у кого не было собственных лавок, таскали короба на спинах, зазывали народ на свежие устрицы, яблоки, спелые вишни и мидии только что из моря, метлы, чудесные метлы, морская капуста, собранная на дуврских каменистых берегах, и даже просто вода, по грошику за кружку.
Уилл купил себе пипиновое яблоко и грыз его по дороге через Чипсайд к собору Св. Павла, мимо лавок золотых дел мастеров, где всегда было полным-полно богатых хлыщей и аристократов-иноземцев, а также мошенников, плутов и карманных воришек, которые с них кормились. К тому времени как он добрался до Св. Павла, в толпе стало не пропихнуться от нищих, бывших солдат, слепых или безногих, и мнимых инвалидов, которые выставляли напоказ отвратительнейшего вида фальшивые язвы, хватали или пытались схватить тебя за рукав и от которых отделаться можно было только при помощи милостыни; у входа в собор нищие сидели целым гуртом, как стая голодных гусей, и, едва завидев хоть сколь-нибудь прилично одетого прохожего, тут же принимались грохотать кружками для подаяний. Деревянную колокольню собора много лет назад сожгла молния, и по большому счету он давно уже был не только собором, но и местом общественных сборищ — хотя богослужения исправно шли в нем каждый день; одетые в жесткие гофрированные воротники мальчики-хористы (Уиллу было искренне их жаль, но была в них и своя радость) пели бездумно-звонкими голосами, озвучивая огромные пустоты храма.
Уилл прошел через весь храм, пересек неф от северных дверей до южных, останавливаясь по дороге, чтобы почитать прилепленные к колоннам объявления: слуги ищут хорошо оплачиваемую работу, учителя фехтования и танцев предлагают брать у них уроки, свои умения расхваливают преподаватели итальянского и французского языков, врачи и астрологи. Он прочел рекламку аптекаря:
Все эти Мази, Настойки, экстракты или Эссенции, Соли и прочие Составы; продаются в готовом виде на Пристани Св. Павла ДЖОНОМ КЛЕРКСОНОМ, признанным умельцем в искусстве Дистилляции; который, кроме того, за разумное вознаграждение обещает обучить каждого интересующегося всем тайнам Упомянутого искусства в течение нескольких дней и проч.
И гляньте-ка, что он предлагает: essentia perlarum, это что, вытяжка из жемчуга? И balsamum sulphuris, а еще saccharum plumbi, то бишь свинцовый сахар, vitrum antimonii, значит, сурьмяная микстура; sal cranii humani (Уилл перевел это про себя, и его передернуло дрожью: соль человеческого черепа, что это может быть такое?); а также куда более прозаические товары: «лаки и краски, быстро сохнущие на солнце, причудливые и ужасные Фейерверки». Престарелая сводня истолковала тот факт, что он задержался у этого забавного объявления, на свой лад и попыталась с ним заговорить; Уилл вздрогнул, метнулся в сторону и запнулся ногой за ногу; стоящая у своей, особенной колонны в ожидании клиентов кучка юристов дружно расхохоталась, может статься что и над ним. Он поспешил наружу, на солнышко.
В офисе стоял смутный запах медикаментов и дезинфицирующих средств, никуда не денешься, когда вокруг кабинеты практикующих врачей и стоматологов; и Роузи невольно вспомнила о тех фантазиях, которыми тешилась в детстве, когда брела к доктору Свирлу, — вот сейчас она придет, а он заболел, или уехал в отпуск, или умер. И ни разу ничего подобного. Выйдя обратно, в набирающий обороты день, она поймала себя на том, что в горле у нее пересохло, а сердце стучит слишком часто.
Два часа. Ну и ладно. Пробежаться по магазинам или гак, вообще. В нерешительности она вышла к мосту, а потом и на сам мост, вглядываясь в речную даль — к югу, туда, где должен стоять на скале Баттерманз; но нет, слишком далеко, даже в такую ясную погоду.
Вся эта затея вдруг показалась ей постылой и никому не нужной, и не разворошила она это осиное гнездо только лишь потому, что Алан очень вовремя смылся на неожиданно свалившиеся похороны; может, ей следует воспринимать данное обстоятельство как знак; может, оставить Закон в покое и вернуться потихоньку домой. Но, подумав о доме, она представила себе Аркадию, а не облицованный булыжником дом в Каменебойне. Так что, где-то про себя, она уже давно все решила, невзирая на все эти трепыхания.
Он спросит ее (ей так казалось, она просто представить себе не могла, что не спросит, вполне естественное с его стороны желание во всем разобраться), почему она собирается начать соответствующую юридическую процедуру. Да нет же, не хочу я ничего начинать, тут же пришел ей в голову ответ; покончить кое с чем хочу, чего не отнять, того не отнять. Однако это не ответ.
Если по большому счету, никаких причин и не нужно было выдумывать. Проблема в том, что у нее нет больше причин оставаться замужем, вот и все.
Ей казалось совершенно очевидным: ничто не могло бы послужить действительной причиной для развода, если бы причины сохранить этот брак оставались в силе, — ни растущее чувство неприязни (она при всем желании не могла решиться на более сильное слово) к Майку, ни его залеты, ни капризы. Ей казалось, что в былые времена, в Былые Времена, во времена ее родителей или еще того раньше, вообще не нужно было никаких причин: сам факт замужества уже был необходимой и достаточной причиной для того, чтобы оставаться замужем. Теперь же — стоило только бросить самый беглый взгляд на собственных знакомых, на то, что показывают по телевизору и о чем пишут в газетах, и доказательств тому можно было бы набрать вагон и маленькую тележку, — теперь те, кто продолжал жить в браке, продолжали жить в браке только ценой постоянных усилий, направленных на выяснение одного-единственного обстоятельства: а почему, собственно, они до сих пор не развелись; причем усилий каждодневных, поскольку в любой день могли и впрямь оказаться в разводе. Логическое допущение, что браки, основанные на добровольном выборе, на обоюдном желании быть вместе, должны быть прочнее тех, что держатся (подобно браку ее родителей) на чистой воды нежелании нарушать сложившиеся социальные условности; на деле же брак по взаимной склонности мог растаять буквально в одночасье, из-за минутного невнимания к партнеру. И не оставить после себя ничего: скажем, причины быть вместе.
Она подумала о Сэм.
Люди остаются вместе ради детей. Взять хотя бы ее родителей. Но теперь в центрах по уходу за детьми и в детских садиках большая часть детей — насколько ей было известно — была из Неполных Семей. И над проблемой этой работает такое количество всякого народа, что рано или поздно, а скорее всего в самом ближайшем будущем, отыщут способ сделать так, чтобы дети от разводов не страдали. А может, на самом деле детям не так уж и плохо в Неполных Семьях, как то обычно принято считать.
Она знала наверняка — холодное и страшное чувство уверенности, которое имело силу окончательного вердикта, — что Сэм не будет настолько плохо оттого, что Роузи разойдется с Майком, как когда-то было самой Роузи от того, что ее мать осталась с отцом: жуткий, населенный призраками дом, черная дыра вместо семьи, уж лучше бы семья была неполная.
Ей без него будет лучше.
Ей без него будет лучше — ей не в первый раз приходила на ум эта фраза, но в первый раз в контексте собственного детства. Ее напугали раз и навсегда. Нет, конечно, она никого ни с кем не сравнивает. Нет-нет. Она развернулась и ушла с моста, как будто в спину ей дул черный ветер былых печалей, вольный гулять между прошлым и будущим. Она прошла квартал вверх по Хай-стрит, завернула в «Дырку от пончика» и села в прохладной кабинке у стены; заказала кофе и пончик с желе и раскрыла заложенную заколкой для волос книжку «Надкушенные яблоки». Два часа времени.
Действие во второй части книги происходило в Лон доне, и Роузи это пришлось по вкусу; Крафту, судя по всему, данное обстоятельство также пришлось по вкусу: книга словно бы потянулась и расправила плечи, нетерпеливо перебирая пальцами в предчувствии вкусного материала. Абзацы сделались длиннее, появились списки и каталоги забавных и причудливых видов, блюд, обычаев и привычек. Город был — одна сплошная череда ярких зрелищ, по крайней мере описывался он именно в этом ракурсе; и речь шла не только о выездах лорд-мэра, о процессиях гильдий и о представлениях, которые давались в Иннз-оф-Корт [60], но и о настоящих игровых залах: теперь их начали строить именно как игровые залы, а не пере оборудовать под театральные помещения внутренние дворики постоялых дворов, вроде как в «Красном быке»; в театрах ставили фарсы, трагедии и хроники, завсегдатаи галдели, подмечали каждую мелочь, ничего не желали спускать с рук даром, и представляли собой зрелище ничуть не менее любопытное, чем сами пьесы, и был Театр, где играла труппа лорда Лестера. [61] Но в Саутворке в это время по-прежнему держали медвежьи «ямы», где Старый Драчун, Драный Раф и Любимчик крушили мастиффам башки, словно яблоки, весь Лондон знал их по именам и ходил на них смотреть, подмастерья-лудильщики, и придворные дамы, и заезжие знатные иностранцы; хозяева любили их как родных детей, ухаживали за ними и лечили полученные ими жуткие раны, чтобы они могли и дальше ломать спины псам, — Роузи собак было жалко, но в те времена, судя по всему, мало кто разделял ее чувства. По Темзе плавали тогда белые лебеди, а на Тауэрском мосту выставляли головы изменников, и коршуны выклевывали им глаза: в городе кишели заговоры, злоумышленники строили коварные планы и пытались извести королеву страшным колдовством, от которого весь город бросало в дрожь, — в Линкольнз-Инн-Филдз нашли восковую куклу, похожую на королеву и сплошь утыканную иголками, и немедля вызвали друга и личного астролога королевы доктора Ди, чтобы он разобрался в этом деле, а он сказал, что все это полная чушь, безделица, а королева жить будет долго и на здоровье жаловаться ей будет трех; а она показалась подданным на королевской барке, чтобы все могли убедиться в том, что она жива и здорова, и провела Рождество в Ричмонде.
Такие яркие краски, подумала Роузи, как будто в комиксах; и трудно было представить, что они тогда сами ничего особенного в этом не видели, просто жили себе и жили, в своих чудных одеяниях всех цветов радуги, причем некоторых цветов Роузи даже не могла себе представить: шафрановый и тутовый, луговой и цвет гусиного дерьма. Умирая, они завещали все эти немыслимые костюмы слугам, а те никак не могли такое носить, а потому продавали их актерам; сцены в устроенных на постоялых дворах игровых залах представляли собой лишенные каких бы то ни было декораций дощатые подмостки, а вместо рампы светило (или не светило) солнце, но по этим голым доскам расхаживали персонажи в шелках и шитой золотом парче, которые называли друг друга Королями, Лордами и Принцами, вне зависимости оттого, происходило действие в Древнем Риме, во времена Генриха V или в далекой Италии, и одеты они были в одни и те же костюмы почивших в бозе лордов, если только костюмы эти были достаточно пышными. Юный Уилл (Крафт неизменно именовал его именно так) с головой окунулся в этот многоцветный кипеж, он научился петь и танцевать (судя по всему, в тогдашних театрах пению и танцам, «скачкам» уделялось ничуть не меньшее внимание, чем собственно актерской игре — хотя эти танцы походили скорее на акробатические номера. Интересно, подумала Роузи, а как это выглядело на самом деле: они дурачились или пытались добиться эстетического эффекта?) и обзавелся друзьями среди актеров из труппы «Лестер Бойз», равно сведущих в тайнах двора и лондонского дна. Шаг за шагом — ему устраивали своеобразные инициации, разыгрывали его как могли — он стал в труппе своим человеком. А народец подобрался тот еще. И нужно было доказать им, что тебя за так не возьмешь В самый разгар драки вдруг появлялся мастер Бербедж или руководитель хора, вздорный, одетый в черное мужик: в чем тут дело, в чем тут дело.
Уилл сперва подвизался на женских ролях: на них всегда не хватало исполнителей, поскольку актрис как таковых в природе не существовало; Роузи вспомнила, что где-то когда-то уже об этом читала. Прячешь под лиф Два апельсина. А тебя пытаются ущипнуть, поцеловать — и мяукают вслед. И из-за текста накатывала такая странная, если не сказать темная, волна возбуждения, что Роузи начинала всерьез задумываться о словах Бони, сказанных ей насчет Феллоуза Крафта: такое впечатление, что речь у него идет совсем о других инициациях, явно не прописанных в тексте, и в этом гаме — не слышится ли нотка извращенности, всего лишь нотка, не более: в домах вельмож, где выступали труппы мальчиков, обретались мрачные молодые лорды с длинными завитыми локонами и серьгами в ушах, пьяные, с тяжелым взглядом, и в углу вечно кто-то блюет. Весной в Лондон пришла чума: ближайший друг Уилла, который играл Филиду, Клоринду и Семирамиду, но при этом, возникни только какая-нибудь заваруха, дрался с Уиллом плечом к плечу, умер, держа Уилла за руку. Бледный, повторяя в бреду стихи и отрывки из песен, как будто разучивал очередную роль. Уилл слегка подрос. Молодые лорды разъехались по своим поместьям во Франции, актеры на повозках отправлялись в провинцию, чтобы спастись от чумы; труппа герцога Лестера следовала за королевским двором.
Королева! Казалось, кроме нее, в книге вообще не было женщин, как будто она вобрала в себя всю женственность Англии, единственная женщина в королевстве, но зато какая женщина. Казалось, Крафт и сам, подпав под ее очарование, начинает рядом с ней путаться в словах, и в глазах у него появляется странный блеск — как у любого из созданных им персонажей-мужчин. Робин Лестер исполнял вокруг нее сложный куртуазный танец, они с королевой вот уже долгие годы были любовниками (но как они этим занимались, подумала Роузи), и если бы кто-нибудь мог заглянуть в самые потаенные глубины ее сердца, там оказался бы лощеный, неизменно внимательный Робин; вот только доступа туда не было никому. В мае Лестер привез в Уонстед свою труппу, чтобы показать пьесу-маскарад, написанную его племянником сэром Филипом Сидни [62], изысканнейшим джентльменом, одетым в шелка столь же пронзительно голубые, как цвет его по-детски ясных глаз. «Королева мая». Имелась в виду, естественно, сама Елизавета, которой в пьесе отводилась лавная роль и на которую — и только на нее — пьеса и была рассчитана, хотя для этой роли не было написано ни строчки; она не нуждалась в готовых текстах. В пушистом, шартрезового цвета парке она и ее свита наткнулись на нимфу, которая вышла вдруг на заросшую ландышами лужайку и с поклоном сказала: «Не думайте, о прекрасная и любезная госпожа, что я сошла к вам только из-за вашего блистательного наряда… Или из-за некоего присутствующего здесь джентльмена, который готов сделать все, что будет в его силах, на благо ваше и вашего дома… Я хотела просить вас о милости из ваших рук, но в лице вашем увидела нечто такое, что заставило меня смириться перед вами…» И королева ответила ей изящным и забавным impromptu[63], столь остроумным и неожиданным, что игравший нимфу юноша совсем смутился и его щеки под слоем румян покраснели самым натуральным образом.
Уилл, который вытянулся как жердь и вид приобрел донельзя серьезный, играл — и, как всегда, удачно — ученого педанта по имени Ромбус, стандартного персонажа из комедии масок: у него всегда очень живо выходили педанты и профессора, с головами, набитыми всякой заумной чушью, ученой белибердой, которую только он один из всей труппы умел легко запоминать. Позвольте мне перейти к имманентной сути вентилируемого вопроса. Славно сказано, доктор, вы, как я вижу, удостоились степени магистра искусств. Так точно, если будет благоугодно досточтимому господину (глубокий поклон, старческая слабая рука дергается вверх, к ревматическому позвоночнику), я получил ее как honorificabilitudinitatibus. Королева расхохоталась в голос — над словечком, которое он выпаливал единым духом еще в школе, в Стратфорде, чтобы повеселить Саймона Ханта; после окончания спектакля она обошла выстроившихся в ряд актеров и остановилась перед Уиллом, рыжим, на голову выше всех своих товарищей.
Ага, подумала Роузи, сейчас она изречет что-нибудь шибко пророческое.
Лицо королевы поднялось вверх, маленькое, белое, с наведенными бровями, лицо девственницы, которая много лет томилась в заколдованном замке; ее рыжие волосы были убраны бриллиантами, заплетенными столь же искусно, как ее собственные кудри, и следом поднялся жесткий белый кружевной воротник, как будто для того, чтобы составить фон, забрать в рамку это лицо, с тяжелым лбом, длинным носом и широко распахнутыми глазами. Так значит, и она была — павлин, белый павлин в полном павлиньем наряде. Встретившись лицом к лицу с этим сказочным чудищем, Уилл даже глаз не смог отвесть; ее по-птичьему острые глаза, зеленые как изумруды, пристально глядели на него.
Больше всего на свете королева любила две вещи: рыжие волосы и бриллианты. Она провела по волосам Уилла унизанной кольцами рукой, и белая маска, служившая ей вместо лица, улыбнулась.
Honorificabili-tudini-tatibus, сказала она.
Когда настали холода, труппа герцога Лестера вернулась из своего северного турне и снова заняла свои позиции в здании, выстроенном Джеймсом Бербеджем вне пределов досягаемости лондонского городского магистрата. Другого подобного игрового зала в Англии в те времена еще не было, Бербедж любил его и тратил на него деньги, словно на любимую жену (о чем жена не раз и не два ему говорила); по сути дела, этот зад не был обычным игровым залом, не медвежьей «ямой», не переделанным постоялым двором или обычным залом, в котором поставили сцену, несколько лишних дверей и несколько кресел для джентльменов — нет, это не был игровой зал, был Театр, как когда-то римляне называли свои круглые сооружения; так его и назвали — Театр, единственный в Англии.
«В этом году нам наконец поставят эти самые сосуды», — сказал мастер Бербедж.
Широко расставив ноги, он стоял на сцене и смотрел на пустой партер и на ряды галерей, куда можно было пройти всего за пенни. За его спиной «мальчики» разучи вали новую пьесу. Сверху на него взирали небеса, нарисованные золотом на темно-голубом пологе, зодиак и «постоянные» планеты, солнце, луна.
«Что еще за сосуды?» — спросил его Уилл.
Мальчик — впрочем, вряд ли теперь его имело смысл называть мальчиком — сидел на краю сцены, болтая длинными худыми ногами. В руке у него была тетрадка, но роли в этой новой пьесе ему не досталось. Там не было смешных педантов и поэтов, а сплошь одни герои с их Любовями. Новая мода. Чем мрачнее и древней, тем лучше.
«Медные сосуды, — сказал Бербедж. — Медные сосуды, сделанные… особым образом. Сделать их и поставить за нишами — вон там и там: я не знаю точно, как они действуют, но они дают такое эхо, усиливают голос, ловят его и возвращают обратно».
Уилл оглядел, театр, пытаясь себе все это представить.
«Витрувий [64] утверждает, — с уважением в голосе проговорил Бербедж, — что в настоящих древнеримских театрах всегда так делали. И расставляли их искусно в должных местах в строго заданном порядке. Так говорит мой ученый друг доктор Ди. Который читал и Витрувия, и вообще всех этих древних авторов. Которых тебе тоже стоило бы почитать, мой мальчик, и изучить их как следует. Актер не имеет права быть игнорамусом». [65]
Он глянул вниз, на мальчика. Что с ним делать дальше? Попал он в труппу самым обычным образом и точно таким же образом мог впоследствии труппу покинуть. Мастер Бербедж, у которого вечно был полон рот всяческих срочных дел, как-то об этом заблаговременно не подумал. Если мальчик хорошо играет роли, и растет гибким, хорошеньким и не слишком высоким, и у него при этом подходящий голос, его со временем можно легко перевести на женские роли, амплуа, которое в чисто мужской труппе всегда в дефиците, и, таким образом, он получит полноправную долю в доходах; если все сложится иначе, ну, что ж, как только окончится срок действия контракта, его всегда можно отправить домой, к семье, и пусть попробует себя на каком-нибудь другом поприще.
Где-то на донышке свинцовой шкатулки Бербеджа, между счетами и квитанциями, лежала странная написанная Уиллом бумага. Уж лучше бы он сжег ее.
Потому что Уилл не вырос гибким и хорошеньким, а вырос из него этакий сорняк. Вместо коленей у него теперь большие желваки, шарниры, на которых крепятся друг к другу бедро и голень, как у дурно сделанной раздвижной мебели. Ярко-рыжие когда-то волосы выцвели и поредели, а из-под них торчал нелепый огромный лоб; Бербедж подумывал даже, а нет ли у парня водянки, ибо за последний год он стал какой-то сам не свой, и слова от него не дождешься, и вид временами совершенно идиотский. Да еще к тому же и голос: когда-то звонкий и пронзительный, теперь он начал ломаться; Уилл часто давал петуха, а интонации стали сухими и невыразительными, как солома шуршит.
Вот если бы он его во время слегка подрезал… Отрезал ему снизу совсем чуть-чуть, как это делают итальянцы. Бербеджа передернуло.
«Обязательно их поставим, — сказал он. — Если в древних театрах уже стояли такие чудесные приспособления, почему же мы в наш век не можем на такое отважиться.
Доктор Ди наверняка знает, как это делалось. Надо бы раздобыть у него эту книгу, Витрувия, или чтобы он сам в ней покопался и сделал для нас набросок и план, так чтобы мы могли сами во всем разобраться. Брось ты это дело, брось».
Уилл поднял глаза от тетрадки с пьесой. Единственное, чего у него не отнять с точки зрения актерской профессии, подумал Бербедж, так это памяти. Стихи цепляются и остаются у него в голове, как овечья шерсть на шиповнике, и он может вспомнить что угодно, и с любого места. К завтрашнему же дню он будет знать все эти роли наизусть. Вот. На случай, если кто заболеет.
«Послушай, — сказал он. И вынул из кошелька монету. — Я хочу, чтобы ты съездил в Мортлейк, там стоит дом доктора Ди; поедешь по реке. Ты меня слушаешь? В Мортлейк. Дом между рекой и церковью, найдешь церковь, там спросишь, тебе покажут».
Уилл уже успел куда-то сунуть тетрадку и стоял теперь, едва не пританцовывая на своих ходулях.
«Понятно, — сказал он. — Мортлейк, между рекой и церковью».
«Передай ему, — сказал Бербедж, — что у меня к нему просьба. Скажи ему так, скажи…»
«Про медные сосуды. Так и скажу. Я все понял».
«Вот и молодец. А теперь иди причешись и почисть ногти. Найди чистую рубашку. Он ученый человек, личный друг королевы. Ты меня слышишь? Не стой столбом».
Уилл взял монету и повернулся, чтобы идти.
«Уилл».
Мальчик обернулся.
То, что он вел себя странно, и что ему ни до чего нет дела, и что он словно с луны свалился, со своей дурацкой водяночной башкой и выпирающими во все стороны костями, не имело к нему ровным счетом никакого отношения: в его больших внимательных глазах это читалось яснее некуда.
Что делать, что делать.
«Спросишь доктора Ди, — сказал Бербедж. — Он мудрый человек, мальчик мой, он сможет тебе помочь. Скажи ему, чтоб заглянул в твой гороскоп и посмотрел, что там написано на звездах. Скажи, что я сам за это ему заплачу. Так и передай».
Уилл, не сказав ни слова в ответ, повернулся и пошел.
По реке, да еще в полном одиночестве! Стоять столбом он не собирался, но в одну минуту такие дела тоже не делаются: сперва вниз по Бишопсгейт-стрит и через городскую стену у Бишопсгейта, мимо постоялых дворов на Фенчерч-стрит, где зазывалы выкрикивали названия пьес. С Лиденхолл-стрит он повернул направо, в Чипсайд; кареты, которые буквально несколько лет назад заявили о своем праве делить узкие лондонские улочки с портшезами, телегами и пешеходами, нахально протискивались сквозь толпу, а сидящие на высоко поднятых задках кучера нахлестывали лошадей. Несколько роскошных карет стояли у огромного нового здания, выстроенного Томасом Грешемом во славу себе и короне, — биржи, которая недавно с высочайшего дозволения стала именоваться «Королевской», и товары всего мира перепродавались теперь за этими колоннадами, под этой высокой крышей. Внутри — а через Биржу можно было срезать себе путь к реке, и Уилл неоднократно этим пользовался — внутри купчины, толстые и худые, одетые в одинаково темное платье, проворачивали в конторах на первом этаже, за плотно затворенными дверьми, сделки с пшеницей, мехами, ячменем, кожей и вином, а вверху, на галерее, держали мастерские и торговали своим товаром ювелиры и точильщики точных приборов, переплетчики, перчаточники и галантерейщики, оружейники, аптекари и часовщики. У дверей, вдоль стен и на близлежащих улицах снаружи суетились торговцы помельче, из тех, у кого не было собственных лавок, таскали короба на спинах, зазывали народ на свежие устрицы, яблоки, спелые вишни и мидии только что из моря, метлы, чудесные метлы, морская капуста, собранная на дуврских каменистых берегах, и даже просто вода, по грошику за кружку.
Уилл купил себе пипиновое яблоко и грыз его по дороге через Чипсайд к собору Св. Павла, мимо лавок золотых дел мастеров, где всегда было полным-полно богатых хлыщей и аристократов-иноземцев, а также мошенников, плутов и карманных воришек, которые с них кормились. К тому времени как он добрался до Св. Павла, в толпе стало не пропихнуться от нищих, бывших солдат, слепых или безногих, и мнимых инвалидов, которые выставляли напоказ отвратительнейшего вида фальшивые язвы, хватали или пытались схватить тебя за рукав и от которых отделаться можно было только при помощи милостыни; у входа в собор нищие сидели целым гуртом, как стая голодных гусей, и, едва завидев хоть сколь-нибудь прилично одетого прохожего, тут же принимались грохотать кружками для подаяний. Деревянную колокольню собора много лет назад сожгла молния, и по большому счету он давно уже был не только собором, но и местом общественных сборищ — хотя богослужения исправно шли в нем каждый день; одетые в жесткие гофрированные воротники мальчики-хористы (Уиллу было искренне их жаль, но была в них и своя радость) пели бездумно-звонкими голосами, озвучивая огромные пустоты храма.
Уилл прошел через весь храм, пересек неф от северных дверей до южных, останавливаясь по дороге, чтобы почитать прилепленные к колоннам объявления: слуги ищут хорошо оплачиваемую работу, учителя фехтования и танцев предлагают брать у них уроки, свои умения расхваливают преподаватели итальянского и французского языков, врачи и астрологи. Он прочел рекламку аптекаря:
Все эти Мази, Настойки, экстракты или Эссенции, Соли и прочие Составы; продаются в готовом виде на Пристани Св. Павла ДЖОНОМ КЛЕРКСОНОМ, признанным умельцем в искусстве Дистилляции; который, кроме того, за разумное вознаграждение обещает обучить каждого интересующегося всем тайнам Упомянутого искусства в течение нескольких дней и проч.
И гляньте-ка, что он предлагает: essentia perlarum, это что, вытяжка из жемчуга? И balsamum sulphuris, а еще saccharum plumbi, то бишь свинцовый сахар, vitrum antimonii, значит, сурьмяная микстура; sal cranii humani (Уилл перевел это про себя, и его передернуло дрожью: соль человеческого черепа, что это может быть такое?); а также куда более прозаические товары: «лаки и краски, быстро сохнущие на солнце, причудливые и ужасные Фейерверки». Престарелая сводня истолковала тот факт, что он задержался у этого забавного объявления, на свой лад и попыталась с ним заговорить; Уилл вздрогнул, метнулся в сторону и запнулся ногой за ногу; стоящая у своей, особенной колонны в ожидании клиентов кучка юристов дружно расхохоталась, может статься что и над ним. Он поспешил наружу, на солнышко.