Был у нас в то время друг, много старше нас, Егор Васильевич фон Дэн, последний русский консул в Париже -- вежливый, галантный, просвещенный прибалтиец; мать его происходила из старого сибирского купеческого рода. Он твердил мне, что Младороссы -- это дурость, мода, ерунда, и непонятно, что я там, собственно, делаю?! Как-то он зашел к нам, я была дома одна; сидели, распивая крепкий чай и покуривая, и вдруг, после иных житейских тем, Егор Васильевич сказал (отлично помню каждое слово) : "Я упрекаю вас, что вы у Младороссов, будто в этом есть какой-то non-sens, a по-настоящему я и сам глубоко предан России и монархической идее: для меня, сына балтийца, государь был сюзерен, которому я был обязан служением, а, будучи и сыном сибирской купчихи, я воспринимаю царя русского, как своего царя". - "Да, да, - прибавил он, помолчав, -- думаю, даже уверен, что будет момент, когда по Москве проскачет белый конь, и вот, если вы, Младороссы, успеете в этот момент посадить на него русского царя, то и будет в России снова царь. Но это будет одно мгновенье, и если вы пропустите его, тогда -- конец навсегда!" Теперь, в 1978 г. ясно, что если кто и посадит царя на белого коня, то уж никак не Младороссы, -- иных уж нет, а многие далече, и от всей младоросской Партии мало что осталось, даже документы младоросские -- все исчезло. А ведь, пожалуй, белый конь когда-то еще проскачет, но... некому и некого будет на него сажать.
   Сейчас я уж просто не в состоянии изложить всю младоросскую политическую "постройку" будущего России; писал эти теоретические выкладки, главным образом, сам Казем-Бек, но ему помогал главный секретарь и доверенное лицо Кирилл Величковский. Это было довольно-таки продуманное сооружение русско-общинной демократической монархии. Величковский, который тогда тоже был еще очень молод, лет 28-ми--30-ти, имел солидное политическое образование, и вполне очевидно испытывал сильное влияние Шарля Морраса (Charles Maurras), известного идеолога французской монархической партии, издававшего в то время интересный ежемесячный журнал Le Courrier monarchique[*]
   Программу свою Младороссы тщательно изучали, а некоторые, не столь шибко грамотные, просто зубрили ее наизусть. Понемногу у многих из них укоренилось твердое убеждение, что раз "глава" так сказал или так написал -значит это правильно, больше и думать тут нечего. "Глава" - это был Казем-Бек, и многие, когда он появлялся, вскакивали и громкими деревянными голосами кричали : "Глава! Глава!" Появились значки под номерами, бело-черно-желтого цвета "штандарт", твердо наметились возглавлявшие "очаги" начальники. К 1935-36 гг. у Младороссов окончательно оформились внутренняя структура, иерархия и дисциплина. Итак -- все тот же пресловутый "культ личности" и столь нам теперь уж известное по-строение общества пирамидой, приводящей к "единому, все понимающему отцу"?.. И да, и нет: наверху стоял монарх, он-то и был отец всех, а никак не "глава" партии.
   Много тут было и смешного, и жалкого, и подражательства всему тому, что тогда владело умами. Я с большим интересом и азартом работала в женской секции, где под конец было более 40-50 участниц; главная наша тема была, конечно, новая женщина, ее облик, ее участие в будущем родной страны. Тогда все это дело мыслилось в плане чисто общественном и политическом. Собрания проходили живо, и это уводило нас всех от эмигрантской рутины.
   Я напечатала тогда несколько заметок в младоросской прессе (подписывала: Н. Алексеева), прочитала за год три открытых доклада о русских революционерках -- Софье Перовской, Вере Засулич и Вере Фигнер. Вот это было чрезвычайно занятно; я ходила в Тургеневскую библиотеку, которая в то время была по-настоящему русским культурным центром Парижа, и где мне все было по-душе; там можно было найти всю нелегальную литературу царских времен, начиная от ленинской Искры, были и все энциклопедии, и также чрезвычайно интересные книжечки "Издательства политкаторжан", которые появились в СССР в 20-х годах, и которых теперь и днем с огнем не сыщешь. Доклады я готовила тщательно, хоть аудитория и была "своя", -- однако на каждый доклад набиралось человек 100-120, а после доклада задавали вопросы, и вот на них-то надо было сразу и не задумываясь ответить; особенно всех волновали вопросы террора, его возможных последствий и вообще допустимости террористических актов. Знали ли все мы тогда о том, что творилось в России -- на Соловках, на пресловутых стройках, при коллективазации деревни, при разорении приходов и взрыве церквей? Казалось, должны были не только знать, но и громко кричать про это. Но мы шли своим путем.
   Помню, как в 1932 или 1933 г. у Младороссов появилась Татьяна Николаевна Сивере с сыном, юношей лет семнадцати; она была старшая сестра Е.Н. Муравьевой, которая в 1926 г. выступала с романсами в "Самарканде". Много она рассказывала о жизни в России -- ее муж погиб на Соловках, она туда ездила к нему на свидание и, если не все, то многое увидела и поняла... Будучи сама по-настоящему верующей, она в те годы принимала активное участие в помощи арестованным священникам и верующим. Полное отсутствие писем из России тоже могло бы навести на мысль о том, что там творится...
   Сейчас, через шестьдесят лет после начала эмиграции, многие "союзы", "землячества", "объединения", как ни удивительно, все еще существуют -- это, наверное, доказывает живучесть русских на чужой земле. Некоторые чисто бытовые учреждения сами отмерли за ненужностью : приюты, дешевые столовые, ясли -- ведь среди русских эмигрантов в третьем поколении нуждающихся родителей больше нет, уже и второе поколение недурно устроилось. Пока держатся лишь Старческие дома, давно, правда, перешедшие в ведение французского социального страхования; продолжаются и уроки русского языка для малышей при некоторых церковных приходах, а многие подростки учат в школе русский язык как иностранный.
   Из политических же объединений первых десятилетий эмиграции до сегодняшнего дня дожил только НТС -- и живет он полнокровно; а вот найти хоть малый обломок Младоросской Партии -- нельзя. Подул над Европой ветер -и все сразу рухнуло и распалось! Во время "чудной войны" (drфle de guerre, 1939-40) многие младороссы попали во французский концлагерь Vernet; французская полиция твердо знала младоросский лозунг, скажем прямо, несколько экзотический -- "Царь и Советы" : первое слово забылось, а вот "Les Soviets" было весьма мало популярно, оно живо напоминало клики преданных Сталину коммунистов: "Vive les Soviets!" Сам Казем-Бек тоже некоторое время пробыл в Vernet, но вскоре сумел освободиться, в начале июня 1940 г. уехал на юг, оттуда в Испанию, а затем, вплоть до 1957 г., жил в Калифорнии. Его отъезд сильно огорчил и даже покоробил многих младороссов. Правда, некоторые говорили: "Что ж ему самому, что ли, в петлю лезть? Немцы его живо бы забрали!" Это так, но что-то все же выходило вроде "sauve qui peut!"', в Испании у Казем-Бека была высокая протекция в лице Кирилла Владимировича. Отъезд этот похоронил еще вполне живых политически и морально членов Младоросской Партии, которая никогда не смогла вполне оправиться от "ухода" Казем-Бека и его группы. Война и оккупация докончили этот распад, и во время оккупации, а позже во время "холодной войны" многие младороссы уничтожали имевшиеся у них газеты, документы, статьи, так что теперь какие-то случайные обрывки младоросской печати остались лишь в некоторых библиотеках. Говорили, что, например, Евразийцы -- несколько высоколобое и чисто интеллигентское движение в эмиграции -- были вызваны к жизни и даже организованы советскими агентами. Однако с тех пор само слово "Евразия" стало чуть ли не обиходным и всем известным. Говорили и про младоросское движение то же самое. А вернее всего, каждое поколение дает в жизни свои собственные ответы, соответствующие эпохе.
   В 1934 г., шестого июля, в невероятно жаркий вечер под Ивана Купала, появился на свет (именно появился, через кесарево сечение) наш сын Никита, и жизнь моя изменилась целиком. Кроме маленького ребенка в квартире на Jean Goujon оказалась и няня, так как мне долгие месяцы запрещалось подымать что-либо тяжелое; в ту пору кесарево сечение считалось тяжелой операцией ее обычно и не повторяли.
   Няни у Никиты были до 4-х лет, и было их две : первая -- русская, отличная няня, хотя и несколько капризная; вторая прожила у нас 2,5 года и была неграмотная полька, Анеля, уже немолодая, перешедшая к нам из семьи барона Палена, где она прожила целых 12 лет; мне пришлось с ней расстаться в 1938 г., когда во Франции внезапно грянул экономический кризис, цены резко повысились и каждое пятнадцатое число у меня было в семейной кассе -ничего, просто пусто.
   После долгого перерыва я снова стала посещать младоросские собрания; там появились у меня и многие друзья -- некоторые на всю жизнь... Из них первые - Ирина Николаевна и Александр Александрович Угримовы. Это был "младоросский брак": сперва я узнала Ирину, а потом уж ее жениха "Шушу"; свадьба их была году в 31-м; постепенно мы близко сошлись и со всей семьей, с родителями Шушу -- проф. Александром Ивановичем Угримовым и его женой Надеждой Владимировной, и дальше эта дружба распространилась и на все их нисходящее поколение и родичей.
   Да и жизнь как-то особенно спаяла наши две семьи : в течение целых сорока лет судьбы наши шли параллельно; дети наши -- Татка у Угримовых и Никита у нас -- родились на расстоянии шести месяцев друг от друга; войну 1939-1945 мы прожили почти целиком вместе - вместе спасались от немецкого нашествия в тихом местечке Франции, Шабри (на реке Шер, за Луарой), где нас немцы и настигли. А потом Париж, голодный, холодный, черный, и знаменательная дата 22-го июня 1941 г. И дальше -- оба мужа наши с Ириной Николаевной участники движения Сопротивления во Франции, и дальше, дальше, замена "Нансеновского" паспорта советским в 1947 г. и, наконец, в апреле 1948 г. отъезд нашей группы в 32 человека из Марселя на электроходе "Россия" туда, на Родину, где уже с октября 1947 г. были наши мужья. Ну, и потом там, "за чертополохом", костяная рука настигла Угримовых почти сразу, через 3 месяца после приезда Ирины Николаевны в Москву, а нас с опозданием почти на год, в сентябре 1949 г., когда мой муж был арестован чинами Чека и, как и Угримовы, осужден на 10 лет лагеря...
   Но это впереди, а пока еще время довоенное, и тут вспоминается невольно один малоприятный для меня момент. Придя как-то в 1937 г. на очередное собрание в кафе "Вожирар", я поняла, что все мои друзья, именно те, с кем я чувствовала себя в полном единении настроений и мыслей - как-то молниеносно покинули Младоросскую Партию и, звонко хлопнув дверью, вышли из ее состава. Я была потрясена тем, что они это сделали, даже и не предупредив меня, -значит, видимо считали, что я не из "семи пар чистых" и, собственно, к их группе вовсе и не принадлежу! Я позвала к себе Шушу, как главного организатора этого "ухода", который тогда вызвал немало шума и толков, и было у меня с ним громкое и малоприятное выяснение отношений. Я ему заявила, что понимаю его положение в этом деле, также, как и всей его группы, но раз уж они меня так презрели и обошли, -- то я останусь у младороссов и буду продолжать вести все ту же антифашистскую линию... Для меня это событие было очень болезненно -- не только личный "провал", но и элемент отчуждения от людей, которых я считала друзьями. Эта группа тоже начала устраивать собрания, она печатала небольшую газету Русский Временник, многих я быстро потеряла из вида. А у Младороссов я продолжала как раньше, и даже с большим азартом : особенно много работала с молодежными группами, учила их правильно говорить по-русски, следить за русской и советской литературой и, главное, постараться разобраться в том, что же такое фашизм и что он с собой несет. Я тогда где-то прочла фразу (верно у Шарля Морраса) : "// faut servir l'idйal sans illusions!" Это стало основным положением всех моих "собеседований" с иногда очень юными девочками, и неожиданно уж после войны кто-то из них пришел мне рассказать, что многое из того, что тогда говорилось, потом, во время оккупации, сыграло решающую роль в их поведении.
   Лето 1938 г. я провела с Никитой, которому тогда было четыре года, в Белграде, и представляла его той, другой семье. Сестра моя жила очень хорошо, работала у одного из виднейших адвокатов Белграда, милейшего хорвата Олипа, квартира была просторная -- в старом турецком доме с большим внутренним двором. Лето стояло жаркое, мы часто ездили на Дунай купаться, в доме вечно толклись русские белградцы. По вечерам играли в бридж на несколько столов, потом поздно садились ужинать. Устраивались пикники и поездки -- словом, в этом новом Белграде, преображенном чудными стройками, парками, фонтанами, жилось весело и беспечно. А в середине сентября я с Никитой, моей сестрой и ее мужем Сергеем Ивановичем Энтель поехали в Блед на виллу Олипа, где нам открыли две громадные комнаты, кухню, ванную; это был бывший австрийский Тироль, очаровательное зеленое местечко на берегу небольшого озера; там отлично отдыхали, гуляли по лесам, где собирали массу рыжиков, которые потом солили, ездили на извозчиках в тирольских шляпах с перышком в дальние поездки по прекрасным бывшим австрийским шоссе... И вдруг, однажды утром Сергей Иванович вбежал в дом с газетой в руках, крича : "Война, война! Во Франции уже всеобщая мобилизация!" Да, да, за прогулками и рыжиками мы газет просто не читали... Эта новость ударила как молния.
   Через час я уж решила, что нынче же, с ночным поездом уезжаю с Никитой в Париж. Настроение было паническое ; сестра уговаривала меня остаться в Белграде, говорила: "Увидишь, немцы в неделю займут Францию, и война кончится, тогда и поедешь". Но я твердо решилась, и вот ровно в полночь ловкий носильщик побросал в тамбур вагона 3-го класса мои вещи, меня и Никиту, и поезд тронулся -- а стоял он в Бледе всего одну минуту. Я успела крикнуть сестре, что весь вагон и все проходы заняты сидящими на полу сербскими эмигрантами, едущими в Америку с курами в клетках и кадками, что нигде нет свободного места. И мы поехали в ужасное путешествие среди обезумевших от страха перед начинавшейся войной пассажиров. У меня было с собой всего сто франков, что в пути оказалось невероятным осложнением... Так началась новая эра. Правда, война началась только через год, но уже все было ясно, карты были сданы, и козырями поначалу владел Гитлер. Поездка наша была ужасна: Никита от такой неожиданности, случившейся в его детской жизни совсем онемел; он хоть и не плакал, но судорожно цеплялся за мое платье ; на швейцарской границе стояли целых пять часов -- не то пропустят, не то нет! Но вот наконец мы переехали из Базеля швейцарского в Базель французский, нас прицепили к другому поезду, поставили второй паровоз-толкач, и начальник станции в знакомой французской кепке на-бок, с раскрытым воротом мундира, малиновый от волнения, со слипшимися волосами, наконец махнул красным флажком и крикнул: "Eh lа! roulez au diable!", и мы покатили в темный Париж, где все фонари были уже затемнены, вокзал тесно окружен конной полицией, и шла всеобщая мобилизация... А потом Мюнхен, всеобщий вздох облегчения, и через три недели, 13-го ноября, смерть моего отца.
   ***
   Смерть отца была для меня неожиданным и тяжелым ударом; ему шел 72-ой год, уже несколько лет, как он болел диабетом, однако выглядел отлично, был еще полон сил. Мысль о грядущей войне его просто свалила, он считал, что все потеряно, и все повторял: "Нет, неужели и вторую родину потерять! За что это!" -- заболел легким гриппом, через десять дней у него сделался удар, и еще через три дня он скончался.
   О зиме 1938-39 г. воспоминаний мало, вся жизнь замерла для меня. Весной моя мачеха Елена Исаакиевна с двумя папиными собаками -- громадными рыжими "chow-chow" -- уехала в Грецию к родственникам, ее сын Боба Гревс уже жил в Александрии, окончив Кэмбридж, -- словом, вся наша парижская семья истаяла и распалась. Няни у меня уж не было, и я металась с утра до вечера. Жизнь шла трудная, малоинтересная.
   Объявление войны застало меня в деревне Elincourt-Sainte-Marguerite, недалеко от Компьеня, где я жила с Никитой -- снимала там хорошую комнату; а привлекала нас там русская детская летняя колония "Голодной Пятницы" (удивительно неподходящее название для летнего отдыха!), куда я могла отводить Никиту на полдня и так сама немного отдохнуть : Никиту днем кормили обедом, и я его брала назад уж только в 5 часов. Это французское местечко было целиком освоено русскими эмигрантами, многие там сумели купить за бесценок пустующие крестьянские дома и, отремонтировав их, получили отличные дачи близ Парижа. Да и эта "Голодная Пятница" тоже привлекала многих русских, и бывало, в субботу и воскресенье, когда родители приезжали в Elincourt навестить своих отпрысков, на улицах слышалась одна русская речь. У меня там было много знакомых, словом, как-то вздохнула... И вот третьего сентября, около 3-х часов, в церкви зазвонил набат; очень быстро начали с поля бежать домой молодые люди, целые семьи -- многие уж через два часа должны были из Компьеня отбывать по мобилизационному билету на поезде... Я вышла на главную улицу -- там стояли толпы, люди выглядели сумрачно, переговаривались потихоньку -- военного энтузиазма и криков "гальского петуха" не было... На следующий день за нами приехал на машине Игорь Александрович и повез Никиту, меня и свою мать километров за 250 от Elincourt на запад, в глухую провинцию (департамент Mayenne) в chвteau к родственникам нашего близкого друга Henri de Fontenay. Стояла жара, яблони кругом ломились от плодов, навстречу нам бесконечными колоннами шли к востоку полки за полками. Мы ехали почти молча: что же это? Еще одна война, а мы ведь вот только-только немного отдышались от всяких невзгод. Никиту укачало, он начал хныкать, томился, и никакие "солдатики" не могли его отвлечь.
   Про наше пребывание в chвteau семьи de В. стоило бы подробнее сказать... Я каждый день была глубоко несчастна -- хозяева, остальные "беженцы" из Парижа, жившие в chвteau, вся обстановка богатых и чрезвычайно при этом рассчетливых людей, ледяной и жесткий тон хозяйки дома, которая каждое утро по всякой погоде шла в шесть утра на раннюю мессу, абсолютно закрытое провинциальное общество, с которым я впервые так близко встретилась -- зсе это было каким-то сном из прежней французской литературы...
   Но, конечно, и там были милейшие и чуткие люди, и их стоит вспомнить с благодарностью. Это были садовник Adolphe и его жена. У них был недалеко от дома (это я уже говорю про городской дом семьи de В. в городке Ernйe, куда мы всем миром переехали из chвteau, -- он был реквизирован под старческий дом, эвакуированный из Парижа через две недели по моем приезде, то есть 15-18-го сентября) флигель с садиком, и я к ним иногда заходила посидеть и отдохнуть душой; они всячески старались меня поддержать и все отлично понимали. Или семья местного нотариуса, или молодой доктор, к которому я водила Никиту, -- но приходилось возвращаться в громадный, роскошный дом, где повсюду были гербы и холодное, никак не скрываемое недружелюбие!
   Мне удалось вернуться в Париж только в конце декабря, преодолев невероятные административные трудности; иностранцам во время войны было запрещено передвигаться из одного департамента в другой; но полное отчаяние, до которого я тогда дошла, тоже неплохой двигатель: я, наконец, сумела добраться до главного города Mayenne, где было жандармское управление департамента, и там, дойдя до высшего начальства, раздобыла пропуск в Париж и ровно через сутки уехала. Никто меня не провожал, никто мне не помог собрать багаж и зашить в рогожи разные предметы, вывезенные в мобилизационной панике начала сентября; я одна, стиснув зубы, складывала Никитину детскую кровать, сундуки моей свекрови и все благополучно довезла до дома.
   В Париже, в комиссариате, никто на мой пропуск и не посмотрел, и служащий, пожав плечами, заявил мне : "Это они с ума сошли там в провинции с этими пропусками?! Все ездят, куда хотят, и дело
   Вспоминая сейчас четыре месяца, проведенные в Mayenne в начале войны, ясно вижу, что многое тут было вызвано войной с Финляндией, которую тогда вела советская Россия; нападение "русского медведя" на крошечную страну вызвало всеобщее возмущение, и владельцы chвteau, так же как и остальные, жившие тогда у них (все люди очень богатые и почему-то почти все из Лиона) никак не умели меня, русскую эмигрантку, отделить от этой войны... Их колкие замечания по этому поводу, направленные будто бы лично против меня, выводили меня из себя. Но я ведь не "из милости" там жила - я платила хозяйке солидную сумму за питание; вопрос финансовый меня порядком смущал: не из-за него ли? Нет, просто войны будто пока не было, жизнь в Париже текла нормально, и они хотели, чтобы все скорее разъехались по домам, в том числе и я. Словом, незваный гость... а быть им куда как не весело!
   "Чудная война"
   Шла "чудная война". В Париже все, как всегда. Фронт? Да есть ли фронт? Да, конечно, была некая линия, которую никто не переступал, -- ни та, ни другая армия. Ползли слухи. Все русские эмигранты были мобилизованы в армию, в том числе и Кирилл Кривошеий, младший брат моего мужа. Об этом А.Ф. Ступницкий напечатал несколько статей в Последних Новостях, ссылаясь на международный статут эмигрантов, запрещавший мобилизовать иностранцев и людей, не получивших французского гражданства, -а Франция в то время редко и трудно давала гражданство русским эмигрантам (кроме детей, родившихся уже во Франции). Однако. за редким исключением, все пошли в армию, и было немало добровольцев.
   Я по природе своей пессимист, что может быть и достоинством. и большим недостатком -- оптимистам живется легче. Мне представлялось, что это мнимое спокойствие, что эта "невойна" -- когда-то, совсем нельзя предсказать, в какую минуту -- лопнет как струна: тогда и пойдет потеха! Высказывать вслух такие мысли не очень стоило, однако с моими друзьями Угримовыми я обсуждала не раз этот вопрос, всех тогда мучивший; что же, наконец, дальше? Я пыталась их обоих убедить в том, что необходимо совместно снять какой-нибудь дом далеко от Парижа, где можно будет укрыться, когда все побегут. "Кто, куда побежит? Когда? -- громыхал Шушу, -- что это за выдумки и откуда это?" -"Нет, нет, --убеждала я с таким же жаром, вот увидите, побегут все, а у нас будет крыша над головой; когда. я, конечно, не знаю, но вы только вообразите, что будет, когда сотни тысяч, миллионы будут бежать по дорогам!.." Наконец я достигла своего, и через своего шефа на работе Угримов снял в Chabris на зеке Шэр большой дом, принадлежавший каким-то друзьям этого шефа. Цена была порядочная, 500 фр. в месяц -- тогда это были немалые деньги; экономический кризис сказывался на нас всех, но подрядились -плати! Шушу любил меня изводить и пенял, что мы так роскошно содержим пустой дом за двести километров от Парижа...
   Десятого мая 1940 г., прочтя утренние газеты, мы с мужем поняли, что знаменитая линия Мажино, где находился как раз Кирилл, уже целиком отрезана немецкими войсками. "Чудная" война кончилась, началась настоящая. Однако ничего кругом не изменилось. Прошло еще несколько дней, и я начала убеждать Игоря Александровича, что теперь уж пора ехать в Chabris, да поскорее; он только отмахивался, считал, что уезжать не из-за чего. Я занялась тем, что вообще делала редко, а именно "пилила" : едем, едем, скорее, скорее ! Опять пришлось отправиться в бюро, где выдавали пропуска иностранцам. Это уж было числа 18-го. Боже, что там делалось! Человек пятьсот, не меньше, чуть ли не с дракой пытались добраться до вполне ополоумевшей девицы в окошке. Тут уж дело быстро шло -- через нашего друга Вл. Леон. Вяземского, который в это время был переводчиком при французском премьер-министре Поле Рейно, получили мы требуемый пропуск; однако Вяземский попросил, чтобы мы обязательно взяли с собой его жену Софию Ивановну... Мы были этим весьма смущены и, наконец, я решила спросить Вяземского, в чем дело. "Немцы в семидесяти километрах от Парижа, -- отвечал Вяземский, -- и если кабинет премьер-министра вдруг решит эвакуироваться, я уеду, ну а жен брать с собой Правительство не может". Так все стало на свои места, и вот 20-го мая в половине пятого утра мы покинули Париж : мы двое и Никита - с небольшим скарбом, и София Ивановна - с двумя собаками : Моной и Дэви.
   Выехали из города на Орлеанское шоссе: сперва ехали отлично, Игорь Александрович спешил -- накануне вечером его завод получил приказ об эвакуации куда-то на Луару, ему надо было к пяти вечера вернуться в Париж. Но жандармы заставляли нас сворачивать на объездные дороги; это было скучно и непонятно -- шоссе ранним утром казалось почти пустым. Часам к восьми перед нами по правой стороне дороги потянулась бесконечная вереница грязных машин, тяжелых повозок, запряженных исполинскими голландскими першеронами, грузовиков, набитых чумазыми от пыли, изможденными людьми; и пешком -десятки, сотни людей, колясок, повозок с инвалидами, семьи с детьми на плечах; одно время мы ехали рядом с бельгийским грузовиком, который вез тридцать девочек лет 10-12-ти, в белых платьях и белых вуалях, с венчиками на голове; с ними ехал и кюре, который преподал им первое причастие. Я успела его спросить, откуда они? Он ответил, что из бельгийского города Монс, немцы уж входили в город, а он успел, к счастью (!), всех детей прямо из церкви увезти.
   Мы сперва громко удивлялись, показывали друг другу машины - эта из Голландии, а эта из Бельгии, но потом просто замолкли; зрелище было неожиданное, грозное... Они уже целые дни так близко от нас шли и шли, брели через силу -- а мы этого просто не знали!
   Шабри
   Мы благополучно добрались до Шабри; прекрасный, просторный дом на самом краю села нам открыла милая соседка, и в два часа дня мой муж уехал назад в Париж. Не проще ли было сидеть и ждать событий в Париже? Но перед немецкими полчищами у всех был несказанный страх, а мужчины боялись сразу быть взятыми в плен и вывезенными на Восток.