Страница:
— Так что же ты молчишь-то, голова!.. Живо тащи все это сюда… Живо!
— Каштаны тоже есть, ваше благородие! — вспомнил он, уходя уже за дверь. — И фрухта есть…
— Какая фрухта?
— Груши-с. Штук с десяток будет.
— Каштаны и груши! Пикули и омар! А ты говоришь, что ничего нет съедобного! Варвар ты эдакой!
— Так нетто, ваше благородие, все это съедобное? — недоверчиво ухмыльнулся мой Степан Григорьевич.
— А что ж, по-твоему?
— Так, малодушие одно… баловство, значит.
Однако наши жрицы Талии и Мельпомены настолько проголодались после длинного спектакля, что не сочли малодушием ни пропитанных каенским перцем английских пикулей, ни каштанов, которые они тотчас же стали печь в камине и преуморительно таскать их из полымя концами эспадронов.
Омар и копченая корюшка, котлеты и жидовская щука, пикули и ломти ржаного солдатского хлеба (за невозможностью достать лучшего) — все это исчезало с тарелок с быстротой вполне похвальной, как вдруг раздался звонок паки и паки, и вслед за тем вошли еще четверо товарищей.
— А мы на огонек! — объявили они. — Видим свет в окнах, слышим звук унылый фортепьяна — и зашли!
— Откуда Бог принес?
— От Колотовичей — там нынче вечер коротали на английском чае… Нет ли, господа, хоть рюмки водки-то?
— Есть!.. Только вот насчет закуски уже скудновато стало!
— А твой походный поросенок с курицей?
— Увы! Поросенка с курицей принесут от Роммера только завтра к семи часам!..
— Баше благородие! Картошка есть у нас! — возгласил вдруг Степан Григорьевич, как вестник спасения появляясь у двери.
— Что за картошка такая?
— Сырая-с. Только, значит, сичас молено сварить, а потом на сковородке поджарить, потому как у меня еще остался кусок сала свиного и цибулька-с… давеча мы с Аникеем для себя брали… так, значит, этта, можно поджарить со шкварками и с лучком-с. В один секунт будет готово!
— Картошка!.. Браво! Давай сюда картошку! — захлопали в ладоши наши дамы. — Душки, mesdames, давайте сами варить картошку! Это, душки, прелюбопытно будет!
Степан принес кастрюльку и лукошко картофеля. Девица Эль-синорская, засучив рукава своей бархатной курточки и фартуком подвязав вокруг талии столовую салфетку, принялась за стряпню: отбирала лучшие картофелины, обмывала их в воде, прополаскивала и укладывала в кастрюльку. Девица Радецкая резала на мелкие кусочки свиное сало, а Каскадовой выпала наигоршая доля: морщась от лучного запаха, летучий эфир которого до слез ел глаза, она крошила в тоненькие колечки головку цибульки, к затаенной потехе моего Степана, который с явным, хотя и безмолвным скептицизмом относился к мудреной стряпне «барышень-актерок». Но барышни-актерки — худо ли, хорошо ли — дело свое справляли довольно споро. Наполненная доверху кастрюлька уже кипела на таганке, а Эльсинорская, присев на корточки перед камином, усердно подкладывала железным прутом каленые уголья и головешки под кастрюлю, — и картошка, при таковых стараниях, поспела довольно скоро. Живо ее облупили, еще живее искрошили с помощью вилок, пересыпали луком и салом, посолили, перемешали всю эту кутерьму, выложили на сковороду и отправили снова в камин на ту же самую таганку, но теперь уже не вариться, а жариться. Девица Эльсинорская, вся раскрасневшаяся, как рак, от двойного жара огня и собственного усердия, вся озаренная с лица ярким, перебегающе багровым светом полымя, с папироской в зубах, все так же сидела на корточках и, пошевеливая сковороду, то и дело ворошила вилкой картофельное крошево, чтоб оно получше прожаривалось да побольше румянилось.
— «Красотки-гризетки совсем не кокетки!» — под аккомпанимент шипящего сала напевала она сквозь зубы, сжимавшие дымящуюся папироску.
— Аи, душки, страсти какие! — с ужасом вскричала дебелая Каскадова, с гримасой нюхая свои пальцы. — Аи, какие ужасти! Руки просто страх как луком воняют… Господа, нет ли одеколону у вас? Бога ради, выручите меня поскорей, а то юнкер Ножин и ручек мне больше целовать не будет!
Девица Каскадова — кстати или некстати сказать — была идеально, бескорыстно неравнодушна к юнкеру Ножину, очень стройному и красивому мальчику.
Одеколон, и вода, и мыло, и полотенце явились к услугам ручек девицы Каскадовой, которым угрожала столь серьезная опасность, а между тем и жарево Эльсинорской поспело. Хотя, вытаскивая его из камина, она и начадила на всю комнату, так что пришлось все форточки раскрывать, однако же стряпня ее, вопреки ожиданиям скептического Степана, оказалась превкусною. Эльсинорская была очень довольна и своим кулинарным искусством, и отданною ей данью справедливости и похвал и все уверяла, что картофель, зажаренный таким образом, называется картофелем a la Pouchkin. Девица же Радецкая, горячо споря с нею, доказывала, что «вовсе не а la Пушкин, а а la шустер-клуб, душка», потому что сама она сколько раз в летнем петербургском шустер-клубе едала картофель, приготовленный точно таким же образом.
— Ну, а отныне пускай же он будет а la Эльсинорская! — порешил их спор голодный Апроня, запихивая за щеки изрядное количество картофельных крошек и заедая их ржаным солдатским хлебом.
Херес да petite Bourgogne, честер да груши отличнейшим образом приправили наш внезапно импровизованный ужин. Апроня, подозвав человека, таинственно и многозначительно мигнул ему — и в ту же минуту раздался в комнате очень хорошо знакомый всем звук осторожно вскупоренной засмоленной бутылки. Шампанское зашипело и запенилось в стаканах, а вместе с ним улыбки и взоры, смех и разговор стали еще оживленнее.
— Господа, позвольте тост! — провозгласил, подымаясь, длинный Апроня. — За картофель а la Эльсинорская!
— И за картофель, и за самое Эльсинорскузо! За Варвару Семеновну! — подхватил кто-то из офицеров.
Компания перечокалась с виновницей тоста и выпила исправно как за картофель, так и за Эльсинорскую: да здравствуют и тот, и другая!
А там уже и пошло, и пошло…
— За ручки Каскадовой и за bouquet d\'oignon, которыми они пахнут! — предложил один.
— За шкварки Радецкой! — изобрел другой.
— За Колумба, который открыл Америку! — подхватил третий. — Потому что, не открой он ее, мы бы не ели сегодня картофеля!
— За Фердинанда Кастильского и Изабеллу Аррагонскую, потому что не дай они кораблей Колумбу, так Колумб, пожалуй, и не открыл бы Америку!
— Ну, господа, если уж Фердинанд с Изабеллой пошли в ход, — заметил кто-то из товарищей, — то, значит, следующий тост будет за Колумбовы корабли, а затем, чтобы быть последовательными, придется пить за испанский флот, а от испанского флота за флот вообще, а там за финикиян, за аргонавтов, за Ноев ковчег и т. д., восходя до самых прародителей, так уж чтобы скорее к делу, лучше начнем сначала, то есть с праотца Адама и праматери Евы.
— Скачок, мой друг, слишком велик, — заметили ему на это предложение. — Последовательность в этом случае лучше и почтеннее.
— Да, но в таком случае едва ли мы нынче дойдем до Адама.
— Ну, не дойдем, так доползем, даст Бог.
— О, нет, сомневаюсь: скорее же костьми тут ляжем — мертвые бо сраму не имут! А за прародителей все-таки выпить надо! Кто, господа, поддержит мой тост?
— Я! — бойко подхватила Эльсинорская, ловко вспрыгивая с бокалом на стул. — Пью, господа, за праматерь Еву par exellencel..
И за древо познания добра и зла! — промолвила она, лукаво сверкнув на всех глазами.
— Браво! Это тост разумный! Потому что, не будь этого древа, мы не умели бы познавать ни добра, ни зла; и, следовательно, лишены были бы в принципе самой способности распознавать настоящий Редерер от тутейшей жидовской подделки! Итак, за древо познания добра и зла! Идет!..
— Ох, моя прелесть, уж коли так, то не выпить ли нам с вами, кстати, и за грехопадение! — шутливо вздохнул, обращаясь с бокалом к Эльсинорской, ее застольный сосед Апроня.
— Умные речи приятно и слушать! — рассмеялась она, чокнувшись с соседом так звонко и сильно, что даже несколько вина выплеснулось из их стаканов.
Оба они залпом осушили их. Эльсинорская сразу вскочила вдруг из-за стола, вприпрыжку подлетела к пианино, взяла несколько бойких аккордов, бегло проиграла веселый ритурнель в темп «мазуречки» и лихо запела своим задорным голоском:
С последним своим сильно взятым финальным аккордом она живо вскочила с табурета при оглушительных «браво» и рукоплесканиях и комически присела всей публике, пародируя рутинную благодарность актрис со сцены. Оставленное его место занял мой сожитель, который вообще большой артист в душе: отлично понимает цыганскую и в особенности русскую песню и очень недурно играет на цитре, так что мы, бывало, с ним иными вечерами все время проводим за музыкой: он с цитрой, а я тихо ему аккомпанирую на пианино, и выходило это у нас иногда-таки недурно. Увлеченный, как и все мы, хорошо и характерно спетою песней, он, как бы в ответ ей, своим все еще звучным, хоть и надтреснутым баритоном запел старый кавалерийский марш.
— «Вы замундштучили меня», — начал он с фанфардами в аккомпанименте, который все время идет марсиальным темпом кавалерийского марша:
Апроня продолжал свое «Признание кавалериста»:
— Да это, может быть, очень лестно для женщины, но плохо для кавалериста, если он уже начинает любить что-нибудь более своей лошади! — не без легкой язвительности заметила Радецкая, которой, как кажется, в душе было немножко неприятно, что некоторые отдают предпочтение не ей, а ее сценической сопернице.
— А что, господа, хорошо бы теперь жженку уланскую да трубачей бы сюда? — расходился мой сожитель. — Одобряете аль нет? Уж прощаться так прощаться с товарищем, чтобы проводы были как следствует! А то, поди-ка, жди, когда-то еще он приедет теперь в штаб из своей свислочской трущобы!
Мысль была единодушно поддержана. Трубачи в этих случаях идут с величайшей охотой, в котором бы часу их ни подняли. Они знают, что во всех подобных казусах труды их оплачиваются с избытком.
Хоть и было уже около трех часов ночи, но адъютант тотчас же поехал в свою трубачскую команду за музыкой, а принадлежности для жженки нашлись и дома, тем более что эта «уланская» жженка приготовляется хотя и по особому, но нехитрому и несложному рецепту. Во всех холостых военных компаниях уж так испокон веку ведется, что варение жженки являет собой акт некоего отчасти торжественного свойства. Денщики принесли металлический уёмистый сосуд и без сознания важности предстоящего священнодействия поставили его на подносе посередине стола. Усатый майор, многоопытный жженковаритель, скрестил над сосудом два обнаженных сабельных клинка, на середине которых утвердил глыбу сахара и систематически стал обливать эту глыбу прозрачно-золотистым коньяком. Затем в сосуд было всыпано две скрошенные тесемки ванили — и зажженный спирт вспыхнул слабым синеватым пламенем. Кроме ванили — никаких более специй. Огни потушены, спирт разгорается ярче — пламя его начинает забирать свою силу и трепетными языками обвивается вокруг клинков и лижет бока сахарной глыбы; тающий сахар с шипением и легким треском огненными каплями падает в глубину пылающего сосуда. Усатый майор берет бутылку красного вина и осторожно, чтобы не погасить пламени, выливает его, в равном количестве с коньяком, уже не на глыбу, а прямо в сосуд я начинает мешать горящую жидкость большой суповой ложкой. Майор строго знает свое дело и не ошибется, а совершит его в такт и в меру, что называется, с чувством, с толком, с расстановкой и, наконец, со вкусом. Благовонный, горячий чад спиртных паров распространяется по темной комнате и слегка начинает туманить головы. Неровный свет слабого пламени, тускло-синеватыми бликами трепетно перебегая иногда по светлой стали оружия, развешанного по стенам красивыми группами, скользит по ближайшим к вазе предметам и придает мертвенно-бледный, фантастический колорит лицам, тогда как дальние планы комнаты остаются в густом и почти непроницаемом мраке. Состольники как-то притихли, изредка разве перекинется сосед с соседом каким-нибудь словом, но и то лишь вполголоса — все с таким сосредоточенным вниманием следят за действием искусного майора, усатая фигура которого освещается несколько более прочих. Но вот один из нас садится за пианино — и хор подхватывает за ним товарищескую, военную песню про «черных гусар», песню, сложенную на тот угорско-славянский мотив, из которого Франц Лист некогда создал свой известный «Венгерский марш»:
Но вдруг трубачи неожиданно смолкли, разом оборвав мазурку на одной нотке. Кружащиеся пары остановились в полнейшем недоумении на одном из самых горячих моментов своей пляски. Наш адъютант сделал сюрприз, которого в данную минуту мы менее всего ожидали. Через самый краткий промежуток времени, после того как столь внезапно оборвалась лихая музыка, вдруг в тишине всеобщего недоумевающего молчания раздались полные, густые, торжественно мрачные аккорды нашего похоронного марша. Словно бы каким-то леденящим веянием могилы охватили всех эти звуки после горячей бури мазурки. Что-то жуткое и щемящее невольно ущипнуло за сердце каждого. Мы все инстинктивно как-то замолчали и слушали каждый в том положении и на том месте, где его нежданно-негаданно захватили похоронные аккорды. Один только майор над своею вазой оставался по-прежнему невозмутимо спокоен, сосредоточенно и плавно продолжая мешать ложкой пылающую жидкость.
Эффект погребальных звуков при этом прозрачном мраке, трепетно озаряемом двойным светом луны и жженки, был — надо отдать ему должную справедливость — очень хорош именно своею неожиданностью. Но — одна неожиданность вслед за другою, а эту другую сменила третья, и эффект этой последней был еще лучше. Едва замолкли последние, словно бы в глубь могилы уходящие аккорды похоронного марша, как наши трубачи вдруг грянули резко «адский галоп» Оффенбаха, с его бешеным, горячечным темпом, с его рокотом будто бы кипящей адской смолы, с его перебегающими, летучими звуками, которые словно бы чертенята прыгают, скачут, искрятся и толпятся и сшибаются целыми вереницами, одни вслед за другими, в каком-то музыкально-поэтическом хаосе адского фейерверка, поджариваемые на шипящих сковородах всей угарно-веселой кухни Вельзевула.
— Пущено! — весело крикнул кто-то — и наши остановившиеся было пары вновь понеслись по комнате и закружились еще живее в чаду оффенбаховского галопа.
— Жженка готова! Зажигайте свечи! — громко провозгласил майор, бросая на пол горячие клинки.
Комнату осветили. Стаканы наполнились горячим ароматным напитком.
— Ну! Доброго пути! За предстоящий поход, хотя и пустячный, а все-таки выпить надо! — предложил тост мой сожитель.
Выпили и за добрый путь, и за поход, отдавая должную справедливость искусству майора, потому что сваренная им жженка была в своем роде превосходна. Пили потом за полк и полковое товарищество, причем трубачи грянули полковой марш, всегда и неизменно, в силу старого обычая, сопровождающий эти тосты. Время летело весело и потому слишком быстро, так что мы и не заметили, как по соседству на соборной колокольне ударили благовесть к заутрени.
— Эге! Да уже шесть часов, господа! Надо же дать человеку и отдохнуть перед походом! — домекнулся кто-то из товарищей.
— Нашел время для отдыха! — отвечали ему смехом. — Теперь ему разве только чаю выпить, умыться да одеваться в походную форму.
Решили, что спать не стоит ложиться, потому что только хуже размаешь себя. Да оно и точно: когда уж тут спать! Некоторые из товарищей решили проводить меня и эскадрон несколько верст за город, до первого привала. Тотчас же распорядились послать к рейткнехтам приказания, чтобы седлали таких-то и таких-то лошадей и вели их к перевозу. Между тем гостьи наши стали собираться домой. Их одели, укутали, обмотали башлыками и всею компанией пустились провожать на улицу. Заранее вышедшие трубачи, построившись, ждали уже под воротами. Мы усадили наших барынь на извозчиков; иные из наших уселись на передки, другие кое-как примостились на подножках, остальные вокруг и пешком — и вот вся эта процессия с музыкой двинулась шагом до сонному городу, к необычайному изумлению жидков, только что просыпавшихся и продиравших глаза из-под своих бебехов в ожидании гандлов и гешефтов наступающего дня.
В небе только что начинало сереть по восточной окраине, но звезды все еще мерцали кое-где редкими точками. Свет склоняющейся луны однако же заметно слабел и белел, а в морозно-чутком воздухе пахло уже рассветом зарождающегося утра.
Мы добросовестным образом проводили наших театральных дам до их квартиры и простились.
2. На первом переходе
— Каштаны тоже есть, ваше благородие! — вспомнил он, уходя уже за дверь. — И фрухта есть…
— Какая фрухта?
— Груши-с. Штук с десяток будет.
— Каштаны и груши! Пикули и омар! А ты говоришь, что ничего нет съедобного! Варвар ты эдакой!
— Так нетто, ваше благородие, все это съедобное? — недоверчиво ухмыльнулся мой Степан Григорьевич.
— А что ж, по-твоему?
— Так, малодушие одно… баловство, значит.
Однако наши жрицы Талии и Мельпомены настолько проголодались после длинного спектакля, что не сочли малодушием ни пропитанных каенским перцем английских пикулей, ни каштанов, которые они тотчас же стали печь в камине и преуморительно таскать их из полымя концами эспадронов.
Омар и копченая корюшка, котлеты и жидовская щука, пикули и ломти ржаного солдатского хлеба (за невозможностью достать лучшего) — все это исчезало с тарелок с быстротой вполне похвальной, как вдруг раздался звонок паки и паки, и вслед за тем вошли еще четверо товарищей.
— А мы на огонек! — объявили они. — Видим свет в окнах, слышим звук унылый фортепьяна — и зашли!
— Откуда Бог принес?
— От Колотовичей — там нынче вечер коротали на английском чае… Нет ли, господа, хоть рюмки водки-то?
— Есть!.. Только вот насчет закуски уже скудновато стало!
— А твой походный поросенок с курицей?
— Увы! Поросенка с курицей принесут от Роммера только завтра к семи часам!..
— Баше благородие! Картошка есть у нас! — возгласил вдруг Степан Григорьевич, как вестник спасения появляясь у двери.
— Что за картошка такая?
— Сырая-с. Только, значит, сичас молено сварить, а потом на сковородке поджарить, потому как у меня еще остался кусок сала свиного и цибулька-с… давеча мы с Аникеем для себя брали… так, значит, этта, можно поджарить со шкварками и с лучком-с. В один секунт будет готово!
— Картошка!.. Браво! Давай сюда картошку! — захлопали в ладоши наши дамы. — Душки, mesdames, давайте сами варить картошку! Это, душки, прелюбопытно будет!
Степан принес кастрюльку и лукошко картофеля. Девица Эль-синорская, засучив рукава своей бархатной курточки и фартуком подвязав вокруг талии столовую салфетку, принялась за стряпню: отбирала лучшие картофелины, обмывала их в воде, прополаскивала и укладывала в кастрюльку. Девица Радецкая резала на мелкие кусочки свиное сало, а Каскадовой выпала наигоршая доля: морщась от лучного запаха, летучий эфир которого до слез ел глаза, она крошила в тоненькие колечки головку цибульки, к затаенной потехе моего Степана, который с явным, хотя и безмолвным скептицизмом относился к мудреной стряпне «барышень-актерок». Но барышни-актерки — худо ли, хорошо ли — дело свое справляли довольно споро. Наполненная доверху кастрюлька уже кипела на таганке, а Эльсинорская, присев на корточки перед камином, усердно подкладывала железным прутом каленые уголья и головешки под кастрюлю, — и картошка, при таковых стараниях, поспела довольно скоро. Живо ее облупили, еще живее искрошили с помощью вилок, пересыпали луком и салом, посолили, перемешали всю эту кутерьму, выложили на сковороду и отправили снова в камин на ту же самую таганку, но теперь уже не вариться, а жариться. Девица Эльсинорская, вся раскрасневшаяся, как рак, от двойного жара огня и собственного усердия, вся озаренная с лица ярким, перебегающе багровым светом полымя, с папироской в зубах, все так же сидела на корточках и, пошевеливая сковороду, то и дело ворошила вилкой картофельное крошево, чтоб оно получше прожаривалось да побольше румянилось.
— «Красотки-гризетки совсем не кокетки!» — под аккомпанимент шипящего сала напевала она сквозь зубы, сжимавшие дымящуюся папироску.
— Аи, душки, страсти какие! — с ужасом вскричала дебелая Каскадова, с гримасой нюхая свои пальцы. — Аи, какие ужасти! Руки просто страх как луком воняют… Господа, нет ли одеколону у вас? Бога ради, выручите меня поскорей, а то юнкер Ножин и ручек мне больше целовать не будет!
Девица Каскадова — кстати или некстати сказать — была идеально, бескорыстно неравнодушна к юнкеру Ножину, очень стройному и красивому мальчику.
Одеколон, и вода, и мыло, и полотенце явились к услугам ручек девицы Каскадовой, которым угрожала столь серьезная опасность, а между тем и жарево Эльсинорской поспело. Хотя, вытаскивая его из камина, она и начадила на всю комнату, так что пришлось все форточки раскрывать, однако же стряпня ее, вопреки ожиданиям скептического Степана, оказалась превкусною. Эльсинорская была очень довольна и своим кулинарным искусством, и отданною ей данью справедливости и похвал и все уверяла, что картофель, зажаренный таким образом, называется картофелем a la Pouchkin. Девица же Радецкая, горячо споря с нею, доказывала, что «вовсе не а la Пушкин, а а la шустер-клуб, душка», потому что сама она сколько раз в летнем петербургском шустер-клубе едала картофель, приготовленный точно таким же образом.
— Ну, а отныне пускай же он будет а la Эльсинорская! — порешил их спор голодный Апроня, запихивая за щеки изрядное количество картофельных крошек и заедая их ржаным солдатским хлебом.
Херес да petite Bourgogne, честер да груши отличнейшим образом приправили наш внезапно импровизованный ужин. Апроня, подозвав человека, таинственно и многозначительно мигнул ему — и в ту же минуту раздался в комнате очень хорошо знакомый всем звук осторожно вскупоренной засмоленной бутылки. Шампанское зашипело и запенилось в стаканах, а вместе с ним улыбки и взоры, смех и разговор стали еще оживленнее.
— Господа, позвольте тост! — провозгласил, подымаясь, длинный Апроня. — За картофель а la Эльсинорская!
— И за картофель, и за самое Эльсинорскузо! За Варвару Семеновну! — подхватил кто-то из офицеров.
Компания перечокалась с виновницей тоста и выпила исправно как за картофель, так и за Эльсинорскую: да здравствуют и тот, и другая!
А там уже и пошло, и пошло…
— За ручки Каскадовой и за bouquet d\'oignon, которыми они пахнут! — предложил один.
— За шкварки Радецкой! — изобрел другой.
— За Колумба, который открыл Америку! — подхватил третий. — Потому что, не открой он ее, мы бы не ели сегодня картофеля!
— За Фердинанда Кастильского и Изабеллу Аррагонскую, потому что не дай они кораблей Колумбу, так Колумб, пожалуй, и не открыл бы Америку!
— Ну, господа, если уж Фердинанд с Изабеллой пошли в ход, — заметил кто-то из товарищей, — то, значит, следующий тост будет за Колумбовы корабли, а затем, чтобы быть последовательными, придется пить за испанский флот, а от испанского флота за флот вообще, а там за финикиян, за аргонавтов, за Ноев ковчег и т. д., восходя до самых прародителей, так уж чтобы скорее к делу, лучше начнем сначала, то есть с праотца Адама и праматери Евы.
— Скачок, мой друг, слишком велик, — заметили ему на это предложение. — Последовательность в этом случае лучше и почтеннее.
— Да, но в таком случае едва ли мы нынче дойдем до Адама.
— Ну, не дойдем, так доползем, даст Бог.
— О, нет, сомневаюсь: скорее же костьми тут ляжем — мертвые бо сраму не имут! А за прародителей все-таки выпить надо! Кто, господа, поддержит мой тост?
— Я! — бойко подхватила Эльсинорская, ловко вспрыгивая с бокалом на стул. — Пью, господа, за праматерь Еву par exellencel..
И за древо познания добра и зла! — промолвила она, лукаво сверкнув на всех глазами.
— Браво! Это тост разумный! Потому что, не будь этого древа, мы не умели бы познавать ни добра, ни зла; и, следовательно, лишены были бы в принципе самой способности распознавать настоящий Редерер от тутейшей жидовской подделки! Итак, за древо познания добра и зла! Идет!..
— Ох, моя прелесть, уж коли так, то не выпить ли нам с вами, кстати, и за грехопадение! — шутливо вздохнул, обращаясь с бокалом к Эльсинорской, ее застольный сосед Апроня.
— Умные речи приятно и слушать! — рассмеялась она, чокнувшись с соседом так звонко и сильно, что даже несколько вина выплеснулось из их стаканов.
Оба они залпом осушили их. Эльсинорская сразу вскочила вдруг из-за стола, вприпрыжку подлетела к пианино, взяла несколько бойких аккордов, бегло проиграла веселый ритурнель в темп «мазуречки» и лихо запела своим задорным голоском:
Но особенно хорошо, грациозно и в то же время уморительно-комично у нее выходил следующий куплетец, который она не пела, а почти говорила — сначала расслабленно-болезненным, как бы умирающим голосом, а потом комическим, лукаво-смиренным тоном польского ксендза:
Гой, вы улане — малеваны чапки!
Сёнде, поядонь до моей коханки!
Н все это вдруг, совсем неожиданно завершилось у нее лихим а эффектным мотивом начала:
Панна умирала — ксендза сень пытала:
«Чи на там-тем евеци сон'улане пршеци?» —
Ксендз ей отповедзял, же и сам не ведзял,
Чи там сон'уланы, чи ксендзы коханы…
Огненное alegro всей этой песни было пропето действительно прекрасно. В самом мотиве, в котором сквозь его бойкую веселость порой прорываются минорные, чисто славянски занывающие нотки, было нечто искристое, вдохновенное, беззаветно удалое.
Гей-гоп, улане! гол, мальваны чапки!
Гоп! сёнде, поядон' до моей коханки!
С последним своим сильно взятым финальным аккордом она живо вскочила с табурета при оглушительных «браво» и рукоплесканиях и комически присела всей публике, пародируя рутинную благодарность актрис со сцены. Оставленное его место занял мой сожитель, который вообще большой артист в душе: отлично понимает цыганскую и в особенности русскую песню и очень недурно играет на цитре, так что мы, бывало, с ним иными вечерами все время проводим за музыкой: он с цитрой, а я тихо ему аккомпанирую на пианино, и выходило это у нас иногда-таки недурно. Увлеченный, как и все мы, хорошо и характерно спетою песней, он, как бы в ответ ей, своим все еще звучным, хоть и надтреснутым баритоном запел старый кавалерийский марш.
— «Вы замундштучили меня», — начал он с фанфардами в аккомпанименте, который все время идет марсиальным темпом кавалерийского марша:
— О, да! В этом отношении я — опытный и лихой берейтор! — воскликнула Эльсинорская и, как бы в подтверждение своей похвальбы, сняла со стены манежный бич и, отступя в глубину комнаты, действительно очень ловко взмахнула им и щелкнула.
Вы замундштучили меня
И полным вьюком оседлали;
И как ремонтного коня
Меня к себе на корду взяли.
Апроня продолжал свое «Признание кавалериста»:
— И на гауптвахту попада! — экспромтом добавила Эльсинорская.
Повсюду слышу голос ваш,
В сигналах вас припоминаю
И часто вместо «рысью марш!»
Я ваше имя повторяю.
— Merci за лестное сравнение с лошадью! — пренебрежительно выдвинув румяные губки, в шутку поклонилась певцу его пассия.
Несу вам исповедь мою.
Мой ангел, я вам рапортую,
Что я вас более люблю.
Чем пунш и лошадь верховую!
— Да это, может быть, очень лестно для женщины, но плохо для кавалериста, если он уже начинает любить что-нибудь более своей лошади! — не без легкой язвительности заметила Радецкая, которой, как кажется, в душе было немножко неприятно, что некоторые отдают предпочтение не ей, а ее сценической сопернице.
— А что, господа, хорошо бы теперь жженку уланскую да трубачей бы сюда? — расходился мой сожитель. — Одобряете аль нет? Уж прощаться так прощаться с товарищем, чтобы проводы были как следствует! А то, поди-ка, жди, когда-то еще он приедет теперь в штаб из своей свислочской трущобы!
Мысль была единодушно поддержана. Трубачи в этих случаях идут с величайшей охотой, в котором бы часу их ни подняли. Они знают, что во всех подобных казусах труды их оплачиваются с избытком.
Хоть и было уже около трех часов ночи, но адъютант тотчас же поехал в свою трубачскую команду за музыкой, а принадлежности для жженки нашлись и дома, тем более что эта «уланская» жженка приготовляется хотя и по особому, но нехитрому и несложному рецепту. Во всех холостых военных компаниях уж так испокон веку ведется, что варение жженки являет собой акт некоего отчасти торжественного свойства. Денщики принесли металлический уёмистый сосуд и без сознания важности предстоящего священнодействия поставили его на подносе посередине стола. Усатый майор, многоопытный жженковаритель, скрестил над сосудом два обнаженных сабельных клинка, на середине которых утвердил глыбу сахара и систематически стал обливать эту глыбу прозрачно-золотистым коньяком. Затем в сосуд было всыпано две скрошенные тесемки ванили — и зажженный спирт вспыхнул слабым синеватым пламенем. Кроме ванили — никаких более специй. Огни потушены, спирт разгорается ярче — пламя его начинает забирать свою силу и трепетными языками обвивается вокруг клинков и лижет бока сахарной глыбы; тающий сахар с шипением и легким треском огненными каплями падает в глубину пылающего сосуда. Усатый майор берет бутылку красного вина и осторожно, чтобы не погасить пламени, выливает его, в равном количестве с коньяком, уже не на глыбу, а прямо в сосуд я начинает мешать горящую жидкость большой суповой ложкой. Майор строго знает свое дело и не ошибется, а совершит его в такт и в меру, что называется, с чувством, с толком, с расстановкой и, наконец, со вкусом. Благовонный, горячий чад спиртных паров распространяется по темной комнате и слегка начинает туманить головы. Неровный свет слабого пламени, тускло-синеватыми бликами трепетно перебегая иногда по светлой стали оружия, развешанного по стенам красивыми группами, скользит по ближайшим к вазе предметам и придает мертвенно-бледный, фантастический колорит лицам, тогда как дальние планы комнаты остаются в густом и почти непроницаемом мраке. Состольники как-то притихли, изредка разве перекинется сосед с соседом каким-нибудь словом, но и то лишь вполголоса — все с таким сосредоточенным вниманием следят за действием искусного майора, усатая фигура которого освещается несколько более прочих. Но вот один из нас садится за пианино — и хор подхватывает за ним товарищескую, военную песню про «черных гусар», песню, сложенную на тот угорско-славянский мотив, из которого Франц Лист некогда создал свой известный «Венгерский марш»:
Но не успели мы еще кончить эту песню, как уже в прихожей послышался топот многочисленных подошв, говор, сморкание, откашливание, продувание инструментов, возня какая-то — и вдруг целый хор наших трубачей дружно и энергично грянул оттуда лихую старопольскую мазурку Хлопицкого. Кто-то подал руку одной из дам — звякнули шпоры, щелкнул каблук — ив тот же миг несколько пар понеслись по темной комнате, вокруг большого стола, за которым усатый майор с невозмутимым и самосознательным спокойствием и серьезностью специалиста продолжал, стоя над пылающей вазой, свершать свое священнодействие. Пары носились по комнате, сшибаясь и сталкиваясь между собой, едва озаряемые слабым синеватым огнем пылающего спирта и бледно-золотистым светом луны, заглядывавшей в окна с высоты ясного неба. При таком двойном и отчасти фантастическом освещении эти, как тени, носящиеся пары походили на каких-то беснующихся призраков из «Шабаша ведьм» или из «Вальпургиевской ночи». Расшитый блестками испанский дебардер Эльсинорской вакхически мелькал, как буря, то здесь, то там по всем концам темной комнаты.
В бой с врагом смерть идет —
Черные гусары!
Но вдруг трубачи неожиданно смолкли, разом оборвав мазурку на одной нотке. Кружащиеся пары остановились в полнейшем недоумении на одном из самых горячих моментов своей пляски. Наш адъютант сделал сюрприз, которого в данную минуту мы менее всего ожидали. Через самый краткий промежуток времени, после того как столь внезапно оборвалась лихая музыка, вдруг в тишине всеобщего недоумевающего молчания раздались полные, густые, торжественно мрачные аккорды нашего похоронного марша. Словно бы каким-то леденящим веянием могилы охватили всех эти звуки после горячей бури мазурки. Что-то жуткое и щемящее невольно ущипнуло за сердце каждого. Мы все инстинктивно как-то замолчали и слушали каждый в том положении и на том месте, где его нежданно-негаданно захватили похоронные аккорды. Один только майор над своею вазой оставался по-прежнему невозмутимо спокоен, сосредоточенно и плавно продолжая мешать ложкой пылающую жидкость.
Эффект погребальных звуков при этом прозрачном мраке, трепетно озаряемом двойным светом луны и жженки, был — надо отдать ему должную справедливость — очень хорош именно своею неожиданностью. Но — одна неожиданность вслед за другою, а эту другую сменила третья, и эффект этой последней был еще лучше. Едва замолкли последние, словно бы в глубь могилы уходящие аккорды похоронного марша, как наши трубачи вдруг грянули резко «адский галоп» Оффенбаха, с его бешеным, горячечным темпом, с его рокотом будто бы кипящей адской смолы, с его перебегающими, летучими звуками, которые словно бы чертенята прыгают, скачут, искрятся и толпятся и сшибаются целыми вереницами, одни вслед за другими, в каком-то музыкально-поэтическом хаосе адского фейерверка, поджариваемые на шипящих сковородах всей угарно-веселой кухни Вельзевула.
— Пущено! — весело крикнул кто-то — и наши остановившиеся было пары вновь понеслись по комнате и закружились еще живее в чаду оффенбаховского галопа.
— Жженка готова! Зажигайте свечи! — громко провозгласил майор, бросая на пол горячие клинки.
Комнату осветили. Стаканы наполнились горячим ароматным напитком.
— Ну! Доброго пути! За предстоящий поход, хотя и пустячный, а все-таки выпить надо! — предложил тост мой сожитель.
Выпили и за добрый путь, и за поход, отдавая должную справедливость искусству майора, потому что сваренная им жженка была в своем роде превосходна. Пили потом за полк и полковое товарищество, причем трубачи грянули полковой марш, всегда и неизменно, в силу старого обычая, сопровождающий эти тосты. Время летело весело и потому слишком быстро, так что мы и не заметили, как по соседству на соборной колокольне ударили благовесть к заутрени.
— Эге! Да уже шесть часов, господа! Надо же дать человеку и отдохнуть перед походом! — домекнулся кто-то из товарищей.
— Нашел время для отдыха! — отвечали ему смехом. — Теперь ему разве только чаю выпить, умыться да одеваться в походную форму.
Решили, что спать не стоит ложиться, потому что только хуже размаешь себя. Да оно и точно: когда уж тут спать! Некоторые из товарищей решили проводить меня и эскадрон несколько верст за город, до первого привала. Тотчас же распорядились послать к рейткнехтам приказания, чтобы седлали таких-то и таких-то лошадей и вели их к перевозу. Между тем гостьи наши стали собираться домой. Их одели, укутали, обмотали башлыками и всею компанией пустились провожать на улицу. Заранее вышедшие трубачи, построившись, ждали уже под воротами. Мы усадили наших барынь на извозчиков; иные из наших уселись на передки, другие кое-как примостились на подножках, остальные вокруг и пешком — и вот вся эта процессия с музыкой двинулась шагом до сонному городу, к необычайному изумлению жидков, только что просыпавшихся и продиравших глаза из-под своих бебехов в ожидании гандлов и гешефтов наступающего дня.
В небе только что начинало сереть по восточной окраине, но звезды все еще мерцали кое-где редкими точками. Свет склоняющейся луны однако же заметно слабел и белел, а в морозно-чутком воздухе пахло уже рассветом зарождающегося утра.
Мы добросовестным образом проводили наших театральных дам до их квартиры и простились.
раздался веселый голосок девицы Эльсинорской — и с этой песенкой, быстро и легко подымаясь по ступенькам, она скрылась в темноте лестницы, ведущей в ее театральную келью.
Трубят голубые уланы
И едут из города вон! —
2. На первом переходе
Когда я вернулся домой, пароконная бричка с почты уже ждала во дворе и денщики укладывали в нее мои вещи. Налившись чаю, я оделся в походную форму, навесил ладанку, прицепил саблю, пригнал пистолетную кобуру да подстегнул чешую шапки и пешком отправился по едва пробуждающимся улицам вниз, под гору, под которой, огибая город, протекает Неман. Мне хотелось пройтись. Утро, борясь с предрассветной мглою, все более и более вступало в свои права. Вот и спуск к Неману. С реки подымается белый туман. У берегов плавает тонкослоистое, матовое «сало». Парома нет еще: он на той стороне и пока не виден за туманом, из которого самыми смутными очерками едва-едва выделяются крутизны и возвышенности противоположного берега с его крышами еврейских домишек и колокольней Францишканского кляштора. Холодно и тихо. Эскадрона нет еще, но у перевоза виден человек и темная фигура коня в поводу под попоной; гляжу — это мой рейткнехт дожидается с моим Ветераном. Поласкав коня, я в ожидании эскадрона присел на одно из бревен, наваленных у берега. В католических костелах зазвонили к ранней «мше». Вот грязные жидовки в лохмотьях плетутся по спуску и, звонко перебраниваясь, занимают обычные, насиженные места около перевоза со своими «котиками» и лотками, на которых продается всякая снедь вроде булок, вареного картофеля и гнилых яблок. Понемногу начинают набираться сюда же разные солдатики, бабы, евреи, мещане, мужики с возами да фурманки в ожидании переправы на ту сторону. И моя бричка подъехала. Время от времени с реки доносятся протяжные переклики паромщиков с судовщиками, которые на своих «берлинках» спускаются вниз по течению. На перевозе между солдатиками и жидами крикливо поднялся уже какой-то «хандель» — что-то вроде старых штанов продается, Рассматривается и перекупается, — и евреи при этом перебивают друг у друга «вигодны гешефт».
Но вот, приближаясь издали, доносятся все слышнее, все ближе, с высоким фальцетом хоровых подголосков гуденье бубнов и звяк медных тарелок. Мой конь, заслыша знакомые звуки, поднял морду, насторожил уши и, понюхав воздух, вдруг заржал, подобрался и нетерпеливо стал бить копытом мерзлую землю — своих, значит, почуял. И точно: вон уже видны голубые с белым флюгера, а вот и наш эскадрон на вороных своих конях спускается с горы. Вахмистр остановился, повернул коня и пропускает мимо себя людей, предупреждая, чтобы те «подтянулись и шли в порядке».
— Смирно! — командует он, завидя офицера. — Эскадрон сто-ой! — И вслед за тем — руку под козырек и подъезжает с рапортом, что все, мол, обстоит благополучно.
— Здорово, люди!
— Здравия желаем, ваше благородие!! — как один человек, откликаются более сотни здоровых, громких голосов одним бойким, перекатным выкриком.
— Слеза-ай… вольно, оправиться!
Люди зашевелились, засморкались; с обычным лязгом сабель слезают с лошадей, оправляются; иной подтягивает подпругу, иной оглаживает своего коня, ласково похлопывая его ладонью по шее; кто уже и трубочку запалил, а кто дымит наскоро сверченной папироской. Махорочным запахом потянуло. Иные покупают у торговок булки и весело гуторят и торгуются с ними, а один молодой уланик в неловко сдвинувшейся на затылок шапке, с добродушно улыбающейся физиономией, уплетает за обе щеки горячий картофель — и лицо его выражает такое удовольствие, что так и кажется, будто в эту минуту он совершенно доволен и счастлив тем, что наслаждается сильно горячей картошкой. Двое солдатиков, отделяясь от эскадрона, осторожно осматриваются и переговариваются о чем-то меж собою: видно, что им очень бы желательно теперь незаметным образом юркнуть в гостеприимную дверь ближайшего кабачка и хватить по крючку; они за массою лошадей делают уже разные маневры и лавируют для того, чтобы вышло это как нибудь «поделикатнее и попартикулярнее»; но глаз эскадронного вахмистра зорок: он знает натуру, и характер, и наклопности каждого человека в своем эскадроне, и его не надуешь никакими маневрами и эволюциями; он чувствует, в чем тут суть дела, и потому издали, окликнув двух солдатиков по имени, строго грозит им пальцем — и те со смущенно улыбающимися физиономиями неспешно и разочарованно возвращаются ко фронту.
— Паро-ом!.. ге-ей! Да-вай жи-ве-я паро-ом! — рупором приставив руки к губам, зычно подает вахмистр голос на тот берег.
— И-де-ет! — протяжным откликом доносится к нам из тумана с середины реки — и вот минут через десять, выплывая из белесоватой мглы темной массой, паром неуклюже и медленно причаливает к берегу.
— Переправа повзводно. Первый взвод вперед, шагом — марш!
Люди спешно двинулись к парому.
— Не жмись! Не напирай! Куды вас, дьяволы, всех разом поперло! — распоряжался и хлопотал вахмистр. — Вводи в порядке поочередно, на лошадь дистанции, по одному!.. Да осторожнее! Под ноги гляди! Ставь коней рядом, головами в поле, к воде, задом к середине!.. Да без суеты! Поспеешь! Не бойсь, никого не забудем, всех возьмем!.. Ну? Готово, что ли?
— Готово!
— Ну, отчаливай с Богом! Господь с вами!.. Вороненко, доглядите, чтобы там все было в порядке!
— Не сумлевайтесь, Андрей Васильевич, — успокоительно откликается взводный, — не допустим.
И паром, как-то скрипя и кряхтя, грузно и тяжело отчаливает от берега и уплывает в редеющую мглу тумана. С реки слышно, как иногда тревожно топнут о настилку парома конские копыта и вслед за тем резко и коротко взвизгнут сердитые жеребцы.
Но вот, приближаясь издали, доносятся все слышнее, все ближе, с высоким фальцетом хоровых подголосков гуденье бубнов и звяк медных тарелок. Мой конь, заслыша знакомые звуки, поднял морду, насторожил уши и, понюхав воздух, вдруг заржал, подобрался и нетерпеливо стал бить копытом мерзлую землю — своих, значит, почуял. И точно: вон уже видны голубые с белым флюгера, а вот и наш эскадрон на вороных своих конях спускается с горы. Вахмистр остановился, повернул коня и пропускает мимо себя людей, предупреждая, чтобы те «подтянулись и шли в порядке».
— Смирно! — командует он, завидя офицера. — Эскадрон сто-ой! — И вслед за тем — руку под козырек и подъезжает с рапортом, что все, мол, обстоит благополучно.
— Здорово, люди!
— Здравия желаем, ваше благородие!! — как один человек, откликаются более сотни здоровых, громких голосов одним бойким, перекатным выкриком.
— Слеза-ай… вольно, оправиться!
Люди зашевелились, засморкались; с обычным лязгом сабель слезают с лошадей, оправляются; иной подтягивает подпругу, иной оглаживает своего коня, ласково похлопывая его ладонью по шее; кто уже и трубочку запалил, а кто дымит наскоро сверченной папироской. Махорочным запахом потянуло. Иные покупают у торговок булки и весело гуторят и торгуются с ними, а один молодой уланик в неловко сдвинувшейся на затылок шапке, с добродушно улыбающейся физиономией, уплетает за обе щеки горячий картофель — и лицо его выражает такое удовольствие, что так и кажется, будто в эту минуту он совершенно доволен и счастлив тем, что наслаждается сильно горячей картошкой. Двое солдатиков, отделяясь от эскадрона, осторожно осматриваются и переговариваются о чем-то меж собою: видно, что им очень бы желательно теперь незаметным образом юркнуть в гостеприимную дверь ближайшего кабачка и хватить по крючку; они за массою лошадей делают уже разные маневры и лавируют для того, чтобы вышло это как нибудь «поделикатнее и попартикулярнее»; но глаз эскадронного вахмистра зорок: он знает натуру, и характер, и наклопности каждого человека в своем эскадроне, и его не надуешь никакими маневрами и эволюциями; он чувствует, в чем тут суть дела, и потому издали, окликнув двух солдатиков по имени, строго грозит им пальцем — и те со смущенно улыбающимися физиономиями неспешно и разочарованно возвращаются ко фронту.
— Паро-ом!.. ге-ей! Да-вай жи-ве-я паро-ом! — рупором приставив руки к губам, зычно подает вахмистр голос на тот берег.
— И-де-ет! — протяжным откликом доносится к нам из тумана с середины реки — и вот минут через десять, выплывая из белесоватой мглы темной массой, паром неуклюже и медленно причаливает к берегу.
— Переправа повзводно. Первый взвод вперед, шагом — марш!
Люди спешно двинулись к парому.
— Не жмись! Не напирай! Куды вас, дьяволы, всех разом поперло! — распоряжался и хлопотал вахмистр. — Вводи в порядке поочередно, на лошадь дистанции, по одному!.. Да осторожнее! Под ноги гляди! Ставь коней рядом, головами в поле, к воде, задом к середине!.. Да без суеты! Поспеешь! Не бойсь, никого не забудем, всех возьмем!.. Ну? Готово, что ли?
— Готово!
— Ну, отчаливай с Богом! Господь с вами!.. Вороненко, доглядите, чтобы там все было в порядке!
— Не сумлевайтесь, Андрей Васильевич, — успокоительно откликается взводный, — не допустим.
И паром, как-то скрипя и кряхтя, грузно и тяжело отчаливает от берега и уплывает в редеющую мглу тумана. С реки слышно, как иногда тревожно топнут о настилку парома конские копыта и вслед за тем резко и коротко взвизгнут сердитые жеребцы.