Страница:
[11]Картина делает некоторое впечатление.
Но все эти невыгодные слухи относились исключительно к темному и безвестному периоду жизни Валицкого. С появлением же в Варшаве и уже до конца своей жизни он — как утверждают, — будучи страстным игроком, вел большую игру необыкновенно счастливо, причем, однако, случалось ему и проигрывать огромные суммы. То был золотой век азартной игры. По свидетельству Ф. Булгарина, во всех значительных городах Литвы и Польши, не говоря уже о Вильне и Варшаве, разные куртизанки открыто держали у себя игорные дома, куда стекалось польское панство и русское офицерство. Игра шла почти исключительно на одно только золото, которое целыми грудами бывало навалено на зеленом поле, и ставки шли не на отдельные монеты, а на стопки, т. е. понтёры ставили на карту стаканы, наполненные червонцами без всякого счета. Целые шайки варшавских шулеров разъезжали по всему краю, рыскали по ярмаркам, следовали за полками и отрядами и грели руки, где была лишь малейшая возможность. В этот азартный период героями подобного сорта было составлено много значительных состояний, известных на Литве даже до последнего времени; но с тех же самых пор за поляками укрепилась и в России, и в Европе репутация шулеров по преимуществу, и замечательно, что даже в наши дни наиболее значительный контингент нечистых игроков поставляет нам все-таки польская национальность.
Появясь в Варшаве, Валицкий сразу произвел ослепляющее впечатление на общество. Манеры, тон, образ жизни — все это было им усвоено так, что внушительно говорило всем и каждому о привычке графа к высшему обществу. Его связи со многими дворами и знаменитостями того времени были известны всем, а баснословная щедрость, веселый нрав и роскошь жизни доставили ему огромную популярность в Европе. Даже гордые польские магнаты наперебой стремились приобрести дружбу и расположение загадочного графа. Он весь век оставался холостым человеком, но задавал балы и принимал дам. Красавицы всей Европы добивались его благосклонности и постоянно толпились вокруг золотых груд игорного стола, который никогда не оставался закрытым в его доме. Он играл в высшей степени хладнокровно, с тем «приятным изяществом», которое считается наилучшим украшением хорошего игрока. Никто не умел с таким спокойствием и любезностью проигрывать и отдавать громадные куши, как пан грабя Валицкий, — но за то же никто не мог и наказывать более жестоким образом тех шулеров, которые шайками врывались в его дом с целью пообчистить любезного графа. Заметив против себя комплект, он до последней нитки обирал честную компанию, говоря ей в назидание: «Contre coquin — coquin et demi!» — и затем сейчас же отдавал весь выигрыш в пользу бедных.
Что касается до темного периода его жизни, то тут рассказывают следующие факты: получив от пана Бучинского сто бизунов и сто червонцев, молодой человек укатил из Могилева и предался игре. Фортуна иногда ему улыбалась, но чаще поворачивалась спиной к своему искателю и довела его в одну прескверную ночь до того, что и бричка, и кони, и белье, и казачок с кучером — все это осталось в руках шулеров, а Валицкий очутился маркером в одном из лембергских трактиров. Долго влачил он это незавидное состояние, посвящая все свободное время изучению карточных фокусов, расчетов и таинств игры, и успел довести ловкость рук своих и соображение до степени гениального совершенства. В таком-то положении столкнула его однажды судьба с известным польским магнатом, князем Фр. Сапегою, который, зайдя в трактир поиграть на бильярде, случайно обратил внимание на наружность и внешний лоск ничтожного маркера. Узнав, что в этой должности состоит родовитый польский шляхтич, Сапега не потерпел такого «унижения» своего сословия и взял с собой Валицкого в Вену, где он состоял некоторое время у князя «на ласкавем хлебе» в качестве приживальщика в числе подобных же шляхтичей, составляющих двор и свиту знаменитого магната. Отъезжая по делам в Польшу, Сапега оставил Валицкого в Вене и дал ему денег «на разживу». С этого-то и пошел уже в гору воспитанник Бучинского. Булгарин в своих «Воспоминаниях» рассказывает, что однажды ночью Валицкий метал банк в доле с несколькими игроками мелкого разбора в одном из самых трущобных венских трактирчиков. Счастье, или, вернее, «искусство» на сей раз благоприятствовало Валицкому, карманы партнеров были уже пусты, и компания дольщиков намеревалась уже забастовать, как вдруг входит в комнату «некто», в венгерском костюме, с видом «таинственного незнакомца», высокий, худощавый, длинноусый, и, выдернув наудачу какую-то карту, произносит тихо:
— Ва-банк!
Дольщики смутились, но Валицкий метнул на незнакомца внимательно-зоркий взгляд и приготовился метать. Компания остановила его и потребовала наперед, чтобы, во-первых, были пересчитаны наличные деньги банка, а во-вторых, чтобы венгерец положил на стол соответственную сумму.
— Душевно бы рад, но, к сожалению, со мной нет ни копейки! — наотрез отказался незнакомец и, снова подвинув карту, повторил свое тихое: «ва-банк».
Компания, за исключением банкомета, продолжала сопротивляться столь оригинальному понтёру.
— Если вы, господа, честные люди, — заявил наконец венгерец, — вы должны поверить мне на честное слово.
Те не соглашались.
Тогда Валицкий, пересчитав банк, отдал его товарищам и сказал незнакомцу:
— Если вы, милостивый государь, обращаетесь к моей чести, я охотно готов держать вам банк на ваше слово. Извольте, я держу вас один, без участия этих господ. Ваша карта?
Незнакомец не открыл ее.
Валицкий молча начал метать направо и налево. Рискованная игра шла уже начистую, но банкомет отлично владел собой и казался совершенно спокойным.
— Бита! — столь же спокойно и тихо произнес незнакомец, оборачивая свою карту. И действительно, она была бита.
— Попрошу вас, — прибавил он, обращаясь к Валицкому, — отправиться со мной и получить деньги.
— Как вам угодно, — со сдержанным поклоном отвечал счастливый шляхтич.
— Но только я не желаю, чтобы ваши товарищи отправлялись вместе с вами; я приглашаю к себе вас одного, но никак не этих господ! — решительно заявил венгерец.
— Как вам угодно, — повторил Валицкий и, не слушая доводов своих товарищей, опасавшихся отпустить его одного, последовал за незнакомцем.
Они отправились.
Пройдя несколько глухих улиц и переулков, путники вышли в более людную и безопасную часть города, где венгерец остановился у подъезда одного роскошного дома. Прислуга с величайшим почтением раскрыла пред ним дверь — и Валицкий вместе со своим спутником прошел в кабинет через анфиладу богатых комнат.
Пригласив своего гостя садиться, хозяин обратился к нему с вопросом:
— Извините за нескромность, но… скажите, кто вы такой?
— Претендент короны польской, — любезно, но совершенно серьезно отвечал Валицкий.
— По какому же праву?! — широко раскрыв глаза, изумился венгерец.
— По праву родовитого польского шляхтича. Я — шляхтич Валицкий; а вам, конечно, известно, что каждый из нас имеет законное право на выбор в короли.
— О, если так, то позвольте иметь честь рекомендоваться! — улыбнулся хозяин. — Я князь Эстергази. Вам, как претенденту на польскую корону, а мне, как венгерскому магнату, положим, хотя и не следовало бы посещать такие вертепы, в каком мы столкнулись сегодня, но…. я иногда делаю это от скуки и из любопытства.
— А я для того, чтобы не умереть с голоду, — промолвил в ответ Валицкий и, кстати, рассказал ему свою биографию.
Этот случай сблизил его с венгерским магнатом, в доме которого по прошествии некоторого времени претендент короны польской стал до такой степени «своим человеком», что Эстергази решительно ни на шаг не мог обойтись без него. Уезжая в Париж с каким-то дипломатическим поручением, магнат захватил с собой и претендента, который успел не только втереться благодаря князю в высшее парижское общество, но через княгиню Полиньяк достиг до самой королевы. Он сделался постоянным членом самых интимных вечеров Марии-Антуанетты и был почти постоянным партнером ее за картами. Говорят, будто некоторое время она дарила его особой благосклонностью и особой доверенностью; говорят также, будто и Валицкии оказал для нее и для ее семейства много услуг в начальный период первой французской революции. Положение при дворе и в особенности вечера в Трианоне сблизили Валицкого со множеством знаменитостей того времени, а также с французской и иностранной знатью. Везде и повсюду умел он ловко пролезть, втереться с чувством сознания собственного достоинства, понравиться своей наружностью и нравом и наконец сделаться «своим», интимным человеком. В это время и был положен первый фундамент его громадному состоянию. Он играл постоянно и все с теми же изящными достоинствами beau joueur\'a. Он много путешествовал, был в Англии, в Италии, в Германии — и везде появлялся не иначе как в качестве настоящего grand seignieur\'a, со своим графским титулом, со своими связями и знакомствами и со своим дивным искусством, которое открывало ему не только двери, но и карманы сильных и богатых мира сего. Как польский шляхтич, он считал себя аристократом по преимуществу и постоянно выказывал тенденции наивысшего аристократического свойства. Дух революции, однако, выкурил его из Парижа, куда возвратился он после своих путешествий, и пан Валицкий появляется на родине, сначала в Варшаве, где производит необычайный фурор, а потом и «на Литве глембокей», где накупает себе несколько богатейших имений и, между прочим, Езёры (целое местечко, к которому принадлежало более десятка деревень и фольварков, раскинутых по окрестности), осушает в них многие болота и проводит сплавные каналы. Здесь-то, на берегу озера Белого, в трех верстах от Езёр, среди высокого соснового леса, соорудил себе Валицкий «палац сломяны», который и назвал Виля-нова, а местное крестьянство переделало его уже на свой лад в Ильяново. Одна часть обширного леса, и именно та, где растут дубы, вязы и грабы, была превращена в прекраснейший парк, а другая, так называемый «бор», или «чернолесье», неприкосновенно оставлена во всей дикой красоте и прелести стародавней пущи. Ильяновский фольварк, вдаваясь более в сосновый лес, стоит, однако, почти на рубеже этой пущи и парка, которые в настоящее время от лет их запущения уже слились между собой в одну одичалую, поэтическую заросль.
В 1804 году фантастический граф появился вдруг и на петербургском горизонте. Сначала он было нанял себе целый нижний этаж в доме графини Браницкой, что ныне князя Юсупова, на Мойке, но вскоре, найдя, что в этой квартире мало солнца, купил себе на Морской, на углу Почтамтского переулка, собственный дом, куда и переселился со своей дюжиной золотых эмалированных табакерок, украшенных живописью Петито (которые принадлежали Людовику XVI и достались Валицкому какими-то особыми путями), и со своей коллекцией алмазов, бриллиантов и иных драгоценных камней, где, между прочим, находился известный сапфир, имевший свойство изменять свой цвет после захождения солнца и послуживший поэтому га-те Жанлис темой для повести. Ни у одной, самой отъявленной щеголихи не было такого разнообразного, многочисленного и богатого собрания дорогих шалей и кружев, каким славился мужчина Валицкий, проявивший относительно некоторых предметов и вещей чисто женские прихоти и вкусы. Он был отличный болтун, а его встречи, знакомства, житейские столкновения и приключения во время путешествий по Европе давали ему неистощимую тему для рассказов, в которых никто и никогда не мог отличить, где истина переходит в фантазию и где фантазия граничит с истиной. Известно, что в те времена двери наших бар были равно открыты
Об одном только не любил говорить Валицкий — это именно о темном периоде своей жизни, и когда однажды его спросили, правда ли, что князь Сапега встретил его в Лемберге маркером, он отвечал: правда; но на вопрос, каким образом дошел он до такого состояния, Валицкий проговорил, поморщась:
— Это для вас нимало не интересно, а для меня скучно.
И подобными фразами он всегда отделывался, как скоро дело начинало касаться его прошлого.
Во время его пребывания в Петербурге в Кронштадтский порт возвратился из кругосветного плавания Крузенштерн на своих кораблях «Нева» и «Надежда». Наши моряки навезли с собой множество заморских диковинок, которые продавались тогда с аукциона в правлении Российско-Американской компании. Между этими диковинками, пред которыми ежедневно толпились наши баре, в особенности обращали на себя внимание редкие коллекции вещей китайских и японских. Лучшие экземпляры тех и других были скуплены Валицким, и теперь забытые остатки их ютятся в убогих стенах Ильяновского фольварка.
Не добившись никаких особых почестей и отличий у императора Александра I, Валицкий удалился в Литву и остаток жизни своей проводил то в Вильне, то в Гродне, то в своем ильяновском «палаце сломянем».
Бог весть, из каких побуждений происходила его замечательная щедрость: было ли это прирожденное свойство души или дело тщеславия, но только он кидал кошельки каждому просящему, жертвовал большие суммы на богоугодные заведения, устроил в Вильне восемь университетских стипендий и купил целый дом, в котором жили эти студенты-стипендиаты с гувернером на полном иждивении Валицкого. Кроме того, Виленскому же университету подарил он богатую коллекцию редких камней и минералов, которая составляет теперь собственность университета Киевского. Факты этой категории, бесспорно, рисуют Валицкого светлыми, симпатичными чертами.
Но в это же время существует предание, что в этом самом Ильяновском фольварке, в лесу, были выкопаны глубокие ямы, в которых по нескольку дней морили хлопов в наказание за какой-нибудь проступок. Тяжкие стоны этих несчастных раздавались по лесу в долгие зимние ночи. Как согласить одно с другим? Как допустить, чтобы человек, щедро сыпавший вокруг себя золото с благотворительными целями, мог в то же время спокойно слушать эти стоны? Как-то не хочется даже верить, что это могло быть; но предание существует, и нам самим показывали в лесу, неподалеку от фольварка, завалившиеся и поросшие кустарниками ямы, говоря, будто это и есть место хлопских истязаний. Но если предание справедливо, то оно только еще раз подтверждает ту общественную историческую истину, что родовитая польская шляхта не признавала ничего вне себя, вне своего сословия, и если отличалась яркими доблестями, то только в пользу шляхетства же, но отнюдь не в пользу народа, почитая его в Польше и в Белой и в Малой Руси за народ иноплеменный, и притом низшей, рабственной расы. С этой точки зрения становится понятным и отношение шляхтича Валицкого к ночным стонам его хлопов. [12]
Мне и моему товарищу отвели в соломенном палаце крайнюю, непроходную комнату, с окнами в заглохший сад, которая, по преданию, была спальней самого Валицкого. Вечером, лежа на своих походных, складных постелях и невольно слушая трепетный звук крыльев ночных бабочек, порхавших вокруг лампы, да странный шорох ужей под половицей, мы припомнили себе ряд рассказов о загадочном владельце этого «палаца».
— Такая яркая, блестяще-роскошная жизнь и такой убогий «палац»! И зачем рядом с этой аляповатой, грубой мебелью, на этом некрашеном полу стоят драгоценные вазы, а на этих кривых стенах висят картины, которые могли бы быть украшением действительных, а не «сломяных» палацев? Была ли это одна из тех «фацеций», которыми отличалась польская магнатерия прошлого века, или простая случайность? Или же, наконец, пан Валицкий вообразил себя древним Цинциннатом, который суету и величие Рима променял на огород и соломенную кровлю деревенской хижины?
— Ни то, ни другое, ни третье, — отвечал мне товарищ на целый ряд моих вопросов и диалогических размышлений.
— Так что нее, по-твоему?
— По-моему, очень просто! И я, и ты видали много подобных же панских, помещичьих «палацев», и в каждом из них замечается более или менее одно и то же: неряшество и грубость постройки, полнейшее отсутствие настоящего житейского комфорта, в том смысле, как всегда понимали и понимают его, например, англичане, — и вместе с этой грубостью и неудобствами — аристократические замашки, картины, фарфор, а тут — гляди — рядом грошовая литография «Девочка с барашком» и какой-нибудь полинялый букет искусственных цветов. Это у них всегда и во всем оказывается — и это есть не что иное, как прирожденное неряшество.
Таким-то прозаическим, расхолаживающим выводом моего товарища был заключен ряд наших воспоминаний и моих поэтических размышлений. Но… как бы то ни было, так или иначе, а все-таки шляхтич Валицкий с его фантастическим графством и шалыми миллионами является личностью крупной и достопримечательной.
4. Ильяновский призрак
Но все эти невыгодные слухи относились исключительно к темному и безвестному периоду жизни Валицкого. С появлением же в Варшаве и уже до конца своей жизни он — как утверждают, — будучи страстным игроком, вел большую игру необыкновенно счастливо, причем, однако, случалось ему и проигрывать огромные суммы. То был золотой век азартной игры. По свидетельству Ф. Булгарина, во всех значительных городах Литвы и Польши, не говоря уже о Вильне и Варшаве, разные куртизанки открыто держали у себя игорные дома, куда стекалось польское панство и русское офицерство. Игра шла почти исключительно на одно только золото, которое целыми грудами бывало навалено на зеленом поле, и ставки шли не на отдельные монеты, а на стопки, т. е. понтёры ставили на карту стаканы, наполненные червонцами без всякого счета. Целые шайки варшавских шулеров разъезжали по всему краю, рыскали по ярмаркам, следовали за полками и отрядами и грели руки, где была лишь малейшая возможность. В этот азартный период героями подобного сорта было составлено много значительных состояний, известных на Литве даже до последнего времени; но с тех же самых пор за поляками укрепилась и в России, и в Европе репутация шулеров по преимуществу, и замечательно, что даже в наши дни наиболее значительный контингент нечистых игроков поставляет нам все-таки польская национальность.
Появясь в Варшаве, Валицкий сразу произвел ослепляющее впечатление на общество. Манеры, тон, образ жизни — все это было им усвоено так, что внушительно говорило всем и каждому о привычке графа к высшему обществу. Его связи со многими дворами и знаменитостями того времени были известны всем, а баснословная щедрость, веселый нрав и роскошь жизни доставили ему огромную популярность в Европе. Даже гордые польские магнаты наперебой стремились приобрести дружбу и расположение загадочного графа. Он весь век оставался холостым человеком, но задавал балы и принимал дам. Красавицы всей Европы добивались его благосклонности и постоянно толпились вокруг золотых груд игорного стола, который никогда не оставался закрытым в его доме. Он играл в высшей степени хладнокровно, с тем «приятным изяществом», которое считается наилучшим украшением хорошего игрока. Никто не умел с таким спокойствием и любезностью проигрывать и отдавать громадные куши, как пан грабя Валицкий, — но за то же никто не мог и наказывать более жестоким образом тех шулеров, которые шайками врывались в его дом с целью пообчистить любезного графа. Заметив против себя комплект, он до последней нитки обирал честную компанию, говоря ей в назидание: «Contre coquin — coquin et demi!» — и затем сейчас же отдавал весь выигрыш в пользу бедных.
Что касается до темного периода его жизни, то тут рассказывают следующие факты: получив от пана Бучинского сто бизунов и сто червонцев, молодой человек укатил из Могилева и предался игре. Фортуна иногда ему улыбалась, но чаще поворачивалась спиной к своему искателю и довела его в одну прескверную ночь до того, что и бричка, и кони, и белье, и казачок с кучером — все это осталось в руках шулеров, а Валицкий очутился маркером в одном из лембергских трактиров. Долго влачил он это незавидное состояние, посвящая все свободное время изучению карточных фокусов, расчетов и таинств игры, и успел довести ловкость рук своих и соображение до степени гениального совершенства. В таком-то положении столкнула его однажды судьба с известным польским магнатом, князем Фр. Сапегою, который, зайдя в трактир поиграть на бильярде, случайно обратил внимание на наружность и внешний лоск ничтожного маркера. Узнав, что в этой должности состоит родовитый польский шляхтич, Сапега не потерпел такого «унижения» своего сословия и взял с собой Валицкого в Вену, где он состоял некоторое время у князя «на ласкавем хлебе» в качестве приживальщика в числе подобных же шляхтичей, составляющих двор и свиту знаменитого магната. Отъезжая по делам в Польшу, Сапега оставил Валицкого в Вене и дал ему денег «на разживу». С этого-то и пошел уже в гору воспитанник Бучинского. Булгарин в своих «Воспоминаниях» рассказывает, что однажды ночью Валицкий метал банк в доле с несколькими игроками мелкого разбора в одном из самых трущобных венских трактирчиков. Счастье, или, вернее, «искусство» на сей раз благоприятствовало Валицкому, карманы партнеров были уже пусты, и компания дольщиков намеревалась уже забастовать, как вдруг входит в комнату «некто», в венгерском костюме, с видом «таинственного незнакомца», высокий, худощавый, длинноусый, и, выдернув наудачу какую-то карту, произносит тихо:
— Ва-банк!
Дольщики смутились, но Валицкий метнул на незнакомца внимательно-зоркий взгляд и приготовился метать. Компания остановила его и потребовала наперед, чтобы, во-первых, были пересчитаны наличные деньги банка, а во-вторых, чтобы венгерец положил на стол соответственную сумму.
— Душевно бы рад, но, к сожалению, со мной нет ни копейки! — наотрез отказался незнакомец и, снова подвинув карту, повторил свое тихое: «ва-банк».
Компания, за исключением банкомета, продолжала сопротивляться столь оригинальному понтёру.
— Если вы, господа, честные люди, — заявил наконец венгерец, — вы должны поверить мне на честное слово.
Те не соглашались.
Тогда Валицкий, пересчитав банк, отдал его товарищам и сказал незнакомцу:
— Если вы, милостивый государь, обращаетесь к моей чести, я охотно готов держать вам банк на ваше слово. Извольте, я держу вас один, без участия этих господ. Ваша карта?
Незнакомец не открыл ее.
Валицкий молча начал метать направо и налево. Рискованная игра шла уже начистую, но банкомет отлично владел собой и казался совершенно спокойным.
— Бита! — столь же спокойно и тихо произнес незнакомец, оборачивая свою карту. И действительно, она была бита.
— Попрошу вас, — прибавил он, обращаясь к Валицкому, — отправиться со мной и получить деньги.
— Как вам угодно, — со сдержанным поклоном отвечал счастливый шляхтич.
— Но только я не желаю, чтобы ваши товарищи отправлялись вместе с вами; я приглашаю к себе вас одного, но никак не этих господ! — решительно заявил венгерец.
— Как вам угодно, — повторил Валицкий и, не слушая доводов своих товарищей, опасавшихся отпустить его одного, последовал за незнакомцем.
Они отправились.
Пройдя несколько глухих улиц и переулков, путники вышли в более людную и безопасную часть города, где венгерец остановился у подъезда одного роскошного дома. Прислуга с величайшим почтением раскрыла пред ним дверь — и Валицкий вместе со своим спутником прошел в кабинет через анфиладу богатых комнат.
Пригласив своего гостя садиться, хозяин обратился к нему с вопросом:
— Извините за нескромность, но… скажите, кто вы такой?
— Претендент короны польской, — любезно, но совершенно серьезно отвечал Валицкий.
— По какому же праву?! — широко раскрыв глаза, изумился венгерец.
— По праву родовитого польского шляхтича. Я — шляхтич Валицкий; а вам, конечно, известно, что каждый из нас имеет законное право на выбор в короли.
— О, если так, то позвольте иметь честь рекомендоваться! — улыбнулся хозяин. — Я князь Эстергази. Вам, как претенденту на польскую корону, а мне, как венгерскому магнату, положим, хотя и не следовало бы посещать такие вертепы, в каком мы столкнулись сегодня, но…. я иногда делаю это от скуки и из любопытства.
— А я для того, чтобы не умереть с голоду, — промолвил в ответ Валицкий и, кстати, рассказал ему свою биографию.
Этот случай сблизил его с венгерским магнатом, в доме которого по прошествии некоторого времени претендент короны польской стал до такой степени «своим человеком», что Эстергази решительно ни на шаг не мог обойтись без него. Уезжая в Париж с каким-то дипломатическим поручением, магнат захватил с собой и претендента, который успел не только втереться благодаря князю в высшее парижское общество, но через княгиню Полиньяк достиг до самой королевы. Он сделался постоянным членом самых интимных вечеров Марии-Антуанетты и был почти постоянным партнером ее за картами. Говорят, будто некоторое время она дарила его особой благосклонностью и особой доверенностью; говорят также, будто и Валицкии оказал для нее и для ее семейства много услуг в начальный период первой французской революции. Положение при дворе и в особенности вечера в Трианоне сблизили Валицкого со множеством знаменитостей того времени, а также с французской и иностранной знатью. Везде и повсюду умел он ловко пролезть, втереться с чувством сознания собственного достоинства, понравиться своей наружностью и нравом и наконец сделаться «своим», интимным человеком. В это время и был положен первый фундамент его громадному состоянию. Он играл постоянно и все с теми же изящными достоинствами beau joueur\'a. Он много путешествовал, был в Англии, в Италии, в Германии — и везде появлялся не иначе как в качестве настоящего grand seignieur\'a, со своим графским титулом, со своими связями и знакомствами и со своим дивным искусством, которое открывало ему не только двери, но и карманы сильных и богатых мира сего. Как польский шляхтич, он считал себя аристократом по преимуществу и постоянно выказывал тенденции наивысшего аристократического свойства. Дух революции, однако, выкурил его из Парижа, куда возвратился он после своих путешествий, и пан Валицкий появляется на родине, сначала в Варшаве, где производит необычайный фурор, а потом и «на Литве глембокей», где накупает себе несколько богатейших имений и, между прочим, Езёры (целое местечко, к которому принадлежало более десятка деревень и фольварков, раскинутых по окрестности), осушает в них многие болота и проводит сплавные каналы. Здесь-то, на берегу озера Белого, в трех верстах от Езёр, среди высокого соснового леса, соорудил себе Валицкий «палац сломяны», который и назвал Виля-нова, а местное крестьянство переделало его уже на свой лад в Ильяново. Одна часть обширного леса, и именно та, где растут дубы, вязы и грабы, была превращена в прекраснейший парк, а другая, так называемый «бор», или «чернолесье», неприкосновенно оставлена во всей дикой красоте и прелести стародавней пущи. Ильяновский фольварк, вдаваясь более в сосновый лес, стоит, однако, почти на рубеже этой пущи и парка, которые в настоящее время от лет их запущения уже слились между собой в одну одичалую, поэтическую заросль.
В 1804 году фантастический граф появился вдруг и на петербургском горизонте. Сначала он было нанял себе целый нижний этаж в доме графини Браницкой, что ныне князя Юсупова, на Мойке, но вскоре, найдя, что в этой квартире мало солнца, купил себе на Морской, на углу Почтамтского переулка, собственный дом, куда и переселился со своей дюжиной золотых эмалированных табакерок, украшенных живописью Петито (которые принадлежали Людовику XVI и достались Валицкому какими-то особыми путями), и со своей коллекцией алмазов, бриллиантов и иных драгоценных камней, где, между прочим, находился известный сапфир, имевший свойство изменять свой цвет после захождения солнца и послуживший поэтому га-те Жанлис темой для повести. Ни у одной, самой отъявленной щеголихи не было такого разнообразного, многочисленного и богатого собрания дорогих шалей и кружев, каким славился мужчина Валицкий, проявивший относительно некоторых предметов и вещей чисто женские прихоти и вкусы. Он был отличный болтун, а его встречи, знакомства, житейские столкновения и приключения во время путешествий по Европе давали ему неистощимую тему для рассказов, в которых никто и никогда не мог отличить, где истина переходит в фантазию и где фантазия граничит с истиной. Известно, что в те времена двери наших бар были равно открыты
и потому все высшее петербургское общество охотно принимало Валицкого и ездило к нему в дом, на его блестящие балы и тонкогастрономические банкеты. Светских дам влекло к нему обычное любопытство с целью полюбоваться на его кружева, шали и драгоценности, которые он иногда умел дарить необыкновенно кстати и всегда с таким искусством и тактом, что от его подарка решительно не было возможности отказаться.
Для званых и незваных
Особенно из иностранных,
Об одном только не любил говорить Валицкий — это именно о темном периоде своей жизни, и когда однажды его спросили, правда ли, что князь Сапега встретил его в Лемберге маркером, он отвечал: правда; но на вопрос, каким образом дошел он до такого состояния, Валицкий проговорил, поморщась:
— Это для вас нимало не интересно, а для меня скучно.
И подобными фразами он всегда отделывался, как скоро дело начинало касаться его прошлого.
Во время его пребывания в Петербурге в Кронштадтский порт возвратился из кругосветного плавания Крузенштерн на своих кораблях «Нева» и «Надежда». Наши моряки навезли с собой множество заморских диковинок, которые продавались тогда с аукциона в правлении Российско-Американской компании. Между этими диковинками, пред которыми ежедневно толпились наши баре, в особенности обращали на себя внимание редкие коллекции вещей китайских и японских. Лучшие экземпляры тех и других были скуплены Валицким, и теперь забытые остатки их ютятся в убогих стенах Ильяновского фольварка.
Не добившись никаких особых почестей и отличий у императора Александра I, Валицкий удалился в Литву и остаток жизни своей проводил то в Вильне, то в Гродне, то в своем ильяновском «палаце сломянем».
Бог весть, из каких побуждений происходила его замечательная щедрость: было ли это прирожденное свойство души или дело тщеславия, но только он кидал кошельки каждому просящему, жертвовал большие суммы на богоугодные заведения, устроил в Вильне восемь университетских стипендий и купил целый дом, в котором жили эти студенты-стипендиаты с гувернером на полном иждивении Валицкого. Кроме того, Виленскому же университету подарил он богатую коллекцию редких камней и минералов, которая составляет теперь собственность университета Киевского. Факты этой категории, бесспорно, рисуют Валицкого светлыми, симпатичными чертами.
Но в это же время существует предание, что в этом самом Ильяновском фольварке, в лесу, были выкопаны глубокие ямы, в которых по нескольку дней морили хлопов в наказание за какой-нибудь проступок. Тяжкие стоны этих несчастных раздавались по лесу в долгие зимние ночи. Как согласить одно с другим? Как допустить, чтобы человек, щедро сыпавший вокруг себя золото с благотворительными целями, мог в то же время спокойно слушать эти стоны? Как-то не хочется даже верить, что это могло быть; но предание существует, и нам самим показывали в лесу, неподалеку от фольварка, завалившиеся и поросшие кустарниками ямы, говоря, будто это и есть место хлопских истязаний. Но если предание справедливо, то оно только еще раз подтверждает ту общественную историческую истину, что родовитая польская шляхта не признавала ничего вне себя, вне своего сословия, и если отличалась яркими доблестями, то только в пользу шляхетства же, но отнюдь не в пользу народа, почитая его в Польше и в Белой и в Малой Руси за народ иноплеменный, и притом низшей, рабственной расы. С этой точки зрения становится понятным и отношение шляхтича Валицкого к ночным стонам его хлопов. [12]
Мне и моему товарищу отвели в соломенном палаце крайнюю, непроходную комнату, с окнами в заглохший сад, которая, по преданию, была спальней самого Валицкого. Вечером, лежа на своих походных, складных постелях и невольно слушая трепетный звук крыльев ночных бабочек, порхавших вокруг лампы, да странный шорох ужей под половицей, мы припомнили себе ряд рассказов о загадочном владельце этого «палаца».
— Такая яркая, блестяще-роскошная жизнь и такой убогий «палац»! И зачем рядом с этой аляповатой, грубой мебелью, на этом некрашеном полу стоят драгоценные вазы, а на этих кривых стенах висят картины, которые могли бы быть украшением действительных, а не «сломяных» палацев? Была ли это одна из тех «фацеций», которыми отличалась польская магнатерия прошлого века, или простая случайность? Или же, наконец, пан Валицкий вообразил себя древним Цинциннатом, который суету и величие Рима променял на огород и соломенную кровлю деревенской хижины?
— Ни то, ни другое, ни третье, — отвечал мне товарищ на целый ряд моих вопросов и диалогических размышлений.
— Так что нее, по-твоему?
— По-моему, очень просто! И я, и ты видали много подобных же панских, помещичьих «палацев», и в каждом из них замечается более или менее одно и то же: неряшество и грубость постройки, полнейшее отсутствие настоящего житейского комфорта, в том смысле, как всегда понимали и понимают его, например, англичане, — и вместе с этой грубостью и неудобствами — аристократические замашки, картины, фарфор, а тут — гляди — рядом грошовая литография «Девочка с барашком» и какой-нибудь полинялый букет искусственных цветов. Это у них всегда и во всем оказывается — и это есть не что иное, как прирожденное неряшество.
Таким-то прозаическим, расхолаживающим выводом моего товарища был заключен ряд наших воспоминаний и моих поэтических размышлений. Но… как бы то ни было, так или иначе, а все-таки шляхтич Валицкий с его фантастическим графством и шалыми миллионами является личностью крупной и достопримечательной.
4. Ильяновский призрак
В нашей комнате было несколько накурено и душно. Товарищ мой встал и растворил окно. Бледный и как бы трепетный лунный свет озарял бледно-синее небо и ближний лес, подернутый дымкой легкого тумана, который прозрачно курился над болотистой низиной, где пробирался меж осоки тихий лесной ручей. Кусты жасминов и белых роз, омоченные росой, сверкали под лучами луны, словно осыпанные снегом, и благоухали еще сильнее, чем в душно-горячий полдень. Дурманящий смешанный запах этих цветов ароматной широкой струей вливался к нам в раскрытое окошко.
Я взглянул на товарища, который не отходил от окна и — как показалось мне — пристально вглядывался во что-то.
— Во что ты уставился, Апроня? — спросил я, заметив его напряженное и отчасти изумленное внимание.
— Тсс! — сторожко поднял он палец и поманил меня.
— Чего тебе?
— Ступай сюда… гляди… гляди!.. Скорее! — шепотом лепетал Апроня.
Я вскочил с постели и поместился рядом с ним в окошке.
— Видишь? — указал он пальцем по направлению к болотистой низине.
— Ничего не вижу… В чем дело?
— Белое… вон-вон… Видишь?
— Белое?.. Ну, что ж такое?! Туман курится, и только.
— Туман!.. А в тумане-то что?
Я стал вглядываться пристальней, и в ту же минуту взор мой различил нечто особенное, странное…
Среди вьющихся струек тонкого пара что-то белое тихо двигалось, словно бы плыло вдоль по низине. Слабый луч месяца скользил неровными бликами по этой неопределенной фигуре. На первый взгляд трудно было определить, что это такое: живое ли существо, причудливый завиток сгустившегося пара или воздушный призрак?
— Это женщина, — тихо проговорил Апроня.
— Вот вздор какой! — усмехнулся я на его замечание. — Откуда тут быть женщинам?
— Ей-богу, женщина! Когда она проходила несколько ближе, так я заметил совсем как будто женский облик.
— Мерещится!.. А впрочем, может быть и женщина, — согласился я. — Баба какая-нибудь возвращается из соседней деревни.
— В лес-то!.. Да ведь тут некуда возвращаться! Я, слава тебе, Господи, знаю этот лес: в той стороне и жилья-то нет никакого, и притом…
Апроня несколько замялся.
— Что «притом»? — взглянул я на него вопросительно.
— А то, что походка-то у нее не бабья: больно уж плавно движется… и стройна тоже.
— Дело воображения! — усмехнулся я и, не чувствуя более охоты стоять перед окнами, вернулся к своей постели.
— Нет, черт возьми, это любопытно! — пробормотал Апроня и в тот же миг, натянув сапоги да накинув пальто, спрыгнул в парк прямо через окошко. Лопухи и крапива зашурстели под его шагами — и затем все смолкло.
Я взялся за книгу и стал читать. Окно оставалось раскрытым, и сквозь него набралось в комнату еще более звенящих комаров и белых мохнатых бабочек, привлеченных молочно-матовым светом лампы. Минут около пяти ночная тишина ничем не нарушалась. Вдруг под лесом раздался какой-то тихий, несколько мелодичный звук: не то легкий стон женского голоса, похожий как будто на какой-нибудь условный знак, не то случайный выклик какой-то птицы, встрепенувшейся впросонках. Я поднял голову и прислушался; но так как вслед за этим опять наступила невозмутимая тишина, то я снова занялся моей книгой. Но не прошло и минуты, как вдруг тот же самый звук повторяется еще раз, только несколько слабее и как будто дальше. Я вскочил с постели и, высунувшись в окошко, стал чутко прислушиваться — все тихо. Золотой серп месяца все так же плывет себе по бледной лазури, все так же пар курится над низиной и сверкают, белея, звездочки жасмина; шустрая ящерка по траве пробежала, тускло сверкнув на мгновение под лучом месяца; а издали, когда вслушаешься в ночную тишину, начинаешь различать щелканье соловьев в прибрежных кустах, склонившихся над широким озером, и слабые, мелодические, несколько урчащие стоны жаб на далеком болоте. Не дождавшись повторения в третий раз того особенного звука, что привлек мое внимание, я наконец улегся на своей постели.
Несколько времени спустя снова зашуршали под окном лопухи да крапива — ив комнату впрыгнул мой товарищ.
— Ну, что? — спросил я.
— А Бог его знает что! — пожал плечами Апроня. — Прошел по лесу и вдоль ручья, да даром только прогулялся.
— Ничего не видел?
— Н-нет, сначала-то, как пошел вослед, она мне издали раза два мелькнула в глаза, а потом под лесом вдруг исчезла, словно сквозь землю провалилась… Ты слышал оклик какой-то? — спросил Апроня.
— Слышал, и даже дважды.
— Ну да, два раза. Я тоже совсем явственно слышал, и где-то близко около себя; пошел было на звук, но он повторился уже в другой стороне: я туда — пусто; искал меж деревьев — ничего нет!
— Немудрено: в лесу-то ведь темень.
— Ну нет, не совсем: меж стволами все-таки свет пробивается, так что можно различить, особенно белое. Но нет; говорю тебе, как сквозь землю!.. А интересно бы дознаться, что это такое?
— Привидение, — улыбнулся я в шутку.
— А что ж?! — подхватил Апроня. — Этот загадочный пан Валицкий, этот «палац» в лесу, пустырь вокруг — все это такие данные, что какая-нибудь легенда и особенно привидение были бы здесь очень кстати. Чу! — перебил он свою речь: — Слышишь?
В эту минуту Б лесу действительно послышался в третий раз гот же самый загадочный звук — и едва он замер в воздухе, как вдруг, словно бы в ответ ему, раздался в той же стороне негромкий протяжный свист.
Я взглянул на товарища, который не отходил от окна и — как показалось мне — пристально вглядывался во что-то.
— Во что ты уставился, Апроня? — спросил я, заметив его напряженное и отчасти изумленное внимание.
— Тсс! — сторожко поднял он палец и поманил меня.
— Чего тебе?
— Ступай сюда… гляди… гляди!.. Скорее! — шепотом лепетал Апроня.
Я вскочил с постели и поместился рядом с ним в окошке.
— Видишь? — указал он пальцем по направлению к болотистой низине.
— Ничего не вижу… В чем дело?
— Белое… вон-вон… Видишь?
— Белое?.. Ну, что ж такое?! Туман курится, и только.
— Туман!.. А в тумане-то что?
Я стал вглядываться пристальней, и в ту же минуту взор мой различил нечто особенное, странное…
Среди вьющихся струек тонкого пара что-то белое тихо двигалось, словно бы плыло вдоль по низине. Слабый луч месяца скользил неровными бликами по этой неопределенной фигуре. На первый взгляд трудно было определить, что это такое: живое ли существо, причудливый завиток сгустившегося пара или воздушный призрак?
— Это женщина, — тихо проговорил Апроня.
— Вот вздор какой! — усмехнулся я на его замечание. — Откуда тут быть женщинам?
— Ей-богу, женщина! Когда она проходила несколько ближе, так я заметил совсем как будто женский облик.
— Мерещится!.. А впрочем, может быть и женщина, — согласился я. — Баба какая-нибудь возвращается из соседней деревни.
— В лес-то!.. Да ведь тут некуда возвращаться! Я, слава тебе, Господи, знаю этот лес: в той стороне и жилья-то нет никакого, и притом…
Апроня несколько замялся.
— Что «притом»? — взглянул я на него вопросительно.
— А то, что походка-то у нее не бабья: больно уж плавно движется… и стройна тоже.
— Дело воображения! — усмехнулся я и, не чувствуя более охоты стоять перед окнами, вернулся к своей постели.
— Нет, черт возьми, это любопытно! — пробормотал Апроня и в тот же миг, натянув сапоги да накинув пальто, спрыгнул в парк прямо через окошко. Лопухи и крапива зашурстели под его шагами — и затем все смолкло.
Я взялся за книгу и стал читать. Окно оставалось раскрытым, и сквозь него набралось в комнату еще более звенящих комаров и белых мохнатых бабочек, привлеченных молочно-матовым светом лампы. Минут около пяти ночная тишина ничем не нарушалась. Вдруг под лесом раздался какой-то тихий, несколько мелодичный звук: не то легкий стон женского голоса, похожий как будто на какой-нибудь условный знак, не то случайный выклик какой-то птицы, встрепенувшейся впросонках. Я поднял голову и прислушался; но так как вслед за этим опять наступила невозмутимая тишина, то я снова занялся моей книгой. Но не прошло и минуты, как вдруг тот же самый звук повторяется еще раз, только несколько слабее и как будто дальше. Я вскочил с постели и, высунувшись в окошко, стал чутко прислушиваться — все тихо. Золотой серп месяца все так же плывет себе по бледной лазури, все так же пар курится над низиной и сверкают, белея, звездочки жасмина; шустрая ящерка по траве пробежала, тускло сверкнув на мгновение под лучом месяца; а издали, когда вслушаешься в ночную тишину, начинаешь различать щелканье соловьев в прибрежных кустах, склонившихся над широким озером, и слабые, мелодические, несколько урчащие стоны жаб на далеком болоте. Не дождавшись повторения в третий раз того особенного звука, что привлек мое внимание, я наконец улегся на своей постели.
Несколько времени спустя снова зашуршали под окном лопухи да крапива — ив комнату впрыгнул мой товарищ.
— Ну, что? — спросил я.
— А Бог его знает что! — пожал плечами Апроня. — Прошел по лесу и вдоль ручья, да даром только прогулялся.
— Ничего не видел?
— Н-нет, сначала-то, как пошел вослед, она мне издали раза два мелькнула в глаза, а потом под лесом вдруг исчезла, словно сквозь землю провалилась… Ты слышал оклик какой-то? — спросил Апроня.
— Слышал, и даже дважды.
— Ну да, два раза. Я тоже совсем явственно слышал, и где-то близко около себя; пошел было на звук, но он повторился уже в другой стороне: я туда — пусто; искал меж деревьев — ничего нет!
— Немудрено: в лесу-то ведь темень.
— Ну нет, не совсем: меж стволами все-таки свет пробивается, так что можно различить, особенно белое. Но нет; говорю тебе, как сквозь землю!.. А интересно бы дознаться, что это такое?
— Привидение, — улыбнулся я в шутку.
— А что ж?! — подхватил Апроня. — Этот загадочный пан Валицкий, этот «палац» в лесу, пустырь вокруг — все это такие данные, что какая-нибудь легенда и особенно привидение были бы здесь очень кстати. Чу! — перебил он свою речь: — Слышишь?
В эту минуту Б лесу действительно послышался в третий раз гот же самый загадочный звук — и едва он замер в воздухе, как вдруг, словно бы в ответ ему, раздался в той же стороне негромкий протяжный свист.