Страница:
[2]с высоты с бою взятого воза спихивают цепляющихся за «дробины» жидков и, наконец, удаляются с торжеством победителей от преследующего неприятеля, который, видя уже, что дальнейшее преследование будет вполне бесполезно, ограничивается одной крупной перестрелкой брани, посылаемой вдогонку противнику, торжествующему свой новый «вигодни гешэфт». Хлоп тоже пытается протестовать против победителей, но те не слушают его и знай себе гонят клячонку и в хвост, и в гриву, направляя ее прямехонько-таки в ворота своего собственного «заездного дома». Чуть лишь въехали в глубину двора — ворота тотчас же на запор — и недоумевающий, одурелый от гвалта и галласа хлоп оказывается в буквальном плену у своих победителей. Кричи и ругайся тут себе сколько хочешь — никто тебя не услышит, никто не явится на выручку, ибо запертые двери и ворота налагают на хлопа полный арест и преграждают к нему путь какой бы то ни было выручке и подмоге. А станет хлоп много артачиться — жидки и побьют его, так недорого возьмут — ступай, ищи потом с них, коли битье без свидетелей было!.. Но бить хлопа — это уже крайность, прибегать к которой жидки не любят, имея в виду возможность возмездия, которое рано ли поздно ли, может наступить для одного из их компании со стороны односельчан оскорбленного хлопа. Для жидков гораздо выгоднее ласково, но немилосердно обобрать хлопа и остаться с ним добрыми — «шршия-целками» — «каб и на пршуд од него гхароший гандель ийметь». В силу этих соображений составляется обычная стратегема следующего рода: прежде всего жидки торопятся сбросить на землю мешки с овсом или житом, лишь бы только скорей с возу долой, дабы потом иметь ясное доказательство, что товар уже продан, на тот случай, если бы несговорчивый хлоп вздумал упинаться и если бы какими-нибудь (впрочем, весьма трудными) судьбами удалось ему прибегнуть к помощи власти или постороннего люда. Последние случаи весьма редки, но прозорливый еврейчик всегда уж ради собственного спокойствия постарается оградить и обезопасить себя и свое дело со всех возможных сторон. Затем, прежде чем приступить к отмериванию и пересыпке купленного товара, жидки подносят хлопу в виде угощения или магарыча один и другой, а то, случается, и третий келих водки, и только тогда, как заметят, что добрая порция хмелю забрала уже голову хлопа, наведя на него некоторый дурманящий туман с соответственною дозой сердечной мягкости и благодушия, они приступают к мере и пересыпке. Пока одни меряют, пересыпают да отсыпают, другие стараются разными приятными разговорами и расспросами отвлечь внимание хлопа от совершаемого дела, и этот маневр всегда почти удается им как нельзя лучше. Зерно умышленно просыпается из меры на землю и спешно подметается метлами в какой-либо укромный утолок, ибо просыпка этого рода в общий счет не идет, хотя в конце концов и составит собою несколько лишних гарнцев, дающих возможность к лишнему гешефту. Слова «корец», «каранка», «шанек», «полко-рец», «двецверци», «две шуснастки», «усьм лахурков», изображая собою различные величины установленных обычаем мер — величины крайне сбивчивые при их смешении и почти невозможные для вычисления точного отношения одной меры к другой, — градом сыплются из уст отмерщиков и окончательно сбивают с толку одурелого хлопа, который знает, что все эти меры точно существуют, но никак не может сполупьяна сообразить, что восемь лахурков осьмины совсем не идут в один счет и вперемешку с четырьмя цверцями корца; он только чувствует, что «жидюги» волей-неволей «закрутили с ним гешэфта» и теперь объегоривают его на чем свет стоит, «во всю свою господарску волю»!.. Но вот перемерка да пересылка окончена, оброк спешно убран в еврейские амбары, и хлоп, ощущая ничтожность насильно всунутого ему задатка, начинает требовать окончательного расчета; но евреи с крайним удивлением ответствуют, что деньги-де уже получены им сполна, что никаких более расчетов нет и что надо, дескать, Бога не бояться, требуя с них вторично уже полученную плату. При этом для окончательного ублагодушенья хлопа ему иногда подносится еще один келих водки; а будь хлоп упинается — то расправа с ним коротка; ворота настежь, оглобли поворочены к — в шею! Озадаченный, раздосадованный, разочарованный и огорченный хлоп посмотрит жалостно на доставшиеся ему скудные гроши, перекинет их раздумчиво с ладони на ладонь, почешет за спиною и, сообразив, что на такую ничтожную сумму не приобретешь ничего путного для своего хозяйства, махнет рукой и повернет до корчмы, где и спустит до конца всю свою злосчастную выручку.
Так вот для каких гешефтов гандловый люд посылает за околицы и на перекрестки своих агентов. Эти агенты разными: маневрами стараются один перед другим скрытно и незаметно пробраться на более отдаленные от месгечка пункты, дабы, заняв там выгодную позицию, перенять подъезжающего хлопа ранее своих конкурентов, и из этого выходят у них тоже бои немалые.
Но что за цель и что за выгода у гандлового люда отбивать товар с бою на перекрестках, вместо того чтобы спокойно покупать его на базаре? Эту цель и эту выгоду я поясню сейчас же.
Коль скоро в каком-либо местечке расположен на зимних квартирах «эскадронный двор», то гандловый люд всячески старается не допустить эскадронного командира и фуражмейстера до непосредственных сделок с хлопом — продавцом овса. Евреи всегда набиваются на то, чтобы заподрядиться как-нибудь с эскадроном на оптовую поставку овса и сена; но для эскадрона, в свой черед, несравненно выгоднее бывают непосредственные сделки с самими продавцами, так как тут весь товар на виду со всеми его качествами, да и покупается он из первых рук гораздо дешевле. Если же командир, отвергнув посредство еврейской поставки, оплошает почему-либо в базарный день запастись вполне нужным ему на неделю количеством овса, то жидки скупят весь овес сполна и тогда уже сами наложат на него такие цены, с которыми не в состоянии будет потягаться самая высокая казенная «справка», а эскадронный и езди тогда по помещикам, хлопочи да выбивайся из сил, добываючи нужное количество фуража! Ввиду возможности такого «гешэфта» жидки и стараются изо всех сил не допустить хлопа до базарного места и захватить его на предупредительных пунктах, дабы через то явиться самим, по возможности, господами дела и устранить конкуренцию эскадрона, ибо эта конкуренция для них во всяком случае очень опасна: эскадрон всегда купит честно, не обижая хлопа, с обоюдною выгодой как для себя, так и для продавца, а очевидность выгоды влечет этого последнего к прямой сделке «с войсковыми» и, стало быть, выбивает его из-под гнетущего экономического влияния еврейской насильственной эксплуатации, самих же евреев лишает хорошего «гешэфта».
Таковой способ действий гандлового люда заставляет и нас в свой черед высылать партикулярным образом маленькие команды на передовые посты, за околицы и к перекресткам. Назначение этих команд — в два, три или четыре человека каждая — состоит в том, чтобы оберегать, по возможности, хлопа от жидовских насилий и посягательств, чтобы не дать жидкам насесть на крестьянский воз, а самим проводить его мирным порядком в местечко, до базарной площади. Главные внушения вахмистра направлены при этом на одно — всячески избегать драки с жидками, которые в свой черед стараются затеять побоище, дабы заручиться существенными доказательствами, вроде порванных лапсердаков и расквашенных физиономий, при помощи которых затеять с эскадроном бесконечные кляузы. Для подобных экспедиций люди выбираются надежные, смышленые, рассудительные, при известной внушительной наружности, и благодаря этому наше оберегание хлопов проходит всегда почти благополучно. Такой образ действий с нашей стороны проливает в еврейские сердца горечь и злобу против нас немалые и вселяет в них мысль о мщении разными каверзами, что иногда и удается им приводить в исполнение. Так-то вот и воюем с ними из-за хлопского «оброка».
В ожидании начала церковной службы перед оградами церкви и костела стоят разнообразные, пестрые группы крестьян: мужики в чистых полотняных кошулях, [4]у которых высокие воротники, завязанные стенжкой, т. е. красной шерстяной тесемкой, приподняты вроде старинных жабо или же выпущены поверх откидного овчинного воротника, широко лежащего на плечах и спинке серого сукмяна; [5]на головах невысокая серая овчинная шапка, а у более щеголеватых дзецюков (парней) суконные картузы с лакированными козырьками; на ногах смазные чеботы, в которые впущены суконные ногавицы (штаны); подпоясаны все либо ремнями с бляхою, либо шерстяными цветными поясами. На бабах белеются сверх чепцов полотняные наметки, а на девушках пестреют цветные хустки в виде рогатого венца со спущенными сзади концами, украшенные с боков над ушами пучками зеленых листьев и веток подснежника, руты или же яркими искусственными цветами. Из-под сукмянов и кожушков у тех и других виднеются шерстяные юбки цветов: синего, зеленого или зеленого с красным, а груди непременно украшены пестрыми пацюрками, бисером, коральками, монистами, спускающимися в несколько ниток с шеи, вместе со скаплержем. Эти скаплержи, представляющие собою нечто вроде медальончика, на котором по цветному сукну вышито стеклярусом и бисером символическое изображение имени «Иезуса» или «Свянтей панны Марии», служат знаком принадлежности к какому-либо костельному братству и зачастую носятся безразлично как католиками, так и православными крестьянами наряду с медными шейными крестиками и финифтяными образками.
В ожидании благовеста эти пестрые группы хлопов и женщин, кто сидя, кто стоя, ведут между собой весьма чинные и тихие беседы, потому что галдеть, шутить и смеяться до обедни почитается грехом и неприличием: «До обедни смех та гомон — вялики грех та сором». В силу этого и выражение лиц и улыбок носит хотя и праздничный, но скромный, сдержанный и даже важный характер. Разговоры тоже сдержанного характера: расспрашивают обыкновенно о здоровье, о всходах (весною), об урожае (летом), о хозяйстве, о состоянии домашнего скота, но никак не заведут разговор про какие бы то ни было дрязги и сплетни мелкожитейского или скандального характера — «бо коло цэркви вялики грех таким словом бавицьсе».
— Добры дзень! — приподнимая шапку и протягивая руку, говорит кум куму.
— И вам дай Боже!.. Як се маешь, куме? Чи добре дужь?
— А от, як бачите!.. Подзяковать пану Богу, гадуемсе! [6]А вы як?
— И мы так само ж!
— Ну, и добре, куме! Дай вам Боже!
— А чи не павоишь, куме, нашей кабаки? — предлагает кум, вынимая из кишени берестяную тавлинку с нюхательным табаком.
— А добра кабака? — спрашивает угощаемый кум, запуская два пальца в тавлинку.
— Гэ-гэ!.. Нюхны та лечь не журисе (лишь не заплачь)! — похваляется угощатель.
Оба нюхают, причем угощаемый кум здорово кряхтит от удовольствия.
— Ого! Дужа кабака! Вяльми дужа! — одобряет он. — А скудова, куме, бярёце яе? Може привозна з-под Кракова, чи з-под Гданьска?
— Не, куме, — сампантр!! [7]— заявляет угощатель, очень довольный комплиментом своему зеленчаку.
Но вот с вышки отдельно стоящей дзвоницы загудел над местечком первый удар «вяликого дзвону». Хлопы снимают шапки и набожно крестятся.
В костеле тоже раскачивается на своей оси и звонит колокол, приводимый в движение с помощью рычага, к которому привязана веревка, — и дрожащий гул двойного призывного благовеста несется в воздухе на всю тихую окрестность. Серые сукмянцы и белые кожушки подымаются с места и степенно, неспешной походкой направляются к притворам церкви и костела.
На вышку дзвоницы между тем карабкаются два-три хлопчика, выпросившие себе у пономаря позволение позвонить, когда ударят «У усе дзвоны». Деревенские хлопчики (мальчики), кажись, все без исключения — превеликие любители позвонить. Эта забава доставляет им огромное удовольствие, и те из них, которые воспользовались данным им разрешением, стараются сохранить его за собой как некую привилегию и на будущее время. И надо видеть, с какой серьезной важностью, с каким чувством сознания собственного достоинства хватается хлопчик за веревку колокола, как старательно и с каким наслаждением производит он саму операцию звона и как поглядывает при этом вниз на тех ребятенков, которые не сподобились пономаршей милости. Эти последние стоят около дзвоницы и, задравши кверху глазенки, с таким безграничным удовольствием и с такою детскою завистью смотрят на избранных счастливцев — с удовольствием, ради самого трезвона, послушать который так им приятно, и с завистью — зачем не они на вышке, зачем не им, а тем досталась в удел эта счастливая доля!..
И перед церковью, у притвора, и перед костелом непременно помещаются нищие, но перед костелом они заметнее и качеством, и количеством, потому что здесь у них имеется больше шансов на более щедрые и обильные подачки, так как в числе прихожан костела бывает столько помещиков и шляхты, тогда как прихожане церкви — все те же серые хлопы, большая часть которых и сами-то чуть-чуть разве подостаточнее нищего. Впрочем, некоторые из этих нищих переходят от церкви к костелу и обратно; но уж тот, который хочет «рабоваць» под костелом, непременно должен «жебраць» по-польски, если желает получить добрую выручку; в противном же случае результат будет тот же, что и под церковью, если еще не скуднее. Нищие тут бывают двух родов: перехожие и оседлые. Перехожие часто соединяются в целые партии, от двух до десяти и более человек; они составляют из себя нечто вроде артели и под началом своего «головы» или «гатамана» переходят от местечка к местечку, через дебри и веси, стараясь не пропустить базарного дня или киермаша; [8]другие же из перехожих, большей частью слепцы, промышляют отдельно, с поводырем, которым чаще всего нанимаются малолетки. Иные даже покупают себе лошаденку, строят над полукошиком буду (вроде кибитки) и разъезжают по базарам. В Свислочь почти каждое воскресенье приезжает на базар один такой слепец, вместе с поводырем-девочкой, пяти— или шестилетним ребенком, которая у него сидит за кучера. Слепец останавливается со своей будой на самом бойком месте, посреди базара, и начинает гнусливо тянуть бесконечного «Лазаржа» или «Дзесентюру». Эти перехожие калики все вообще промышляют главнейшим образом посредством пения: сядут где-нибудь в ряд при дороге, при церкви или походя остановятся кучкой под окнами какой-нибудь корчмы либо хаты и начинают:
Другой сорт нищих — оседлые, так называемые «старушки подкосцёльны». Это уже, можно сказать, аристократы своего положения. Они живут здесь же, в местечке, имеют себе постоянный угол и ремесло свое почитают как бы богоугодным делом, а себя самих — в некотором роде должностными лицами, принадлежащими к костелу. «Старушков подкосцёльных» вы только и можете встретить у костела, но отнюдь не у церкви, ибо все они самые ревностные католики; да и вообще, около православных церквей вовсе не попадается нищих этого сорта. «Старушек подкосцёльны» одет всегда чище калики; на нем вы встретите иногда и чеботы, и нечто вроде сюртука синего сукна, и сорочка у него в воскресенье непременно чистая; но при этом он все-таки сумеет приятно выставить на вид и подштопанные прорехи своей бедности, и свою беспомощную старческую дряхлость. Между ними всегда бывают и «бабульки подкосцельны». И «старушки», и «бабульки» садятся в ряд по бокам прохода от ограды к притвору, и те из них, что попочтеннее, занимают наиболее почетные места у притвора, которые составляют уже как бы неотъемлемую и законную их собственность. Эти «старушки» с «бабульками» зачастую бывают увешаны разными чётками, «ружоньцами, кржижиками, медаликами и скаплержами»; в руках у них «киек» и «ксёнжка», в которой и заключаются все эти ихние кантычки. «Старушек» поет всегда почти со смыслом, т. е. выбирает кантычку, соответственную времени и обстоятельствам; «бабулька» же голосит без всякого разбору, что ни попало; таким образом, утром, во время «мши», она вам будет петь хоть «добра ноц, о, Iезу!» — которая, впрочем, составляет одну из самых любимых песен всех этих «бабулек». И вот, сидит себе «бабулька», мерно раскачиваясь сзаду наперед, глаза уткнула в ксёнжку, руку просительно протянула к мимо идущим, а сама слезным и тоненьким голосенком пречувствительно выводит:
Ближе к ограде лепятся разные пришлые, перехожие слепцы, калеки, сухоручки, безногие, а также немтыри, которых вместе с колтунастыми очень много шатается по краю. Все это обнажает свои немощи и язвы, немтыри пучат глаза, делают выразительные жесты и мычат слюнявым ртом, а все остальное вопит, кто во что горазд на всевозможные голоса: «Паночку! Паненко! Дрогеньки! Злоценьки! О ля бога! Змилуй сен\ хоц грошик на калеку! Паночка!.. Паненко!» — и все это в лад кивает обнаженными головами, покачивает всем корпусом, сидя на месте, и тянется к вам десятками скрюченных, просящих рук и скорченных, заскорузлых ладоней.
Рядом с нищими, в особенности на киермаш или на большие Господские праздники, в костельной ограде, у притвора, всегда помещаются двое-трое, а то и более кочующих продавцов, которые то на стойках, то просто на земле раскладывают свои товары, заключающиеся во множестве разноцветных четок и пестрых скап-лержей; тут же блестят у них высеребренные и медные кржижики, медалики, образки, колечки; рядом разложены литографированные и раскрашенные картинки и образа: «Матка Божска Ченсто-ховська и Остробрамсъка», «Свенты Казимерж», «Свенты Станислав», «Свенты Юзеф», а также и обделанные в рамочки молитвы «до Сердца Иезусовего», на которых в гирляндочке раскрашенных цветов изображено и самое это сердце, пылающее пламенем. Тут же продаются и деревянные настольные кресты с цинковым распятием, и фарфоровые «кршестельницы», которые во всяком доме, где обитают добрые католики, вешаются на стену около дверей для того, чтобы каждый гость, входя в комнату, мог омочить в налитую туда святую воду большой палец правой руки и осенить себя крестным знамением.
Так вот для каких гешефтов гандловый люд посылает за околицы и на перекрестки своих агентов. Эти агенты разными: маневрами стараются один перед другим скрытно и незаметно пробраться на более отдаленные от месгечка пункты, дабы, заняв там выгодную позицию, перенять подъезжающего хлопа ранее своих конкурентов, и из этого выходят у них тоже бои немалые.
Но что за цель и что за выгода у гандлового люда отбивать товар с бою на перекрестках, вместо того чтобы спокойно покупать его на базаре? Эту цель и эту выгоду я поясню сейчас же.
Коль скоро в каком-либо местечке расположен на зимних квартирах «эскадронный двор», то гандловый люд всячески старается не допустить эскадронного командира и фуражмейстера до непосредственных сделок с хлопом — продавцом овса. Евреи всегда набиваются на то, чтобы заподрядиться как-нибудь с эскадроном на оптовую поставку овса и сена; но для эскадрона, в свой черед, несравненно выгоднее бывают непосредственные сделки с самими продавцами, так как тут весь товар на виду со всеми его качествами, да и покупается он из первых рук гораздо дешевле. Если же командир, отвергнув посредство еврейской поставки, оплошает почему-либо в базарный день запастись вполне нужным ему на неделю количеством овса, то жидки скупят весь овес сполна и тогда уже сами наложат на него такие цены, с которыми не в состоянии будет потягаться самая высокая казенная «справка», а эскадронный и езди тогда по помещикам, хлопочи да выбивайся из сил, добываючи нужное количество фуража! Ввиду возможности такого «гешэфта» жидки и стараются изо всех сил не допустить хлопа до базарного места и захватить его на предупредительных пунктах, дабы через то явиться самим, по возможности, господами дела и устранить конкуренцию эскадрона, ибо эта конкуренция для них во всяком случае очень опасна: эскадрон всегда купит честно, не обижая хлопа, с обоюдною выгодой как для себя, так и для продавца, а очевидность выгоды влечет этого последнего к прямой сделке «с войсковыми» и, стало быть, выбивает его из-под гнетущего экономического влияния еврейской насильственной эксплуатации, самих же евреев лишает хорошего «гешэфта».
Таковой способ действий гандлового люда заставляет и нас в свой черед высылать партикулярным образом маленькие команды на передовые посты, за околицы и к перекресткам. Назначение этих команд — в два, три или четыре человека каждая — состоит в том, чтобы оберегать, по возможности, хлопа от жидовских насилий и посягательств, чтобы не дать жидкам насесть на крестьянский воз, а самим проводить его мирным порядком в местечко, до базарной площади. Главные внушения вахмистра направлены при этом на одно — всячески избегать драки с жидками, которые в свой черед стараются затеять побоище, дабы заручиться существенными доказательствами, вроде порванных лапсердаков и расквашенных физиономий, при помощи которых затеять с эскадроном бесконечные кляузы. Для подобных экспедиций люди выбираются надежные, смышленые, рассудительные, при известной внушительной наружности, и благодаря этому наше оберегание хлопов проходит всегда почти благополучно. Такой образ действий с нашей стороны проливает в еврейские сердца горечь и злобу против нас немалые и вселяет в них мысль о мщении разными каверзами, что иногда и удается им приводить в исполнение. Так-то вот и воюем с ними из-за хлопского «оброка».
* * *
Базарная площадь все более и более покрывается хлопскими полукошиками. Этот полукошик есть не что иное, как плетенное из прутьев лозы подобие корзины — полукорзинка, если перевести буквально. С одной стороны плетенка загибается вверх настолько, что образует спинку, или задок, в который можно упереться спиною, по самую шею; другая, противоположная сторона, т. е. передок, загиба уже не имеет, а от спинки к передку идут, постепенно суживаясь, боковые лопасти плетенки, которые у передка смыкаются с плетеным нее днищем полукошика. Такой-то полукошик ставится летом на колеса, а зимою на полозья и служит нехитрым экипажем для хлопа на всем Чернорусьи. Каждый почти хлоп, едучи «до церквы або до косциолу», забирает с собою и свою бабу, которая, обмотав себе голову червоною хусткой и ухитрившись, в силу обычной моды, устроить из этой хустки какие-то рога, торчащие с боков над ушами, сидит себе на задку полукошика в овчинном кожушке или в сером «сукмянце» и улыбается всем своим круглым курносым лицом, потому очень уж довольна, что «чоловик узяу ее у люды». Сам «чоловик» сидит, скорчившись, на передку и правит маленькой рыжей лошадкой, а сзади непременно уже увязался и бежит по дороге, не отставая, их дворовый пес — какой-нибудь Рябко, Серко или Чернушка. Пока «чоловик с жонцей» будет стоять в церкви за обедней, Рябко взберется на сено в полукошик, сядет на хозяйское место и, ни за что не сходя с него, станет самым добросовестным образом сторожить хозяйское добро — так уж приучены сызмала все эти Рябки с Серками. Базар начинается только после обедни, и потому все те возы, которым удалось избежать еврейской атаки на передовых постах, скучиваются со всеми своими продуктами и изделиями на площади около высокого каменного обелиска с золоченым шпилем, который некогда был воздвигнут здесь Бог весть для какой надобности прежним владельцем местечка, графом Тышкевичем. Иные из мужиков остаются «доглядать» свое добро, буде Серко запропал куда, или: не найдется добрый сосед знакомый, на которого можно было бы покинуть воз; но замечательно, что баба никогда сторожить не останется: она всегда идет «до церквы», ибо и вырядилась-то она в «квятну хустку» и «пацюрки» [3]на шею навесила нарочно для этого случая. Те же из более зажиточных крестьян, которые приезжают сюда без торговых целей, а просто Богу помолиться, возами своими базарной площади не загромождают: они ютятся как-нибудь по разным корчмам и заезжим домам и только в том случае, если исповедуют православную веру, оставляют возы под надзором Рябков и Серков у церковной ограды. Католики же перед костелом коней своих не покидают, хотя наружная сторона костельной ограды и бывает постоянно сплошь заставлена разными экипажами вроде возков, нетычанок, бричек и даже полукошиками, но эти полукошики принадлежат уже никак не хлопам: это все — панские экипажи, и приезжает в них «до косциолу» все то, что так или иначе считает себя выше хлопа, начиная от окрестных помещиков и кончая разными «ржондцами», дворовыми, бывшими войтами гмин, егерями-полесовщиками и вообще «дробною шляхтой», ей же несть конца и предела во всем Западном крае. Хлопы в своих полукошиках испокон веку ездят в оглоблях с дугою, шляхетские же экипажи всегда отличаются польскою упряжью «с бичем».В ожидании начала церковной службы перед оградами церкви и костела стоят разнообразные, пестрые группы крестьян: мужики в чистых полотняных кошулях, [4]у которых высокие воротники, завязанные стенжкой, т. е. красной шерстяной тесемкой, приподняты вроде старинных жабо или же выпущены поверх откидного овчинного воротника, широко лежащего на плечах и спинке серого сукмяна; [5]на головах невысокая серая овчинная шапка, а у более щеголеватых дзецюков (парней) суконные картузы с лакированными козырьками; на ногах смазные чеботы, в которые впущены суконные ногавицы (штаны); подпоясаны все либо ремнями с бляхою, либо шерстяными цветными поясами. На бабах белеются сверх чепцов полотняные наметки, а на девушках пестреют цветные хустки в виде рогатого венца со спущенными сзади концами, украшенные с боков над ушами пучками зеленых листьев и веток подснежника, руты или же яркими искусственными цветами. Из-под сукмянов и кожушков у тех и других виднеются шерстяные юбки цветов: синего, зеленого или зеленого с красным, а груди непременно украшены пестрыми пацюрками, бисером, коральками, монистами, спускающимися в несколько ниток с шеи, вместе со скаплержем. Эти скаплержи, представляющие собою нечто вроде медальончика, на котором по цветному сукну вышито стеклярусом и бисером символическое изображение имени «Иезуса» или «Свянтей панны Марии», служат знаком принадлежности к какому-либо костельному братству и зачастую носятся безразлично как католиками, так и православными крестьянами наряду с медными шейными крестиками и финифтяными образками.
В ожидании благовеста эти пестрые группы хлопов и женщин, кто сидя, кто стоя, ведут между собой весьма чинные и тихие беседы, потому что галдеть, шутить и смеяться до обедни почитается грехом и неприличием: «До обедни смех та гомон — вялики грех та сором». В силу этого и выражение лиц и улыбок носит хотя и праздничный, но скромный, сдержанный и даже важный характер. Разговоры тоже сдержанного характера: расспрашивают обыкновенно о здоровье, о всходах (весною), об урожае (летом), о хозяйстве, о состоянии домашнего скота, но никак не заведут разговор про какие бы то ни было дрязги и сплетни мелкожитейского или скандального характера — «бо коло цэркви вялики грех таким словом бавицьсе».
— Добры дзень! — приподнимая шапку и протягивая руку, говорит кум куму.
— И вам дай Боже!.. Як се маешь, куме? Чи добре дужь?
— А от, як бачите!.. Подзяковать пану Богу, гадуемсе! [6]А вы як?
— И мы так само ж!
— Ну, и добре, куме! Дай вам Боже!
— А чи не павоишь, куме, нашей кабаки? — предлагает кум, вынимая из кишени берестяную тавлинку с нюхательным табаком.
— А добра кабака? — спрашивает угощаемый кум, запуская два пальца в тавлинку.
— Гэ-гэ!.. Нюхны та лечь не журисе (лишь не заплачь)! — похваляется угощатель.
Оба нюхают, причем угощаемый кум здорово кряхтит от удовольствия.
— Ого! Дужа кабака! Вяльми дужа! — одобряет он. — А скудова, куме, бярёце яе? Може привозна з-под Кракова, чи з-под Гданьска?
— Не, куме, — сампантр!! [7]— заявляет угощатель, очень довольный комплиментом своему зеленчаку.
Но вот с вышки отдельно стоящей дзвоницы загудел над местечком первый удар «вяликого дзвону». Хлопы снимают шапки и набожно крестятся.
В костеле тоже раскачивается на своей оси и звонит колокол, приводимый в движение с помощью рычага, к которому привязана веревка, — и дрожащий гул двойного призывного благовеста несется в воздухе на всю тихую окрестность. Серые сукмянцы и белые кожушки подымаются с места и степенно, неспешной походкой направляются к притворам церкви и костела.
На вышку дзвоницы между тем карабкаются два-три хлопчика, выпросившие себе у пономаря позволение позвонить, когда ударят «У усе дзвоны». Деревенские хлопчики (мальчики), кажись, все без исключения — превеликие любители позвонить. Эта забава доставляет им огромное удовольствие, и те из них, которые воспользовались данным им разрешением, стараются сохранить его за собой как некую привилегию и на будущее время. И надо видеть, с какой серьезной важностью, с каким чувством сознания собственного достоинства хватается хлопчик за веревку колокола, как старательно и с каким наслаждением производит он саму операцию звона и как поглядывает при этом вниз на тех ребятенков, которые не сподобились пономаршей милости. Эти последние стоят около дзвоницы и, задравши кверху глазенки, с таким безграничным удовольствием и с такою детскою завистью смотрят на избранных счастливцев — с удовольствием, ради самого трезвона, послушать который так им приятно, и с завистью — зачем не они на вышке, зачем не им, а тем досталась в удел эта счастливая доля!..
И перед церковью, у притвора, и перед костелом непременно помещаются нищие, но перед костелом они заметнее и качеством, и количеством, потому что здесь у них имеется больше шансов на более щедрые и обильные подачки, так как в числе прихожан костела бывает столько помещиков и шляхты, тогда как прихожане церкви — все те же серые хлопы, большая часть которых и сами-то чуть-чуть разве подостаточнее нищего. Впрочем, некоторые из этих нищих переходят от церкви к костелу и обратно; но уж тот, который хочет «рабоваць» под костелом, непременно должен «жебраць» по-польски, если желает получить добрую выручку; в противном же случае результат будет тот же, что и под церковью, если еще не скуднее. Нищие тут бывают двух родов: перехожие и оседлые. Перехожие часто соединяются в целые партии, от двух до десяти и более человек; они составляют из себя нечто вроде артели и под началом своего «головы» или «гатамана» переходят от местечка к местечку, через дебри и веси, стараясь не пропустить базарного дня или киермаша; [8]другие же из перехожих, большей частью слепцы, промышляют отдельно, с поводырем, которым чаще всего нанимаются малолетки. Иные даже покупают себе лошаденку, строят над полукошиком буду (вроде кибитки) и разъезжают по базарам. В Свислочь почти каждое воскресенье приезжает на базар один такой слепец, вместе с поводырем-девочкой, пяти— или шестилетним ребенком, которая у него сидит за кучера. Слепец останавливается со своей будой на самом бойком месте, посреди базара, и начинает гнусливо тянуть бесконечного «Лазаржа» или «Дзесентюру». Эти перехожие калики все вообще промышляют главнейшим образом посредством пения: сядут где-нибудь в ряд при дороге, при церкви или походя остановятся кучкой под окнами какой-нибудь корчмы либо хаты и начинают:
И тянется, тянется у них этот «Лазарж» бесконечно, монотонно и тоскливо-скрипучими, ноющими и разбитыми голосами. И замечательно вот что: все эти нищие, изъясняясь обыкновенно на своем чернорусском наречии, песни свои между тем тянут не иначе как на исковерканном польском языке и зачастую сами не совсем-то хорошо понимают слова своих песен. Это вот отчего происходит: учит их петь обыкновенно наиболее старый, наиболее опытный, бывалый и дохлый нищий, который и сам смолоду нередко бывал в поводырях и учился у своих стариков, а между этими стариками попадаются и грамотные, но, по-старинному, грамоте умеющие не по-русски, а исключительно по-польски. На польском же языке уже с давних пор существуют книжки такие — сборники разных кантычек, в которых имеются и все нищенские «вирши»; из этих-то книжек и почерпали старики свои песни, которым обучают на слух неграмотных. И вот, в силу обычая, наш чернорусский калика и поет польские кантычки, не без основания рассчитывая также и на то, что польская кантычка более тронет сердобольные струны пана или шляхтича, чем грубая «речь хлопьска». Класс перехожих нищих пополняется исключительно самыми бедными крестьянами из разряда огородников и кутников, которые не имеют ни земли для обработки, ни скота, ни земледельческих орудий, а весь свой труд прилагают к разработке своего огорода, засеянного исключительно почти картофелем. Раз, что картофель не уродился — кутник остается без хлеба, семья его разбредается в разные стороны и идет «рабоватъ», т. е. просить милостыню.
Певны чловек богаты,
В злото, сребро шкарлаты,
И збыть коштовне шаты,
Ядл, пил, тылько танцовал,
Дзеыь и ноц банкетовал,
Пыхонь в сердцу свем ховал.
Другой сорт нищих — оседлые, так называемые «старушки подкосцёльны». Это уже, можно сказать, аристократы своего положения. Они живут здесь же, в местечке, имеют себе постоянный угол и ремесло свое почитают как бы богоугодным делом, а себя самих — в некотором роде должностными лицами, принадлежащими к костелу. «Старушков подкосцёльных» вы только и можете встретить у костела, но отнюдь не у церкви, ибо все они самые ревностные католики; да и вообще, около православных церквей вовсе не попадается нищих этого сорта. «Старушек подкосцёльны» одет всегда чище калики; на нем вы встретите иногда и чеботы, и нечто вроде сюртука синего сукна, и сорочка у него в воскресенье непременно чистая; но при этом он все-таки сумеет приятно выставить на вид и подштопанные прорехи своей бедности, и свою беспомощную старческую дряхлость. Между ними всегда бывают и «бабульки подкосцельны». И «старушки», и «бабульки» садятся в ряд по бокам прохода от ограды к притвору, и те из них, что попочтеннее, занимают наиболее почетные места у притвора, которые составляют уже как бы неотъемлемую и законную их собственность. Эти «старушки» с «бабульками» зачастую бывают увешаны разными чётками, «ружоньцами, кржижиками, медаликами и скаплержами»; в руках у них «киек» и «ксёнжка», в которой и заключаются все эти ихние кантычки. «Старушек» поет всегда почти со смыслом, т. е. выбирает кантычку, соответственную времени и обстоятельствам; «бабулька» же голосит без всякого разбору, что ни попало; таким образом, утром, во время «мши», она вам будет петь хоть «добра ноц, о, Iезу!» — которая, впрочем, составляет одну из самых любимых песен всех этих «бабулек». И вот, сидит себе «бабулька», мерно раскачиваясь сзаду наперед, глаза уткнула в ксёнжку, руку просительно протянула к мимо идущим, а сама слезным и тоненьким голосенком пречувствительно выводит:
«Старушек» же, не обращая ни малейшего внимания на соседнюю «бабульку», каждый сам по себе и сам для себя, тянет, уставя куда-то в пространство водянистые, выцветшие глаза свои, смотря по вкусу: кто «Лазаржа», кто «Аньел Паньски» — буде «мша» идет заупокойная, но чаще всего тянут они совсем по-своему известную «Дзесентюру»:
Добра ноц, о, Iезу! о, милосьци моя!
Hex в твем ренку усненья, лепянка твоя!
Нехай ми сеи\'сьеи завше о тобе!
Нехай розмавям з тобон\ дзись собе!
О, Iезу! ме коханье! [9]
А далее идет в подобных же стихах изложение десяти заповедей, вследствие чего «собственно» и песня называется «Дзесентюрою».
Троица — Бог ойцец, Бог Сын, Бог Дух свенты,
В Троицы — Бог еден нигды не поенты;
Бог Ойцец цршед век в собе Сына родзи,
Бог Дух од Ойца и Сына походзи.
Ближе к ограде лепятся разные пришлые, перехожие слепцы, калеки, сухоручки, безногие, а также немтыри, которых вместе с колтунастыми очень много шатается по краю. Все это обнажает свои немощи и язвы, немтыри пучат глаза, делают выразительные жесты и мычат слюнявым ртом, а все остальное вопит, кто во что горазд на всевозможные голоса: «Паночку! Паненко! Дрогеньки! Злоценьки! О ля бога! Змилуй сен\ хоц грошик на калеку! Паночка!.. Паненко!» — и все это в лад кивает обнаженными головами, покачивает всем корпусом, сидя на месте, и тянется к вам десятками скрюченных, просящих рук и скорченных, заскорузлых ладоней.
Рядом с нищими, в особенности на киермаш или на большие Господские праздники, в костельной ограде, у притвора, всегда помещаются двое-трое, а то и более кочующих продавцов, которые то на стойках, то просто на земле раскладывают свои товары, заключающиеся во множестве разноцветных четок и пестрых скап-лержей; тут же блестят у них высеребренные и медные кржижики, медалики, образки, колечки; рядом разложены литографированные и раскрашенные картинки и образа: «Матка Божска Ченсто-ховська и Остробрамсъка», «Свенты Казимерж», «Свенты Станислав», «Свенты Юзеф», а также и обделанные в рамочки молитвы «до Сердца Иезусовего», на которых в гирляндочке раскрашенных цветов изображено и самое это сердце, пылающее пламенем. Тут же продаются и деревянные настольные кресты с цинковым распятием, и фарфоровые «кршестельницы», которые во всяком доме, где обитают добрые католики, вешаются на стену около дверей для того, чтобы каждый гость, входя в комнату, мог омочить в налитую туда святую воду большой палец правой руки и осенить себя крестным знамением.