Страница:
Пирсу пришлось настругать лимонных ломтиков, пухлые, сужающиеся к подушечками пальцы Акселя для такой тонкой работы не годились, «и тем не менее», как говорил Аксель; а потом еще и протереть ими стаканы, налить и подать. Что-то вроде маленькой, наспех, чайной церемонии. Акселю она безумно нравилась.
— Обрати внимание на бокалы — сказал он. Бокалы были высокие, с травленым рисунком, на рифленых зеленых ножках. — Венецианское стекло. Ну, собственно, не совсем венецианское, а наподобие венецианского. Должно быть, викторианские копии, вероятнее всего; мне так кажется.
Пирсу они показались скорее «вулвортскими» [92], но он в таких вещах не разбирался.
— Естественно, не в магазине куплены. Ребята принесли. Типа, Аксель, ты же любишь всякие чудные вещички, может, притаришь их у себя, а то у нас они все равно разобьются. Тоже, понимают. Сами-то они, конечно, не могут оценить стоящую вещь, но знают: что-то в ней есть, что-то такое, что выше их понимания. Красота. Книги, они вечно таскают мне книги. Эй, Аксель, такая, в общем, фигня, я тут нашел кое-что. А это кое-что — Рабле, по-французски, маленький томик ин кварто, отдельный том, а ему в ответ и говорю: «Да-да, Тедди, это великая классика, — мягко, на полном серьезе, чтобы не задеть простые чувства простого человека, — она на французском, и на очень старом французском…» Так это дело читал, говорит он мне, а я ему: да, приходи я в общем-то язык разбираю… Они, конечно, надо ной подтрунивают, но, в конце концов, они всего лишь простые ребята с мозолистыми руками. Доброго, доброго Рождества, то, что ты сегодня сюда пришел, очень много значит для меня, Пирс. Очень много значит.
Он вздохнул:
— Всего лишь простые ребята с мозолистыми руками. Шелопуты. Шелопуты.
И он усмехнулся, явно о чем-то вспомнив.
— А эти ребята и ты вместе с ними вообще-то хоть что-нибудь зарабатываете? — спросил Пирс. Он всегда чувствовал себя виноватым, оборвав отца вот так, на самой мажорной ноте, но ничего не мог с собой поделать. Ему не нравился этот бизнес на утиле, к которому пристрастился отец: не нравилась эта шайка бруклинцев, которая после работы и по выходным, по согласованию с ответственным за снос старого жилья, вычищала из покинутых жильцами домов медный и свинцовый лом и вообще все, что там можно было найти хоть сколь-нибудь ценного. Штаб-квартира у них была расположена в здании старой пожарной части, за которое они платили городу какую-то мизерную арендную плату, — самое место, чтобы прятаться от жен и накачиваться пивом; между собой они были связаны чем-то вроде круговой поруки и клятвы верности еще одному человеку, который был старше их и которого они называли просто Шеф. Пирс решил, что тот когда-то и в самом деле служил в военно-морском флоте в соответствующем чине. [93] Судя по тем историям, которые рассказывал Пирсу Аксель, Шеф руководил всей их мародерской деятельностью и сложившаяся между ними система отношений была чем-то средним между порядками, принятыми в лагере для скаутов и в воровской шайке времен Вийона, — хотя Аксель клялся и божился, что ничем противозаконным тут даже и не 380 пахло. Акселю доставались книги; насчет прочих своих дел с этой компанией он особенно не распространялся — Заработки, значит, говоришь. Деньги, — уклончиво начал он. — Во-первых, для того чтобы делать деньги сперва нужно иметь некоторое их количество. — И вдруг взорвался: — Деньги! О каких таких деньгах может идти речь в такой день! Единственный день в году!
— Кх-х-хе фьють! — мигом отозвался Пирсов попугай. Пирс часто замечал, что поводом для высказывания птице служит любой громкий звук. Аксель тяжело поднялся на ноги, со стаканом в руке; попугай бочком пошел по жердочке в его сторону, внимательно уставившись на него парой круглых старческих глаз с мешковатыми веками. Выражение лица у Акселя было чрезвычайно решительное, и Пирс на секунду испугался, что вот сейчас он попросту возьмет и придушит птицу. Но тот всего лишь постоял у клетки, а потом с отсутствующим видом принялся поглаживать попугая по горлышку тыльной стороной указательного пальца.
— Я получил открытку от Винни, — сказал он.
— Правда? — сказал Пирс. — Я тоже. С ней вроде бы все в порядке.
Аксель тяжело вздохнул.
— Ходил вчера к полунощной. В Сент-Бэзил.
Помнишь, мы всегда туда ходили. Винни там пела. Так чистенько пела. — Он всем весом облокотился о каминную полку, уронив голову, понурив плечи. — Я вас обоих упомянул в завещании. Моя жена.
Мой сын.
Пирс тоже на минуту опустил глаза, а потом сказал:
— Ты, значит, по-прежнему ходишь к мессе. Ну и как, народу все так же много?
— Ангельская месса, — сказал Аксель. Аксель умудрялся сочетать врожденный атеизм с сентиментальной любовью к церковной службе и с особой привязанностью к Деве Марии. — И музыка. Gloria in excelsis Deo. Винни как будто колокольчиком вызванивала высокие ноты, так, так … как будто колокольчиком.
— Ну, в общем, такое впечатление, что все у нее хорошо, — сказал Пирс. — Отдохнула. Посвежела. И открытка была такая забавная. Наверное, Дора выбирала.
— Я упомянул вас обоих, — повторил Аксель. — В за вешании. Можешь быть уверен. Ты теперь единственное, что у меня осталось, Пирс.
Единственное.
Пирс повертел в руках бокал из венецианского стекла Его последнее замечание не смогло свернуть с накатанной колеи паровозик воспоминаний, смешанных с чувством вины и утраты, который трогался в путь после первого мартини, в ожидании второго — да, собственно, и не было на то рассчитано. Эти воспоминания были столь же неотъемлемой частью Рождества, как мрачные пророчества об упадке былого могущества наций и глубочайшая потребность По-Прежнему Делать Добро — неотъемлемой частью дней его рождения, к которым Аксель также относился с величайшей серьезностью; как и к своему супружескому и родительскому долгу, и к неудаче, по постигшей его на обоих этих поприщах, или к тому, что он считал неудачей. У Пирса никогда не получалось хоть как то приободрить его; было совсем не просто, если принять во внимание глубину обуревающих Акселя чувств, посоветовать ему просто-напросто наплевать и забыть или, скажем, подумать вслух при Акселе, как раз взобравшемся на мрачные вершины рыцарских самобичеваний, о том, что Винни (Пирс ни на секунду в этом не усомнился) вообще не давала и не дает себе труда задумываться о такого рода тонкостях. Об Акселе помнила не она, а Сэм (и Дора теперь, когда Сэма не стало), помнил о необходимости послать к Рождеству открытку и о том, что у Акселя есть Пирс и обязанности в отношении Пирса.
А Винни просто хотелось, чтобы все оставили ее в покое.
Пирсовой матери всегда была свойственна потрясающая тяга к покою — при воспоминании о ней перед глазами у Пирса практически неизменно вставала но сидящая фигура, с ласково-безразличным выражением на лице, с руками, небрежно упавшими на колени — и тем не менее именно покоя ей вечно недоставало. Беспокойство любого рода было для нее чем-то вроде тех загадочных хронических заболеваний викторианской эпохи симптомы которых видимы изредка и с трудом, но на предотвращение и утоление которых уходит без остатка вся человеческая жизнь. Пирсу были памятны всего несколько случаев, когда эта болезнь прорывалась наружу: прежде всего, видимо, в те времена, когда она вышла замуж за Акселя, потом, должно быть, тогда, когда у ее брата Сэма умерла жена и она уехала от Акселя, чтобы поселиться у Сэма; и потом еще раз, после того как умер Сэм, и болезнь настолько обострилась, что ей пришлось уехать в санаторий — чтобы хоть как-то обрести покой.
Там она и познакомилась с Дорой. Дора уже долгие годы ухаживала за овдовевшим старшим братом (ей показалось, что и Винни занималась тем же самым, хотя в действительности все было скорее наоборот), за братом, который достиг теперь последней, предельной степени дряхлости и к которому она ходила едва ли не каждый божий день. Потом он умер, и Доре стало нечем себя занять — ситуация, которой она боялась едва ли не пуще, чем Винни жаждала покоя; вот она и взяла в свои руки жизнь Винни, со всеми удивительными историями и сопутствующими родственниками, которые к ней, судя по всему, прилагались, с Пирсом и Акселем, и теперь она управлялась с ней и с Винни, обосновавшись в купленной на деньги, взятые из доходов от собственной страховки и от страховки Винни, цепочке флоридских бунгало. Вот там-то Винни, судя по всему, и обрела наконец покой.
— Пизанелло [94], — сказал Аксель, достав полученную из Флориды открытку, такую же, как у сына, и протянув ее Пирсу-Кватроченто, да? Хотя, сдается мне, зря они взялись имитировать напылением золотую фольгу. Такая, мой взгляд, безвкусица. Может, стоило оставить все как есть? Зачем золотить лилию?
— Живописать лилию, — сказал Пирс.
— Живописать лилию и наносить позолоту на чистое золото? Наносить позолоту на чистое золото и живописать лилию? Налей-ка ты мне еще одну, а, Пирс? Пожалуйста.
Прежде чем они вышли из дома и двинулись по слякотным улицам к прославленному старому бруклинскому ресторану (который, по мнению Пирса, с каждым годом все явственней приходил в упадок), куда в дни оны Моффеты ходили отмечать свои семейные праздники и который теперь служил Пирсу и Акселю местом, где для них всегда готовы накрыть рождественский ужин, произошел обмен подарками: Акселю, как обычно, какой-нибудь предмет туалета или деталь парадного костюма, купленная в знаменитом на весь мир магазине с обшитыми деревянными панелями стенами на Мэдисон-авеню, с клеймом престижной английской торговой марки или с королевским гербом; Пирсу, в последнее время, — что-нибудь из награбленного. На этот раз — книгу.
— Ты ее, конечно, помнишь, — не удержался Аксель; Пирс еще не успел даже вскрыть обертку. — Боже, как ты ее любил; я помню, прекрасно помню. Всегда просил показать тебе иллюстрации, и какие это были иллюстрации…
Аксель выпучил глаза, изображая безудержный детский восторг.
— Бог ты мой, — сказал Пирс. — Хм-м.
— Не первоиздание, конечно, — сказал Аксель.
— Не первоиздание, — согласился Пирс.
— Я тебе ее читал.
Это были изложенные Сиднеем Ланье легенды Артуровского цикла, в старом роскошном скрибнеровском издании, с иллюстрациями Н. С. Уайетта, сплошь ультрамариновые небеса и серебряные доспехи. Он и в само деле прекрасно помнил эту книгу. У него и по сей день хранилась ее дешевая глянцевая копия в бумажном переплете, но чтобы он как-то по-особому любил именно эту книгу, так, как это случалось у него с другими изданиями, — нет, этого он не помнил и, открыв пахнувшую плесенью обложку, не испытал никакого особенного чувства за этими иллюстрациями и за этим текстом стояло что-то далекое, нетронутое и не способное тронуть, ясное, но не имеющее к нему никакого отношения; все то, что, по мнению Пирса, заключалось для Акселя в слове чистый в слове, которое Аксель наделял своим, особенным смыслом, дабы обозначить все то, что глубоко волновало его самого, а Пирса — ни в малейшей степени.
— Ну спасибо, — сказал он. — Конечно же, я прекрасно ее помню.
Ему не хотелось встречаться с Акселем глазами, из опасения, что глаза у отца могут быть полны слез. Он прекрасно отдавал себе отчет в том, что когда-то давным-давно, когда он был ребенком и Аксель читал ему из этой книги, отец принимал молчание Пирса и его изумление перед глубокими чувствами, обуревавшими отца, за собственные Пирсовы глубокие чувства; однако то, что действительно осталось у Пирса в памяти от ежевечерних представлений на сон грядущий, были вовсе не рыцари, а то, как Аксель разыгрывал, в мельчайших деталях, сцены из сериала про Флэша Гордона. Минг Безжалостный, Марсианские Грязелюди [95] и все такое, в сопровождении довольного смеха Акселя по исполнении особо удачных сцен, под восхищенным взглядом Пирса; актерский блеск у отца в глазах, его пухлое лицо, на котором героическая твердость сменяется пугливой невинностью, а той на смену идет демоническая злобная маска, а потом назад, в обратной последовательности. Вот это Пирс запомнил на всю жизнь.
И все-таки (перелистав книгу вплоть до последней иллюстрации, до лучезарной часовни, в которой заключена была тайна) он вспомнил тот вечер, когда ему читали TV книгу вслух. Вспомнил, несмотря на то что Аксель, который искренне считал, что помнит каждый миг в жизни Пирса, судя по всему, о нем забыл. Это был последний вечер перед тем, как Пирс и Винни уехали в Кентукки.
Пирс лежал, одетый в пижаму (зубы почищены, вечерняя молитва прочитана), до самого подбородка натянув одеяло, в самом уголке, там, где его маленькая кровать упиралась в схождение двух стен (чем плотнее, тем лучше, чтобы ночью не выбралось из-под кровати то, что может из-под нее выбраться). Аксель, до ужаса серьезный и мрачный — он ходил такой весь день, они гуляли по всяким разным местам, и только иногда, сжав Пирсу руку, отворачивался, чтобы подавить подступившие к горлу рыдания (Винни осталась дома, одна, чтобы собрать чемоданы), — снял с полки «Короля Артура для мальчиков».
— Давай-ка вот эту, — сказал Аксель. — Хочешь, почитаем отсюда? Из книжки про рыцарей?
Пирс кивнул, он готов был согласиться на что угодно, только бы добраться живым и невредимым до конца этой жуткой эпохи в несколько дней длиной, зловещей и мрачной, как ночная месса. Да-да, пусть будет эта.
Аксель потер рукой лоб и, слегка пахнув на Пирса запахом алкоголя и освежителя дыхания, раскрыл книгу.
— Ну, что ж, вот тебе история, — сказал он, — история про маленького мальчика, очень похожего на тебя. — Последняя фраза прозвучала как тихий стон. — Очень похожего на тебя и такого же славного, как ты. Звали его Персиваль.
Он судорожно откашлялся и начал читать.
«Отцом Персиваля был тот самый король Пеллинор, который дал столь страшный бой королю Артуру. Король Артур гнался за ним из города в город, из деревни в деревню, покуда наконец не загнал его в такие дикие места где не ступала нога человека и где ему приходилось жить как дикому зверю. И тяжкие времена настали для жены его, королевы; несладко приходилось и Персивалю, который был в те времена совсем еще крошечным ребенком А нужно сказать, что Персиваль был необычайно красив, и мать любила его больше, чем всех своих прочих сыновей.
А потому она ужасно боялась, что ее крошка сын может не вынести трудностей пути и погибнет.
И тогда однажды король Пеллинор сказал: «Милая моя супруга, я больше не в состоянии защитить ни вас, ни эту милую крошку».
На этих словах Аксель запнулся, сглотнул и несколько секунд смотрел перед собой в пустоту; Пирс, не понимая, что происходит, застыл в кроватке: просто лежал и ждал. Наконец Аксель снова опустил глаза в книгу: «А потому на какое-то время вам лучше будет спрятаться в укромном месте и не следовать за мной, до тех пор, пока мальчик не вырастет годами и статью и не превратится в мужчину, способного постоять за себя.
От моих былых владений только два осталось у меня теперь. Одно из них — укромный замок в здешних лесах (куда я и направлю вскорости свой путь), другое же — одинокая башня, далеко-далеко от этих мест, в пустынном гористом крае. Именно туда вам и предстоит теперь отправиться.
И если мальчик вырастет в том уединенном месте и станет мужчиной, и если будет он слаб телосложением или дух его будет пуглив и нестоек, то вам надлежит сделать из него служителя церкви.
Если же, достигнув юношеских лет, он выкажет признаки телесной силы и доблести, а также высокого духа, и если станет стремиться к рыцарским подвигам, вам не следует препятствовать его желаниям, но отпустить его в странствия по миру, туда, куда повлечет его сердце».
Он оторвался от книги и с силой зажмурил глаза, чтобы сдержать слезы.
— Ведь правда, ты вырастешь хорошим мальчиком, — сказал он. — Ты вырастешь хорошим мальчиком и станешь защищать маму, как рыцарь.
Пирс в своем углу кивнул в ответ.
«Вот так и вышло, — сказал Аксель, с трудом отыскав в книге нужное место, — вот так и вышло, что король Пеллинор удалился в укромный замок, где король Артур нашел его и дал ему бой; мать же Персиваля удалилась в одинокую башню в диких горах, о которой сказал ей король Пеллинор, — которая вздымалась под самые небеса, как огромный каменный перст. Там она и пребыла с Персивалем, пока не исполнилось ему шестнадцать лет; и все это время он знать ничего не знал о мире, ни о том, каков этот мир из себя, и рос свободным и диким, и невинным, как малое дитя».
— Сынок ты мой дорогой, — Аксель нагнулся к Пирсу, так, словно хотел уткнуться головой ему в колени, но не стал, а вместо этого стиснул лоб ладонью. — Ты вырастешь сильным, ведь правда? Конечно, вырастешь и мужественным, и невинным; и если станешь стремиться к рыцарским подвигам, ради всего святого, не дай им остановить себя. Только не дай им себя остановить.
Он страдальчески закинул голову вверх.
— Не слушай их, если они станут внушать тебе ненависть ко мне, — сказал он. — Я твой отец. Не дай им внушить себе ненависть к собственному твоему отцу. — Актерские интонации, тщательно рассчитанная мрачность тона — все пошло прахом; Пирс лежал и с ужасом смотрел на взрослого человека, впавшего в совершенно детский безудержный приступ горя.
— Ведь ты же вернешься, — всхлипывал Аксель. — Ты вернешься, настанет день, и ты ко мне вернешься.
Пирс ничего не ответил. Он не знал, действительно ли дом в Кентукки похож на вознесшийся к самым небесам каменный перст посреди диких гор, он не знал, вернется он или нет в этот укромный замок; он знал только что никто и никуда его не отсылает. Он знал, что мама увозит его с собой, бежит отсюда прочь, и он бежит вместе с ней; а еще он знал, что красавцем его никак не назовешь.
В конце концов он вернулся. Но теперь настало время снова отправляться в путь.
За ужином он обо всем сказал отцу, начав с продажи книги — правда, цифру он слегка занизил. Аксель застыл в священном ужасе, а потом рассыпался в поздравлениях: признания более высокого, нежели писательство, он не знал; сам он, несмотря на обширную и довольно-таки беспорядочную эрудицию, с большим трудом справлялся с письменной речью, даже на уровне простейшего — к родственникам — письма.
Потом настала очередь решения оставить Барнабас. Здесь реакция была скорее сдержанной: в шкале ценностей Акселя учительская профессия стояла разве что чуть ниже писательской. Пирс заверил его, что если он решит вернуться, Барнабас примет его обратно с распростертыми объятиями, а кроме того, есть и другие колледжи, в других местах.
— В других местах, — повторил Аксель. — Ну да, конечно.
В других местах, да, я понимаю.
Решение окончательно оставить Нью-Йорк было встречено гробовым молчанием. Аксель был ошарашен и напуган, его подвижное — как из резины — лицо разом осело и вытянулось. Поначалу он решил было воспринять эту новость всего лишь как эксцентрическую выходку, как нелепую мысль, ни с того ни с сего пришедшую в голову сыну, и тихой кампании неповиновения будет достаточно, чтобы она прошла как дурной сон; довольно нелепо со стороны Пирса, если уж он задумал писать книгу, покинуть средоточие величайших в Америке библиотек, архивов и картинных галерей и удалиться в непролазную глушь (здесь Аксель нарисовал картинку сельской жизни, основанную, судя по всему, на фильмах с Марджори Мейн [96]: козлобородая деревенщина дается диву при виде грамотного человека). Пирс мягко стоял на своем. И в конце концов Аксель затих.
— Я и так вижу тебя раз в год по обещанию, — сказал он. — А теперь мы вообще перестанем видеться.
— Да брось ты, — сказал Пирс. — Черт подери, да оттуда добраться до этих мест не намного труднее, чем, скажем, из Манхэттена. И по времени, и по затраченным усилиям. Я буду наезжать. Часто. Ради этих самых библиотек. Мы с тобой не потеряемся.
Но Аксель был безутешен.
— Нет, Пирс, не надо меня обманывать. Где, где же этот официант, Мозельблюмхен. Назавтра в свежие поля, и в дали дальние. Лей, лей.
Наступает такой момент, когда даже самый самовлюбленный эксцентрик понимает, что он всего лишь эксцентрик, понимает, что привычная система связи между ним и миром разрушена — или не существовала никогда. Аксель это понял. Он понял, что его каналы связи с миром пусты и засорены помехами, и теперь оплакивал собственное одиночество.
Возвращение Пирса в город уже не в качестве мальчика, которого Аксель озадачивал и сбивал с толку, а в качестве взрослого мужчины, который находил его забавным и небезынтересным человеком, стало для Акселя подарком судьбы, нежданным и оттого еще более ценным. И он старался пользоваться этим на полную катушку, подолгу висел на телефоне, ведя с Пирсом бесконечные путаные разговоры, настаивал на том, чтобы сходить вечером в музей или на органный концерт — и повторяющиеся раз от раза отказы ничуть его не смущали. Пирс очень много значил для него, он часто об этом говорил; и скорее не как сын — при всей непрошибаемой серьезности, с которой он играл отцовскую роль, надолго ее все равно не хватало, — но как друг, всегда готовый тебя понять, или по крайней мере терпеливо выслушать.
Пирс старался быть терпеливым. Он пытался выгородить местечко для Акселя в рамках собственной жизни — жизни, в которую Аксель втискивался с изрядным трудом. Он то и дело ловил себя на раздраженной и удивленной мысли о том, что этот нелепый человечек — на целую голову ниже, чем он сам, толстый, с чуткими, сужающимися к кончикам пальцами и маленькими ножками, которыми он до сих пор гордился, — его отец; он совершенно не помнил его в этой роли в те годы, когда сам был ребенком. Выходя с отцом в город, он окидывал себя взглядом со стороны и тут же вспоминал о тихом мальчике из комикса, за которым по пятам неизменно следовал крестный из маленького народца, с крыльями как у стрекозы и с неизменной сигарой во рту, как бишь его звали, Макфили, Гилхули, всякий раз он собирался спросить об этом Акселя и всякий раз забывал. Аксель наверняка помнит.
— Забери меня с собой, — умоляющим тоном сказал Аксель, снова впадая в актерство. — Унеси, взвалив на плечи, как старика Анхиза. [97]
— Ты сможешь приезжать ко мне. Там наверняка найдется свободная комната. Или, по крайней мере, веранда на солнечной стороне.
— Веранда на солнечной стороне! Веранда, на солнечной стороне. А как люди ездят в такого рода места — а потом еще и обратно? Должно быть, там ходят автобусы. Н-да, автобусы.
— Туда действительно ходят автобусы. А со временем я, должно быть, куплю себе машину.
— Машину!
Единственный опыт художественной прозы, который был у Пирса уже во взрослой его жизни, состоял в попытке набросать портрет отца. Он хотел озаглавить его «Человек, который любил Западную Цивилизацию», и даже какое-то время прилежно усаживал себя за письменный стол, но его описания застольных разговоров Акселя на бумаге звучали фальшиво, Аксель казался в них каким-то напыщенным, самовлюбленным позером, им не хватало живого Акселева чувства, его искренней пылкости и страсти. А захватывающие дух перипетии его жизненного пути и вовсе выглядели невероятными, надуманными от первого до последнего слова — собственно, как и в жизни, когда Аксель, на голубом глазу, почти не умея врать нарочно, пересказывал их Пирсу.
Пирсу приходилось верить в то, что это был реальный мир, в котором действительно приходилось жить Акселю, — пусть даже сам Пирс не имел к этому миру никакого касательства. После того как Пирс и Винни уехали в Кентукки, и до того, как заработанные на телевидении деньги дали Акселю возможность снова более или менее твердо встать на его маленькие ножки, прошло несколько лет, проведенные Акселем в состоянии, близком к нищете, бездомности и бродяжничеству; собственно говоря, и в последующие годы ему случалось наносить благотворительные визиты или каким-то другим, не всегда преднамеренным образом соскальзывать в сумеречный мир, населенный опасными, но добрыми по сути бывшими капитан-лейтенантами ВМФ, вышедшими в тираж бродвейскими актрисами, которые тихо увядали в дешевых гостиницах, в окружении свидетельств былой славы, учеными евреями из пыльных книжных лавок, которые сразу замечали под мятой потертой одеждой истинную сущность Акселя; рабочими-священниками, которыми Аксель искренне восхищался, такие они были мужественные и чистоплотные, и вкрадчивыми лицемерами из Армии Спасения, чьих ласковых забот (собственные Акселя слова) он в свое время причастился.
— Обрати внимание на бокалы — сказал он. Бокалы были высокие, с травленым рисунком, на рифленых зеленых ножках. — Венецианское стекло. Ну, собственно, не совсем венецианское, а наподобие венецианского. Должно быть, викторианские копии, вероятнее всего; мне так кажется.
Пирсу они показались скорее «вулвортскими» [92], но он в таких вещах не разбирался.
— Естественно, не в магазине куплены. Ребята принесли. Типа, Аксель, ты же любишь всякие чудные вещички, может, притаришь их у себя, а то у нас они все равно разобьются. Тоже, понимают. Сами-то они, конечно, не могут оценить стоящую вещь, но знают: что-то в ней есть, что-то такое, что выше их понимания. Красота. Книги, они вечно таскают мне книги. Эй, Аксель, такая, в общем, фигня, я тут нашел кое-что. А это кое-что — Рабле, по-французски, маленький томик ин кварто, отдельный том, а ему в ответ и говорю: «Да-да, Тедди, это великая классика, — мягко, на полном серьезе, чтобы не задеть простые чувства простого человека, — она на французском, и на очень старом французском…» Так это дело читал, говорит он мне, а я ему: да, приходи я в общем-то язык разбираю… Они, конечно, надо ной подтрунивают, но, в конце концов, они всего лишь простые ребята с мозолистыми руками. Доброго, доброго Рождества, то, что ты сегодня сюда пришел, очень много значит для меня, Пирс. Очень много значит.
Он вздохнул:
— Всего лишь простые ребята с мозолистыми руками. Шелопуты. Шелопуты.
И он усмехнулся, явно о чем-то вспомнив.
— А эти ребята и ты вместе с ними вообще-то хоть что-нибудь зарабатываете? — спросил Пирс. Он всегда чувствовал себя виноватым, оборвав отца вот так, на самой мажорной ноте, но ничего не мог с собой поделать. Ему не нравился этот бизнес на утиле, к которому пристрастился отец: не нравилась эта шайка бруклинцев, которая после работы и по выходным, по согласованию с ответственным за снос старого жилья, вычищала из покинутых жильцами домов медный и свинцовый лом и вообще все, что там можно было найти хоть сколь-нибудь ценного. Штаб-квартира у них была расположена в здании старой пожарной части, за которое они платили городу какую-то мизерную арендную плату, — самое место, чтобы прятаться от жен и накачиваться пивом; между собой они были связаны чем-то вроде круговой поруки и клятвы верности еще одному человеку, который был старше их и которого они называли просто Шеф. Пирс решил, что тот когда-то и в самом деле служил в военно-морском флоте в соответствующем чине. [93] Судя по тем историям, которые рассказывал Пирсу Аксель, Шеф руководил всей их мародерской деятельностью и сложившаяся между ними система отношений была чем-то средним между порядками, принятыми в лагере для скаутов и в воровской шайке времен Вийона, — хотя Аксель клялся и божился, что ничем противозаконным тут даже и не 380 пахло. Акселю доставались книги; насчет прочих своих дел с этой компанией он особенно не распространялся — Заработки, значит, говоришь. Деньги, — уклончиво начал он. — Во-первых, для того чтобы делать деньги сперва нужно иметь некоторое их количество. — И вдруг взорвался: — Деньги! О каких таких деньгах может идти речь в такой день! Единственный день в году!
— Кх-х-хе фьють! — мигом отозвался Пирсов попугай. Пирс часто замечал, что поводом для высказывания птице служит любой громкий звук. Аксель тяжело поднялся на ноги, со стаканом в руке; попугай бочком пошел по жердочке в его сторону, внимательно уставившись на него парой круглых старческих глаз с мешковатыми веками. Выражение лица у Акселя было чрезвычайно решительное, и Пирс на секунду испугался, что вот сейчас он попросту возьмет и придушит птицу. Но тот всего лишь постоял у клетки, а потом с отсутствующим видом принялся поглаживать попугая по горлышку тыльной стороной указательного пальца.
— Я получил открытку от Винни, — сказал он.
— Правда? — сказал Пирс. — Я тоже. С ней вроде бы все в порядке.
Аксель тяжело вздохнул.
— Ходил вчера к полунощной. В Сент-Бэзил.
Помнишь, мы всегда туда ходили. Винни там пела. Так чистенько пела. — Он всем весом облокотился о каминную полку, уронив голову, понурив плечи. — Я вас обоих упомянул в завещании. Моя жена.
Мой сын.
Пирс тоже на минуту опустил глаза, а потом сказал:
— Ты, значит, по-прежнему ходишь к мессе. Ну и как, народу все так же много?
— Ангельская месса, — сказал Аксель. Аксель умудрялся сочетать врожденный атеизм с сентиментальной любовью к церковной службе и с особой привязанностью к Деве Марии. — И музыка. Gloria in excelsis Deo. Винни как будто колокольчиком вызванивала высокие ноты, так, так … как будто колокольчиком.
— Ну, в общем, такое впечатление, что все у нее хорошо, — сказал Пирс. — Отдохнула. Посвежела. И открытка была такая забавная. Наверное, Дора выбирала.
— Я упомянул вас обоих, — повторил Аксель. — В за вешании. Можешь быть уверен. Ты теперь единственное, что у меня осталось, Пирс.
Единственное.
Пирс повертел в руках бокал из венецианского стекла Его последнее замечание не смогло свернуть с накатанной колеи паровозик воспоминаний, смешанных с чувством вины и утраты, который трогался в путь после первого мартини, в ожидании второго — да, собственно, и не было на то рассчитано. Эти воспоминания были столь же неотъемлемой частью Рождества, как мрачные пророчества об упадке былого могущества наций и глубочайшая потребность По-Прежнему Делать Добро — неотъемлемой частью дней его рождения, к которым Аксель также относился с величайшей серьезностью; как и к своему супружескому и родительскому долгу, и к неудаче, по постигшей его на обоих этих поприщах, или к тому, что он считал неудачей. У Пирса никогда не получалось хоть как то приободрить его; было совсем не просто, если принять во внимание глубину обуревающих Акселя чувств, посоветовать ему просто-напросто наплевать и забыть или, скажем, подумать вслух при Акселе, как раз взобравшемся на мрачные вершины рыцарских самобичеваний, о том, что Винни (Пирс ни на секунду в этом не усомнился) вообще не давала и не дает себе труда задумываться о такого рода тонкостях. Об Акселе помнила не она, а Сэм (и Дора теперь, когда Сэма не стало), помнил о необходимости послать к Рождеству открытку и о том, что у Акселя есть Пирс и обязанности в отношении Пирса.
А Винни просто хотелось, чтобы все оставили ее в покое.
Пирсовой матери всегда была свойственна потрясающая тяга к покою — при воспоминании о ней перед глазами у Пирса практически неизменно вставала но сидящая фигура, с ласково-безразличным выражением на лице, с руками, небрежно упавшими на колени — и тем не менее именно покоя ей вечно недоставало. Беспокойство любого рода было для нее чем-то вроде тех загадочных хронических заболеваний викторианской эпохи симптомы которых видимы изредка и с трудом, но на предотвращение и утоление которых уходит без остатка вся человеческая жизнь. Пирсу были памятны всего несколько случаев, когда эта болезнь прорывалась наружу: прежде всего, видимо, в те времена, когда она вышла замуж за Акселя, потом, должно быть, тогда, когда у ее брата Сэма умерла жена и она уехала от Акселя, чтобы поселиться у Сэма; и потом еще раз, после того как умер Сэм, и болезнь настолько обострилась, что ей пришлось уехать в санаторий — чтобы хоть как-то обрести покой.
Там она и познакомилась с Дорой. Дора уже долгие годы ухаживала за овдовевшим старшим братом (ей показалось, что и Винни занималась тем же самым, хотя в действительности все было скорее наоборот), за братом, который достиг теперь последней, предельной степени дряхлости и к которому она ходила едва ли не каждый божий день. Потом он умер, и Доре стало нечем себя занять — ситуация, которой она боялась едва ли не пуще, чем Винни жаждала покоя; вот она и взяла в свои руки жизнь Винни, со всеми удивительными историями и сопутствующими родственниками, которые к ней, судя по всему, прилагались, с Пирсом и Акселем, и теперь она управлялась с ней и с Винни, обосновавшись в купленной на деньги, взятые из доходов от собственной страховки и от страховки Винни, цепочке флоридских бунгало. Вот там-то Винни, судя по всему, и обрела наконец покой.
— Пизанелло [94], — сказал Аксель, достав полученную из Флориды открытку, такую же, как у сына, и протянув ее Пирсу-Кватроченто, да? Хотя, сдается мне, зря они взялись имитировать напылением золотую фольгу. Такая, мой взгляд, безвкусица. Может, стоило оставить все как есть? Зачем золотить лилию?
— Живописать лилию, — сказал Пирс.
— Живописать лилию и наносить позолоту на чистое золото? Наносить позолоту на чистое золото и живописать лилию? Налей-ка ты мне еще одну, а, Пирс? Пожалуйста.
Прежде чем они вышли из дома и двинулись по слякотным улицам к прославленному старому бруклинскому ресторану (который, по мнению Пирса, с каждым годом все явственней приходил в упадок), куда в дни оны Моффеты ходили отмечать свои семейные праздники и который теперь служил Пирсу и Акселю местом, где для них всегда готовы накрыть рождественский ужин, произошел обмен подарками: Акселю, как обычно, какой-нибудь предмет туалета или деталь парадного костюма, купленная в знаменитом на весь мир магазине с обшитыми деревянными панелями стенами на Мэдисон-авеню, с клеймом престижной английской торговой марки или с королевским гербом; Пирсу, в последнее время, — что-нибудь из награбленного. На этот раз — книгу.
— Ты ее, конечно, помнишь, — не удержался Аксель; Пирс еще не успел даже вскрыть обертку. — Боже, как ты ее любил; я помню, прекрасно помню. Всегда просил показать тебе иллюстрации, и какие это были иллюстрации…
Аксель выпучил глаза, изображая безудержный детский восторг.
— Бог ты мой, — сказал Пирс. — Хм-м.
— Не первоиздание, конечно, — сказал Аксель.
— Не первоиздание, — согласился Пирс.
— Я тебе ее читал.
Это были изложенные Сиднеем Ланье легенды Артуровского цикла, в старом роскошном скрибнеровском издании, с иллюстрациями Н. С. Уайетта, сплошь ультрамариновые небеса и серебряные доспехи. Он и в само деле прекрасно помнил эту книгу. У него и по сей день хранилась ее дешевая глянцевая копия в бумажном переплете, но чтобы он как-то по-особому любил именно эту книгу, так, как это случалось у него с другими изданиями, — нет, этого он не помнил и, открыв пахнувшую плесенью обложку, не испытал никакого особенного чувства за этими иллюстрациями и за этим текстом стояло что-то далекое, нетронутое и не способное тронуть, ясное, но не имеющее к нему никакого отношения; все то, что, по мнению Пирса, заключалось для Акселя в слове чистый в слове, которое Аксель наделял своим, особенным смыслом, дабы обозначить все то, что глубоко волновало его самого, а Пирса — ни в малейшей степени.
— Ну спасибо, — сказал он. — Конечно же, я прекрасно ее помню.
Ему не хотелось встречаться с Акселем глазами, из опасения, что глаза у отца могут быть полны слез. Он прекрасно отдавал себе отчет в том, что когда-то давным-давно, когда он был ребенком и Аксель читал ему из этой книги, отец принимал молчание Пирса и его изумление перед глубокими чувствами, обуревавшими отца, за собственные Пирсовы глубокие чувства; однако то, что действительно осталось у Пирса в памяти от ежевечерних представлений на сон грядущий, были вовсе не рыцари, а то, как Аксель разыгрывал, в мельчайших деталях, сцены из сериала про Флэша Гордона. Минг Безжалостный, Марсианские Грязелюди [95] и все такое, в сопровождении довольного смеха Акселя по исполнении особо удачных сцен, под восхищенным взглядом Пирса; актерский блеск у отца в глазах, его пухлое лицо, на котором героическая твердость сменяется пугливой невинностью, а той на смену идет демоническая злобная маска, а потом назад, в обратной последовательности. Вот это Пирс запомнил на всю жизнь.
И все-таки (перелистав книгу вплоть до последней иллюстрации, до лучезарной часовни, в которой заключена была тайна) он вспомнил тот вечер, когда ему читали TV книгу вслух. Вспомнил, несмотря на то что Аксель, который искренне считал, что помнит каждый миг в жизни Пирса, судя по всему, о нем забыл. Это был последний вечер перед тем, как Пирс и Винни уехали в Кентукки.
Пирс лежал, одетый в пижаму (зубы почищены, вечерняя молитва прочитана), до самого подбородка натянув одеяло, в самом уголке, там, где его маленькая кровать упиралась в схождение двух стен (чем плотнее, тем лучше, чтобы ночью не выбралось из-под кровати то, что может из-под нее выбраться). Аксель, до ужаса серьезный и мрачный — он ходил такой весь день, они гуляли по всяким разным местам, и только иногда, сжав Пирсу руку, отворачивался, чтобы подавить подступившие к горлу рыдания (Винни осталась дома, одна, чтобы собрать чемоданы), — снял с полки «Короля Артура для мальчиков».
— Давай-ка вот эту, — сказал Аксель. — Хочешь, почитаем отсюда? Из книжки про рыцарей?
Пирс кивнул, он готов был согласиться на что угодно, только бы добраться живым и невредимым до конца этой жуткой эпохи в несколько дней длиной, зловещей и мрачной, как ночная месса. Да-да, пусть будет эта.
Аксель потер рукой лоб и, слегка пахнув на Пирса запахом алкоголя и освежителя дыхания, раскрыл книгу.
— Ну, что ж, вот тебе история, — сказал он, — история про маленького мальчика, очень похожего на тебя. — Последняя фраза прозвучала как тихий стон. — Очень похожего на тебя и такого же славного, как ты. Звали его Персиваль.
Он судорожно откашлялся и начал читать.
«Отцом Персиваля был тот самый король Пеллинор, который дал столь страшный бой королю Артуру. Король Артур гнался за ним из города в город, из деревни в деревню, покуда наконец не загнал его в такие дикие места где не ступала нога человека и где ему приходилось жить как дикому зверю. И тяжкие времена настали для жены его, королевы; несладко приходилось и Персивалю, который был в те времена совсем еще крошечным ребенком А нужно сказать, что Персиваль был необычайно красив, и мать любила его больше, чем всех своих прочих сыновей.
А потому она ужасно боялась, что ее крошка сын может не вынести трудностей пути и погибнет.
И тогда однажды король Пеллинор сказал: «Милая моя супруга, я больше не в состоянии защитить ни вас, ни эту милую крошку».
На этих словах Аксель запнулся, сглотнул и несколько секунд смотрел перед собой в пустоту; Пирс, не понимая, что происходит, застыл в кроватке: просто лежал и ждал. Наконец Аксель снова опустил глаза в книгу: «А потому на какое-то время вам лучше будет спрятаться в укромном месте и не следовать за мной, до тех пор, пока мальчик не вырастет годами и статью и не превратится в мужчину, способного постоять за себя.
От моих былых владений только два осталось у меня теперь. Одно из них — укромный замок в здешних лесах (куда я и направлю вскорости свой путь), другое же — одинокая башня, далеко-далеко от этих мест, в пустынном гористом крае. Именно туда вам и предстоит теперь отправиться.
И если мальчик вырастет в том уединенном месте и станет мужчиной, и если будет он слаб телосложением или дух его будет пуглив и нестоек, то вам надлежит сделать из него служителя церкви.
Если же, достигнув юношеских лет, он выкажет признаки телесной силы и доблести, а также высокого духа, и если станет стремиться к рыцарским подвигам, вам не следует препятствовать его желаниям, но отпустить его в странствия по миру, туда, куда повлечет его сердце».
Он оторвался от книги и с силой зажмурил глаза, чтобы сдержать слезы.
— Ведь правда, ты вырастешь хорошим мальчиком, — сказал он. — Ты вырастешь хорошим мальчиком и станешь защищать маму, как рыцарь.
Пирс в своем углу кивнул в ответ.
«Вот так и вышло, — сказал Аксель, с трудом отыскав в книге нужное место, — вот так и вышло, что король Пеллинор удалился в укромный замок, где король Артур нашел его и дал ему бой; мать же Персиваля удалилась в одинокую башню в диких горах, о которой сказал ей король Пеллинор, — которая вздымалась под самые небеса, как огромный каменный перст. Там она и пребыла с Персивалем, пока не исполнилось ему шестнадцать лет; и все это время он знать ничего не знал о мире, ни о том, каков этот мир из себя, и рос свободным и диким, и невинным, как малое дитя».
— Сынок ты мой дорогой, — Аксель нагнулся к Пирсу, так, словно хотел уткнуться головой ему в колени, но не стал, а вместо этого стиснул лоб ладонью. — Ты вырастешь сильным, ведь правда? Конечно, вырастешь и мужественным, и невинным; и если станешь стремиться к рыцарским подвигам, ради всего святого, не дай им остановить себя. Только не дай им себя остановить.
Он страдальчески закинул голову вверх.
— Не слушай их, если они станут внушать тебе ненависть ко мне, — сказал он. — Я твой отец. Не дай им внушить себе ненависть к собственному твоему отцу. — Актерские интонации, тщательно рассчитанная мрачность тона — все пошло прахом; Пирс лежал и с ужасом смотрел на взрослого человека, впавшего в совершенно детский безудержный приступ горя.
— Ведь ты же вернешься, — всхлипывал Аксель. — Ты вернешься, настанет день, и ты ко мне вернешься.
Пирс ничего не ответил. Он не знал, действительно ли дом в Кентукки похож на вознесшийся к самым небесам каменный перст посреди диких гор, он не знал, вернется он или нет в этот укромный замок; он знал только что никто и никуда его не отсылает. Он знал, что мама увозит его с собой, бежит отсюда прочь, и он бежит вместе с ней; а еще он знал, что красавцем его никак не назовешь.
В конце концов он вернулся. Но теперь настало время снова отправляться в путь.
За ужином он обо всем сказал отцу, начав с продажи книги — правда, цифру он слегка занизил. Аксель застыл в священном ужасе, а потом рассыпался в поздравлениях: признания более высокого, нежели писательство, он не знал; сам он, несмотря на обширную и довольно-таки беспорядочную эрудицию, с большим трудом справлялся с письменной речью, даже на уровне простейшего — к родственникам — письма.
Потом настала очередь решения оставить Барнабас. Здесь реакция была скорее сдержанной: в шкале ценностей Акселя учительская профессия стояла разве что чуть ниже писательской. Пирс заверил его, что если он решит вернуться, Барнабас примет его обратно с распростертыми объятиями, а кроме того, есть и другие колледжи, в других местах.
— В других местах, — повторил Аксель. — Ну да, конечно.
В других местах, да, я понимаю.
Решение окончательно оставить Нью-Йорк было встречено гробовым молчанием. Аксель был ошарашен и напуган, его подвижное — как из резины — лицо разом осело и вытянулось. Поначалу он решил было воспринять эту новость всего лишь как эксцентрическую выходку, как нелепую мысль, ни с того ни с сего пришедшую в голову сыну, и тихой кампании неповиновения будет достаточно, чтобы она прошла как дурной сон; довольно нелепо со стороны Пирса, если уж он задумал писать книгу, покинуть средоточие величайших в Америке библиотек, архивов и картинных галерей и удалиться в непролазную глушь (здесь Аксель нарисовал картинку сельской жизни, основанную, судя по всему, на фильмах с Марджори Мейн [96]: козлобородая деревенщина дается диву при виде грамотного человека). Пирс мягко стоял на своем. И в конце концов Аксель затих.
— Я и так вижу тебя раз в год по обещанию, — сказал он. — А теперь мы вообще перестанем видеться.
— Да брось ты, — сказал Пирс. — Черт подери, да оттуда добраться до этих мест не намного труднее, чем, скажем, из Манхэттена. И по времени, и по затраченным усилиям. Я буду наезжать. Часто. Ради этих самых библиотек. Мы с тобой не потеряемся.
Но Аксель был безутешен.
— Нет, Пирс, не надо меня обманывать. Где, где же этот официант, Мозельблюмхен. Назавтра в свежие поля, и в дали дальние. Лей, лей.
Наступает такой момент, когда даже самый самовлюбленный эксцентрик понимает, что он всего лишь эксцентрик, понимает, что привычная система связи между ним и миром разрушена — или не существовала никогда. Аксель это понял. Он понял, что его каналы связи с миром пусты и засорены помехами, и теперь оплакивал собственное одиночество.
Возвращение Пирса в город уже не в качестве мальчика, которого Аксель озадачивал и сбивал с толку, а в качестве взрослого мужчины, который находил его забавным и небезынтересным человеком, стало для Акселя подарком судьбы, нежданным и оттого еще более ценным. И он старался пользоваться этим на полную катушку, подолгу висел на телефоне, ведя с Пирсом бесконечные путаные разговоры, настаивал на том, чтобы сходить вечером в музей или на органный концерт — и повторяющиеся раз от раза отказы ничуть его не смущали. Пирс очень много значил для него, он часто об этом говорил; и скорее не как сын — при всей непрошибаемой серьезности, с которой он играл отцовскую роль, надолго ее все равно не хватало, — но как друг, всегда готовый тебя понять, или по крайней мере терпеливо выслушать.
Пирс старался быть терпеливым. Он пытался выгородить местечко для Акселя в рамках собственной жизни — жизни, в которую Аксель втискивался с изрядным трудом. Он то и дело ловил себя на раздраженной и удивленной мысли о том, что этот нелепый человечек — на целую голову ниже, чем он сам, толстый, с чуткими, сужающимися к кончикам пальцами и маленькими ножками, которыми он до сих пор гордился, — его отец; он совершенно не помнил его в этой роли в те годы, когда сам был ребенком. Выходя с отцом в город, он окидывал себя взглядом со стороны и тут же вспоминал о тихом мальчике из комикса, за которым по пятам неизменно следовал крестный из маленького народца, с крыльями как у стрекозы и с неизменной сигарой во рту, как бишь его звали, Макфили, Гилхули, всякий раз он собирался спросить об этом Акселя и всякий раз забывал. Аксель наверняка помнит.
— Забери меня с собой, — умоляющим тоном сказал Аксель, снова впадая в актерство. — Унеси, взвалив на плечи, как старика Анхиза. [97]
— Ты сможешь приезжать ко мне. Там наверняка найдется свободная комната. Или, по крайней мере, веранда на солнечной стороне.
— Веранда на солнечной стороне! Веранда, на солнечной стороне. А как люди ездят в такого рода места — а потом еще и обратно? Должно быть, там ходят автобусы. Н-да, автобусы.
— Туда действительно ходят автобусы. А со временем я, должно быть, куплю себе машину.
— Машину!
Единственный опыт художественной прозы, который был у Пирса уже во взрослой его жизни, состоял в попытке набросать портрет отца. Он хотел озаглавить его «Человек, который любил Западную Цивилизацию», и даже какое-то время прилежно усаживал себя за письменный стол, но его описания застольных разговоров Акселя на бумаге звучали фальшиво, Аксель казался в них каким-то напыщенным, самовлюбленным позером, им не хватало живого Акселева чувства, его искренней пылкости и страсти. А захватывающие дух перипетии его жизненного пути и вовсе выглядели невероятными, надуманными от первого до последнего слова — собственно, как и в жизни, когда Аксель, на голубом глазу, почти не умея врать нарочно, пересказывал их Пирсу.
Пирсу приходилось верить в то, что это был реальный мир, в котором действительно приходилось жить Акселю, — пусть даже сам Пирс не имел к этому миру никакого касательства. После того как Пирс и Винни уехали в Кентукки, и до того, как заработанные на телевидении деньги дали Акселю возможность снова более или менее твердо встать на его маленькие ножки, прошло несколько лет, проведенные Акселем в состоянии, близком к нищете, бездомности и бродяжничеству; собственно говоря, и в последующие годы ему случалось наносить благотворительные визиты или каким-то другим, не всегда преднамеренным образом соскальзывать в сумеречный мир, населенный опасными, но добрыми по сути бывшими капитан-лейтенантами ВМФ, вышедшими в тираж бродвейскими актрисами, которые тихо увядали в дешевых гостиницах, в окружении свидетельств былой славы, учеными евреями из пыльных книжных лавок, которые сразу замечали под мятой потертой одеждой истинную сущность Акселя; рабочими-священниками, которыми Аксель искренне восхищался, такие они были мужественные и чистоплотные, и вкрадчивыми лицемерами из Армии Спасения, чьих ласковых забот (собственные Акселя слова) он в свое время причастился.