Страница:
Он перевернул страницу. Предуведомление: есть такие люди, которые могут потеряться в «лабиринте» мысли Ди, «измучить свои умы способами невероятными [и] пренебречь своими повседневными заботами»; другие, «наглецы и не более чем призраки людей», торопливо отринут истины, заключенные под этой обложкой. Хм.
Хорошо бы снабдить свою собственную книгу барочным титульным листом, вроде вот этого: гравированный портал, разом нелепый и мрачный, с колоннами, сводами и подножиями колонн, на каждом из которых лента с надписью, объясняющей аллегорию, Зеуля, Эфир, Огонь, Вода, цитаты на латыни и греческом на прихотливо закрученных знаменах, Меркурий с крылатыми сандалиями и шляпой, с пальцем, прижатым к губам. Над посвящением императору Максимилиану выгравирован девиз:
Qui non intellegit, out taceat out discat.
Что в переводе будет означать — так, а ну-ка поглядим:
Пусть [тот], кто не поймет [сего], либо сохранит молчание [об этом], либо изучит.
Н-да, ну и какой же из этих случаев его собственный? Конечно, может оказаться и так, что он и то и другое: разом и дурак, и наглец, тот, кто, ничего не зная, много говорит. Он закрыл «Иероглифическую монаду» и сунул ее на полку к собратьям, Вторичным Источникам, с которыми он и будет коротать свой здешний срок: к «Бруно» Крафта, к Барру в четырех толстых томах, к Торндайку [123] в шести томах, еще того толще; к старому учебнику астрономии Эрла, к словарю Льюиса и Шорта и к словарю ангелов, и к дюжине других: логика, согласно которой именно они и именно в этом сочетании попали на идущую вдоль левой стены полку, была внятна разве что самому Пирсу, и разве что в данный конкретный момент. Пусть прочие учатся, или молчат.
А у него есть кому посвятить книгу? А ведь некому, хотя именно в тот момент он вдруг понял, насколько редкостный, по сути, дар представляет собой такое посвящение: роскошный и льстящий самолюбию, воистину бесценный.
Н-да. И еще предуведомление, От Автора: В этой книге, даже сильнее, нем в большинстве других книг, нет, Эта книга даже в большей степени, чем большинство книг, опирается на другие книги. И автору хотелось бы выразить глубочайшую признательность. Чья глубочайшая научная эрудиция, чьи в высшей степени плодотворные идеи, чьи превосходные. Все нижеследующее есть не что иное, как фантазия на заданные ими темы.
И, может быть, заранее извиниться за то применение, которое он нашел их трудам, и за ту компанию, которую им придется отныне терпеть в его книге.
Он отвернулся от полки и открыл следующую коробку Здесь лежали большие книги: большой словарь и большой иллюстрированный справочник по часам, несколько томов Британской энциклопедии 1939 года, унаследованных им после смерти Сэма, большой Шекспир и огромная Библия.
Эта последняя (изд. Дуэ), такая массивная, такая тяжелая, просто искушала его заняться невинным гаданием.
Он положил ее на кровать, открыл, захватил толстую стопку страниц и, закрыв глаза, начал их перелистывать. Остановился. Не открывая глаз, он опустил в текст палец — и осторожно покосился на результат. Исайя.
Итак, вы выйдете с веселием и будете провожаемы с миром; горы и холмы будут петь перед вами песнь, и все дерева в поле рукоплескать вам.
Глава третья
Как и в каждой книжке Феллоуза Крафта, в той маленькой автобиографии, которую Бони дал Роузи, был эпиграф. Из «Бесплодных усилий любви»:
Как чашу с уксусом, прими удачи дар
Беда тебе однажды улыбнется, а до той поры
Усни, печаль
Каковая цитата, по здравом раз мышлении, представлялась скорее шуткой; очень может статься, поду мала Роузи, что в данном случае сам источник гораздо важнее цитаты, потому что главной темой книги бы ли долгие, растянувшиеся на всю жизнь Крафта поиски Идеального Друга, а также разнообразные разочарования, предательства, нарушения клятв и ошибки, к которым при вели эти поиски, и все они были поданы так тонко, так деликатно, что Роузи начала сомневаться, а был ли автор в действительности так уж не уверен в истинной природе своих пристрастий, в том, что он невиннейшим образом ищет друга, и ничего больше, или это у нее самой настолько извращенное восприятие чужих мотивов и судеб?
Если в вопросах Идеальной Дружбы Крафт был до крайности застенчив, то в отношении роялти и прочих деловых аспектов писательского труда он был откровенен вполне Он дал полный отчет о том, сколько заработал на каждой книге, и Роузи показалось, что это многое объясняет; на жизнь ему, судя по всему, хватало, но достатком это никак не назовешь. Там были еще какие-то семейные капиталы, хотя здесь Крафт тоже начинал темнить; и еще, конечно, был Фонд. Понятное дело, что на авторский процент от продажи книг он никогда не смог бы купить дома в Каменебойне и заплатить за свои многочисленные путешествия, о которых он всякий раз давал добросовестный отчет, каждое из них предпринималось в пламенной надежде, каждое приносило искренние радости от встреченных в дороге шедевров архитектуры и искусства и каждое оставляло после себя горький привкус: все из-за Друзей, подумала Роузи, из-за Никоса и Антонио, из-за Барона, Кирилла и Хельмута. В книгу были вклеены нечеткие фотографии одного или двух из перечисленных мужчин, в гравированных рамочках, с именем, местом и датой; и, в общем-то, — если не считать одного-единственного фото веселой и ребячливой женщины в старомодной громоздкой шляпе и летнем платье, его матери — это были единственные попавшие в книгу иллюстрации.
Нет, вот еще одна: Крафт и с ним еще два молодых человека, на чем-то вроде горной тропки, а за спинами у них, в долине, туманный белый замок, как на картинке в детской книжке. На Крафте и на этих двух, как бишь их там, грубые куртки, кожаные шорты и свитера. Подпись гласила: Во время похода в Исполиновы горы, 1935 , и сама эта фраза Роузи показалась совершенно замечательной. В тексте она не нашла каких бы то ни было упоминаний об этой экспедиции, да и вообще понятия не имела, где находятся эти Исполиновы горы. Не иначе, в Волшебной стране.
Хотя, в общем-то, она не читала книгу подряд, от корки до корки. Книга просто лежала у нее на столе (изначально стол был карточным, а она просто переставила его в угол кабинета, чтобы за ним можно было работать), и она время от времени просто совала в нее нос — когда ей становилось скучно или когда она окончательно запутывалась в непривычной работе; это чтение и даже самый вид этой книги, казалось, имели самое непосредственное отношение к работе, достаточное для того, чтобы заполнять паузы между отдельными делами. Именно ее она и читала однажды утром в конце мая, сидя в кресле Бони и забросив обутые в кроссовки ноги на его письменный стол, хотя на дворе стояло воскресенье и день был не рабочий. Сам Бони был снаружи, на лужайке: согнулся над мячиком с крокетным молотком в руках. Густо-зеленая лужайка, предмет гордости любого старого садовода, белый, в синюю полоску мячик и молоток. Роузи видела его всякий раз, как поднимала глаза от книжки: упражняется.
«Какими бы достоинствами мы их ни наделяли, наши гнезда неизменно пусты, — прочла она; и подумала, что знает, кто такие эти мы. — Мы всегда и неизбежно будем одиноки, как мячики, когда их запускают через широкую зеленую лужайку, иногда они ударяются в другие, такие же, иногда их самих ударяют. Мы должны быть благодарны судьбе за эти удары; и хранить в себе смелость и бодрость духа; и не забывать о тех, кого любили, — ни в коем случае — и молиться, чтобы наша верность, в свою очередь, обеспечила нам место, пусть даже это место не часто будут навещать, в их собственных сердцах».
Хм.
Роузи вдруг пришло в голову, что в наши дни все — нет, пожалуй, не все, но многие из тех, кого она знала, — живут точно так же, как от века жили мужчины-геи вроде Крафта; от одного короткого столкновения до другого, столь же короткого, не находя покоя, среди любовников, которых невозможно удержать при себе, вот разве только на то время, покуда держишь их за руки. А что потом? А потом помнить о них и не терять связи: оставаться друзьями. Может, есть в этом некий урок, или подсказка на будущее: как не остаться в конечном счете с пустыми руками, если уж тебе все равно выпало жить такой судьбой.
Она пропустила странички между пальцами, и они сложились одна к другой, книга закрылась. Снаружи, на лужайке, Бони сделал отточенное движение молотком, как маятник качнулся, и распрямил согнутые в коленях ноги. Сэм в полном восторге помчалась через всю лужайку и перехватила мячик. Бони поднял палец; Сэм с мячиком в руке обернулась, чтобы послушать, что он скажет, а потом решила все равно оставить мячик себе и побежала прочь, восторженно хохоча во все горло.
«В Венеции, в церкви Сан-Панталон, находится одно из величайших известных мне произведений искусства. Это барочная фреска на потолке, выполненная в обманывающей глаз перспективе неким Фумиани, о котором я более ничего и нигде не слышал. Его работа покрывает весь потолок, вместе с кессонами, как некое невероятных размеров станковое полотно; она призвана проиллюстрировать историю из жизни святого, хотя мне так и не удалось выяснить, что же это за история. Несмотря на вполне убедительный вертикальный „скачок“ перспективы, ей недостает исчезающей — на грани реального — легкости Тьеполо, но есть в ней некая сумеречная, похожая на галлюцинацию ясность, все фигуры совершенно отчетливы и ясно прописаны, колонны, лестничные пролеты, троны, треножники и дым воскурений настолько реалистичны, что гигантские их размеры и скорость, с которой они закручены в уходящей вверх спирали, создают совершенно головокружительный эффект. Самое замечательное в ней то, что, если не считать центрального круговорота ангелов, в ней невозможно сыскать никакой очевидной религиозной идеи: ни Девы, ни Христа, ни Бога-Отца или Духа Святаго, ни распятия, ни нимбов, вообще ничего. Ничего, кроме этих гигантских древних фигур, вовлеченных в историю куда сильней, чем тот, о ком эта история должна была повествовать; они размышляют, выносят суждения, надеются, созерцают, одни во всей вселенной. Рой ангелов возносится вовсе не к Лику Божьему, но к пустому, затянутому белыми облаками центру неба.
Буквально накануне окончания своей работы Фумиани вроде бы сорвался с лесов и разбился насмерть. Представляете?
Впервые я увидел купол Сан-Панталона (святого Панталоне, церковь старого клоуна?) в 1930-м, когда приехал в Европу писать свою первую книгу, «Путешествие Бруно». С тех пор я часто возвращался в Венецию, и фреска Фумиани была одной из тех вещей, которые заставляли меня сюда возвращаться. Если бы я мог — если бы не чувствовал, что в моем стареньком «уотерманзе» [124] того и гляди кончатся чернила, — я попытался бы взяться еще за одну книгу, книгу, похожую на этот купол; книгу, состоящую из трупп, выписанных одновременно двусмысленно, расплывчато и с предельной ясностью, из больших масс, которые разом перекликаются друг с другом и никак между собой не связаны; книгу мрачную, и ясную во мрачности своей, и радостную по достижении цели, совсем как та фреска, которой гигантский фокус с перспективой сообщает радость претворения; книгу, центр которой будет пуст и, разом, бесконечен. Книгу, которая завершит круговорот моей жизни там, где Бруно его начал; книгу, которую я буду писать до самой смерти, и умру, не дописав».
По спине у Роузи пробежал холодок. На самом-то деле она знала, что эти вселенского масштаба мысли были немного преждевременны, поскольку после этой автобиографии он написал еще как минимум одну книгу, «Под Сатурном», кажется? Или это была «Равнина во тьме»? Она ее читала, и ей не показалось, что эта книга чем-то отличалась ото всех прочих; просто еще одна книга, не хуже и не лучше.
Автобиография, подумала она, была, вероятнее всего, написана не на пороге смерти, а в предчувствии надвигающейся старости.
Судя по всему, Идеального Друга он себе так и не нашел. Усилия любви и впрямь оказались бесплодными.
Она отложила книгу и сняла ноги со стола. День, конечно, был не рабочий, но, тем не менее, ей предстояла масса дел: ибо именно сегодня начинался ежегодный, с плавающей датой, турнир по крокету, и первый матч сезона, важнейшее событие с точки зрения общественной значимости, должен был состояться именно здесь, в Аркадии, на лужайке перед окнами кабинета.
Приедут далеко не все посеянные под первыми номерами игроки; некоторые приезжают сюда только на лето и еще не успели распечатать свои здешние жилища, а кто-то как раз сегодня высаживает помидорную рассаду. Бо и иже с ним вроде бы должны были приехать. Аллана Баттермана тоже пригласили. Она надеялась, что будет и Споффорд, с которым она официально не виделась уже довольно долго; он собирался (по его собственным словам) обсудить с ней и с Бо какой-то свой проект.
Проект. Она подтянула шнурки на кроссовках и, прекрасно отдавая себе отчет в том, что делать этого, наверное, не стоит, открыла высокое французское окно и вышла прямо через подоконник на лужайку — позвать дочку обедать.
Пирс тоже не часто виделся со Споффордом со времени своего приезда: сезон был горячий, тот был по уши занят землей, и особых причин гонять в Откос у него не было. Пирс более или менее справлялся сам, уже начав привыкать к мысли о том, что в качестве вновь прибывшего он представляет собой для аборигенов определенный интерес.
Он уже был на короткой ноге с Бо и с живущими в доме у Бо женщинами, там же он успел познакомиться и с Вэл; дело шло к тому, что в скором времени круг его знакомств в этом маленьком городке станет куда шире, чем в мегаполисе, куда он в свое время, собственно, и приехал затем, чтобы стать чем-то вроде отшельника, и откуда к настоящему моменту так или иначе разбежались едва ли не все те люди, до которых ему было дело, — включая отныне и его самого.
Включая и его самого. В субботу он сидел в глубоком кресле у раскрытого окна, так, чтобы на него тянуло запахом расцветшей сирени (огромный старый куст, навалившийся на проволочную изгородь между его собственным домом и соседским) и чтобы можно было слушать птиц. Он ждал, когда с нижней лестничной площадки его позовет Вэл: потому что из всех возможных человеческих занятий он выбрал едва ли не самое странное, они с Бо и Вэл собирались съездить поиграть в крокет. А еще он писал в своем гроссбухе.
«Магическое мышление среди местных обитателей цветет пышным цветом, — писал он. — Мой сосед Бо растолковал мне вчера все, что касается различных планетарных характеристик, относимых к человеческим существам, меркурических, юпитерианских, сатурнианских, марсианских и так далее. И как можно привлечь благоприятные планетарные влияния для противодействия негативным. Талисманы. Печати. И он всего этого понабрался вовсе не в результате каких-то там ученых штудий, не из старых книг; у него просто при себе все это есть. Однако рецепты практически те же самые, которые выработал для себя Марсилио Фичино [125] лет пятьсот тому назад. И каким же образом?»
Он сунул карандаш между зубами, как пират — кинжал, и выбрался из кресла; подошел к «левой» полке, порылся в книгах, вынул одну и, листая ее на ходу, вернулся к окну и бухнулся обратно в кресло.
«Вэл, — продолжил писать он, — наш астролог, и вообще фигура чрезвычайно важная в округе, примерно как знахарь-звездочет или бабка-ведунья была когда-то значима в любой английской деревушке времен Елизаветы. Второго дня она объясняла мне в „Дырке от пончика“ качества или, вернее сказать, сущности двенадцати домов гороскопа. Я спросил ее, откуда у нее взялись именно эти определения; ответа на этот мой вопрос у нее, по сути, не было; она кое-что изучала, сказала она, но изучает она по большей части журналы; а еще ей кажется, она чувствует, что — ну, в общем, опыт, с ее точки зрения, все равно ничем не заменишь; но стоит только сравнить, насколько ее определения сходятся с теми, что дал в своей книге по астрологии Роберт Фладд [126], году приблизительно в 1620-м…»
Он установил раскрытую книгу на подлокотнике кресла, чтобы удобнее было делать выписки.
«Вэл говорит, что Vita — это Жизнь, психологическая и физическая личность человека. Фладд пишет: жизнь, личность, внешность и детство. Lucrum — то, чем человек владеет, деньги, карьера, говорит Вэл; у Фладда — собственность, богатства и дом (но Вэл настаивает еще и на началах; первые шаги; как ты распорядишься тем, что тебе дано в Vita). Fratres, по словам Вэл, это не просто братья и сестры, это вообще касается семейных отношений и любых возможных видов общения; более того, Дружба относится сюда же; фактически, все твое окружение. Фладд пишет, — Пирс потерял нужное место в книге, пришлось искать, — братья и сестры, дружба, вера и Церковь, поездки».
Н-да, может быть, и не настолько тесно сходятся, как ему показалось. Каким образом поездки подпали под Fratres? B описании Фладда «путешествия» значились гораздо дальше по списку, под Pietas, в девятом доме. А может, есть разница между «поездками» и «путешествиями»? Mors, восьмой дом, по мнению Вэл, не есть просто смерть, здесь имеется в виду возможность увидеть жизнь с точки зрения более широкой, космической перспективы. В изложении Фладда здесь значились «смерть, труды, печали, наследственные болезни, последние годы». В целом описание Вэл было, ну, скажем, приятней, чем у мага семнадцатого века, более оптимистическим, здесь всякая трудность, всякое препятствие расценивалось как свидетельство роста и борьбы за переход на более высокий уровень.
Но почему же все-таки домам присущи именно эти свойства, а не какие-то другие? И почему они расположены именно в этом порядке? Вэл была вполне в состоянии объяснить их как строгую последовательность, как общее движение от детских, а затем и взрослых, но по-прежнему чисто личностных забот через социализацию и создание семьи к космическому сознанию, этакий роман в двенадцати частях: но Пирс не совсем об этом ее спрашивал. Расположи любые двенадцать понятий в некой последовательности, и этот ряд можно будет вполне логично истолковать, особенно эдаким вот эзотерическим, апагогическим способом; но это не будет означать возможности их объяснить. Вот он и задал Вэл в «Дырке от пончика» пару вопросов. Почему Смерть расположена на восьмом месте, а не на последнем? Почему восьмой по счету, а не седьмой и не девятой? И неужели Lucrum заслуживает места сразу после Vital? И почему этот ряд из двенадцати понятий заканчивается не величайшим прорывом и не безнадежной беспросветностью, a Carcer, Темницей?
Бо Брахман сидел и слушал, как они разговаривают, и на лице у него играла хитрая полуулыбка, как если бы он знал куда больше, чем они, — но молчал, покуда Пирс задавал вопросы, а Вэл формулировала понятия, посмеиваясь время от времени над собственной непривычкой к логическому мышлению.
— Carcer, — сказала Вэл, — ну, в общем, скорбь, понимаете? А еще боязнь, ограниченность; но, понимаете, это все относится к личной судьбе человека и к его возможности это осознать.
— Что осознать?
— Что его личная судьба, на этот раз, завершена, что настало время от нее отказаться и выбраться из нее — через посредство смерти — и воссоединиться с космосом. В этом смысле — понимание происходящего.
Она взглянула на Бо:
— Я правильно говорю?
Но Бо ничего ей на это не ответил и только улыбнулся в ответ. Пирсу стало казаться, что это вовсе и не улыбка, что у него просто такая форма рта: губы, чуть искривленные, как у сатира. И что эта его улыбка так и остается на уровне губ, не глубже, и не достигает ни сердца, ни глаз.
Так, а что там у Фладда насчет этого последнего дома? «Скрытые враги, предатели, ревнивцы, недобрые мысли, большие животные».
Что еще за большие животные?
На Пирса вдруг снизошло озарение. Оно взорвалось у него в мозгу, как древесная почка, и тут же начало выбрасывать лепестки, раскрываясь, как цветок в ускоренной съемке в научно-популярном фильме, — даже раньше, чем Пирс успел схватиться за карандаш.
«Построить книгу в соответствии с двенадцатью домами гороскопа, — писал он, — каждый дом — глава или часть. Где-нибудь по дороге рассказать историю о том, откуда взялись эти двенадцать домов и как меняли смысл с течением времени, но не сразу, а оставить на попозже; и пусть читатель ломает голову: Vita? Lucrum? Что творится, и т. д.».
Он услышал, как внизу открылась дверь, парадное.
«В Vita рассказать, как ты пришел к необходимости этого исследования. Барр. Детство. И т.д.».
— Эй, красавчик, — послышался снизу хрипловатый голос Вэл.
— Да-да. Уже иду.
Его карандаш буквально летал по листу бумаги. Lucrum хм-м. А вот во Fratres дать компанию мыслителей, историков, магов, тогдашних и нынешних. И путешествие Бруно Он встал, отложил гроссбух в сторону, но писать не перестал.
Mors, это будет три четверти объема книги, и именно здесь сожгут Бруно. Но затем настанет пора его наследия — Эгипет, бесконечность, — которого достанет и на Pietas, и на Regnum, и на Benefacta.
Career под конец. Career. Те девять лет, что Бруно провел в камере размером с Пирсову ванную. Ему дали девять лет на то, чтобы отречься, но он не отрекся.
Почему же все-таки под конец мы оказываемся в тюрьме?
Он скатился на несколько ступенек вниз, потом снова рванул вверх, чтобы взять с собой табак, спички и солнцезащитные очки, купленные еще в прошлом году в Дальвиде. И снова — наружу и вниз, где ждала его Вэл, в шутливом нетерпении раскинув руки в стороны. Он не стал запирать за собой дверь, он вообще не запирал дверей с тех пор, как приехал в этот маленький городок; привычки большого города как-то мигом облетели с него, так, словно он никогда и не жил в большом городе, и не собирался туда возвращаться.
Игрался этот летний чемпионат по крокету на лужайках, расположенных обыкновенно с северной стороны местных ферм; лужайки были каменистые, и на них то и дело попадались пеньки и забытые детьми игрушки, отчего большая часть игр приобретала довольно странный характер и велась по своим собственным правилам; в итоге выходило нечто вроде Крокета с Препятствиями, в который многие из местных наловчились играть очень даже неплохо — в том числе и Споффорд. Однако на ровной, как бильярдный стол, лужайке Аркадии в крокет играли исходя из куда более строгой геометрии; народ собирался все больше пожилой, и молодые игроки чувствовали себя отчасти даже не совсем в своей тарелке: из-за белых костюмов, в которых выступала команда Бони, из-за выставленных миссис Писки кувшина лимонада и подноса с печеньем. Пирс, выбравшись из «букашки» Вэл и увидев, как за розовыми кустами народ играет разминочную партию, почувствовал, что почти готов к тому, что вместо молотка ему вот-вот вручат фламинго, которым придется катать ежиков под воротцами из игральных карт.
Роузи Расмуссен смотрела, как он идет вместе с Бо и Вэл по лужайке, большой нелепый человек в вязаной рубашке — и до странного бережно держит кончиками пальцев окурок сигареты. Она знала, кто он такой, потому что и Споффорд, и Вэл уже успели ей его описать, но в остальном он был для нее совершенным незнакомцем: новый человек в нашем графстве.
Пирс тоже обратил на нее внимание: она сделала эффектный выпад молотком, а потом обвела рукой лужайку, цветы и весь великолепный яркий день, словно предлагая это богатство ему, Бо и Вэл: стройная, жизнерадостная женщина, с подобранными торчком на макушке, как у морковки, вьющимися волосами, и тип лица — чуть удлиненный, с резковатыми чертами, как у породистой лошади, такие женщины до самой старости не теряют привлекательности. Хотя — не его тип. Она забросила молоток на плечо и пошла через лужайку к нему навстречу. За розовыми кустами одетые в белое игроки разразились вдруг сочувственными криками и смехом; Вэл отрывисто расхохоталась; руки Роузи и Пирса встретились.
— Привет. Меня зовут Роузи Расмуссен.
— Пирс Моффетт.
— Ага, точно, — сказала она, как будто какая-то ее догадка только что подтвердилась. — Добро пожаловать в Дальние горы.
Вэл издалека поздоровалась со всеми своими знакомыми и начала быстрым полушепотом пересказывать обстоятельства их биографий на ухо Бо. Роузи указала рукой на лужайку для крокета.
Как чашу с уксусом, прими удачи дар
Беда тебе однажды улыбнется, а до той поры
Усни, печаль
Каковая цитата, по здравом раз мышлении, представлялась скорее шуткой; очень может статься, поду мала Роузи, что в данном случае сам источник гораздо важнее цитаты, потому что главной темой книги бы ли долгие, растянувшиеся на всю жизнь Крафта поиски Идеального Друга, а также разнообразные разочарования, предательства, нарушения клятв и ошибки, к которым при вели эти поиски, и все они были поданы так тонко, так деликатно, что Роузи начала сомневаться, а был ли автор в действительности так уж не уверен в истинной природе своих пристрастий, в том, что он невиннейшим образом ищет друга, и ничего больше, или это у нее самой настолько извращенное восприятие чужих мотивов и судеб?
Если в вопросах Идеальной Дружбы Крафт был до крайности застенчив, то в отношении роялти и прочих деловых аспектов писательского труда он был откровенен вполне Он дал полный отчет о том, сколько заработал на каждой книге, и Роузи показалось, что это многое объясняет; на жизнь ему, судя по всему, хватало, но достатком это никак не назовешь. Там были еще какие-то семейные капиталы, хотя здесь Крафт тоже начинал темнить; и еще, конечно, был Фонд. Понятное дело, что на авторский процент от продажи книг он никогда не смог бы купить дома в Каменебойне и заплатить за свои многочисленные путешествия, о которых он всякий раз давал добросовестный отчет, каждое из них предпринималось в пламенной надежде, каждое приносило искренние радости от встреченных в дороге шедевров архитектуры и искусства и каждое оставляло после себя горький привкус: все из-за Друзей, подумала Роузи, из-за Никоса и Антонио, из-за Барона, Кирилла и Хельмута. В книгу были вклеены нечеткие фотографии одного или двух из перечисленных мужчин, в гравированных рамочках, с именем, местом и датой; и, в общем-то, — если не считать одного-единственного фото веселой и ребячливой женщины в старомодной громоздкой шляпе и летнем платье, его матери — это были единственные попавшие в книгу иллюстрации.
Нет, вот еще одна: Крафт и с ним еще два молодых человека, на чем-то вроде горной тропки, а за спинами у них, в долине, туманный белый замок, как на картинке в детской книжке. На Крафте и на этих двух, как бишь их там, грубые куртки, кожаные шорты и свитера. Подпись гласила: Во время похода в Исполиновы горы, 1935 , и сама эта фраза Роузи показалась совершенно замечательной. В тексте она не нашла каких бы то ни было упоминаний об этой экспедиции, да и вообще понятия не имела, где находятся эти Исполиновы горы. Не иначе, в Волшебной стране.
Хотя, в общем-то, она не читала книгу подряд, от корки до корки. Книга просто лежала у нее на столе (изначально стол был карточным, а она просто переставила его в угол кабинета, чтобы за ним можно было работать), и она время от времени просто совала в нее нос — когда ей становилось скучно или когда она окончательно запутывалась в непривычной работе; это чтение и даже самый вид этой книги, казалось, имели самое непосредственное отношение к работе, достаточное для того, чтобы заполнять паузы между отдельными делами. Именно ее она и читала однажды утром в конце мая, сидя в кресле Бони и забросив обутые в кроссовки ноги на его письменный стол, хотя на дворе стояло воскресенье и день был не рабочий. Сам Бони был снаружи, на лужайке: согнулся над мячиком с крокетным молотком в руках. Густо-зеленая лужайка, предмет гордости любого старого садовода, белый, в синюю полоску мячик и молоток. Роузи видела его всякий раз, как поднимала глаза от книжки: упражняется.
«Какими бы достоинствами мы их ни наделяли, наши гнезда неизменно пусты, — прочла она; и подумала, что знает, кто такие эти мы. — Мы всегда и неизбежно будем одиноки, как мячики, когда их запускают через широкую зеленую лужайку, иногда они ударяются в другие, такие же, иногда их самих ударяют. Мы должны быть благодарны судьбе за эти удары; и хранить в себе смелость и бодрость духа; и не забывать о тех, кого любили, — ни в коем случае — и молиться, чтобы наша верность, в свою очередь, обеспечила нам место, пусть даже это место не часто будут навещать, в их собственных сердцах».
Хм.
Роузи вдруг пришло в голову, что в наши дни все — нет, пожалуй, не все, но многие из тех, кого она знала, — живут точно так же, как от века жили мужчины-геи вроде Крафта; от одного короткого столкновения до другого, столь же короткого, не находя покоя, среди любовников, которых невозможно удержать при себе, вот разве только на то время, покуда держишь их за руки. А что потом? А потом помнить о них и не терять связи: оставаться друзьями. Может, есть в этом некий урок, или подсказка на будущее: как не остаться в конечном счете с пустыми руками, если уж тебе все равно выпало жить такой судьбой.
Она пропустила странички между пальцами, и они сложились одна к другой, книга закрылась. Снаружи, на лужайке, Бони сделал отточенное движение молотком, как маятник качнулся, и распрямил согнутые в коленях ноги. Сэм в полном восторге помчалась через всю лужайку и перехватила мячик. Бони поднял палец; Сэм с мячиком в руке обернулась, чтобы послушать, что он скажет, а потом решила все равно оставить мячик себе и побежала прочь, восторженно хохоча во все горло.
«В Венеции, в церкви Сан-Панталон, находится одно из величайших известных мне произведений искусства. Это барочная фреска на потолке, выполненная в обманывающей глаз перспективе неким Фумиани, о котором я более ничего и нигде не слышал. Его работа покрывает весь потолок, вместе с кессонами, как некое невероятных размеров станковое полотно; она призвана проиллюстрировать историю из жизни святого, хотя мне так и не удалось выяснить, что же это за история. Несмотря на вполне убедительный вертикальный „скачок“ перспективы, ей недостает исчезающей — на грани реального — легкости Тьеполо, но есть в ней некая сумеречная, похожая на галлюцинацию ясность, все фигуры совершенно отчетливы и ясно прописаны, колонны, лестничные пролеты, троны, треножники и дым воскурений настолько реалистичны, что гигантские их размеры и скорость, с которой они закручены в уходящей вверх спирали, создают совершенно головокружительный эффект. Самое замечательное в ней то, что, если не считать центрального круговорота ангелов, в ней невозможно сыскать никакой очевидной религиозной идеи: ни Девы, ни Христа, ни Бога-Отца или Духа Святаго, ни распятия, ни нимбов, вообще ничего. Ничего, кроме этих гигантских древних фигур, вовлеченных в историю куда сильней, чем тот, о ком эта история должна была повествовать; они размышляют, выносят суждения, надеются, созерцают, одни во всей вселенной. Рой ангелов возносится вовсе не к Лику Божьему, но к пустому, затянутому белыми облаками центру неба.
Буквально накануне окончания своей работы Фумиани вроде бы сорвался с лесов и разбился насмерть. Представляете?
Впервые я увидел купол Сан-Панталона (святого Панталоне, церковь старого клоуна?) в 1930-м, когда приехал в Европу писать свою первую книгу, «Путешествие Бруно». С тех пор я часто возвращался в Венецию, и фреска Фумиани была одной из тех вещей, которые заставляли меня сюда возвращаться. Если бы я мог — если бы не чувствовал, что в моем стареньком «уотерманзе» [124] того и гляди кончатся чернила, — я попытался бы взяться еще за одну книгу, книгу, похожую на этот купол; книгу, состоящую из трупп, выписанных одновременно двусмысленно, расплывчато и с предельной ясностью, из больших масс, которые разом перекликаются друг с другом и никак между собой не связаны; книгу мрачную, и ясную во мрачности своей, и радостную по достижении цели, совсем как та фреска, которой гигантский фокус с перспективой сообщает радость претворения; книгу, центр которой будет пуст и, разом, бесконечен. Книгу, которая завершит круговорот моей жизни там, где Бруно его начал; книгу, которую я буду писать до самой смерти, и умру, не дописав».
По спине у Роузи пробежал холодок. На самом-то деле она знала, что эти вселенского масштаба мысли были немного преждевременны, поскольку после этой автобиографии он написал еще как минимум одну книгу, «Под Сатурном», кажется? Или это была «Равнина во тьме»? Она ее читала, и ей не показалось, что эта книга чем-то отличалась ото всех прочих; просто еще одна книга, не хуже и не лучше.
Автобиография, подумала она, была, вероятнее всего, написана не на пороге смерти, а в предчувствии надвигающейся старости.
Судя по всему, Идеального Друга он себе так и не нашел. Усилия любви и впрямь оказались бесплодными.
Она отложила книгу и сняла ноги со стола. День, конечно, был не рабочий, но, тем не менее, ей предстояла масса дел: ибо именно сегодня начинался ежегодный, с плавающей датой, турнир по крокету, и первый матч сезона, важнейшее событие с точки зрения общественной значимости, должен был состояться именно здесь, в Аркадии, на лужайке перед окнами кабинета.
Приедут далеко не все посеянные под первыми номерами игроки; некоторые приезжают сюда только на лето и еще не успели распечатать свои здешние жилища, а кто-то как раз сегодня высаживает помидорную рассаду. Бо и иже с ним вроде бы должны были приехать. Аллана Баттермана тоже пригласили. Она надеялась, что будет и Споффорд, с которым она официально не виделась уже довольно долго; он собирался (по его собственным словам) обсудить с ней и с Бо какой-то свой проект.
Проект. Она подтянула шнурки на кроссовках и, прекрасно отдавая себе отчет в том, что делать этого, наверное, не стоит, открыла высокое французское окно и вышла прямо через подоконник на лужайку — позвать дочку обедать.
Пирс тоже не часто виделся со Споффордом со времени своего приезда: сезон был горячий, тот был по уши занят землей, и особых причин гонять в Откос у него не было. Пирс более или менее справлялся сам, уже начав привыкать к мысли о том, что в качестве вновь прибывшего он представляет собой для аборигенов определенный интерес.
Он уже был на короткой ноге с Бо и с живущими в доме у Бо женщинами, там же он успел познакомиться и с Вэл; дело шло к тому, что в скором времени круг его знакомств в этом маленьком городке станет куда шире, чем в мегаполисе, куда он в свое время, собственно, и приехал затем, чтобы стать чем-то вроде отшельника, и откуда к настоящему моменту так или иначе разбежались едва ли не все те люди, до которых ему было дело, — включая отныне и его самого.
Включая и его самого. В субботу он сидел в глубоком кресле у раскрытого окна, так, чтобы на него тянуло запахом расцветшей сирени (огромный старый куст, навалившийся на проволочную изгородь между его собственным домом и соседским) и чтобы можно было слушать птиц. Он ждал, когда с нижней лестничной площадки его позовет Вэл: потому что из всех возможных человеческих занятий он выбрал едва ли не самое странное, они с Бо и Вэл собирались съездить поиграть в крокет. А еще он писал в своем гроссбухе.
«Магическое мышление среди местных обитателей цветет пышным цветом, — писал он. — Мой сосед Бо растолковал мне вчера все, что касается различных планетарных характеристик, относимых к человеческим существам, меркурических, юпитерианских, сатурнианских, марсианских и так далее. И как можно привлечь благоприятные планетарные влияния для противодействия негативным. Талисманы. Печати. И он всего этого понабрался вовсе не в результате каких-то там ученых штудий, не из старых книг; у него просто при себе все это есть. Однако рецепты практически те же самые, которые выработал для себя Марсилио Фичино [125] лет пятьсот тому назад. И каким же образом?»
Он сунул карандаш между зубами, как пират — кинжал, и выбрался из кресла; подошел к «левой» полке, порылся в книгах, вынул одну и, листая ее на ходу, вернулся к окну и бухнулся обратно в кресло.
«Вэл, — продолжил писать он, — наш астролог, и вообще фигура чрезвычайно важная в округе, примерно как знахарь-звездочет или бабка-ведунья была когда-то значима в любой английской деревушке времен Елизаветы. Второго дня она объясняла мне в „Дырке от пончика“ качества или, вернее сказать, сущности двенадцати домов гороскопа. Я спросил ее, откуда у нее взялись именно эти определения; ответа на этот мой вопрос у нее, по сути, не было; она кое-что изучала, сказала она, но изучает она по большей части журналы; а еще ей кажется, она чувствует, что — ну, в общем, опыт, с ее точки зрения, все равно ничем не заменишь; но стоит только сравнить, насколько ее определения сходятся с теми, что дал в своей книге по астрологии Роберт Фладд [126], году приблизительно в 1620-м…»
Он установил раскрытую книгу на подлокотнике кресла, чтобы удобнее было делать выписки.
«Вэл говорит, что Vita — это Жизнь, психологическая и физическая личность человека. Фладд пишет: жизнь, личность, внешность и детство. Lucrum — то, чем человек владеет, деньги, карьера, говорит Вэл; у Фладда — собственность, богатства и дом (но Вэл настаивает еще и на началах; первые шаги; как ты распорядишься тем, что тебе дано в Vita). Fratres, по словам Вэл, это не просто братья и сестры, это вообще касается семейных отношений и любых возможных видов общения; более того, Дружба относится сюда же; фактически, все твое окружение. Фладд пишет, — Пирс потерял нужное место в книге, пришлось искать, — братья и сестры, дружба, вера и Церковь, поездки».
Н-да, может быть, и не настолько тесно сходятся, как ему показалось. Каким образом поездки подпали под Fratres? B описании Фладда «путешествия» значились гораздо дальше по списку, под Pietas, в девятом доме. А может, есть разница между «поездками» и «путешествиями»? Mors, восьмой дом, по мнению Вэл, не есть просто смерть, здесь имеется в виду возможность увидеть жизнь с точки зрения более широкой, космической перспективы. В изложении Фладда здесь значились «смерть, труды, печали, наследственные болезни, последние годы». В целом описание Вэл было, ну, скажем, приятней, чем у мага семнадцатого века, более оптимистическим, здесь всякая трудность, всякое препятствие расценивалось как свидетельство роста и борьбы за переход на более высокий уровень.
Но почему же все-таки домам присущи именно эти свойства, а не какие-то другие? И почему они расположены именно в этом порядке? Вэл была вполне в состоянии объяснить их как строгую последовательность, как общее движение от детских, а затем и взрослых, но по-прежнему чисто личностных забот через социализацию и создание семьи к космическому сознанию, этакий роман в двенадцати частях: но Пирс не совсем об этом ее спрашивал. Расположи любые двенадцать понятий в некой последовательности, и этот ряд можно будет вполне логично истолковать, особенно эдаким вот эзотерическим, апагогическим способом; но это не будет означать возможности их объяснить. Вот он и задал Вэл в «Дырке от пончика» пару вопросов. Почему Смерть расположена на восьмом месте, а не на последнем? Почему восьмой по счету, а не седьмой и не девятой? И неужели Lucrum заслуживает места сразу после Vital? И почему этот ряд из двенадцати понятий заканчивается не величайшим прорывом и не безнадежной беспросветностью, a Carcer, Темницей?
Бо Брахман сидел и слушал, как они разговаривают, и на лице у него играла хитрая полуулыбка, как если бы он знал куда больше, чем они, — но молчал, покуда Пирс задавал вопросы, а Вэл формулировала понятия, посмеиваясь время от времени над собственной непривычкой к логическому мышлению.
— Carcer, — сказала Вэл, — ну, в общем, скорбь, понимаете? А еще боязнь, ограниченность; но, понимаете, это все относится к личной судьбе человека и к его возможности это осознать.
— Что осознать?
— Что его личная судьба, на этот раз, завершена, что настало время от нее отказаться и выбраться из нее — через посредство смерти — и воссоединиться с космосом. В этом смысле — понимание происходящего.
Она взглянула на Бо:
— Я правильно говорю?
Но Бо ничего ей на это не ответил и только улыбнулся в ответ. Пирсу стало казаться, что это вовсе и не улыбка, что у него просто такая форма рта: губы, чуть искривленные, как у сатира. И что эта его улыбка так и остается на уровне губ, не глубже, и не достигает ни сердца, ни глаз.
Так, а что там у Фладда насчет этого последнего дома? «Скрытые враги, предатели, ревнивцы, недобрые мысли, большие животные».
Что еще за большие животные?
На Пирса вдруг снизошло озарение. Оно взорвалось у него в мозгу, как древесная почка, и тут же начало выбрасывать лепестки, раскрываясь, как цветок в ускоренной съемке в научно-популярном фильме, — даже раньше, чем Пирс успел схватиться за карандаш.
«Построить книгу в соответствии с двенадцатью домами гороскопа, — писал он, — каждый дом — глава или часть. Где-нибудь по дороге рассказать историю о том, откуда взялись эти двенадцать домов и как меняли смысл с течением времени, но не сразу, а оставить на попозже; и пусть читатель ломает голову: Vita? Lucrum? Что творится, и т. д.».
Он услышал, как внизу открылась дверь, парадное.
«В Vita рассказать, как ты пришел к необходимости этого исследования. Барр. Детство. И т.д.».
— Эй, красавчик, — послышался снизу хрипловатый голос Вэл.
— Да-да. Уже иду.
Его карандаш буквально летал по листу бумаги. Lucrum хм-м. А вот во Fratres дать компанию мыслителей, историков, магов, тогдашних и нынешних. И путешествие Бруно Он встал, отложил гроссбух в сторону, но писать не перестал.
Mors, это будет три четверти объема книги, и именно здесь сожгут Бруно. Но затем настанет пора его наследия — Эгипет, бесконечность, — которого достанет и на Pietas, и на Regnum, и на Benefacta.
Career под конец. Career. Те девять лет, что Бруно провел в камере размером с Пирсову ванную. Ему дали девять лет на то, чтобы отречься, но он не отрекся.
Почему же все-таки под конец мы оказываемся в тюрьме?
Он скатился на несколько ступенек вниз, потом снова рванул вверх, чтобы взять с собой табак, спички и солнцезащитные очки, купленные еще в прошлом году в Дальвиде. И снова — наружу и вниз, где ждала его Вэл, в шутливом нетерпении раскинув руки в стороны. Он не стал запирать за собой дверь, он вообще не запирал дверей с тех пор, как приехал в этот маленький городок; привычки большого города как-то мигом облетели с него, так, словно он никогда и не жил в большом городе, и не собирался туда возвращаться.
Игрался этот летний чемпионат по крокету на лужайках, расположенных обыкновенно с северной стороны местных ферм; лужайки были каменистые, и на них то и дело попадались пеньки и забытые детьми игрушки, отчего большая часть игр приобретала довольно странный характер и велась по своим собственным правилам; в итоге выходило нечто вроде Крокета с Препятствиями, в который многие из местных наловчились играть очень даже неплохо — в том числе и Споффорд. Однако на ровной, как бильярдный стол, лужайке Аркадии в крокет играли исходя из куда более строгой геометрии; народ собирался все больше пожилой, и молодые игроки чувствовали себя отчасти даже не совсем в своей тарелке: из-за белых костюмов, в которых выступала команда Бони, из-за выставленных миссис Писки кувшина лимонада и подноса с печеньем. Пирс, выбравшись из «букашки» Вэл и увидев, как за розовыми кустами народ играет разминочную партию, почувствовал, что почти готов к тому, что вместо молотка ему вот-вот вручат фламинго, которым придется катать ежиков под воротцами из игральных карт.
Роузи Расмуссен смотрела, как он идет вместе с Бо и Вэл по лужайке, большой нелепый человек в вязаной рубашке — и до странного бережно держит кончиками пальцев окурок сигареты. Она знала, кто он такой, потому что и Споффорд, и Вэл уже успели ей его описать, но в остальном он был для нее совершенным незнакомцем: новый человек в нашем графстве.
Пирс тоже обратил на нее внимание: она сделала эффектный выпад молотком, а потом обвела рукой лужайку, цветы и весь великолепный яркий день, словно предлагая это богатство ему, Бо и Вэл: стройная, жизнерадостная женщина, с подобранными торчком на макушке, как у морковки, вьющимися волосами, и тип лица — чуть удлиненный, с резковатыми чертами, как у породистой лошади, такие женщины до самой старости не теряют привлекательности. Хотя — не его тип. Она забросила молоток на плечо и пошла через лужайку к нему навстречу. За розовыми кустами одетые в белое игроки разразились вдруг сочувственными криками и смехом; Вэл отрывисто расхохоталась; руки Роузи и Пирса встретились.
— Привет. Меня зовут Роузи Расмуссен.
— Пирс Моффетт.
— Ага, точно, — сказала она, как будто какая-то ее догадка только что подтвердилась. — Добро пожаловать в Дальние горы.
Вэл издалека поздоровалась со всеми своими знакомыми и начала быстрым полушепотом пересказывать обстоятельства их биографий на ухо Бо. Роузи указала рукой на лужайку для крокета.