Танец кончается, но девочка все стоит посередине комнаты, и вот она принимает позу: изящно отставляет одну ногу назад, поднимает руку и, показывая пальцем на то малое окошко, особым каким-то шаманским говорком протяжно выкрикивает: "А в этом ящике живет мой папа! Там его квартирка! Это мой папа живет в этом ящике!" Мать вскочила, лицо белое, сажает девочку назад на скамейку -- воцаряется тишина...
   Свидания продолжаются уже второй час, скоро конец приема... а нас не вызывают; молодая дама с девочкой тоже уходят, дама мне слегка кивает головой на прощание.
   Иногда из сеней проходят по коридору военные, двери щелкают, закрываясь, и они уходят внутрь здания, позвякивая ключами ; мы с Никитой сидим, не двигаясь, как в злой сказке... Но ведь ноябрь, день короткий, начинает смеркаться, по приемной ложатся легкие тени, уж почти пять часов дня. Я вскакиваю, быстро подхожу к окну в дальнем углу, стучу -- дежурный нехотя открывает: "Послушайте, тут какое-то недоразумение, у меня на вызове сказано -- быть точно в десять утра, вот уж семь часов, как мы ждем, узнайте, в чем дело. Скоро начнут закрывать -- что же мне делать?" Он не сразу отвечает: "Раз назначено свидание - значит, будет". "Прошу вас справиться, узнайте, вам начальство скажет, в чем дело" Он говорит: "Сидите и ждите". Еще проходит время, уж седьмой час, зажигают на потолке скудные лампы, все чаще из коридора доносится звон ключей - Хлоп! Дверь закрылась, звон медленно и гармонично уходит далеко, внутрь Бутырки...
   Становится страшно -- Что это? Капкан? Да кому он нужен? Но ведь уже пора домой - верно, Беклемишевы с ума сходят от волнения; встать и просто самим пойти к выходу? -- Но там все закрыто...
   Из окошка доносится голос: "Подойдите к окну, гражданка", -- это я, никакой другой гражданки в приемной давно уже нет. Он мне говорит: "Да, тут чего-то напутали, через полчаса свидание будет". Что же дальше? Еще минут десять, из коридора входит офицер: "Это вы Кривошеина? " - "Да, да". "Идемте со мной".
   Он нас выводит в сени и оттуда в тот таинственный коридор -щелк, дверь закрылась, потом открывает дверь направо в коридоре, зажигает свет. "Входите", -- мы с Никитой входим в совершенно пустую обширную комнату, даже ни одного стула нет. Офицер (очень молодой и аккуратненький) говорит: "Какие-либо вопросы будут?" - "Да, отвечаю, - скажите, здесь есть поблизости уборная?" Он верно ожидал, что я стану требовать, возмущаться -- столь тривиальный и, верно, необычный для него вопрос его смутил, но он сразу спохватывается: "Вот здесь, в глубине". Он ждет меня, Никиту. -- "Вас позовут, еще минут десять..." Козыряет и уходит назад в коридор - щелк! Дверь за ним закрылась; смотрю на часы, уж без четверти семь, тихо, ничего не слыхать -- мы с Никитой остаемся вдвоем, запертые внутри тюрьмы, в жутко холодной комнате. Меня сразу берет озноб; хожу, чтобы согреться, из угла в угол, время тянется невозможно. Мы молчим. Еще проходит двадцать минут -дверь открывается, какой-то дежурный говорит: "Идите на свидание, ваш муж прибыл", -- и мы идем по коридору в помещение для свиданий. Длинный узкий стол, стулья по две стороны стола. "Садитесь, руки держите на столе, никаких рукопожатий, ничего не передавать". Через минуту входит Игорь Александрович в сопровождении стражника и садится против нас по ту сторону стола, стражник садится неподалеку у стены на табуретке...
   Что сейчас сказать про это единственное за пять лет свидание? Оно прошло уныло, в состоянии полной растерянности всех троих; оно принесло с собой лишь еще большее опустошение и отчаяние. Как только я села за этот стол -- сразу почувствовала, что все, что я хотела сказать, рассказать -- за десять часов ожидания в приемной из моей головы вылетело; я болезненным усилием пыталась восстановить все те фразы, которые, казалось, ловко заготовила вчера вечером... нет, ничего не являлось. Я решила не говорить о том, что нам туго и тяжко живется, что у меня нет постоянного заработка; говорить "о деле" было запрещено, называть знакомых, пожалуй, лучше не надо... Я все же сумела в путанной и бессвязной беседе через стол сообщить Игорю Александровичу во-первых, что мы побывали с Никитой в Новодевичьем на приеме у митрополита Николая Крутицкого, что он обещал немедленно хлопотать "и очень обнадежил" нас; второе, что наш ближайший друг по парижской жизни -- Григорий Николаевич Товстолес вернулся на родину "на двадцать пять лет". Я знала, что Товстолес в 51-м году был во Франции арестован и выслан, попал в советский сектор Берлина, через два дня очутился в тюрьме Моабит, где и был военным трибуналом приговорен на двадцать пять лет как бывший участник "Евразийского Объединения" и вывезен в скотском вагоне куда-то в дальние лагеря.
   Конечно, тогда я и предположить не могла, что через несколько лет, в 1956 г., милый Гриша Товстолес прямо из Тайшета явится к нам в Москву, где и мы только-только зацепились жить по "временной прописке". Не знала и того, что в тот день свидания Марфино забыли предупредить, и только уж в пять часов дня туда позвонили из Бутырки -- а дело было в субботу, в Марфино всех повели в баню, и вот уже в седьмом часу Игоря Александровича начальство выхватило из бани, одело в какой-то костюм и помчало в "воронке" в Москву -все это узналось потом, через целых три года.
   Мы вернулись на Песчаную к десяти вечера, там были смятение и страх -искать ли нас, а если и утром не вернутся? Тин слабо пытался острить что-то за столом пока мы с Никитой ужинали, но Нина Петровна на него взглянула, и он умолк.
   Я прожила тогда в Москве шестнадцать или восемнадцать дней и уехала не сразу после свидания в Бутырке... Внезапно для меня появилась какая-то надежда на более успешные хлопоты, и это-то, главным образом, меня и задержало... В эту же вторую часть моего пребывания на Песчаной я продала свою шубу. Беклемишевым про эту продажу не говорила, боясь, что они постараются ее купить подороже, чтобы мне "подкинуть деньжат"...
   Новые хлопоты, по иному, неожиданному для меня руслу, подсказал Никита. Оказалось, до меня приезжал в Москву из Одессы, где он жил с 1947 г. и работал там в Семинарии, Николай Алексеевич Полторацкий, друг Кирилла Кривошеина, бывший председатель Фотиевского Братства в Париже. Он Никиту знал еще мальчиком в Париже, свиделся с ним у кого-то из общих друзей и повел его с собой в Новодевичий Монастырь на прием к митрополиту Николаю Крутицкому. Как заведующий Иностранным Отделом Патриархии митрополит Николай отлично знал и про другого брата Игоря Александровича, Василия, который жил в Оксфорде и недавно до этого был возведен в сан иеромонаха. Владыка Василий провел на Афоне более двадцати лет; он уже в те годы был известен своими богословскими: трудами, в особенности про Григория Паламу, -- однако священнический сан долго не решался принять: во время отступления Белой Армии в 1919 г. у него были отморожены, а потом и отняты два пальца на руке, и он считал, что из-за этого не имеет права стать священником. Но Московская Патриархия, которой он всегда оставался верен, предложила ему принять священство невзирая на увечье, и Николай Крутицкий являлся прямым его начальством.
   Словом, пойти на прием в Новодевичий вполне стоило, и ничего дерзкого тут не было, но я боялась (а мне ведь следовало или всего бояться, или же, наоборот, не бояться ничего). Когда мы с Никитой подходили к монастырю, все казалось каким-то наваждением -- идти в знаменитый монастырь, куда когда-то многие боярские и царские дочери попадали не по своей воле и до конца жизни, без надежды когда-либо освободиться от черной скуфии и мантии...
   Большая лестница, длинный коридор или галерея, под сводами все чисто побелено, стулья и диванчики около дверей; у одной из них много ожидающих: священники в рясах и в штатском, две женщины неопределенного вида... Служитель в темной куртке, с большим и бледным лицом, не без самоуверенности, даже, пожалуй, не без наглости...
   Я к нему подошла, тихо (ведь монастырь) спросила, где подождать на прием к Владыке Николаю, и мы с Никитой сели на диванчик.
   Прием посетителей шел тягуче, чрезвычайно медлительно -- прошло около получаса, а из кабинета Владыки вышел только один человек; я наклонилась к старенькому священнику, сидевшему рядом с нами, и спросила его: "А вы, Батюшка, давно ждете?" -- "Да вот уж шестой день, -- со вздохом ответил он, боюсь, что так и уеду восвояси, мне долго отсутствовать невозможно!" -- "Мне ведь тоже невозможно, -- шепчу Никите, -- пойдем, все равно нам не попасть, я не хочу больше стеснять Беклемишевых -- а тут и края не видно..."
   Проходит еще какое-то время, и Никита тихо шепчет: "А вы подойдите к этому служке и скажите ему, что вы родственница дяди Гики (Владыку Василия в детстве звали почему-то в семье Гика) и что просите, чтобы вас сразу приняли. Не уходить же так... Надо решиться теперь, а то он вдруг уйдет на обед!" Не решаюсь никак, и вдруг, а ну-ка, и вот уж встала и быстро подхожу к служке в куртке и слышу, как говорю резко и слишком громко: "Будьте добры, прошу вас доложить Владыке Николаю, что я близкая родственница Иеромонаха Василия Кривошеина, который живет в Оксфорде, и что прошу меня принять... Я приехала издалека, мне трудно долго ждать". Моментальная пауза раздумья, и он говорит: "Сию минуту, как выйдут, сразу доложу". Так оно и случается, минут через десять выходит очередной посетитель, служитель скользит в кабинет и, выйдя, подходит ко мне : "Проходите в кабинет, Владыка вас ждет"... Мы с Никитой входим в заветную дверь, на секунду у меня дурнота и почти обморок, но вхожу -- и сразу с собой совладела: только много не говорить и ничего лишнего!.. И спокойно.
   Подходим под благословение, садимся: Владыка Николай первый заговаривает со мной, расспрашивает, как живу, где -- умолкает. Я начинаю говорить: приехала получить свидание, надеюсь скоро получить разрешение, на все мои вопросы и прошения в высшие инстанции всегда ответ один -- осужден справедливо по статье такой-то... Про себя говорю как есть: постоянной работы получить не удается, а ведь год, когда я преподавала в Пединституте, в общем дал результат положительный, и я могла бы там понемногу укорениться -- студенты мои вполне успешно учились, я знаю отлично три иностранных языка, могла бы и переводить и преподавать... Умолкаю.
   Владыка Николай говорит что-то вроде: "Не отчаивайтесь, все еще наладится..." А через некоторое время он как бы внезапно поворачивается в кресле ко мне и говорит совсем уж иным тоном:
   "Не торопитесь уезжать; пойдите домой, спокойно сядьте и напишите прошение на имя Шверника -- главное, напишите все подробно".
   Конечно, я верила, что Владыка Николай чем-то сможет нам помочь, а может быть, не признаваясь себе вслух, просто надеялась получить от него денежную помощь. Ведь он кое-кому щедрой рукой давал деньги, особенно тем из приехавших с Запада, кто к нему обращался, об этом я еще в Ульяновске слыхала.
   Но имя Николая Михайловича Шверника[*] меня почему-то удивило -- ведь он, собственно, был Президентом Республики; разве он имел какое-либо отношение к лагерям, к миллионам осужденных на даровую каторжную работу? Я не знала, что право помилования было в ведении Президиума Верховного Совета СССР.
   "Простите, Владыка, почему именно Швернику?" -- "Да я его прекрасно знаю и часто вижу, -- ответил Владыка Николай, -- я при следующем свидании передам ему ваше прошение в руки. Напишите, и в следующий приемный день принесите мне -- я скажу, чтоб вас сразу пропустили... Да пишите подробнее, я очень надеюсь на Николая Михайловича..."
   Благодарим за внимание, за сочувствие -- благословение и... мы оба уж снова в белой галерее, где все так же безмолвно и скромно провинциальные батюшки чают приема.
   Наступает день приема в Новодевичьем, и я снова с утра еду туда; в сумке -- подписанное прошение на имя Шверника. У меня появилась искра надежды, раз Владыка сам предложил и близко знает Шверника... Вхожу в галерею, где все так же сидят ожидающие, служка мне кланяется, говорит негромко: "Сейчас доложу про вас", -- потом подает мне легкий знак, и я бесшумно, как и все, что происходит в этом фетровом царстве, вхожу в кабинет Владыки. Почему-то я одна -- мы, видимо, решили, что Никите на этот раз меня сопровождать не следует. Все идет чин-чином, после благословения сажусь и... умолкаю. Владыка спрашивает: "Что же, принесли прошение?" Подаю ему конверт; он молча и слегка нахмуренно все целиком читает. "Ну, что же, прекрасно, -говорит Владыка, -- отлично написано, завтра увижу Николая Михайловича и передам". И, помолчав: "Николай Михайлович хороший человек, очень добрый, хороший друг, я с ним на ты. Да, да, близкий друг". Я благодарю, спрашиваю: "Когда же можно надеяться на ответ?" -- "Вряд ли долго придется ждать, -говорит Владыка, -- а вы скоро Москву покидаете?" Отвечаю: "Да уж через два дня, мне неудобно долго жить у знакомых, а там меня мои слепые ждут, они иначе учиться не могут". Внезапно Владыка спрашивает: "А вы какие языки преподавали? Расскажите подробнее!" Рассказываю про Пединститут и как меня сняли с работы за две недели до ареста Игоря Александровича. А теперь учеников совсем нет, люди предпочитают ко мне своих детей не посылать.
   Владыка Николай говорит, помолчав и, видно, что-то обдумав : "Вот что я могу вам предложить -- хотите переехать жить в Одессу? Там нужны люди, хорошо знающие языки, особенно французский -я говорю про нашу одесскую семинарию, они вам дадут ставку, чтобы вы были все же обеспечены, а обстановка у нас в семинарии приятная, мирная... А вы уже французский язык преподавали?"
   Я совершенно смущена, ведь французский язык вот уж пять лет как преподает в семинарии наш друг Полторацкий, он же для семинарии делает и переводы с французского... "Но мне казалось, что там Николай Алексеевич, ведь он, надо думать, обеспечивает все классы... что же он... как же это? А в Ульяновске я преподавала немецкий и английский..." Владыка Николай меня перебивает: "Ничего, ничего, я слыхал, что вы прекрасно знаете языки, справитесь, конечно, да и если что, Николай Алексеевич поможет, ведь это такой милый человек... Ну, вот что, возвращайтесь в Ульяновск, но уж понемногу начинайте готовиться к переезду в Одессу, я вас немедленно извещу, вот адрес ваш тут есть -- а вам уж в Одессе придется сразу приняться за дело -- там по языкам иностранным у нас недохват... Ну, вот, так и решено, вам в Одессе будет много лучше жить."
   Я до того смущена, до того огорошена... Владыка Николай это, конечно, замечает: "Да вы не смущайтесь переездом, у вас ведь будет в руках вызов на работу, увидите, все будет отлично -- главное, духом не падайте"...
   Я ухожу, произнеся все формулы благодарности, подобающие в таком положении -- неужели я покину ненавистный Ульяновск, его хмурое, всегда глядящее исподлобья население?
   Отъезд из Москвы происходит под знаком идиотского события: решаю кутнуть и покупаю билет в "мягкий" -- ведь я продала шубу, мне можно разок поехать в мягком... Из Беклемишевых меня никто не провожает -- только Никита и две приятельницы. Увы, оказывается, что Никита разорвал посадочный талон... Без него ни в один вагон, даже самый жесткий, не пускают; бегаем вдоль состава, умоляем впустить в поезд - нет, ни за что. Неужели возвратиться на Песчаную? Я от отчаяния даже не ругаю Никиту; до отхода поезда остается четыре минуты, мы все стоим печальной, поникшей группой -вдруг из тамбура вагона, как раз надо мной, молодой голос мне говорит: "Садитесь в мой вагон, гражданка, так хоть уедете, а там, может, и место вам найду". Милая проводница помогает подхватить мой багаж, да и меня подтаскивает вверх по ступенькам вагона; обращаясь к Никите, говорит: "Эх ты, парень, ты что же это, всегда такой?" Но вся группа вздохнула свободно, свисток, еще, еще, и поезд двигается -- машу рукой из тамбура... вот и едем. Вхожу в вагон -- о, ужас! Все, все занято, на всех местах сидят военные моряки -- этот вагон идет до Владивостока, отпускники возвращаются на свой тихоокеанский флот, им ехать девять дней и они уже начинают устраиваться. Все же сажусь и сижу молча, на всех столиках начинают вырастать литровые бутылки водки, круги украинской колбасы, кирпичи черного хлеба, фляжки и стаканы, махорочный дым уж заволакивает вагон. В углу против меня сидит полковник -- что это мне везет на полковников? -- Он наклоняется ко мне и чрезвычайно учтиво (наверно на Казанском вокзале на-' блюдал в окно, как мы вперед-назад бегали!) спрашивает, куда я еду. Качает головой: "Что вы, да вы и не представляете себе, что тут будет твориться через часа два! Нет, нет, вам нельзя, вы просто не выдержите, да и вообще... мало ли что!" Помолчав, добавляет, что сам едет до Рязани и там мне передаст свое место, так что хоть сидеть где будет, но это же не решение вопроса: ищите скорее другое место. Я его благодарю, сижу, оцепенев от обиды и несправедливости судьбы, булькает водка в первых стаканах... Меня дергает за рукав та молодая проводница: "Идемте, идемте скорее, я все вагоны избегала -- нашла вам место, неважное, ну, да хуже чем здесь нет". Она подхватывает мои вещи и ведет через весь поезд в вагон "матери и ребенка"... Это далеко не идеал, но все же; хочу ей сунуть в руку десять рублей, но она не берет ни за что -"Нет, нет, что вы, ведь вам помочь хочу!"
   Понемногу и в этом вагоне становится тяжко, "матери" без конца и громко рассказывают друг другу историю своей жизни -- все, все подробно, и про мужа, и про золовку, и, конечно, про аборты, про гадалок, про гада-начальника, который строит мужу козни. За Рязанью резко холодает, говорят, тут уже до 20° мороза; девушка поддает в топку угля, и понемногу жара в вагоне становится невыносимой - выхожу в тамбур покурить, там после дикого пекла кажется холодновато. Тут какой-то высокий человек лет тридцати, в кепке, видно рабочий, курит свои козьи ножки; мимо нас раз и два проходит молодая женщина с громадным, туго набитым мешком, потом она возвращается в обществе начальника поезда. Тот ее чему-то наставляет тихим голосом -глядите, ведь поезд стоит всего минуту, ступеньки обледенели ; а за мешок не бойтесь, я вам брошу.
   Начинает темнеть, снаружи поземка, и вот поезд снижает скорость, все медленнее... Остановился. Смотрю в окно: пусто, плоско, серый снег хлопьями -- та молодая женщина и начальник поезда уже тут, в тамбуре; он открывает дверцу, холод обжигает нам лицо, женщина собирается выходить из поезда почти на ходу, но начальник ее придерживает за рукав зимнего толстого пальто; но вот она прыгнула вниз... "Есть?" -- кричит начальник. -- "Да, да, стою", -кричит женщина. Он со всего маху кидает ей мешок, свисток, мы уж двигаемся -- внезапно из мглы вырастает деревянный полустанок, совсем пустой, никого; я вдруг читаю почему-то вслух: "Потьма", поезд набирает скорость, кругом снег...
   Обращаюсь к рабочему: "Это куда же она, тут будто и дома-то ни одного нет, такая молодая, одна, с этим громадным мешком, да и буря". Он смотрит на меня равнодушно, говорит: "Ничего, тут поселок есть, только он с той.стороны, его и не видно..." Что же это за название странное -Потьма?... Татарское, что ли?" Рабочий объясняет: "Нет -- Мордва тут, тут ведь Мордовия..." А... что это? Ведь я что-то должна знать, что-то должна понять... Но нет, никак. Мы стоим и курим до утра, в вагоне + 32°, дети, очумев от жары, в одних рубашонках -- плачут, капризничают...
   Меня встречает Ольга Петровна Любищева, везет домой в такси -- они из первых, что появились в Ульяновске; вечером иду к ним, все подробно рассказываю, и про Бутырку, и про Новодевичий -- одесский проект здесь, в Ульяновске, звучит малоубедительно... На следующий день валюсь в дикой простуде, с жаром и удушающим кашлем на целый месяц, докторша убеждает меня лечь в больницу. Нет, ни за что -- меня лечит Екатерина Николаевна, моя соседка, учит мазать нос перьями свежего лука, и на ночь дышать отваром картошки в шелухе -- читать слепым я не в состоянии, а ведь у них скоро сессия...
   Это уж декабрь 1952 г., надвигается грозный 53-ий... Тянется дело врачей, Надежда Яковлевна покидает Ульяновск, Амусин ходит, как пришибленный, молчит -- от него ни слова не добьешься. Безобразные эпизоды--анекдоты постепенно сходят на нет, но гуща населения твердо и уж навсегда усвоила, что знаменитые кремлевские врачи -- да и не одни жиды только, а вот и Виноградов с ними был!! -- за доллары продавали что-то или кого-то, отравляли или отравили кого-то там наверху, кто в Кремлевке лечится, а у нас в Ульяновске, вы думаете нет? Да и у нас тоже, вон у Степановых теща ослепла, а ей глаза как раз жид лечил, вот вы и понимайте, что к чему...
   Жид, жид -- да что же это за наваждение?? Вот почему у нас очереди, почему нет муки, почему нет... Итак... Juden ram! -- Опять! Но Боже упаси это вслух сказать, да неужели же вы с Гитлером сравниваете? Ведь там фашизм был... это-то вам ясно или нет? Да, да, все ясно, а впрочем, я вот тихо, тихо живу в своей кухне-прачечной и помалкиваю, я уж почти и не дышу...
   Солнце светит по-весеннему, черный шлак из жерла фабрики КИМ, покрывающий крепкой коркой весь наш квартал, поблескивает, и Васька веселится во дворе -- приходит Екатерина Николаевна за водой с двумя громадными высокими ведрами... Молча разворачиваю перед ней последний номер Правды -- почти вся первая страница бессовестно и безудержно покрыта потоком приветствий, пожеланий и благодарности "нашему отцу, учителю, самому мудрому и доброму человеку, любимому Вождю и Учителю всего народа... и желаем ему здоровья, счастья, надеемся еще долго жить под его мудрым руководством... вечной, вечной ему жизни!" Тут и из Тюмени, и из Оренбурга, из Кишинева, из Черновиц, да разве перечесть!
   -- Екатерина Николаевна, да что же это? Ведь дальше уж слов не хватит, и все в превосходной степени, все выше и выше забирают! Что будет, что будет?..
   Она шепотом отвечает: "Да, ужасно и безумно страшно... Я и сама уж больше ничего не пойму". -- "А Ирочка?" -- "Что Ирочка, молчит, и лицо каменное, и говорить с ней боюсь".
   Так жизнь идет, все на месте, слепые приходят, исправно учу их немецкому языку, объясняю им про ионические и коринфские колонны в Греции, читаю вслух Ленина -- это теперь часто приходится, хотя многое и есть на Брайле -- бесконечные периоды в полстраницы, где zu "на концу" очень утомительны, да я и вообще начинаю быстрее уставать.
   Приезжает на февральские каникулы Никита: веселый, с отекшим лицом -- в общежитии питается одними пельменями, по две пачки в день. Да у него уже любовь -- "предмет" удивительно неудачный, и чуть ли не сразу мне понятно, что это неспроста, девицу Никите грубо подкинули, у нее в Институте слава вполне определенная. Пытаюсь хоть немного раскрыть ему глаза, но, конечно, тщетно; мать, увы, всегда бессильна.
   После моей поездки в Москву ко мне какие-то люди начинают заходить чаще. Вот Вера Михайловна Еленевская -- когда-то в первый год мы с Игорем Александровичем у них бывали, нас познакомила Вера Александровна, сестра Угримова, которая тогда жила под Ульяновском, в Майне. Сам Еленевский профессор какой-то сельскохозяйственной науки, партиец. Его начальник сам Красота, тот, который нападал на Любищева. С тех пор, как я осталась одна, Еленевский ни разу не поклонился мне на улице -- перебегал на другой тротуар.
   Я уже не лежу, и кашель начинает затихать; в сенях стучат в дверь, входит Вера Михайловна -- в хорошем пальто, в отличной меховой шапочке; ей все идет, у нее прелестное петербургское лицо, манеры, говор, она умница, беседы о музыке и концертах между нами, кажется, никогда не иссякнут... А ведь я не видела ее больше двух лет! С ней Джим, роскошный пойнтер -протягиваю руку, чтобы его погладить, три года назад он был мне закадычным другом...
   "Нет, нет! - шепотом говорит Вера Михайловна, - отнимите потихоньку руку, у него тяжелый авитаминоз, и мы боимся, чтобы он не наделал какой беды". Джим кладет тяжелую деревянную лапу мне на колени, но я не смею его погладить.
   Вера Михайловна оглядывает мой "дом" и... мы очень быстро и вполне естественно начинаем беседу про все: про Никиту -- как он в Москве? "Говорят, вы добились свидания?..." Потом, так же просто переходим на музыку, и про давние концерты, а вот она была в Ленинграде и там слушала Баха в чудесном исполнении, вдруг все снова просто, этих двух лет будто и не было... Да и на кого я имею право сердиться или обижаться?!
   Но вот она смотрит на золотые часики: "Ой, пора, пора домой, а то ведь Семен Николаевич и не знает, что я к вам пошла, он может вдруг забеспокоиться". Она вынимает из сумки 500 рублей и мне подает: Только не отказывайтесь, я знаю как вам надо, я давно бы принесла, но... сами знаете, как жизнь..." Вера Михайловна с Джимом уходят.
   А вот и другой друг, нежданный и негаданный, доктор Александра Александровна Греч; она работает в той поликлинике, где я не бываю, потому мы и не были знакомы до того времени, как она сама на улице со мной не познакомилась. Это было осенью 1950 г., она меня остановила на улице громким восклицанием: "Здравствуйте, здравствуйте, Нина Алексеевна, что это я вас так давно не вижу!" Но я не знаю ее, вижу в первый раз, не знаю, кто она, и смущенно, с опаской пытаюсь улыбнуться этой незнакомой, полной, стареющей даме. Она, однако, опять восклицает: "Да вы, я вижу, меня не узнаете? Я ведь доктор Греч, Александра Александровна, как же так вы меня забыли?"
   Нет, я ничего не забыла... Через несколько дней она ко мне приходит часам к пяти дня, приносит мешок сладких булочек и сушек -- сушки особенно трудно добыть -- и располагается посидеть, почаевничать, поговорить. Так оно и началось, и сделалась настоящая дружба - она всю войну прошла врачом, побывала и в Югославии, и в Чехии, рассказы про войну у ней не иссякают. У нее хорошая комната в "военном доме" на окраине Ульяновска -- она меня к себе никогда не приглашает, однако...