Страница:
Как только восстановилось движение по Николаевской железной дороге (а может быть оно и не прекращалось ?), отец уехал в Москву, купил там особняк Кусевицкого в Глазовском переулке и тут же переехал туда жить; к нему переехала Елена Исаакиевна, привезя с собой Бобу Гревса, мальчика 9-ти лет, сына Гревса от его второй жены, и Асю Гревс, дочь Гревса от его первой жены; сразу завелись там две собаки, ряд приживалок, и... мой отец почувствовал себя, наконец, вполне счастливым, покинув в течение трех дней старую семью и, главное, первую жену, с которой никогда не был счастлив.
Как-то сразу произошел раскол и у нас на Кирочной -- сестра стала целиком на сторону мамы, осудила отца; я, мало высказываясь, отца не осудила, считая, что достаточно он вытерпел семейных ненастий и бурных сцен за двадцать лет и что он имел право, наконец, выбрать себе другую судьбу.
Отец оставил моей матери в полное владение доходный дом на Кирочной, чем она, конечно, была вполне обеспечена. Вскоре и я, и моя сестра вышли замуж. Отец приезжал на обе свадьбы.
О жизни отца в Глазовском я мало что знаю, да и то уж только по рассказам Елены Исаакиевны в Париже, в эмигрантские годы ; кое-что слыхала в те же годы от Захарова, от Аси Гревс, жившей тогда тоже в Глазовском; ясно, что жили широко, все было, что надо, и больше того.
Но были и события, о которых я тогда просто не знала, да и не слыхала даже, и тоже узнала о них только в Париже, и опять-таки главным образом по рассказам Елены Исаакиевны. Понятно, что отца тогда арестовали -- скорее непонятно, почему его не расстреляли, хоть и грозили ? Вот про последнее обстоятельство я знаю побольше - конечно со слов моей мачехи (как я вскоре за границей начала звать Елену Исаакиевну). В то время, то-есть в Глазовский период, я ее вообще не встречала, дав слово матери, что никогда не войду на Глазовский, -- главным образом под влиянием старшей сестры.
Но, когда я ездила на свидание с отцом в мае 1918 г, в Москву, Елена Исаакиевна попросила меня через одного служащего в конторе Коломенского завода (на Мещанской?), чтобы я с ней переговорила на улице, и я виделась с нею полчаса около какого-то памятника. Москву я тогда совсем не знала, да и после Петербурга она мне показалась непонятным городом, хотя, надо признать, что была чрезвычайно живописна в удивительнейшем революционном беспорядке и пестром тряпье.
Уже в ноябре 1917 г. Ленин решил попытаться привлечь некоторые группы русских капиталистов и промышленников к сотрудничеству с Советской властью -- для налаживания и организации производства тяжелой промышленности, причем оставлял за Советами контроль и общее руководство.
Такое сотрудничество должно было принять форму "государственного капитализма", предполагалось устроить смешанные общества из собственников и акционеров предприятий с одной стороны и Советской власти с другой.
4 декабря 1917 г. на собрании Петроградского Совета Рабочих Депутатов Ленин рассматривал осуществление национализации промышленности и говорил о "государственном капитализме", как об одной из переходных форм к полной национализации.
Предложение вступить в общества нового типа было сделано ряду лиц (например, группе Стахеева) и, в первую очередь, отцу. Не веря в долговечность Советской власти и видя в этом предложении возможность спасти заводы от полной национализации и разрухи, а также, верно, думая расширить свой давний план треста и на другие предприятия, отец согласился вести переговоры по этому вопросу с представителями советского правительства. В ходе переговоров отец составил последовательно несколько проектов устава для намечаемого "национального общества объединенных металлургических, механических, машиностроительных, судостроительных, паровозостроительных и вагоностроительных заводов". В каждом последующем проекте ему приходилось все уменьшать и ограничивать права и участие капиталистов и, соответственно, увеличивать долю и контроль Советской власти. С советской стороны эти переговоры велись, главным образом, Ю. Лариным, может быть участвовал и кто-то еще, но я этого не знаю.
В апреле 1918 г. эти переговоры были прекращены; Советской власти нужны были служащие, а не советники или сотрудники. Мой отец был тут же арестован и посажен в Бутырки, а 18-го июня того же года Сормовский и Коломенский заводы были национализированы; в ноябре та же судьба постигла и остальные заводы, входившие в намеченный отцом трест.
Можно ли упрекать отца за попытку спасти в этот момент тяжелую промышленность России от национализации и полной гибели? Он считал, что Советская власть долго продержаться не может, и необходимо все сделать, чтобы на какое-то время сохранить status quo, чтобы следующее, настоящее русское правительство получило нечто, с чего можно снова начать -- и продолжать работу русской промышленности[*].
Моя мать поехала в Москву на свидание с отцом в начале мая 1918 г. -- я была очень против этого, считала, что такая поездка не принесет ничего положительного, отцу же может быть тяжелой и неприятной. Но мама, конечно, поехала; как законная жена, свидания она добилась быстро и также быстро вернулась в Петроград. Никаких подробностей или сведений я от нее не узнала, да она и вообще считала, что нечего меня держать в курсе чего-либо -отношения наши никак не улучшались по мере того, как я взрослела.
Я решила сама поехать в Москву и в конце мая или июня отправилась в путь. Поезда ходили нормально -- во всяком случае о поездке никаких воспоминаний не осталось. В Москве я остановилась в конторе Коломенского завода у очень милого и приятного управляющего и пробыла там неделю или чуть больше.
По Москве я ходила всюду одна -- на Лубянку, в Кремль, на свидание с отцом в Бутырку, -- если не знала дороги, спрашивала на улице; народу всюду было множество -- совсем иная публика, нежели я видала в Петрограде, просто сами лица были другие. Я первый раз была по-настоящему в Москве. Вид Красной Площади, густо засыпанной, как ковром, шелухой от семечек -- все время там было необыкновенное количество народа -- меня потряс. Да, всю эту неделю в Москве я была в состоянии транса, все казалось так ново... Мысль о том, почему я сюда приехала, что мой отец сидит в тюрьме,
-- все казалось нереально. Ведь это уже через многие годы Советской власти слово "сидит" стало обычным, тогда этого еще не было. Я решила, что обязательно добьюсь чего-то, что сумею так хлопотать, что чего-то обязательно "дохлопочусь", что сумею изменить к лучшему судьбу отца; мною двигала главным образом мысль о несправедливости по отношению к отцу.
Я, конечно, знала, что кого-то, других, многих уже арестовали, что некоторые офицеры, царские министры уже погибли. А тут вот уж реально, первый раз в жизни пошла искать управы по тюрьмам, по начальникам -совершенно вслепую, и целые дни металась по Москве в этой нереальной обстановке, причем была сама в "шоковом состоянии", как теперь говорят.
Сперва я побывала на Лубянке в ВЧК (какая-то малая Лубянка), где выдавались пропуска на свидания к заключенным, был какой-то двор, там сидел очень страшного и театрального вида человек за совсем небольшим столиком; очередь была длинная -- кто с передачами, кто без; человек, выдававший пропуска, отвечал грубо, кратко - велел мне прийти через день.
Но я решила не ожидать, не тратить времени и не следующий день поехала... в Кремль, куда, как я узнала, необходимо было получить пропуск. У ворот Кремля стояли солдаты с винтовками, но всего двое, и совсем молодые парни. Я просила их пустить меня в Кремль, но они сказали, что без пропуска никак нельзя; я не уходила и повторяла: "Пропустите, товарищи, мне по очень важному делу".
- "Всем по важному. А что у тебя за дело? " Вот тогда я впервые услыхала это "ты", которое в Петрограде никто на улице не сказал бы. "Да мне похлопотать" - "А о чем тебе хлопотать-то?" Тогда, увидев, что или пройду теперь, или уж никогда, отвечаю : "У меня отец арестован, я из-за этого приехала, уж вы пустите". И они меня пустили, сказали : "Ну иди, чего там, уж раз отец, понятно".
Я попала в кремлевский двор и сообразила, что надо идти в большое белое здание. Вошла туда свободно : часовые, видимо, думали, что у меня есть пропуск, поднялась на второй этаж, там на площадке сидела за столиком барышня.
"Ваш пропуск?" -- Отвечаю : "Видите, я прошла так, я бы хотела поговорить с товарищем Бонч-Бруевичем про моего отца: он по ошибке арестован, я нарочно приехала из Петрограда, позвольте
мне подождать немного". - "Поймите, - говорит барышня, - здесь нельзя быть без пропуска, я не могу вам позволить здесь оставаться". Так мы говорим каждая свое, но вот издали по коридору -- мерные тяжелые шаги, и медленно, в длинной шинели чуть не до пола, в характерном для тех времен шлыке на голове, с оружием через плечо подходит очень высокий дежурный... Кто? -- мне кажется, красный курсант. Молчание, дежурная барышня бледнеет, очень ровным официальным голосом курсант обращается ко мне : "Предъявите ваш пропуск". Молчу, не двигаюсь; секунды, и вдруг дежурная говорит : "Пропуск у меня, товарищ, я уж взяла его". Молчание, секунды -- и курсант также медленно и четко продолжает свой караул по кремлевскому коридору. Сажусь на стоящий недалеко стул, опустив голову; потом гляжу на дежурную, благодарю ее глазами. Все спокойно, и я опять подхожу к ней : "Ведь я пришла, чтобы увидеть здесь товарища Бонч-Бруевича, он хорошо знает мою родную тетю, я хотела бы его попросить об отце, он наверно согласится меня выслушать". Барышня отвечает : "Посидите немного, он каждую минуту должен быть". Благодарю и сажусь; дежурный курсант, к счастью, больше не появляется.
Через несколько минут вижу, как по лестнице поднимается высокий немолодой человек в пенсне, с бородкой -- это лицо я отлично узнаю, неоднократно видела фотографии в газетах (В .Д. Бонч-Бруевич в то время был секретарем Совета Народных Комиссаров). Вскакиваю со стула, иду ему навстречу и говорю : "Можно мне вас побеспокоить, Владимир Дмитриевич? Я дочь Алексея Павловича Мещерского, вы ведь, я знаю, знакомы с моей тетей Ольгой Павловной. Очень, очень прошу вас меня выслушать". Бонч-Бруевич, видно, поражен, но отвечает очень вежливо, наклоняясь ко мне, - я ведь была очень мала ростом. "В чем же дело ? Ваш отец арестован, я знаю, но что вы хотите?" Отвечаю с жаром, что отец не может ни в чем быть виноват, что не понимаю, как же это он уже много недель в тюрьме ? Это же ужасно! Наша беседа длится недолго; Бонч-Бруевич снова двигается по коридору, очевидно в свой кабинет, и повторяет: "Я здесь просто ничего не могу поделать, вы напрасно думаете..."
Он ушел, и я иду вниз по широкой лестнице в освещенный ярким солнцем двор и подхожу к воротам, и с ужасом думаю -- а вдруг солдаты уже не те ? или пришел их старшой ? Но они все на месте, ведь времени прошло, в общем, немного. "Ну что, говорят, была у кого надо ?" --"Была, была, отвечаю, спасибо вам, что пропустили".
На следующий день еду на свидание в Бутырскую тюрьму, около десяти утра. В трамвай влезть невозможно, вагоны до отказа набиты, толпа втискивается молча, жестоко, но я никак не в состоянии протиснуться и вскочить. Рядом со мной два солдата, оба бородатые, но не старые -- они тоже пока еще не влезли. Прошу их : "Товарищи, помогите мне влезть, а то я очень спешу". Они смеются:
"Все спешат, не ты одна!" - "Да мне на свидание, в тюрьму, там отец, а у меня пропуск пропадет". -- "Вот ты бы так и сказала, это дело другое". Подходит опять трамвай, один из них подхватывает меня за талию, другой работает кулаками, и мы все трое вносимся будто по воздуху в трамвай. Дальше я опять прошу их помочь мне выйти, они охотно всех расталкивают, спускают меня на тротуар и навеки исчезают из моей жизни в дребезжащем вагоне.
Впервые в жизни -- зловещая тюремная тишина, позвякиванье ключей, где-то недалеко от приемной -- звякнут, а потом опять полная тишина. Впервые в жизни переступаю тюремный порог. Сперва свидание идет через решетку. Я совсем теряюсь, говорю то слишком громко, то слишком тихо; через четверть часа румяный молодой тюремщик объявляет, что свидание кончено выхожу назад в проходную (это слово я тогда, конечно, не знала, это уж из последующего опыта... чуть ли не тридцать лет спустя, в той же Бутырке!), дежурный говорит мне неожиданно : "Подождите". Моментальная паника - неужели не выпустят? Молча стою, жду. Через несколько минут он снова вынимает ключи, отворяет дверь в помещение, где я только что была, -- стоят два стула посередине, на одном из них сидит и ждет отец. Я до того поражена, что буквально немею; дежурный уходит, ключ щелкает. Мы сидим вдвоем с отцом, и свидание длится около часа; отец одет как обычно, очень чисто выбрит; лицо, однако, напряженное, но он и смеется и шутит. Что говорит ? -- Только все незначительное: расспросы, ответы... Как ты? Как живешь? Где сестра? Наконец спрашиваю : "Это что же, у всех такие свидания?" Отец смеется : "Что ты, что ты! Это уж дело рук Елены Исаакиевны, деньги ведь сейчас всем нужны. Ну, а этот товарищ с ключами -- он ведь сормовский рабочий".
Свидание кончается, будто и долго длилось, да как-то было неловко все время -- вроде как на вокзале... Я мало говорю про семейные дела. "А деньги у тебя есть?" -- отвечаю: "Да, ничего, не очень много", и он сует мне в руку сто рублей.
Выхожу на улицу и что-то дальше про этот день ничего не помню, сразу слишком много всего, и все непонятное, весь мир вверх ногами.
Вечером все рассказываю управляющему конторой на Мещанской, он в ужасе. Но я уже, закусив удила, продолжаю в том же духе; через день опять иду в Кремль. Все повторяется; другие часовые, тоже очень молодые, после почти подобного же диалога, как и в прошлый раз, позволяют мне войти без пропуска в Кремль,.. Та же лестница, та же барышня, но я заранее узнала от управляющего фамилию и имя кремлевского следователя, который ведет папино дело. Спрашиваю барышню, где его кабинет, она показывает -- вот та дверь, однако, сейчас его нет. Почему я остаюсь в коридоре одна? Барышня куда-то ушла; тут же подбегаю к кабинету следователя, ведущего дело моего отца, открываю. Сперва заглядываю -- никого нет, и я вхожу и тихонько закрываю за собой дверь. Кожаное кресло, большой письменный стол, перед ним стул, на стене портрет Ленина и, кажется, Маркса. Сажусь и жду, на часы не смотрю, не до этого; проходит не меньше десяти минут; дверь резко распахивается, и с портфелем в руках очень быстро в кабинет входит сам хозяин кабинета, очень темный, смуглый, с черной бородкой. Останавливается и громко, с испугом в голосе вскрикивает : "Кто вы ? Что вы здесь делаете?" Он стоит как вкопанный - от удивления. Говорю: "Я -- дочь Мещерского, приехала, чтобы просить об его освобождении, прошу меня выслушать, и т.д.". Он идет к своему креслу, овладев собой, и довольно резко и сурово ведет беседу - мне приходится больше молчать. Я понимаю, что мне пора уйти, интервью кончается кратким и внушительным назиданием этого очень страшного на вид следователя (прокурора?): "Ваш отец виноват в тяжких преступлениях, он будет отвечать по всей строгости наших законов, советую о нем больше не хлопотать, все равно ничего не изменится", -- и я очень смущенно ухожу из кабинета. Прохожу мимо дежурной барышни в коридоре и кланяюсь ей, как знакомой, да и ее мое лицо больше не удивляет, -- вот я уж во дворе, прохожу ворота, -- "Спасибо, товарищи, что помогли пройти". Но их уже не двое, а четверо; те, кто пропускали меня, говорят : "А мы ждали, а то ведь эти-то тебя не знают -могли и не выпустить".
Вечером, после моего подробного отчета, управляющий сообщает мне, что Елена Исаакиевна очень просит меня с ней повидаться и будет завтра ждать в полдень у такого-то памятника.
Мне странно видеть Елену Исаакиевну на улице, в Москве, -- я привыкла ее видеть вполне мирно у нас на Кирочной, а теперь в этом свидании что-то воровское. Она одетав черное, выглядит очень авантажно, держится просто; говорит, что сама ведет всякие переговоры, не стоит лишними визитами вызывать все это дело наружу и создавать вокруг него шум. Отвечаю, что завтра уеду домой, -думала, что надо побольше ходить и хлопотать, а, впрочем, она, видимо, права. Расстаемся холодно и прилично.
Возвращаюсь в Петроград, жизнь идет своим чередом; каким-то образом я все же знаю, что отец все лето продолжает быть в тюрьме; но наступает осень 1918 г., жизнь уж становится похуже, но ничего, еще терпимо. Числа 15-го --20-го октября узнаю от доктора Вилли Ясенского, женатого на одной из бесчисленных приемных дочерей Гревса - Зоре, что мой отец освобожден из тюрьмы, завтрашний день еще проведет в Петрограде, и чтобы я непременно завтра с утра пришла его повидать у Ясенского на квартире, -- он дает точный адрес, чтобы уж никого по дороге не спрашивать.
Еду, как указано, в дом - на каком-то неведомом мне канале, адрес вспомнить не могу. Дверь открывает Зора, жена Вилли, и проводит меня в комнату, где меня уже ждет отец. Он несколько осунулся, лицо желтоватое и очень серьезное, без всякой улыбки. Он уже две недели, как вышел из тюрьмы, но никто не знает, что он в городе и чтобы я, конечно, никому не говорила (особенно маме), и что завтра с утра он, Елена Исаакиевна и Боба Гревс, и его старшая сестра Ася -- все переходят границу в Финляндию, недалеко от Белоострова. Значит прощаемся надолго, навсегда ? "Что ты, что ты, восклицает папа, - этому скоро конец, уже силы собираются в Финляндии, в Эстонии, на Юге России. Я скоро вернусь, - уверенно говорит папа, -- и тогда улажу все семейные дела".
На прощание отец мне говорит : "Только ни за что не покидай Петрограда, даже если и голодно: в большом городе есть шансы выжить -- в провинции или в деревне тебя сразу заметят, и там ты погибнешь". Мы прощаемся, и я вскоре узнаю (от кого? может быть от д-ра Ясенского или от папиного секретаря Захарова), что вся группа благополучно перешла в Финляндию.
Я, конечно, в то время не знала и не понимала даже отчасти, как же это мой отец был освобожден, да еще кому-то "на поруки" ? Но тогда, в Петрограде, я не пыталась узнать -- да и у кого было спросить?
В Париже Елена Исаакиевна - здесь она жила с моим отцом вплоть до его кончины в 1938 г. -- не раз рассказывала мне историю освобождения отца. Однако перед тем, как перейти к удивительной истории этого освобождения, хочу сейчас, через столько лет, постараться критически подойти к моему поведению во время моей поездки в Москву. Я и тогда, когда в 1918 г. вернулась в Петроград, была несколько смущена своими, так сказать, "подвигами" з Москве... А сейчас все эти легкомысленные и, в общем, безответственные мои походы в Кремль кажутся мне не то "лихачевством", не то "гусарством", которые могли в итоге только ухудшить положение отца. А ведь несмотря на какое-то внешнее его "благополучие", когда я его видела в Бутырке и он казался вполне спокойным, -- положение его было очень серьезным: его ждал очень строгий приговор -- скорее всего, расстрел.
Конечно, двигал мною в основном ужас того, казалось, непостижимого положения, что мой отец... в тюрьме! Это казалось мне тогда чем-то чрезвычайным, чем-то таким, что в нашей жизни просто не было предвидено, что вообще случиться не могло! Отношение к русскому правосудию, как к самому справедливому и честному з мире, еще твердо держалось; не сразу можно было осознать, что все коренным образом изменилось, и такое замечательное учреждение, как русский суд -- тоже; что ни у какого следователя, да и нигде, нельзя уже искать правосудия! Мною двигало, конечно, и ущемленное сознание - то, что сейчас обычно зовется inferiority complex, и этот "комплекс неполноценности", видно, точил меня и толкал : "Иди, не бойся, бояться нечего, да и стыдно -- докажи, что ты тоже равноценный член семьи, а не какое-то ненужное никому существо". Вот я и хотела кому-то что-то доказать. Впрочем, главным было все же искреннее и наивное желание чем-то помочь в деле освобождения отца моего из тюрьмы. Сейчас, в 1978 г., рассказы и моих походах в Кремль могут показаться сказками...
Елена Исаакиевна была в курсе переговоров, которые отец вел с Лариным, и она вполне понимала, что означал его арест, когда переговоры провалились. Знаю от нее, что она хлопотала всюду и была раз или два принята Красиным, который в это время был в Москве. Очень скоро, однако, чекисты стали ее шантажировать через каких-то подставных лиц и требовать деньги за освобождение отца[*]. Подробностей не знаю и не помню, однако к осени 1918 г. террор усилился, в тюрьме режим становился страшнее, следствие подходило к концу, и становилось все яснее, что развязка одна : расстрел. Насколько я понимаю, следователь давил на моего отца, чтобы он все же согласился на условия, поставленные Лариным во время переговоров о Промышленном Тресте и когда понял, что отец мой ни в чем не уступит, все дело сразу приняло иную окраску.
К Елене Исаакиевне уж прямо на Глазовский стали приходить чекисты; они настойчиво требовали денег за освобождение отца; сумма выкупа все увеличивалась, а угрозы расстрела звучали все чаще. Тогда Елена Исаакиевна, отчаявшись, пошла в Кремль к какому-то видному по тем временам комиссару и сообщила ему о шантаже, которому она подвергалась. Сперва этот комиссар только отвечал, что это невозможно, что все это -- выдумка; однако, Елена Исаакиевна не побоялась ему назвать имена тех двух чекистов -- она пошла "в открытую".
Переговоры ее длились и, каким-то образом оба чекиста ничего не подозревали. Наконец, комиссар предложил Елене Исаакиевне, что он все это дело проверит и выведет на чистую воду, и, если это все неправда, - она сама понимает, что ожидает и ее, и моего отца.
В ВЧК Елене Исаакиевне была передана очень крупная сумма денег; все номера купюр были записаны, и она обязалась именно эти деньги передать шантажистам, назначив им свидание дома, на Глазовском.
Она так и сделала, да и отступать уж нельзя было. Особняк на Глазовском был заранее оцеплен стражей, а в гостиной, где должно было произойти решительное свидание, поставили в углу ширму, за которой сидела стенографистка и еще какой-то вооруженный товарищ. (Насколько я знаю, во всех переговорах в Кремле и ВЧК большую роль играл некто Якулов -меньшевик, юрист, который тогда еще имел право голоса и был "своим человеком"; он-то и хотел доказать кому надо в Кремле, что ответственные чекисты занимаются тем, что требуют чуть ли не пятьсот тысяч рублей за какое-то фантастическое "спасение от расстрела"!)
В назначенное время оба шантажиста пришли, и Елена Исааки-евна, держа перед собой большую кипу меченых денег, нарочно повела с ними торг -- чтобы стало ясно, что все ее заявления в Кремле не были выдумкой и клеветой. Она мне говорила, что буквально не помнила себя от волнения и страха - ведь тут жизнь моего отца была поставлена на карту -- ну, да и ее жизнь тоже. Она уверяла чекистов, что приготовила деньги -- вот они, но всей суммы сразу не собрать, ведь бриллианты, хоть и есть, реализовать не легко; просила взять пока крупный задаток, а все сполна будет через несколько дней... Говорила, что все время отлично слышала, как поскрипывал карандаш стенографистки, и с ужасом думала о том, что случится, ежели за ширмой кто-то чихнет!
Наконец торг окончился, и Елена Исаакиевна громко сказала условленную фразу, вроде: "Значит условились, вот столько-то тысяч, а остальные (скажем) триста тысяч -- на будущей неделе". Те оба ответили, что согласны, идет, -и взяли меченые деньги. Оба шантажиста были сразу же задержаны у калитки, через которую они выходили, и тут же их повезли на расследование всего дела -- будто к самому Крыленко.
Через несколько дней отец был освобожден и вернулся на Глазовский; Елена Исаакиевна всегда мне рассказывала так, что выходило, будто бы отца выпустили на поруки Якулову. Через 10-15 дней они все, то есть отец, мачеха, Боба и Ася Гревс уже были в Петрограде, где пробыли два дня в полной тайне и тут же ушли в Финляндию. Вызывали ли по поводу этого удивительного дела моего отца или Елену Исаакиевну для дачи показаний -- просто не знаю, думаю, что нет. Что стало с Якуловым? Этот вопрос меня долго мучил -- не поплатился ли он за ту свою благородную роль, которую он сыграл в освобождении отца? Во всяком случае, так рисовалась мне эта его роль по рассказам Захарова, который тоже подробно знал все это дело -- в то время он жил в Москве и часто бывал на Глазовском.
Несколько слов о моей судьбе и жизни в Париже. В 1923 г. я развелась с моим первым мужем, Николаем Ивановичем Левицким. Все время, что длился развод, жила у отца в Париже, твердо решив, что никогда больше замуж не выйду. Однако в 1924 г., 1-го июня, я вторично вступила в брак -- с Игорем Александровичем Криво-шейным.
В доме моего отца мы стали постоянными посетителями. Я целиком вошла в его новую семью; жизнь здесь шла не без ухабов и всяких трудностей -- у всех: у отца, у Елены Исаакиены, да и у меня был свой "характер". Однако, в общем, уживались мирно.
Жизнь отца в эмиграции? -- Что ж, обычная жизнь эмигранта. Он думал, что получит крупные деньги от Викерса в Лондоне, но ничего, конечно, не получил, и дело ограничилось тем, что Франсис Бейкер -- ставший за это время сэром Франсисом -- пригласил его к себе на дачу и был так же мил, как прежде в Царицыне.
Первые годы отец и мачеха жили в полной уверенности, что вот-вот вернутся на Глазовский, - а там все еще жили верные мачехе ее камеристка Дуня с мужем Петром, и старались сохранить все то, что с собою не было вывезено -- а хранить было что.
Свои драгоценности Елена Исаакиевна сумела вывезти; все это постепенно продавалось и проедалось. Сперва был pied-а-terre одной из самых роскошных гостиниц Парижа, потом квартира, тоже недурная, но уже поскромнее. И наконец отец и Елена Исаакиевна поселились в скромной, но приличной квартире, полученной ими в городском доме, в одном из муниципальных домов дешевого тарифа. Отец годами работал как "ingйnieur-conseil" на каких-то предприятиях, ездил по делам в Бельгию, в Барселону, и, хотя с трудом, но концы с концами сводил. Народу у них в доме бывало все меньше, устраивать приемы становилось уже трудно.
Как-то сразу произошел раскол и у нас на Кирочной -- сестра стала целиком на сторону мамы, осудила отца; я, мало высказываясь, отца не осудила, считая, что достаточно он вытерпел семейных ненастий и бурных сцен за двадцать лет и что он имел право, наконец, выбрать себе другую судьбу.
Отец оставил моей матери в полное владение доходный дом на Кирочной, чем она, конечно, была вполне обеспечена. Вскоре и я, и моя сестра вышли замуж. Отец приезжал на обе свадьбы.
О жизни отца в Глазовском я мало что знаю, да и то уж только по рассказам Елены Исаакиевны в Париже, в эмигрантские годы ; кое-что слыхала в те же годы от Захарова, от Аси Гревс, жившей тогда тоже в Глазовском; ясно, что жили широко, все было, что надо, и больше того.
Но были и события, о которых я тогда просто не знала, да и не слыхала даже, и тоже узнала о них только в Париже, и опять-таки главным образом по рассказам Елены Исаакиевны. Понятно, что отца тогда арестовали -- скорее непонятно, почему его не расстреляли, хоть и грозили ? Вот про последнее обстоятельство я знаю побольше - конечно со слов моей мачехи (как я вскоре за границей начала звать Елену Исаакиевну). В то время, то-есть в Глазовский период, я ее вообще не встречала, дав слово матери, что никогда не войду на Глазовский, -- главным образом под влиянием старшей сестры.
Но, когда я ездила на свидание с отцом в мае 1918 г, в Москву, Елена Исаакиевна попросила меня через одного служащего в конторе Коломенского завода (на Мещанской?), чтобы я с ней переговорила на улице, и я виделась с нею полчаса около какого-то памятника. Москву я тогда совсем не знала, да и после Петербурга она мне показалась непонятным городом, хотя, надо признать, что была чрезвычайно живописна в удивительнейшем революционном беспорядке и пестром тряпье.
Уже в ноябре 1917 г. Ленин решил попытаться привлечь некоторые группы русских капиталистов и промышленников к сотрудничеству с Советской властью -- для налаживания и организации производства тяжелой промышленности, причем оставлял за Советами контроль и общее руководство.
Такое сотрудничество должно было принять форму "государственного капитализма", предполагалось устроить смешанные общества из собственников и акционеров предприятий с одной стороны и Советской власти с другой.
4 декабря 1917 г. на собрании Петроградского Совета Рабочих Депутатов Ленин рассматривал осуществление национализации промышленности и говорил о "государственном капитализме", как об одной из переходных форм к полной национализации.
Предложение вступить в общества нового типа было сделано ряду лиц (например, группе Стахеева) и, в первую очередь, отцу. Не веря в долговечность Советской власти и видя в этом предложении возможность спасти заводы от полной национализации и разрухи, а также, верно, думая расширить свой давний план треста и на другие предприятия, отец согласился вести переговоры по этому вопросу с представителями советского правительства. В ходе переговоров отец составил последовательно несколько проектов устава для намечаемого "национального общества объединенных металлургических, механических, машиностроительных, судостроительных, паровозостроительных и вагоностроительных заводов". В каждом последующем проекте ему приходилось все уменьшать и ограничивать права и участие капиталистов и, соответственно, увеличивать долю и контроль Советской власти. С советской стороны эти переговоры велись, главным образом, Ю. Лариным, может быть участвовал и кто-то еще, но я этого не знаю.
В апреле 1918 г. эти переговоры были прекращены; Советской власти нужны были служащие, а не советники или сотрудники. Мой отец был тут же арестован и посажен в Бутырки, а 18-го июня того же года Сормовский и Коломенский заводы были национализированы; в ноябре та же судьба постигла и остальные заводы, входившие в намеченный отцом трест.
Можно ли упрекать отца за попытку спасти в этот момент тяжелую промышленность России от национализации и полной гибели? Он считал, что Советская власть долго продержаться не может, и необходимо все сделать, чтобы на какое-то время сохранить status quo, чтобы следующее, настоящее русское правительство получило нечто, с чего можно снова начать -- и продолжать работу русской промышленности[*].
Моя мать поехала в Москву на свидание с отцом в начале мая 1918 г. -- я была очень против этого, считала, что такая поездка не принесет ничего положительного, отцу же может быть тяжелой и неприятной. Но мама, конечно, поехала; как законная жена, свидания она добилась быстро и также быстро вернулась в Петроград. Никаких подробностей или сведений я от нее не узнала, да она и вообще считала, что нечего меня держать в курсе чего-либо -отношения наши никак не улучшались по мере того, как я взрослела.
Я решила сама поехать в Москву и в конце мая или июня отправилась в путь. Поезда ходили нормально -- во всяком случае о поездке никаких воспоминаний не осталось. В Москве я остановилась в конторе Коломенского завода у очень милого и приятного управляющего и пробыла там неделю или чуть больше.
По Москве я ходила всюду одна -- на Лубянку, в Кремль, на свидание с отцом в Бутырку, -- если не знала дороги, спрашивала на улице; народу всюду было множество -- совсем иная публика, нежели я видала в Петрограде, просто сами лица были другие. Я первый раз была по-настоящему в Москве. Вид Красной Площади, густо засыпанной, как ковром, шелухой от семечек -- все время там было необыкновенное количество народа -- меня потряс. Да, всю эту неделю в Москве я была в состоянии транса, все казалось так ново... Мысль о том, почему я сюда приехала, что мой отец сидит в тюрьме,
-- все казалось нереально. Ведь это уже через многие годы Советской власти слово "сидит" стало обычным, тогда этого еще не было. Я решила, что обязательно добьюсь чего-то, что сумею так хлопотать, что чего-то обязательно "дохлопочусь", что сумею изменить к лучшему судьбу отца; мною двигала главным образом мысль о несправедливости по отношению к отцу.
Я, конечно, знала, что кого-то, других, многих уже арестовали, что некоторые офицеры, царские министры уже погибли. А тут вот уж реально, первый раз в жизни пошла искать управы по тюрьмам, по начальникам -совершенно вслепую, и целые дни металась по Москве в этой нереальной обстановке, причем была сама в "шоковом состоянии", как теперь говорят.
Сперва я побывала на Лубянке в ВЧК (какая-то малая Лубянка), где выдавались пропуска на свидания к заключенным, был какой-то двор, там сидел очень страшного и театрального вида человек за совсем небольшим столиком; очередь была длинная -- кто с передачами, кто без; человек, выдававший пропуска, отвечал грубо, кратко - велел мне прийти через день.
Но я решила не ожидать, не тратить времени и не следующий день поехала... в Кремль, куда, как я узнала, необходимо было получить пропуск. У ворот Кремля стояли солдаты с винтовками, но всего двое, и совсем молодые парни. Я просила их пустить меня в Кремль, но они сказали, что без пропуска никак нельзя; я не уходила и повторяла: "Пропустите, товарищи, мне по очень важному делу".
- "Всем по важному. А что у тебя за дело? " Вот тогда я впервые услыхала это "ты", которое в Петрограде никто на улице не сказал бы. "Да мне похлопотать" - "А о чем тебе хлопотать-то?" Тогда, увидев, что или пройду теперь, или уж никогда, отвечаю : "У меня отец арестован, я из-за этого приехала, уж вы пустите". И они меня пустили, сказали : "Ну иди, чего там, уж раз отец, понятно".
Я попала в кремлевский двор и сообразила, что надо идти в большое белое здание. Вошла туда свободно : часовые, видимо, думали, что у меня есть пропуск, поднялась на второй этаж, там на площадке сидела за столиком барышня.
"Ваш пропуск?" -- Отвечаю : "Видите, я прошла так, я бы хотела поговорить с товарищем Бонч-Бруевичем про моего отца: он по ошибке арестован, я нарочно приехала из Петрограда, позвольте
мне подождать немного". - "Поймите, - говорит барышня, - здесь нельзя быть без пропуска, я не могу вам позволить здесь оставаться". Так мы говорим каждая свое, но вот издали по коридору -- мерные тяжелые шаги, и медленно, в длинной шинели чуть не до пола, в характерном для тех времен шлыке на голове, с оружием через плечо подходит очень высокий дежурный... Кто? -- мне кажется, красный курсант. Молчание, дежурная барышня бледнеет, очень ровным официальным голосом курсант обращается ко мне : "Предъявите ваш пропуск". Молчу, не двигаюсь; секунды, и вдруг дежурная говорит : "Пропуск у меня, товарищ, я уж взяла его". Молчание, секунды -- и курсант также медленно и четко продолжает свой караул по кремлевскому коридору. Сажусь на стоящий недалеко стул, опустив голову; потом гляжу на дежурную, благодарю ее глазами. Все спокойно, и я опять подхожу к ней : "Ведь я пришла, чтобы увидеть здесь товарища Бонч-Бруевича, он хорошо знает мою родную тетю, я хотела бы его попросить об отце, он наверно согласится меня выслушать". Барышня отвечает : "Посидите немного, он каждую минуту должен быть". Благодарю и сажусь; дежурный курсант, к счастью, больше не появляется.
Через несколько минут вижу, как по лестнице поднимается высокий немолодой человек в пенсне, с бородкой -- это лицо я отлично узнаю, неоднократно видела фотографии в газетах (В .Д. Бонч-Бруевич в то время был секретарем Совета Народных Комиссаров). Вскакиваю со стула, иду ему навстречу и говорю : "Можно мне вас побеспокоить, Владимир Дмитриевич? Я дочь Алексея Павловича Мещерского, вы ведь, я знаю, знакомы с моей тетей Ольгой Павловной. Очень, очень прошу вас меня выслушать". Бонч-Бруевич, видно, поражен, но отвечает очень вежливо, наклоняясь ко мне, - я ведь была очень мала ростом. "В чем же дело ? Ваш отец арестован, я знаю, но что вы хотите?" Отвечаю с жаром, что отец не может ни в чем быть виноват, что не понимаю, как же это он уже много недель в тюрьме ? Это же ужасно! Наша беседа длится недолго; Бонч-Бруевич снова двигается по коридору, очевидно в свой кабинет, и повторяет: "Я здесь просто ничего не могу поделать, вы напрасно думаете..."
Он ушел, и я иду вниз по широкой лестнице в освещенный ярким солнцем двор и подхожу к воротам, и с ужасом думаю -- а вдруг солдаты уже не те ? или пришел их старшой ? Но они все на месте, ведь времени прошло, в общем, немного. "Ну что, говорят, была у кого надо ?" --"Была, была, отвечаю, спасибо вам, что пропустили".
На следующий день еду на свидание в Бутырскую тюрьму, около десяти утра. В трамвай влезть невозможно, вагоны до отказа набиты, толпа втискивается молча, жестоко, но я никак не в состоянии протиснуться и вскочить. Рядом со мной два солдата, оба бородатые, но не старые -- они тоже пока еще не влезли. Прошу их : "Товарищи, помогите мне влезть, а то я очень спешу". Они смеются:
"Все спешат, не ты одна!" - "Да мне на свидание, в тюрьму, там отец, а у меня пропуск пропадет". -- "Вот ты бы так и сказала, это дело другое". Подходит опять трамвай, один из них подхватывает меня за талию, другой работает кулаками, и мы все трое вносимся будто по воздуху в трамвай. Дальше я опять прошу их помочь мне выйти, они охотно всех расталкивают, спускают меня на тротуар и навеки исчезают из моей жизни в дребезжащем вагоне.
Впервые в жизни -- зловещая тюремная тишина, позвякиванье ключей, где-то недалеко от приемной -- звякнут, а потом опять полная тишина. Впервые в жизни переступаю тюремный порог. Сперва свидание идет через решетку. Я совсем теряюсь, говорю то слишком громко, то слишком тихо; через четверть часа румяный молодой тюремщик объявляет, что свидание кончено выхожу назад в проходную (это слово я тогда, конечно, не знала, это уж из последующего опыта... чуть ли не тридцать лет спустя, в той же Бутырке!), дежурный говорит мне неожиданно : "Подождите". Моментальная паника - неужели не выпустят? Молча стою, жду. Через несколько минут он снова вынимает ключи, отворяет дверь в помещение, где я только что была, -- стоят два стула посередине, на одном из них сидит и ждет отец. Я до того поражена, что буквально немею; дежурный уходит, ключ щелкает. Мы сидим вдвоем с отцом, и свидание длится около часа; отец одет как обычно, очень чисто выбрит; лицо, однако, напряженное, но он и смеется и шутит. Что говорит ? -- Только все незначительное: расспросы, ответы... Как ты? Как живешь? Где сестра? Наконец спрашиваю : "Это что же, у всех такие свидания?" Отец смеется : "Что ты, что ты! Это уж дело рук Елены Исаакиевны, деньги ведь сейчас всем нужны. Ну, а этот товарищ с ключами -- он ведь сормовский рабочий".
Свидание кончается, будто и долго длилось, да как-то было неловко все время -- вроде как на вокзале... Я мало говорю про семейные дела. "А деньги у тебя есть?" -- отвечаю: "Да, ничего, не очень много", и он сует мне в руку сто рублей.
Выхожу на улицу и что-то дальше про этот день ничего не помню, сразу слишком много всего, и все непонятное, весь мир вверх ногами.
Вечером все рассказываю управляющему конторой на Мещанской, он в ужасе. Но я уже, закусив удила, продолжаю в том же духе; через день опять иду в Кремль. Все повторяется; другие часовые, тоже очень молодые, после почти подобного же диалога, как и в прошлый раз, позволяют мне войти без пропуска в Кремль,.. Та же лестница, та же барышня, но я заранее узнала от управляющего фамилию и имя кремлевского следователя, который ведет папино дело. Спрашиваю барышню, где его кабинет, она показывает -- вот та дверь, однако, сейчас его нет. Почему я остаюсь в коридоре одна? Барышня куда-то ушла; тут же подбегаю к кабинету следователя, ведущего дело моего отца, открываю. Сперва заглядываю -- никого нет, и я вхожу и тихонько закрываю за собой дверь. Кожаное кресло, большой письменный стол, перед ним стул, на стене портрет Ленина и, кажется, Маркса. Сажусь и жду, на часы не смотрю, не до этого; проходит не меньше десяти минут; дверь резко распахивается, и с портфелем в руках очень быстро в кабинет входит сам хозяин кабинета, очень темный, смуглый, с черной бородкой. Останавливается и громко, с испугом в голосе вскрикивает : "Кто вы ? Что вы здесь делаете?" Он стоит как вкопанный - от удивления. Говорю: "Я -- дочь Мещерского, приехала, чтобы просить об его освобождении, прошу меня выслушать, и т.д.". Он идет к своему креслу, овладев собой, и довольно резко и сурово ведет беседу - мне приходится больше молчать. Я понимаю, что мне пора уйти, интервью кончается кратким и внушительным назиданием этого очень страшного на вид следователя (прокурора?): "Ваш отец виноват в тяжких преступлениях, он будет отвечать по всей строгости наших законов, советую о нем больше не хлопотать, все равно ничего не изменится", -- и я очень смущенно ухожу из кабинета. Прохожу мимо дежурной барышни в коридоре и кланяюсь ей, как знакомой, да и ее мое лицо больше не удивляет, -- вот я уж во дворе, прохожу ворота, -- "Спасибо, товарищи, что помогли пройти". Но их уже не двое, а четверо; те, кто пропускали меня, говорят : "А мы ждали, а то ведь эти-то тебя не знают -могли и не выпустить".
Вечером, после моего подробного отчета, управляющий сообщает мне, что Елена Исаакиевна очень просит меня с ней повидаться и будет завтра ждать в полдень у такого-то памятника.
Мне странно видеть Елену Исаакиевну на улице, в Москве, -- я привыкла ее видеть вполне мирно у нас на Кирочной, а теперь в этом свидании что-то воровское. Она одетав черное, выглядит очень авантажно, держится просто; говорит, что сама ведет всякие переговоры, не стоит лишними визитами вызывать все это дело наружу и создавать вокруг него шум. Отвечаю, что завтра уеду домой, -думала, что надо побольше ходить и хлопотать, а, впрочем, она, видимо, права. Расстаемся холодно и прилично.
Возвращаюсь в Петроград, жизнь идет своим чередом; каким-то образом я все же знаю, что отец все лето продолжает быть в тюрьме; но наступает осень 1918 г., жизнь уж становится похуже, но ничего, еще терпимо. Числа 15-го --20-го октября узнаю от доктора Вилли Ясенского, женатого на одной из бесчисленных приемных дочерей Гревса - Зоре, что мой отец освобожден из тюрьмы, завтрашний день еще проведет в Петрограде, и чтобы я непременно завтра с утра пришла его повидать у Ясенского на квартире, -- он дает точный адрес, чтобы уж никого по дороге не спрашивать.
Еду, как указано, в дом - на каком-то неведомом мне канале, адрес вспомнить не могу. Дверь открывает Зора, жена Вилли, и проводит меня в комнату, где меня уже ждет отец. Он несколько осунулся, лицо желтоватое и очень серьезное, без всякой улыбки. Он уже две недели, как вышел из тюрьмы, но никто не знает, что он в городе и чтобы я, конечно, никому не говорила (особенно маме), и что завтра с утра он, Елена Исаакиевна и Боба Гревс, и его старшая сестра Ася -- все переходят границу в Финляндию, недалеко от Белоострова. Значит прощаемся надолго, навсегда ? "Что ты, что ты, восклицает папа, - этому скоро конец, уже силы собираются в Финляндии, в Эстонии, на Юге России. Я скоро вернусь, - уверенно говорит папа, -- и тогда улажу все семейные дела".
На прощание отец мне говорит : "Только ни за что не покидай Петрограда, даже если и голодно: в большом городе есть шансы выжить -- в провинции или в деревне тебя сразу заметят, и там ты погибнешь". Мы прощаемся, и я вскоре узнаю (от кого? может быть от д-ра Ясенского или от папиного секретаря Захарова), что вся группа благополучно перешла в Финляндию.
Я, конечно, в то время не знала и не понимала даже отчасти, как же это мой отец был освобожден, да еще кому-то "на поруки" ? Но тогда, в Петрограде, я не пыталась узнать -- да и у кого было спросить?
В Париже Елена Исаакиевна - здесь она жила с моим отцом вплоть до его кончины в 1938 г. -- не раз рассказывала мне историю освобождения отца. Однако перед тем, как перейти к удивительной истории этого освобождения, хочу сейчас, через столько лет, постараться критически подойти к моему поведению во время моей поездки в Москву. Я и тогда, когда в 1918 г. вернулась в Петроград, была несколько смущена своими, так сказать, "подвигами" з Москве... А сейчас все эти легкомысленные и, в общем, безответственные мои походы в Кремль кажутся мне не то "лихачевством", не то "гусарством", которые могли в итоге только ухудшить положение отца. А ведь несмотря на какое-то внешнее его "благополучие", когда я его видела в Бутырке и он казался вполне спокойным, -- положение его было очень серьезным: его ждал очень строгий приговор -- скорее всего, расстрел.
Конечно, двигал мною в основном ужас того, казалось, непостижимого положения, что мой отец... в тюрьме! Это казалось мне тогда чем-то чрезвычайным, чем-то таким, что в нашей жизни просто не было предвидено, что вообще случиться не могло! Отношение к русскому правосудию, как к самому справедливому и честному з мире, еще твердо держалось; не сразу можно было осознать, что все коренным образом изменилось, и такое замечательное учреждение, как русский суд -- тоже; что ни у какого следователя, да и нигде, нельзя уже искать правосудия! Мною двигало, конечно, и ущемленное сознание - то, что сейчас обычно зовется inferiority complex, и этот "комплекс неполноценности", видно, точил меня и толкал : "Иди, не бойся, бояться нечего, да и стыдно -- докажи, что ты тоже равноценный член семьи, а не какое-то ненужное никому существо". Вот я и хотела кому-то что-то доказать. Впрочем, главным было все же искреннее и наивное желание чем-то помочь в деле освобождения отца моего из тюрьмы. Сейчас, в 1978 г., рассказы и моих походах в Кремль могут показаться сказками...
Елена Исаакиевна была в курсе переговоров, которые отец вел с Лариным, и она вполне понимала, что означал его арест, когда переговоры провалились. Знаю от нее, что она хлопотала всюду и была раз или два принята Красиным, который в это время был в Москве. Очень скоро, однако, чекисты стали ее шантажировать через каких-то подставных лиц и требовать деньги за освобождение отца[*]. Подробностей не знаю и не помню, однако к осени 1918 г. террор усилился, в тюрьме режим становился страшнее, следствие подходило к концу, и становилось все яснее, что развязка одна : расстрел. Насколько я понимаю, следователь давил на моего отца, чтобы он все же согласился на условия, поставленные Лариным во время переговоров о Промышленном Тресте и когда понял, что отец мой ни в чем не уступит, все дело сразу приняло иную окраску.
К Елене Исаакиевне уж прямо на Глазовский стали приходить чекисты; они настойчиво требовали денег за освобождение отца; сумма выкупа все увеличивалась, а угрозы расстрела звучали все чаще. Тогда Елена Исаакиевна, отчаявшись, пошла в Кремль к какому-то видному по тем временам комиссару и сообщила ему о шантаже, которому она подвергалась. Сперва этот комиссар только отвечал, что это невозможно, что все это -- выдумка; однако, Елена Исаакиевна не побоялась ему назвать имена тех двух чекистов -- она пошла "в открытую".
Переговоры ее длились и, каким-то образом оба чекиста ничего не подозревали. Наконец, комиссар предложил Елене Исаакиевне, что он все это дело проверит и выведет на чистую воду, и, если это все неправда, - она сама понимает, что ожидает и ее, и моего отца.
В ВЧК Елене Исаакиевне была передана очень крупная сумма денег; все номера купюр были записаны, и она обязалась именно эти деньги передать шантажистам, назначив им свидание дома, на Глазовском.
Она так и сделала, да и отступать уж нельзя было. Особняк на Глазовском был заранее оцеплен стражей, а в гостиной, где должно было произойти решительное свидание, поставили в углу ширму, за которой сидела стенографистка и еще какой-то вооруженный товарищ. (Насколько я знаю, во всех переговорах в Кремле и ВЧК большую роль играл некто Якулов -меньшевик, юрист, который тогда еще имел право голоса и был "своим человеком"; он-то и хотел доказать кому надо в Кремле, что ответственные чекисты занимаются тем, что требуют чуть ли не пятьсот тысяч рублей за какое-то фантастическое "спасение от расстрела"!)
В назначенное время оба шантажиста пришли, и Елена Исааки-евна, держа перед собой большую кипу меченых денег, нарочно повела с ними торг -- чтобы стало ясно, что все ее заявления в Кремле не были выдумкой и клеветой. Она мне говорила, что буквально не помнила себя от волнения и страха - ведь тут жизнь моего отца была поставлена на карту -- ну, да и ее жизнь тоже. Она уверяла чекистов, что приготовила деньги -- вот они, но всей суммы сразу не собрать, ведь бриллианты, хоть и есть, реализовать не легко; просила взять пока крупный задаток, а все сполна будет через несколько дней... Говорила, что все время отлично слышала, как поскрипывал карандаш стенографистки, и с ужасом думала о том, что случится, ежели за ширмой кто-то чихнет!
Наконец торг окончился, и Елена Исаакиевна громко сказала условленную фразу, вроде: "Значит условились, вот столько-то тысяч, а остальные (скажем) триста тысяч -- на будущей неделе". Те оба ответили, что согласны, идет, -и взяли меченые деньги. Оба шантажиста были сразу же задержаны у калитки, через которую они выходили, и тут же их повезли на расследование всего дела -- будто к самому Крыленко.
Через несколько дней отец был освобожден и вернулся на Глазовский; Елена Исаакиевна всегда мне рассказывала так, что выходило, будто бы отца выпустили на поруки Якулову. Через 10-15 дней они все, то есть отец, мачеха, Боба и Ася Гревс уже были в Петрограде, где пробыли два дня в полной тайне и тут же ушли в Финляндию. Вызывали ли по поводу этого удивительного дела моего отца или Елену Исаакиевну для дачи показаний -- просто не знаю, думаю, что нет. Что стало с Якуловым? Этот вопрос меня долго мучил -- не поплатился ли он за ту свою благородную роль, которую он сыграл в освобождении отца? Во всяком случае, так рисовалась мне эта его роль по рассказам Захарова, который тоже подробно знал все это дело -- в то время он жил в Москве и часто бывал на Глазовском.
Несколько слов о моей судьбе и жизни в Париже. В 1923 г. я развелась с моим первым мужем, Николаем Ивановичем Левицким. Все время, что длился развод, жила у отца в Париже, твердо решив, что никогда больше замуж не выйду. Однако в 1924 г., 1-го июня, я вторично вступила в брак -- с Игорем Александровичем Криво-шейным.
В доме моего отца мы стали постоянными посетителями. Я целиком вошла в его новую семью; жизнь здесь шла не без ухабов и всяких трудностей -- у всех: у отца, у Елены Исаакиены, да и у меня был свой "характер". Однако, в общем, уживались мирно.
Жизнь отца в эмиграции? -- Что ж, обычная жизнь эмигранта. Он думал, что получит крупные деньги от Викерса в Лондоне, но ничего, конечно, не получил, и дело ограничилось тем, что Франсис Бейкер -- ставший за это время сэром Франсисом -- пригласил его к себе на дачу и был так же мил, как прежде в Царицыне.
Первые годы отец и мачеха жили в полной уверенности, что вот-вот вернутся на Глазовский, - а там все еще жили верные мачехе ее камеристка Дуня с мужем Петром, и старались сохранить все то, что с собою не было вывезено -- а хранить было что.
Свои драгоценности Елена Исаакиевна сумела вывезти; все это постепенно продавалось и проедалось. Сперва был pied-а-terre одной из самых роскошных гостиниц Парижа, потом квартира, тоже недурная, но уже поскромнее. И наконец отец и Елена Исаакиевна поселились в скромной, но приличной квартире, полученной ими в городском доме, в одном из муниципальных домов дешевого тарифа. Отец годами работал как "ingйnieur-conseil" на каких-то предприятиях, ездил по делам в Бельгию, в Барселону, и, хотя с трудом, но концы с концами сводил. Народу у них в доме бывало все меньше, устраивать приемы становилось уже трудно.