— Чтобы сделать правильный вывод, — продолжал Барр, — вероятно, нужно попытаться решить, возникает ли внятный для нас смысл в других видах отчетов или повествований. — Штифт зашел в отверстие последнего, обращенного к западу окна. — Мне кажется, что подобного рода смысл в сказаниях и легендах задается — мы сейчас имеем в виду что-нибудь наподобие «Песни о Нибелунгах» или «Смерти Артура» — не столько логическим развитием сюжета, сколько тематическими повторами; в таком случае нас интересуют одни и те же мысли, события или даже объекты, повторяющиеся в различных обстоятельствах, или различные объекты, находящиеся в одинаковых обстоятельствах.
   Рама уступила его усилиям и скользнула вниз, впустив в аудиторию стайку сквознячков, толкавшихся в ожидании у закрытого окна.
   — Герой отправляется в путь, — говорил Барр, обратив лицо к струившемуся из окна воздуху, но и не поворачиваясь спиной к студентам. — Чтобы разыскать сокровище, освободить свою возлюбленную, захватить замок или найти сад. Каждое происшествие, каждое приключение, в которое он попадает на своем пути, являет собой сокровище, возлюбленную, замок или сад, повторяющиеся в различных формах, набор вставленных друг в друга ящичков — правда, каждый из них не меньше, а такой же по размеру, как прочие. Вставные истории, которые ему приходится выслушать, только пересказывают ему его собственную историю в другой форме. Данная структура повторяется до тех пор, пока не возникает некое убеждение, чувство удовлетворения, основанное на том, что история поведана достаточное количество раз, чтобы мы наконец начали ее воспринимать как действительно имевшую место, как действительно рассказанную историю. Нередко в старинных рыцарских романах повествование на этом и прерывается или обращается к другой теме.
   Сюжет, логическое развитие, выводы, обусловленные вступлением либо неизбежно следующие из предыстории, — логическое завершение как носитель смысла — все это явления более поздние, причем не обязательно по времени, просто они относятся к позднейшему, более утонченному виду литературы. Существует несколько интересных промежуточных произведений, вроде «Королевы фей», которые представляют собой титанический сюжет, почти математически симметричную структуру — и ничем не заканчиваются, не нуждаются в финале, потому что по существу это произведения старинного типа и шаблон уже объявился в них нужное количество раз, определенный букет там уже есть.
   Так поможет ли это нам в наших рассуждениях? Подобен ли смысл истории решению уравнения или он подобен знакомому вкусу блюда — его надо решить или попробовать?
   Он повернулся к ним, к их лицам.
   — А не кажется ли вам, что я только что рассказал вам притчу? Или — просто повторил наш семинар в иной форме?
   Воздух в аудитории уже весь сменился воздухом с улицы, обремененным июнем, трудно сказать, чем точно, чем-то более тяжелым, чем просто тепло, запах или дождевая влага. Был последний день занятий.
   — Или нет? — сказал он, разглядывая их кроткие лица, уже отсутствующие, без тени любопытства. — Да? Нет? Может быть?

Глава девятая

   За Турином дороги на запад и на се вер скоро начинали подниматься в гору, взбираясь к перевалам Малого Сен-Бернара и Мон-Сени; и нескончаемая чреда телег, повозок, мулов и людей, разматывавшаяся на Пьяцца дель Кастелло и ползшая вверх с почтой, новостями, драгоценностями и специями (о них не поминали на постоялых дворах и на границах, запрятав подальше среди обозных тюков или зашив в складки купеческих одежд); а также роскошными товарами из Леванта и Азии, достаточно ценными, чтобы пуститься ради них в далекое путешествие: страусиными перьями, лекарствами, шелками, посудой. Разбойники, беженцы и шпионы, монахи и простолюдины шли через Альпы пешком; сильных мира сего несли на носилках в окружении бряцающих железом стражников.
   Дорога, что вела их, поднималась в гористую Савойю, через пышные, усеянные цветами луга, в страну темных елей, мимо бурных и опасных рек, по узким ущельям с нависшими стенами, где еще не стаял снег. Снег: Джордано набрал пригоршню и припал к ней губами. Он слышал, что именно от постоянного питья талой воды местные горцы — крепкие приземистые мужчины и рукастые женщины, жившие в домиках на вершинах скал, возле которых их овцы скакали по обрывам, как танцовщицы, — часто имели отвратительный зоб.
   Здесь, в этих горах, наверное, живут и ведьмы, думал он, те самые ведьмы, которых так неустанно преследовали его доминиканские братья; рассказы охотников за ведьмами о пережитых опасностях и одержанных победах — профессиональная тема для доминиканцев. Может быть, к ним ведет вот эта тропка; они там, в черных зияющих пещерах или в тех низеньких избушках с забавным толстым слоем снега на крыше, с трубами, выдыхающими струйки дыма. Вот бы найти их, подумал он, и пожить с ними. Научиться поднимать ветер и летать… А ветер уже и так поднимался, резкий и пронзительный, внезапно в нем появились снежинки, похожие на крупинки пепла.
   Той ночью перед рассветом, между Матиной и Примой, в холодной келье для проезжих, которую ему отвели в доминиканском приюте в Валь-Сузе, он не спал, вспоминая Нолу.
   Брат Теофил говорил ему, что земля не плоская, как блюдо, а круглая, как апельсин; в устах Теофила это звучало убедительно, тем более что он сам был как шар. Джордано слушал его, смотрел, как монах рисует обугленной палочкой мировой круг и очертания стран на нем — тарра mundi, — и был готов поверить. Теофил не знал, что тот круглый мир, который сразу же постиг и принял Джордано, стоило Теофилу нарисовать свою картинку, представлял собой полую сферу, содержавшую в себе страны и народы, горы, реки и воздух, как мякоть содержится в апельсине.
   Юноше показалось, что Теофил изобразил на наружной поверхности сферы (пятнистой, как яйцо ржанки) то, как Бог видит мир снаружи. А внутри земля была такой, какой ее видим мы. По нижней половине сферы простираются поля и виноградники; загибающиеся кверху края — это горы; небо заполняет изнутри верхнее полушарие, на нем держатся солнце и звезды.
   Бруно засмеялся, вспомнив, и сцепил руки на затылке.
   Когда Теофил наконец понял, каким представляет себе мир Джордано, тогда началось сражение. Мир Джордано был такой же круглый, как у Теофила, но гораздо разумнее, понятнее; ему самому дело представлялось до того ясным, что он долго даже не мог понять, над чем потешается Теофил — и что он потом пытается доказать. А когда понял, тут же возникло неимоверное число неясностей: а в чем держатся воздух и свет? Как мы можем жить, торча в пустоте? Почему антиподы не падают с земли вниз, вниз, туда, в бесконечность? Это был абсурд.
   А потом как-то в золотисто-солнечный денек, жуя апельсин среди зимних останков плодового сада, он вдруг вывернул свой мир — это отдалось во всем его существе, словно суставы хрустнули или в глазах помутилось, — вывернул его наизнанку, как счищенную кожуру своего апельсина; и все горы и реки, виноградники и фермы и церкви перевернулись вместе с ним. Солнце и звезды взлетели вверх, заполнив собой пустоту, где жил Бог. Мир вышел за свои пределы. Мир был круглым.
   В горном приюте для отшельников колокол негромко позвонил к Приме.
   Вот точно такое же ощущение, словно мир выворачивается наизнанку, как кожура апельсина, он испытывал, стоя в Венеции под дождем у прилавка книготорговца со странным кольцом: такое, что заставило его смеяться.
   Если привести в движение центр мироздания, что тогда станет с его периферией? Если свернуть внешние сферы внутрь, то во что превратятся сферы? В центре старого мироздания находилась земля, в центре земли он сам, в центре него — небесные сферы, которые он выстроил внутри себя, в центре них…
   А если он вывернет малую вселенную, находящуюся внутри него, наружу, что случится с той, что вовне его?
   Он услышал стук сандалий послушника, который обязан был будить монахов на молитву. Сандалии приблизились к его келье, послушник стукнул в его дверь, объявляя у каждой двери: Oremus, fraters. [138]
   Снег все еще кружился в весеннем воздухе, когда караван, с которым шел Джордано, поднимался от Новалезе к Мон-Сени. С вершины путешественники спускались на санях, впереди сильный маррон с ремнем на груди, чтобы тянуть, позади второй с альпенштоком, чтобы тормозить; по скользкой дорожке сани разогнались, марронам хоть бы что, а укутанные в меха иностранцы от ужаса вытаращили глаза. Снег, тяжело кружась, опускался с высоты весь день; повозки вязли, застревая и задерживая остальные, крепкие маленькие мулы брели по колено в снегу. Джордано с ужасом и восторгом ощущал, что снег поглощает все его чувства.
   Наконец их караван остановился на ночлег в деревеньке возчиков, совсем недалеко от Коля; местные жители привычно распределили между собой постояльцев; ночевать устраивались в любом закутке. Животных поста вили в загон, повозки укрыли. Джордано пришлось выложить немало монет за миску молока, хлеб и место на тюфяке, набитом хрусткими буковыми листьями, недалеко от огня.
   Когда он проснулся среди мирно храпевших людей, была еще ночь. В кромешной тьме постоялый двор казался пещерой. Джордано выбрался из-под кучи тряпья, которой он был укрыт, и вытащил оттуда меховую накидку; набросил ее на себя поверх монашеской рясы и — ступая иногда между, иногда через, а порой и на спавших на полу собак и детей — отыскал-таки дверь на улицу.
   Потрясающий воздух, спокойный и чистый, словно из хрусталя, щипал нос и горло. Буря прошла, небо стало чистым, куда чище, чем он мог себе представить, — словно он оторвался от земли, вознесся на небо и находился теперь в воздушной сфере. Его теплое дыхание облачком висело перед лицом. Он подобрал накидку и рясу и зашагал во двор; обмотанные тряпками ноги оставляли темные, как лужи, дыры в освещенном звездами снегу.
   Но если Коперник прав, существует ли воздушная сфера поверх земной? Старая, аристотелевская Земля, черная, плотная, основательная, накапливалась на дне творения, под легкими сферами воды, воздуха, огня. То, что легче — искры, души, — поднималось кверху. Но по Копернику, сама Земля, став легче воздуха, поднялась и поплыла, так где же тогда верх?
   Душу переполняли чувства. Звезды и планеты смотрели вниз с безлунного неба или смотрели в сторону и горели. Они горели. Огромный трон Кассиопеи. Лира. Дракон. Медведица, стоя на хвосте, смотрела на Полярную звезду, вокруг которой вращаются небеса. Только они не вращаются. Это лишь кажется, что восьмая, звездная сфера поворачивается, на самом деле сама земля совершает один оборот в сутки, крутясь на одной ножке, как арлекина.
   А может, и самой-то по себе восьмой сферы нет…
   Со звуком не-бытия, с чем-то вроде звонкого вздоха восьмая сфера исчезла. Освобожденные звезды полетели в разные стороны, прочь от Земли и друг от друга; меньшие из них (удалявшиеся быстрее) были не обязательно меньше, просто дальше других. Да! Тогда могут — обязаны быть! — другие звезды, удаленные настолько, что их даже не видно.
   Сердце, переполненное светом звезд, было готово взорваться. Млечный Путь, похожий на снежную пыль, — это, может быть, тоже звезды, настолько далекие, что неразличимы глазом, как синяя дымка на дальнем винограднике, которая оказывается не чем иным, как сливающимися в одно целое виноградными соцветиями.
   Насколько далеко?
   Чем отметить предел? И как обосновать, почему сей предел положен?
   Бесконечна, сказал Лукреций, не сумев придумать обоснования. Кузанец [139] сказал: круг, центр которого — всюду, а окружность — нигде.
   Нет. Кузанец сказал так только о Боге. Это уже он, Джордано Бруно, отнес эти слова к Божьему творению, к тени Бога, которой является вселенная. Если звездам есть предел, тогда и Бог — не Бог.
   Глядя вверх, задрав голову, он вдруг не просто ясно это осознал, а словно бы отчетливо увидел в чистом горном воздухе — это же само собой разумеется, он всегда это знал, только не произносил вслух.
   Бесконечна! Он чувствовал, как ее бесконечность притягивает его взгляд и сердце и как отвечает ей бесконечность в нем самом: ведь если вселенная бесконечна снаружи, она должна быть бесконечна и внутри.
   Бесконечна. Он пошевелил в снегу замерзшими ногами и повернул обратно, к постоялому двору. Маленькие пони топтались в своих загонах, выдыхая пар, оседавший инеем на их лохматых гривах.
   В окнах постоялого двора зажегся трепещущий свет свечи, из трубы пошли клубы дыма вперемешку с искрами; в доме раздался смех. Подъем.
   От деревни до вершины перевала было недалеко. Когда караван стал вновь взбираться по тропе, небо только начинало светлеть, исчезли лишь самые тусклые звезды, то есть самые дальние. Огромные беззвездные темные пространства по бокам оказались не небом, а горами. Они появились вдруг, став видимыми, словно только что проснулись и встали. В лазурном небе между ними горели утренние звезды. Меркурий. Венера. Джордано карабкался к ним, промочив в снегу ноги до колен.
   Земля — такая же звезда, как и они; разумные существа, населяющие их, глядя в эту сторону, видят не холодный камень, а нечто такое же сияющее в солнечных лучах, как то, на чем живут они сами. Он позвал их: Брат! Сестра! Странный беззвучный гул слышался ему, звенел во всем его существе, словно занимавшийся рассвет сам издавал звук, протяжный и неизбывный. Звезда, которую он оседлал, бешено крутилась навстречу солнцу, везя на себе все: неторопливые гномьи повозки, стулья, животных, людей; Бруно засмеялся над вспыхнувшим желанием упасть и зажать этот крученый мяч руками и коленями.
   Бесконечна.
   Осознав, что матушка Земля такая же звезда, делаешься равен звездам; поднимаешься, минуя сферы, не отрываясь от земли, но паря на ней: осознавая, что она парит.
   Белые главы горных вершин уже залил солнечный свет, хотя снег на перевале был еще синим. Джордано учили, что на самых высоких горных вершинах воздух находится в вечном покое, но здесь утренний ветер пронизывал накидки, и сверкающие ручейки снега сыпались с вершин, развеваясь на ветру, как знамя. У всех вершин имелись имена, и надутый возчик, преодолевавший подъем рядом с Джордано, называл их, тыча пальцем. Они тоже парили.
   Замедлив ход, караван потек через холодную ревущую горловину Коль, потеряв из виду рассвет, мимо встречного обоза, теснясь, как на городской улочке. Затем они вышли на площадку из битого щебня, и тропа круто пошла вниз: они перевалили хребет.
   Небо оставалось огромным и голубым, но далекие земли, которые озирал сверху Бруно, все еще лежали в тихом сне, складки гор делили, гряда за грядой, остаток его жизни. Дорога в ту сторону — дух захватывало смотреть — шла траверсом, поперек горных склонов, петляя взад-вперед, как кнут; можно было проследить сверху все повороты, которые там, внизу, придется совершить, там виднелись путники, взбиравшиеся вверх. По серебристой тропе шириной в ноготь, пролегавшей по краю пропасти, пастух вел своих овец, выстроившихся в колонну.
   Земля поворачивалась, плыла на восток, как трирема; потому и всходило солнце, гигантская искра, Бог видимый. Бруно, стоя как столб, с гулом в ушах и сердцем, выпрыгивающим из груди, ощутил его улыбку кожей собственных щек.
   Сделайся Богом, сказал Гермес. Бруно почувствовал, что улыбается солнцу в ответ. Сделайся Богом: Бесконечным. А ведь Бруно уже был бесконечным, когда в первый раз прочел эти слова и силился понять их.
   Земля подставила солнцу свои ущелья. Обремененные ношей люди, почувствовав тепло кожей щек, шагали вниз, смеясь от облегчения и воодушевления. День пришел.
   На следующее утро Бруно пришел во французский доминиканский монастырь в Шамбри; он назвался братом Теофилом, охотником за ведьмами из Неаполя. Когда он стоял в залитом солнцем саду, объясняясь с озадаченным приором, земля вдруг накренилась к северу, и каменные плиты дорожки метнулись навстречу его меркнущему взору. Он очнулся в лазарете, где провел Страстную Неделю, с пластырем на глазу, ощущая пустоту в голове и в душе, притихший и измученный, словно своими силами двигал солнце. Он не мог есть ничего, кроме бульона и гостии. Он подолгу спал, и тогда ему снился Эгипет.
   Они возвращались, он видел, как они возвращаются; это происходило именно сейчас. Новое Солнце Коперника было символом этого возвращения; сам Коперник мог этого не знать, но Джордано Бруно знал и готов был кричать об этом на весь мир, как бентамский петух. Рассвет!
   Оседлав дорогу однажды, Бруно за всю свою жизнь редко оставлял странствия надолго; но и тогда, когда ходил по дорогам и тропам Европы, он путешествовал также по Эгипту, по его красочным храмам, сверкающим пескам, под его синими предзакатными небесами. Во сне и в мечтах, в работе и поисках он шел к городу, построенному то ли на востоке, то ли на западе Египта, в стороне заходящего или восходящего солнца, к городу, название которого он знал.
   Те, кто принимал его повсюду — в Париже, Виттенберге, Праге, — эти джорданисты, которые способствовали его успехам, одевали его, печатали его книги, устраивали ему встречи с сильными мира сего, кормили его, прятали, — казалось, что они тоже узнают его, или помнят его по каким-то другим временам или местам, или знали когда-то, но забыли, или забыли, что прийти должен был именно он, а не кто-то иной: Ах да, понимаю (медленно протягивая к нему руки и изучая его глазами), да, я понял, кто вы, да, да, входите.
   Он покинул приют в Шамбри, как только поправился, устав до безумия от непроходимой тупости монахов, их бесконечной болтовни, напоминавшей молитвы, и от молитв, похожих на болтовню. В 1579 году он добрался до Женевы; там он заручился покровительством неаполитанского дворянина маркиза де Вико, тот сказал ему: избавьтесь, бога ради, от своей черно-белой рясы, — и купил ему костюм; но кальвинизм маркиза, по причине которого тот делился всем, что имел, Бруно в шутливой форме отверг. Он записался в университете под именем Филиппус и начал читать там основоположников Реформации, испытывая насмешливое и презрительное чувство. Какая жалкая чушь. Он стоял в большой аудитории, полной тикающих автоматов, планетарных часов, лупоскопов, и слушал, как человек с суставами, похожими на шарниры, рассказывает, что он пытается изготовить механизм, автомат, который каким-то образом так точно воспроизводил бы геометрию действующей вселенной, что когда в мироздании что-то произойдет, такая же вещь, только иначе выраженная, случилась бы и с моделью: фактически еще одна вселенная, как отражение в зеркале, только меньше.
   Но Джордано-то знал, что такая машина, такая модель уже существует. И имя этой машине — Человек.
   Женевской общине он не понравился; да и она ему — не больше. Маркиз вступился за него, когда он оскорбил прославленного богослова Антона де ла Фея, и его привлекли к суду Теологической Консистории, суду ничего не смыслящих людей в черных одеяниях; его не засудили, но выставили из города и отправили вниз по Роне. Пожил в городе кальвинистов — и хватит.
   Лион — центр книготорговли, но там он не смог устроиться, ученый мир стыл от холодных веяний, во всяком случае по ощущениям Джордано. Отряхнем его прах с наших ног. В Тулузе ему повезло больше; его приняли в университет (благодаря добрым советчикам и минутному желанию говорить и делать именно то, что советуют), и он полтора года преподавал философию и «Сферу».
   В тихие лангедокские месяцы он начал распределять изученное к тому моменту по образам богов и богинь, не только больших планетарных богов и гороскопов, но и меньших, Пана, Вертумния и Януса и еще того, который спьяну важничает на своем осле, Силена. На этих малых богах — тихих и бледных, когда он расставлял их в себе, как старые статуи вдоль римской дороги, — он пробовал египетскую магию, он кормил их из своих кладовых, оживлял их плоть и вызывал их на разговор. Разве не сказал Гермес, что множество богов распределены по всем существующим вещам? Значит, они распределяются и по его собственной внутренней теневой вселенной, малые боги бесконечного становления.
   Тулуза была городом гугенотов, и в том году армии Католической лиги приближались к ее стенам; в городе вспыхивали волнения, в университете — скандалы; Бруно двинулся дальше.
   В 1582 году он очутился в Париже, крупнейшем городе Европы, — но даже Париж уже не мог вместить стен внутреннего города Бруно. Он читал лекции в университете, сражался вольнонаемником с педантами, аристотелианцами, последователями Петра Рамуса [140]; он опубликовал наконец свою огромную книгу «Искусство памяти», в которой любой, решившийся в нее заглянуть, мог признать книгу по самой отъявленной и ужасно могущественной магии; даже заголовок ее он взял из книги Соломона, которую когда-то прятал в уборной: De umbris idearum, «О тенях идей».
   Теперь его внутренняя вселенная двигалась, так же, как вселенная внешняя: между ними не стало различий. И если по его воле в его внутреннем мире что-то происходило, тогда… Он смеялся, смеялся и не мог остановиться: не он ли сбил Солнце с пути? Кто знает, чего бы он не смог сделать, если бы захотел.
   Король прослышал о нем, и пригласил в Лувр, и с любопытством открыл книгу Бруно, положив ее на колени; королева-мать угостила Джордано стаканом вина и усадила возле своего астролога и ловкача, которого звали Нотрдам, или Нострадамус. Бруно считал этого человека мошенником и глупцом, но спросил его: в какой стране будут покоиться мои кости? Нострадамус ответил: ни в какой.
   Хороший ответ: ни в какой стране. Возможно, он так и будет вечно кружить по поверхности земли, плывя на ней, как на корабле, и вообще никогда не умрет…
   В 1583 году, в конце весны, в свите нового французского посла в Англии он отплыл из Кале вместе со своими книгами, системами и знаниями, а также с кошельком, набитым луидорами, и с миссией, которую король доверил его бесконечной памяти. Английский посол в Париже писал к Уолсингему: Доктор Джордано Бруно Ноланец, профессор философии, веру которого я никак не могу одобрить, намеревается прибыть в Англию. Но что за веру он вез с собой?
   Корабль поднял парус, Бруно шагнул на его палубу, помощник капитана свистнул, швартовы отданы. Впервые Бруно потерял из виду землю и одновременно с этим почувствовал, как что-то отделилось от него; что-то, чего уже никогда не вернуть. Куда бы он ни направился отсюда, обратно он уже не попадет. Эол пел в снастях, холодные брызги летели в лицо; команда на реях, капитан спит внизу с полным и надутым, как паруса, брюхом; маленький корабль карабкается по морским уступам, набитый товарами, животными и людьми, а из окна на полубаке бешено ругается красный мексиканский попугай.
   «И огонь горит на нок-рее, — сказал мистер Толбот. — Огни святого Эльма, один светится на правой стороне, один — на левой. Кастор и Поллукс, Близнецы».
   «Spes proximo», — сказал доктор Ди.
   Ангел, показавшая им этот корабль в магическом камне (смешливая взбалмошная малютка по имени Мадими), притянула голову ясновидца поближе к камню: приблизились и корабль, и крепко державшийся за ванты человек на носу.
   «Он», — сказал мистер Толбот.
   «Это он, — сказала ангел. — Тот, о котором я вам говорила».
   «Не могла бы она объяснить понятнее? — попросил доктор Ди. — Спроси ее».
   «Тот, о котором я вам говорила, — сказала ангел Мадими. — Иона, вышедший из чрева кита, уголек, выпавший из огня, камень, отвергнутый строителями, который ляжет в основание угла дома, того последнего, что устоит. Наш адорп, наш летящий на запад дракон, наш философский Меркурий. Наш Грааль квинтэссенции, наш sal cranii humani, ибо если соль утратила остроту свою, чем еще посолить ее? Наша прелестная роза. Наш мишка, свернувшийся в зимней спячке в пещере. Наш мистер Джордан Браун, веру которого я никак не могу одобрить. Он украл огонь с небес, и есть сферы, где его не любят.
   Он грядет в сей дом, хотя и не знает об этом; он не вернется тем путем, каким прошел; и ничто уже больше никогда не станет таким, как было».

Глава десятая

   Единственный способ поучаствовать в празднестве, проводимом раз в полугодие Дальвидским Обществом Аэростатики на ферме Верхотура, прилепившейся едва ли не на самой вершине горы Мерроу, — встать до рассвета и поехать на Верхотуру так, чтобы застать предрассветные старты, потому что для управляемого полета на аппаратах легче воздуха, в большинстве случаев почти невозможного, оптимальные условия складываются на рассвете и вечером, когда воздух тих и прохладен.
   Вот почему Пирс, чуть дрожа от предрассветного холода, сидел на крыльце, дожидаясь, когда в доме напротив зажжется свет и выйдет Бо; он был более или менее готов к этому приключению, но думал преимущественно о серой коробке с желтой бумагой на столе Феллоуза Крафта в Каменебойне за несколько миль отсюда. Мысль эта рдела в его сознании, как не выглянувшее пока из-за горизонта солнце.