— Так что же ты молчишь-то, голова!.. Живо тащи все это сюда… Живо!
   — Каштаны тоже есть, ваше благородие! — вспомнил он, уходя уже за дверь. — И фрухта есть…
   — Какая фрухта?
   — Груши-с. Штук с десяток будет.
   — Каштаны и груши! Пикули и омар! А ты говоришь, что ничего нет съедобного! Варвар ты эдакой!
   — Так нетто, ваше благородие, все это съедобное? — недоверчиво ухмыльнулся мой Степан Григорьевич.
   — А что ж, по-твоему?
   — Так, малодушие одно… баловство, значит.
   Однако наши жрицы Талии и Мельпомены настолько проголодались после длинного спектакля, что не сочли малодушием ни пропитанных каенским перцем английских пикулей, ни каштанов, которые они тотчас же стали печь в камине и преуморительно таскать их из полымя концами эспадронов.
   Омар и копченая корюшка, котлеты и жидовская щука, пикули и ломти ржаного солдатского хлеба (за невозможностью достать лучшего) — все это исчезало с тарелок с быстротой вполне похвальной, как вдруг раздался звонок паки и паки, и вслед за тем вошли еще четверо товарищей.
   — А мы на огонек! — объявили они. — Видим свет в окнах, слышим звук унылый фортепьяна — и зашли!
   — Откуда Бог принес?
   — От Колотовичей — там нынче вечер коротали на английском чае… Нет ли, господа, хоть рюмки водки-то?
   — Есть!.. Только вот насчет закуски уже скудновато стало!
   — А твой походный поросенок с курицей?
   — Увы! Поросенка с курицей принесут от Роммера только завтра к семи часам!..
   — Баше благородие! Картошка есть у нас! — возгласил вдруг Степан Григорьевич, как вестник спасения появляясь у двери.
   — Что за картошка такая?
   — Сырая-с. Только, значит, сичас молено сварить, а потом на сковородке поджарить, потому как у меня еще остался кусок сала свиного и цибулька-с… давеча мы с Аникеем для себя брали… так, значит, этта, можно поджарить со шкварками и с лучком-с. В один секунт будет готово!
   — Картошка!.. Браво! Давай сюда картошку! — захлопали в ладоши наши дамы. — Душки, mesdames, давайте сами варить картошку! Это, душки, прелюбопытно будет!
   Степан принес кастрюльку и лукошко картофеля. Девица Эль-синорская, засучив рукава своей бархатной курточки и фартуком подвязав вокруг талии столовую салфетку, принялась за стряпню: отбирала лучшие картофелины, обмывала их в воде, прополаскивала и укладывала в кастрюльку. Девица Радецкая резала на мелкие кусочки свиное сало, а Каскадовой выпала наигоршая доля: морщась от лучного запаха, летучий эфир которого до слез ел глаза, она крошила в тоненькие колечки головку цибульки, к затаенной потехе моего Степана, который с явным, хотя и безмолвным скептицизмом относился к мудреной стряпне «барышень-актерок». Но барышни-актерки — худо ли, хорошо ли — дело свое справляли довольно споро. Наполненная доверху кастрюлька уже кипела на таганке, а Эльсинорская, присев на корточки перед камином, усердно подкладывала железным прутом каленые уголья и головешки под кастрюлю, — и картошка, при таковых стараниях, поспела довольно скоро. Живо ее облупили, еще живее искрошили с помощью вилок, пересыпали луком и салом, посолили, перемешали всю эту кутерьму, выложили на сковороду и отправили снова в камин на ту же самую таганку, но теперь уже не вариться, а жариться. Девица Эльсинорская, вся раскрасневшаяся, как рак, от двойного жара огня и собственного усердия, вся озаренная с лица ярким, перебегающе багровым светом полымя, с папироской в зубах, все так же сидела на корточках и, пошевеливая сковороду, то и дело ворошила вилкой картофельное крошево, чтоб оно получше прожаривалось да побольше румянилось.
   — «Красотки-гризетки совсем не кокетки!» — под аккомпанимент шипящего сала напевала она сквозь зубы, сжимавшие дымящуюся папироску.
   — Аи, душки, страсти какие! — с ужасом вскричала дебелая Каскадова, с гримасой нюхая свои пальцы. — Аи, какие ужасти! Руки просто страх как луком воняют… Господа, нет ли одеколону у вас? Бога ради, выручите меня поскорей, а то юнкер Ножин и ручек мне больше целовать не будет!
   Девица Каскадова — кстати или некстати сказать — была идеально, бескорыстно неравнодушна к юнкеру Ножину, очень стройному и красивому мальчику.
   Одеколон, и вода, и мыло, и полотенце явились к услугам ручек девицы Каскадовой, которым угрожала столь серьезная опасность, а между тем и жарево Эльсинорской поспело. Хотя, вытаскивая его из камина, она и начадила на всю комнату, так что пришлось все форточки раскрывать, однако же стряпня ее, вопреки ожиданиям скептического Степана, оказалась превкусною. Эльсинорская была очень довольна и своим кулинарным искусством, и отданною ей данью справедливости и похвал и все уверяла, что картофель, зажаренный таким образом, называется картофелем a la Pouchkin. Девица же Радецкая, горячо споря с нею, доказывала, что «вовсе не а la Пушкин, а а la шустер-клуб, душка», потому что сама она сколько раз в летнем петербургском шустер-клубе едала картофель, приготовленный точно таким же образом.
   — Ну, а отныне пускай же он будет а la Эльсинорская! — порешил их спор голодный Апроня, запихивая за щеки изрядное количество картофельных крошек и заедая их ржаным солдатским хлебом.
   Херес да petite Bourgogne, честер да груши отличнейшим образом приправили наш внезапно импровизованный ужин. Апроня, подозвав человека, таинственно и многозначительно мигнул ему — и в ту же минуту раздался в комнате очень хорошо знакомый всем звук осторожно вскупоренной засмоленной бутылки. Шампанское зашипело и запенилось в стаканах, а вместе с ним улыбки и взоры, смех и разговор стали еще оживленнее.
   — Господа, позвольте тост! — провозгласил, подымаясь, длинный Апроня. — За картофель а la Эльсинорская!
   — И за картофель, и за самое Эльсинорскузо! За Варвару Семеновну! — подхватил кто-то из офицеров.
   Компания перечокалась с виновницей тоста и выпила исправно как за картофель, так и за Эльсинорскую: да здравствуют и тот, и другая!
   А там уже и пошло, и пошло…
   — За ручки Каскадовой и за bouquet d\'oignon, которыми они пахнут! — предложил один.
   — За шкварки Радецкой! — изобрел другой.
   — За Колумба, который открыл Америку! — подхватил третий. — Потому что, не открой он ее, мы бы не ели сегодня картофеля!
   — За Фердинанда Кастильского и Изабеллу Аррагонскую, потому что не дай они кораблей Колумбу, так Колумб, пожалуй, и не открыл бы Америку!
   — Ну, господа, если уж Фердинанд с Изабеллой пошли в ход, — заметил кто-то из товарищей, — то, значит, следующий тост будет за Колумбовы корабли, а затем, чтобы быть последовательными, придется пить за испанский флот, а от испанского флота за флот вообще, а там за финикиян, за аргонавтов, за Ноев ковчег и т. д., восходя до самых прародителей, так уж чтобы скорее к делу, лучше начнем сначала, то есть с праотца Адама и праматери Евы.
   — Скачок, мой друг, слишком велик, — заметили ему на это предложение. — Последовательность в этом случае лучше и почтеннее.
   — Да, но в таком случае едва ли мы нынче дойдем до Адама.
   — Ну, не дойдем, так доползем, даст Бог.
   — О, нет, сомневаюсь: скорее же костьми тут ляжем — мертвые бо сраму не имут! А за прародителей все-таки выпить надо! Кто, господа, поддержит мой тост?
   — Я! — бойко подхватила Эльсинорская, ловко вспрыгивая с бокалом на стул. — Пью, господа, за праматерь Еву par exellencel..
   И за древо познания добра и зла! — промолвила она, лукаво сверкнув на всех глазами.
   — Браво! Это тост разумный! Потому что, не будь этого древа, мы не умели бы познавать ни добра, ни зла; и, следовательно, лишены были бы в принципе самой способности распознавать настоящий Редерер от тутейшей жидовской подделки! Итак, за древо познания добра и зла! Идет!..
   — Ох, моя прелесть, уж коли так, то не выпить ли нам с вами, кстати, и за грехопадение! — шутливо вздохнул, обращаясь с бокалом к Эльсинорской, ее застольный сосед Апроня.
   — Умные речи приятно и слушать! — рассмеялась она, чокнувшись с соседом так звонко и сильно, что даже несколько вина выплеснулось из их стаканов.
   Оба они залпом осушили их. Эльсинорская сразу вскочила вдруг из-за стола, вприпрыжку подлетела к пианино, взяла несколько бойких аккордов, бегло проиграла веселый ритурнель в темп «мазуречки» и лихо запела своим задорным голоском:
 
Гой, вы улане — малеваны чапки!
Сёнде, поядонь до моей коханки!
 
   Но особенно хорошо, грациозно и в то же время уморительно-комично у нее выходил следующий куплетец, который она не пела, а почти говорила — сначала расслабленно-болезненным, как бы умирающим голосом, а потом комическим, лукаво-смиренным тоном польского ксендза:
 
Панна умирала — ксендза сень пытала:
«Чи на там-тем евеци сон'улане пршеци?» —
Ксендз ей отповедзял, же и сам не ведзял,
Чи там сон'уланы, чи ксендзы коханы…
 
   Н все это вдруг, совсем неожиданно завершилось у нее лихим а эффектным мотивом начала:
 
Гей-гоп, улане! гол, мальваны чапки!
Гоп! сёнде, поядон' до моей коханки!
 
   Огненное alegro всей этой песни было пропето действительно прекрасно. В самом мотиве, в котором сквозь его бойкую веселость порой прорываются минорные, чисто славянски занывающие нотки, было нечто искристое, вдохновенное, беззаветно удалое.
   С последним своим сильно взятым финальным аккордом она живо вскочила с табурета при оглушительных «браво» и рукоплесканиях и комически присела всей публике, пародируя рутинную благодарность актрис со сцены. Оставленное его место занял мой сожитель, который вообще большой артист в душе: отлично понимает цыганскую и в особенности русскую песню и очень недурно играет на цитре, так что мы, бывало, с ним иными вечерами все время проводим за музыкой: он с цитрой, а я тихо ему аккомпанирую на пианино, и выходило это у нас иногда-таки недурно. Увлеченный, как и все мы, хорошо и характерно спетою песней, он, как бы в ответ ей, своим все еще звучным, хоть и надтреснутым баритоном запел старый кавалерийский марш.
   — «Вы замундштучили меня», — начал он с фанфардами в аккомпанименте, который все время идет марсиальным темпом кавалерийского марша:
 
Вы замундштучили меня
И полным вьюком оседлали;
И как ремонтного коня
Меня к себе на корду взяли.
 
   — О, да! В этом отношении я — опытный и лихой берейтор! — воскликнула Эльсинорская и, как бы в подтверждение своей похвальбы, сняла со стены манежный бич и, отступя в глубину комнаты, действительно очень ловко взмахнула им и щелкнула.
   Апроня продолжал свое «Признание кавалериста»:
 
Повсюду слышу голос ваш,
В сигналах вас припоминаю
И часто вместо «рысью марш!»
Я ваше имя повторяю.
 
   — И на гауптвахту попада! — экспромтом добавила Эльсинорская.
 
Несу вам исповедь мою.
Мой ангел, я вам рапортую,
Что я вас более люблю.
Чем пунш и лошадь верховую!
 
   — Merci за лестное сравнение с лошадью! — пренебрежительно выдвинув румяные губки, в шутку поклонилась певцу его пассия.
   — Да это, может быть, очень лестно для женщины, но плохо для кавалериста, если он уже начинает любить что-нибудь более своей лошади! — не без легкой язвительности заметила Радецкая, которой, как кажется, в душе было немножко неприятно, что некоторые отдают предпочтение не ей, а ее сценической сопернице.
   — А что, господа, хорошо бы теперь жженку уланскую да трубачей бы сюда? — расходился мой сожитель. — Одобряете аль нет? Уж прощаться так прощаться с товарищем, чтобы проводы были как следствует! А то, поди-ка, жди, когда-то еще он приедет теперь в штаб из своей свислочской трущобы!
   Мысль была единодушно поддержана. Трубачи в этих случаях идут с величайшей охотой, в котором бы часу их ни подняли. Они знают, что во всех подобных казусах труды их оплачиваются с избытком.
   Хоть и было уже около трех часов ночи, но адъютант тотчас же поехал в свою трубачскую команду за музыкой, а принадлежности для жженки нашлись и дома, тем более что эта «уланская» жженка приготовляется хотя и по особому, но нехитрому и несложному рецепту. Во всех холостых военных компаниях уж так испокон веку ведется, что варение жженки являет собой акт некоего отчасти торжественного свойства. Денщики принесли металлический уёмистый сосуд и без сознания важности предстоящего священнодействия поставили его на подносе посередине стола. Усатый майор, многоопытный жженковаритель, скрестил над сосудом два обнаженных сабельных клинка, на середине которых утвердил глыбу сахара и систематически стал обливать эту глыбу прозрачно-золотистым коньяком. Затем в сосуд было всыпано две скрошенные тесемки ванили — и зажженный спирт вспыхнул слабым синеватым пламенем. Кроме ванили — никаких более специй. Огни потушены, спирт разгорается ярче — пламя его начинает забирать свою силу и трепетными языками обвивается вокруг клинков и лижет бока сахарной глыбы; тающий сахар с шипением и легким треском огненными каплями падает в глубину пылающего сосуда. Усатый майор берет бутылку красного вина и осторожно, чтобы не погасить пламени, выливает его, в равном количестве с коньяком, уже не на глыбу, а прямо в сосуд я начинает мешать горящую жидкость большой суповой ложкой. Майор строго знает свое дело и не ошибется, а совершит его в такт и в меру, что называется, с чувством, с толком, с расстановкой и, наконец, со вкусом. Благовонный, горячий чад спиртных паров распространяется по темной комнате и слегка начинает туманить головы. Неровный свет слабого пламени, тускло-синеватыми бликами трепетно перебегая иногда по светлой стали оружия, развешанного по стенам красивыми группами, скользит по ближайшим к вазе предметам и придает мертвенно-бледный, фантастический колорит лицам, тогда как дальние планы комнаты остаются в густом и почти непроницаемом мраке. Состольники как-то притихли, изредка разве перекинется сосед с соседом каким-нибудь словом, но и то лишь вполголоса — все с таким сосредоточенным вниманием следят за действием искусного майора, усатая фигура которого освещается несколько более прочих. Но вот один из нас садится за пианино — и хор подхватывает за ним товарищескую, военную песню про «черных гусар», песню, сложенную на тот угорско-славянский мотив, из которого Франц Лист некогда создал свой известный «Венгерский марш»:
 
В бой с врагом смерть идет —
Черные гусары!
 
   Но не успели мы еще кончить эту песню, как уже в прихожей послышался топот многочисленных подошв, говор, сморкание, откашливание, продувание инструментов, возня какая-то — и вдруг целый хор наших трубачей дружно и энергично грянул оттуда лихую старопольскую мазурку Хлопицкого. Кто-то подал руку одной из дам — звякнули шпоры, щелкнул каблук — ив тот же миг несколько пар понеслись по темной комнате, вокруг большого стола, за которым усатый майор с невозмутимым и самосознательным спокойствием и серьезностью специалиста продолжал, стоя над пылающей вазой, свершать свое священнодействие. Пары носились по комнате, сшибаясь и сталкиваясь между собой, едва озаряемые слабым синеватым огнем пылающего спирта и бледно-золотистым светом луны, заглядывавшей в окна с высоты ясного неба. При таком двойном и отчасти фантастическом освещении эти, как тени, носящиеся пары походили на каких-то беснующихся призраков из «Шабаша ведьм» или из «Вальпургиевской ночи». Расшитый блестками испанский дебардер Эльсинорской вакхически мелькал, как буря, то здесь, то там по всем концам темной комнаты.
   Но вдруг трубачи неожиданно смолкли, разом оборвав мазурку на одной нотке. Кружащиеся пары остановились в полнейшем недоумении на одном из самых горячих моментов своей пляски. Наш адъютант сделал сюрприз, которого в данную минуту мы менее всего ожидали. Через самый краткий промежуток времени, после того как столь внезапно оборвалась лихая музыка, вдруг в тишине всеобщего недоумевающего молчания раздались полные, густые, торжественно мрачные аккорды нашего похоронного марша. Словно бы каким-то леденящим веянием могилы охватили всех эти звуки после горячей бури мазурки. Что-то жуткое и щемящее невольно ущипнуло за сердце каждого. Мы все инстинктивно как-то замолчали и слушали каждый в том положении и на том месте, где его нежданно-негаданно захватили похоронные аккорды. Один только майор над своею вазой оставался по-прежнему невозмутимо спокоен, сосредоточенно и плавно продолжая мешать ложкой пылающую жидкость.
   Эффект погребальных звуков при этом прозрачном мраке, трепетно озаряемом двойным светом луны и жженки, был — надо отдать ему должную справедливость — очень хорош именно своею неожиданностью. Но — одна неожиданность вслед за другою, а эту другую сменила третья, и эффект этой последней был еще лучше. Едва замолкли последние, словно бы в глубь могилы уходящие аккорды похоронного марша, как наши трубачи вдруг грянули резко «адский галоп» Оффенбаха, с его бешеным, горячечным темпом, с его рокотом будто бы кипящей адской смолы, с его перебегающими, летучими звуками, которые словно бы чертенята прыгают, скачут, искрятся и толпятся и сшибаются целыми вереницами, одни вслед за другими, в каком-то музыкально-поэтическом хаосе адского фейерверка, поджариваемые на шипящих сковородах всей угарно-веселой кухни Вельзевула.
   — Пущено! — весело крикнул кто-то — и наши остановившиеся было пары вновь понеслись по комнате и закружились еще живее в чаду оффенбаховского галопа.
   — Жженка готова! Зажигайте свечи! — громко провозгласил майор, бросая на пол горячие клинки.
   Комнату осветили. Стаканы наполнились горячим ароматным напитком.
   — Ну! Доброго пути! За предстоящий поход, хотя и пустячный, а все-таки выпить надо! — предложил тост мой сожитель.
   Выпили и за добрый путь, и за поход, отдавая должную справедливость искусству майора, потому что сваренная им жженка была в своем роде превосходна. Пили потом за полк и полковое товарищество, причем трубачи грянули полковой марш, всегда и неизменно, в силу старого обычая, сопровождающий эти тосты. Время летело весело и потому слишком быстро, так что мы и не заметили, как по соседству на соборной колокольне ударили благовесть к заутрени.
   — Эге! Да уже шесть часов, господа! Надо же дать человеку и отдохнуть перед походом! — домекнулся кто-то из товарищей.
   — Нашел время для отдыха! — отвечали ему смехом. — Теперь ему разве только чаю выпить, умыться да одеваться в походную форму.
   Решили, что спать не стоит ложиться, потому что только хуже размаешь себя. Да оно и точно: когда уж тут спать! Некоторые из товарищей решили проводить меня и эскадрон несколько верст за город, до первого привала. Тотчас же распорядились послать к рейткнехтам приказания, чтобы седлали таких-то и таких-то лошадей и вели их к перевозу. Между тем гостьи наши стали собираться домой. Их одели, укутали, обмотали башлыками и всею компанией пустились провожать на улицу. Заранее вышедшие трубачи, построившись, ждали уже под воротами. Мы усадили наших барынь на извозчиков; иные из наших уселись на передки, другие кое-как примостились на подножках, остальные вокруг и пешком — и вот вся эта процессия с музыкой двинулась шагом до сонному городу, к необычайному изумлению жидков, только что просыпавшихся и продиравших глаза из-под своих бебехов в ожидании гандлов и гешефтов наступающего дня.
   В небе только что начинало сереть по восточной окраине, но звезды все еще мерцали кое-где редкими точками. Свет склоняющейся луны однако же заметно слабел и белел, а в морозно-чутком воздухе пахло уже рассветом зарождающегося утра.
   Мы добросовестным образом проводили наших театральных дам до их квартиры и простились.
 
Трубят голубые уланы
И едут из города вон! —
 
   раздался веселый голосок девицы Эльсинорской — и с этой песенкой, быстро и легко подымаясь по ступенькам, она скрылась в темноте лестницы, ведущей в ее театральную келью.

2. На первом переходе

   Когда я вернулся домой, пароконная бричка с почты уже ждала во дворе и денщики укладывали в нее мои вещи. Налившись чаю, я оделся в походную форму, навесил ладанку, прицепил саблю, пригнал пистолетную кобуру да подстегнул чешую шапки и пешком отправился по едва пробуждающимся улицам вниз, под гору, под которой, огибая город, протекает Неман. Мне хотелось пройтись. Утро, борясь с предрассветной мглою, все более и более вступало в свои права. Вот и спуск к Неману. С реки подымается белый туман. У берегов плавает тонкослоистое, матовое «сало». Парома нет еще: он на той стороне и пока не виден за туманом, из которого самыми смутными очерками едва-едва выделяются крутизны и возвышенности противоположного берега с его крышами еврейских домишек и колокольней Францишканского кляштора. Холодно и тихо. Эскадрона нет еще, но у перевоза виден человек и темная фигура коня в поводу под попоной; гляжу — это мой рейткнехт дожидается с моим Ветераном. Поласкав коня, я в ожидании эскадрона присел на одно из бревен, наваленных у берега. В католических костелах зазвонили к ранней «мше». Вот грязные жидовки в лохмотьях плетутся по спуску и, звонко перебраниваясь, занимают обычные, насиженные места около перевоза со своими «котиками» и лотками, на которых продается всякая снедь вроде булок, вареного картофеля и гнилых яблок. Понемногу начинают набираться сюда же разные солдатики, бабы, евреи, мещане, мужики с возами да фурманки в ожидании переправы на ту сторону. И моя бричка подъехала. Время от времени с реки доносятся протяжные переклики паромщиков с судовщиками, которые на своих «берлинках» спускаются вниз по течению. На перевозе между солдатиками и жидами крикливо поднялся уже какой-то «хандель» — что-то вроде старых штанов продается, Рассматривается и перекупается, — и евреи при этом перебивают друг у друга «вигодны гешефт».
   Но вот, приближаясь издали, доносятся все слышнее, все ближе, с высоким фальцетом хоровых подголосков гуденье бубнов и звяк медных тарелок. Мой конь, заслыша знакомые звуки, поднял морду, насторожил уши и, понюхав воздух, вдруг заржал, подобрался и нетерпеливо стал бить копытом мерзлую землю — своих, значит, почуял. И точно: вон уже видны голубые с белым флюгера, а вот и наш эскадрон на вороных своих конях спускается с горы. Вахмистр остановился, повернул коня и пропускает мимо себя людей, предупреждая, чтобы те «подтянулись и шли в порядке».
   — Смирно! — командует он, завидя офицера. — Эскадрон сто-ой! — И вслед за тем — руку под козырек и подъезжает с рапортом, что все, мол, обстоит благополучно.
   — Здорово, люди!
   — Здравия желаем, ваше благородие!! — как один человек, откликаются более сотни здоровых, громких голосов одним бойким, перекатным выкриком.
   — Слеза-ай… вольно, оправиться!
   Люди зашевелились, засморкались; с обычным лязгом сабель слезают с лошадей, оправляются; иной подтягивает подпругу, иной оглаживает своего коня, ласково похлопывая его ладонью по шее; кто уже и трубочку запалил, а кто дымит наскоро сверченной папироской. Махорочным запахом потянуло. Иные покупают у торговок булки и весело гуторят и торгуются с ними, а один молодой уланик в неловко сдвинувшейся на затылок шапке, с добродушно улыбающейся физиономией, уплетает за обе щеки горячий картофель — и лицо его выражает такое удовольствие, что так и кажется, будто в эту минуту он совершенно доволен и счастлив тем, что наслаждается сильно горячей картошкой. Двое солдатиков, отделяясь от эскадрона, осторожно осматриваются и переговариваются о чем-то меж собою: видно, что им очень бы желательно теперь незаметным образом юркнуть в гостеприимную дверь ближайшего кабачка и хватить по крючку; они за массою лошадей делают уже разные маневры и лавируют для того, чтобы вышло это как нибудь «поделикатнее и попартикулярнее»; но глаз эскадронного вахмистра зорок: он знает натуру, и характер, и наклопности каждого человека в своем эскадроне, и его не надуешь никакими маневрами и эволюциями; он чувствует, в чем тут суть дела, и потому издали, окликнув двух солдатиков по имени, строго грозит им пальцем — и те со смущенно улыбающимися физиономиями неспешно и разочарованно возвращаются ко фронту.
   — Паро-ом!.. ге-ей! Да-вай жи-ве-я паро-ом! — рупором приставив руки к губам, зычно подает вахмистр голос на тот берег.
   — И-де-ет! — протяжным откликом доносится к нам из тумана с середины реки — и вот минут через десять, выплывая из белесоватой мглы темной массой, паром неуклюже и медленно причаливает к берегу.
   — Переправа повзводно. Первый взвод вперед, шагом — марш!
   Люди спешно двинулись к парому.
   — Не жмись! Не напирай! Куды вас, дьяволы, всех разом поперло! — распоряжался и хлопотал вахмистр. — Вводи в порядке поочередно, на лошадь дистанции, по одному!.. Да осторожнее! Под ноги гляди! Ставь коней рядом, головами в поле, к воде, задом к середине!.. Да без суеты! Поспеешь! Не бойсь, никого не забудем, всех возьмем!.. Ну? Готово, что ли?
   — Готово!
   — Ну, отчаливай с Богом! Господь с вами!.. Вороненко, доглядите, чтобы там все было в порядке!
   — Не сумлевайтесь, Андрей Васильевич, — успокоительно откликается взводный, — не допустим.
   И паром, как-то скрипя и кряхтя, грузно и тяжело отчаливает от берега и уплывает в редеющую мглу тумана. С реки слышно, как иногда тревожно топнут о настилку парома конские копыта и вслед за тем резко и коротко взвизгнут сердитые жеребцы.