Ездил мой отец, будучи еще студентом, и за границу, в Бельгию и во Францию; он хорошо говорил по-французски и недурно по-немецки. Немцев недолюбливал и посмеивался над их торжественностью и помпезностью, а Францию обожал : ему все во Франции с юных лет было по душе, даже протертые супы, которые так не любил в Дворянском Пансионе в Москве.
   Попал он на практику и в Екатеринослав, на какой завод -- не знаю; он прожил там три месяца, там и встретил мою мать, Веру Николаевну Малама и, окончив Горный Институт, женился.
   Первое место инженера отец получил на Богословском заводе, на Урале, где-то около Старого Тагила, в районе Екатеринбурга. Мне кажется, что этот завод, уже тогда довольно старинный, принадлежал семье Половцевых, но утверждать этого не могу. Директор был некто Ауэрбах, довольно известный в своей области специалист; характер у него был нелегкий. Завод шел плохо, и задачей моего отца было как раз поднять темп работы и упорядочить все производство. Впрочем, именно этим же мой отец впоследствии занимался на всех тех заводах, коих он по очереди становился директором: Сормовском, Коломенском, Выксинском, Белорецком и прочих.
   После острой размолвки с Ауэрбахом отец с семьей чуть ли не в один день покинул Богословск и уехал в Петербург; одно время был без работы, потом нашел что-то незначительное, а потом как-то сразу получил предложение стать директором Сормовского завода, и мы стали жить в Сормове, где отец решительно начал перестройку заводской жизни, которая до этого шла по старозаведенным правилам. Новые темпы, новая техника, первая настоящая встреча с рабочим вопросом - никто над всем этим не задумывался, завод давал плохую продукцию, хирел. Мне трудно рассказать, каким образом отец в течение нескольких лет переменил в Сормове весь стиль работы: ввел строгую дисциплину, поднял экономику завода, заставил не только рабочих, но и всех инженеров работать сполна, с интересом и считать, что работа и ее успех -это главное на заводе, и не только там, но и в их жизни тоже. Вот это-то и было, мне кажется, то совсем новое, что проводил в жизнь мой отец -- совсем другое, нежели прежнее отношение к работе завода и на заводе; всякое "чиновничество", какое бы то ни было чувство "службы" быстро кончились в Сормове под его руководством. Он сам появлялся на заводе не позже половины девятого утра, а частенько и ровно в 8 утра сам уж был в том цеху, где что-то не ладилось. Сопровождаемый инженером, заведывавшим этим цехом, и старшим мастером, он совместно с ними выяснял в чем дело, что неправильно и почему, осматривал подробно станок и тут же решал, что и как надо дальше делать.
   Он всегда ходил по заводу пешком, без всякой охраны, даже в 1903-05 гг., следил за тем, чтобы получка выдавалась всем вовремя и аккуратно (что до него не было заведено), сидел в заводской конторе подчас и до 8-9 вечера, и через 2-3 года вся жизнь на Сормове стала "деловой", начали выпускать то, что сейчас принято называть "отличной продукцией"; так, знаю, что в 1903 г. паровоз Сормовского завода получил золотую медаль на выставке в Париже, а это было совсем новое явление; отец был счастлив, но считал, что это только начало. Как к нему относились на заводе ? Видно, первое время не понимали, что надо и почему надо. Рабочие жили бедно и плохо, почти все в знаменитом Канавино, поселке, близком к Сормову. Политические агитаторы быстро взяли моего отца на мушку, называли его извергом, кровопийцей, а Горький, который сотрудничал в Нижегородском Листке, -- боюсь, что это не точное название газеты, -- писал в передовицах : "Опять тиран вернулся из Питера...", и далее статьи в том же вкусе.
   Всего за 4 или 5 лет директорства мой отец не только сумел поставить Сормовский завод в ряды первых в стране, улучшить работу и жизнь рабочих, но и построил им зал на 1000 человек для всякого рода представлений, перестроил старые цеха, сменил старые станки и, как и на всех заводах, где позже был распорядителем, выстроил большой храм. Тяжелые годы 1904-05 и на Сормове прошли нелегко: инженеров, которых не любили, вывозили на тачках, были забастовки, многолюдные сходки, выносились всякие, часто просто нелепые решения -- однако моего отца лично никогда не трогали. Нижегородский губернатор Гольдгойер и нижегородская полиция умоляли его быть осторожным, но он вел свою линию, выходил один на многотысячные сходки, однако из задних рядов толпы, где, конечно, чаще всего были мастера и почти не было политиканствующих зачинщиков. Когда он доходил до другого конца толпы, то уже был окружен более старыми и солидными рабочими, и тогда начинались мирные переговоры.
   В 1905 г. отец получил от семьи Струве предложение стать директором-распорядителем Коломенского завода, покинул Сормово, и мы переехали в Петербург.
   Ровно через год отец соединил в одно акционерное общество Коломну-Голутвин с Сормовым и стал во главе этого, можно сказать, "концерна".
   Дальше идут заводы Ижевский и Выксинский, также Белорецкий -- каким точно образом эти заводы вошли в "концерн" Сормово-Коломна, не знаю, видимо, через нового директора-распорядителя, которым стал мой отец. В 1909-10 гг. он стал членом правления волжского пароходства, принадлежавшего семье миллионеров Меркуловых. Этот "послужной список" и сам за себя говорит; ясно, что человек, сумевший объединить воедино такое количество заводов и предприятий, был выдающимся организатором, инженером и администратором. Конечно, просто сказать : вот это он и есть, "капитализм", во всей своей красе и расцвете! Стоило купить пакет акций -- глядишь, дело и закрутилось! Ведь и Морозовы и Рябушинские были не хуже того ; но мне кажется, ни к чему сопоставлять эти семейные фабрики с гораздо более обширным кругом деятельности моего отца. Производя, например, на Сормовском заводе вагоны, паровозы, пароходы (а позднее к 1912 г. теплоходы -- чуть ли не первые такого рода в Европе), а далее, через завод земледельческих машин "Работник", он невольно соприкасался со всеми важнейшими отрослями тяжелой индустрии в России с 1905 по 1918 гг.
   Он сталкивался часто со многими правительственными учреждениями, Военным и Артиллерийским Ведомством, всякими приемочными комиссиями, с министерствами -- Путей сообщения, Промышленности, Земледелия, а также с разного рода местными властями -- губернаторами, всякого рода инспекторами, или местным архиереем, с соседним монастырем (как это было на Ижевском или Белорецком заводе, точно не помню, где монастырь, частично арендовал заводскую территорию под огороды, и тамошняя мать-игуменья постепенно стала верным другом и даже советником отца). Таким образом отец отлично знал русскую жизнь, а, бывая вечно то на одном заводе, то на другом, или присутствуя в Нижнем Новгороде на общем собрании членов правления и акционеров пароходства Меркуловых, видел он и тот быт, который в Петербурге уж давно исчез, - казалось, что его уж больше нигде и нет.
   Постепенно (а со временем и все быстрее) отец стал богатым человеком, потом и чрезвычайно богатым. У него, конечно, не было несчетных миллионов, как у Юсуповых или Морозовых, но был "открытый счет" во всех банках страны : любой чек за его подписью был бы оплачен. Конечно, он и сам являлся акционером многих предприятий, а когда был основан в Петербурге Международный Банк, он оказался одним из его директоров. Во главе банка стоял Александр Иванович Вышнеградский, сын министра финансов в царствование Александра III, сам богатый человек и крупный банковский и биржевый делец. Тогда отец сразу поднялся в разряд крупных капиталистов, "банкиров", - он вошел в группу лиц, которые были так ненавистны для многих, начиная от революционеров всех окрасок и кончая некоторыми дворянскими и "православными" кругами России.
   Моя мать болезненно воспринимала этот момент, она часто говорила : "Ты стал банкиром, это ужасно, не могла я этого предвидеть", - а Александра Ивановича Вышнеградского по-настоящему ненавидела, звала его "этот делец".
   Интересная деталь : когда отец в 1917 г. покинул Петербург, разошелся и, позднее, развелся с моей матерью и, наконец, в 1918 г., уже будучи в Финляндии, женился на Елене Исаакиевне Гревс (девичья фамилия Достовалова, из семьи сибирских купцов), его вторая жена, хоть бьша из совсем иной социальной среды, нежели моя мать, и на 25 лет моложе отца - так вот и она точно так же, как и моя мать говорила про Вышнеградского -- теми же словами : "Акула, биржевый делец!"
   В 1912 г. отец построил большой доходный дом -- No22 по Кирочной улице, и зимой 1914 г. мы в него переехали, в квартиру, которая занимала полтора этажа, с внутренней лестницей.
   Между тем, отец, став во главе стольких заводов, постепенно понял, что многое не так; с ужасом думал он о том, что будет в случае... войны. Эта мысль его преследовала.
   Он один из первых, производя большинство товарных вагонов в стране, предвидел, что медленный ход товарных поездов может когда-нибудь стать роковым; он считал, что технически это легко поправимо, если переменить систему тормозов. Несколько раз обращался он с этим к министру путей сообщения Рухлову, но тот никак не хотел понять чрезвычайную важность этого дела, и тормоза на товарных составах оставались все те же. В Париже, в 30-ые годы, когда отец, бывало, многое при мне вспоминал, он говорил, что считает честного и доброго Рухлова одним из главных виновников военный катастрофы 1914-17 гг., так как именно из-за отсутствия новой тормозной системы военное снаряжение так медленно доставлялось на фронт, да и вообще нагрузка каждого вагона была из-за этого меньше, чем могла быть.
   За несколько лет до войны отец начал обдумывать план переноса тяжелой промышленности за Урал и далее на восток; этот план мало был понят тогдашним правительством. В то же время зародился и план объединения тяжелой промышленности в некий "трест" : создание цепи заводов, снабжающих друг друга и упрощающих выполнение заказов.
   В 1912 г. Сормовским заводом (по заказу Меркуловых) были спущены на Волжский пассажирский маршрут теплоходы, то есть суда с двигателем Дизеля. Это были роскошные суда, обладавшие удивительно легкой и точной маневренностью; тогда это был поразительный скачок в технике пароходства. Таких крупных теплоходов было спущено, кажется, шесть -- Бородино, Двенадцатый год, Кутузов, и несколько других более мелкого тоннажа -- один из них носил название Алексей Павлович Мещерский, и в кают-салоне висел большой портрет моего отца. Пожалуй, это были первые пассажирские теплоходы такого размера и тоннажа не только в России, но ив Европе, -- впрочем, Волга, одна, конечно, и могла оправдать эксплуатацию подобных судов.
   Хорошо зная Волгу, отец носился с мыслью о постройке военного завода вне возможной линии фронта. К сожалению, не знаю всех переговоров, которые в эти годы вел мой отец. Помню, однако, что он, отчаявшись, решил сам поднять это дело : в какой-то момент он обратился к английской фирме Vickers Armstrong, которая очень заинтересовалась его проектом. Было основано акционерное общество, где была половина капитала Викерса, а половина -русские капиталы; крупные деньги были даны лично моим отцом. Так началось сооружение Царицынского военно-строительного завода.
   Торжественная закладка завода состоялась в мае 1914 г. Вот уж можно сказать : лучше поздно, чем никогда. Моя мать, сестра и я, наша англичанка Miss Isaacs, мамина горничная Женя -- все погрузились в Нижнем Новгороде на специально предоставленный нам теплоход (кажется, Бородино), на котором ехал товарищ морского министра Бубнов с дочкой, Петр Иванович Балинский (один из крупных акционеров) с женой, а также представитель Викерса, левантинец, мистер Франсис Бейкер. Это путешествие длилось дня три, и мы с сестрой, подружившись с дочкой Бубнова, веселились вовсю и всячески изводили очаровательного адъютанта Бубнова В. Яковлева. Все было очень смешно, весело и интересно. Теплоход был почти пустой -- пассажиров не было, а только группа, которая ехала на открытие завода[*].
   Так начался Царицынский военный завод. Ко дню открытия кое-что уже было построено, но по-настоящему завод смог начать работать только в 1916 г., хотя, конечно, и до этого давал неплохую продукцию. Уже в Париже, в эмиграции, отец часто сокрушался о том, что завод был заложен так поздно.
   Одним из последних достижений мирного времени была для моего отца как строителя постройка Дворцового Моста в Петербурге -- заказ, полученный Коломенским заводом не без труда, по конкурсу, объявленному, думается, Петербургской Городской Думой. Отец чрезвычайно был доволен, что Коломенский завод получил этот заказ, -- это было, вероятно, не так-то легко. Мост должен был быть построен к концу 1914 г., но началась война, все финансы ушли на военные заказы, и открытие моста состоялось лишь в 1915г.; громкая церемония открытия, на которой должен был присутствовать государь Николай II, была заменена очень скромным молебном и освящением -- без его присутствия.
   Во время войны заводы, бывшие под руководством отца, работали во всю мощь на военные заказы (маленькое замечание иного характера про эти годы : на всех этих заводах в течение всей войны в потребительских лавках сохранялись для рабочих и служащих довоенные цены на все товары). Отец был избран товарищем председателя Военно-промышленного Комитета (а председателем этого комитета был... Красин - очевидно, тот самый, будущий полпред). Казалось, жизнь моего отца шла начиная с 1905 г. только вверх, в его руках была большая часть русской тяжелой машиностроительной промышленности, люди начинали его звать "русский Форд", да и сам он вполне к этому времени осознал свои возможности, понял, что его работа (а работал он всю жизнь с 8 утра до 8-10 вечера) может получить иную окраску и достичь всероссийского масштаба; к тому же он понял и силу капитала и считал, что с поддержкой банков, и объединив в большой единый трест взаимоснабжающие друг друга заводы, он сумеет вывести русское машиностроение на европейский рынок -из-под зависимости от немецких капиталов. Можно возразить, что ведь он сам обратился к Викерсу для постройки Царицынского Военного завода. К сожалению, русское правительство как раз и не давало воли частной инициативе, не придавало должного значения технической модернизации заводов, а также сперва мало и туго помогало А.В. Кривошеину проводить аграрную реформу, хоть он и занимал пост министра земледелия. Был ли мой отец "дельцом", "банкиром", "акулой" (или даже "архижуликом", как про него высказался В.И. Ленин в 1918 г.) ? Вернее всего, что он был вполне новой для России фигурой, представляя собой те творческие силы, которые только-только высвободились после 1905-го года, -- а потому был многими не понят, другим казался ненасытным человеком, жаждавшим чуть ли не личного богатства и больше ничего. Ни от какого государственного учреждения он никогда не зависел, не был ни губернатором, ни министром, а всего достигал сам, своим талантом. Отец был действительно человеком XX-го века.
   Наступил 1917 год. Он стал годом перелома не только для всей страны, но и переломным в жизни нашей семьи и, в частности, в судьбе отца.
   Ему в этот год исполнилось 50 лет. Его брак с моей матерью был несчастливым и во всех отношениях неудачным. Не сомневаюсь, что многие женщины пытались его "поймать", однако никаких сплетен о похождениях такого рода вокруг его имени не было, а если что-то и происходило (много позже, уже живя в Париже, я узнала, что некая "amie", абсолютно никому неведомая, была в Москве довольно долгие годы), то наружу ничего не пробивалось. Отец, видимо, считал, что пока дочери не вырастут и не выйдут замуж, надо сохранить семью. Но во время войны в наш дом попали новые люди, и среди них Валериан Эдуардович Гревс, известный петербургский нотариус. Его контора на Невском, против Казанского собора, занимала целый этаж громадного дома.
   Моя мать, по просьбе Марии Федоровны Щегловитовой (девичья фамилия Куличенко, из скромной дворянской зкатеринославской семьи), стала во главе лазарета для тяжелораненых нижних чинов, который содержался на средства служащих Министерства Юстиции; наша семья никакого отношения к этому ведомству не имела, кроме близкого знакомства с И.Г. Щегловитовым через его вторую жену -- Марию Федоровну.
   Служащим Министерства Юстиции должно было быть непонятно, почему этот лазарет из Ведомства попал к моей матери ? Дело, однако, было ясным : Мария Федоровна твердо рассчитывала, что моя мать будет невольно вкладывать крупные деньги, необходимые для ведения такого лазарета. Это, конечно, и случилось. Мария Федоровна была дама с сильным характером, служащие министерства ее побаивались, да и своей резкой, будто и "добродушной" манерой, своим острым языком и вполне "хозяйскими" замашками кого угодно могла смутить и повергнуть в трепет. Лазарет постепенно увеличивался и к 1915 г. стал совсем большим; там делались тяжелые операции, царил идеальный порядок, и персонал без всякой пошлой чувствительности прекрасно и разумно ухаживал за ранеными. Моя мать дома была тиранична и часто истерична, но могла быть и прекрасным организатором -- это ее свойство ярко проявилось в данном случае. Мария Федоровна от этого лазарета позднее отошла, и он во всех организационных отношениях стал зависеть от принца Александра Петровича Ольденбургского, который стоял во главе Санитарного ведомства и был основателем Экспериментального Медицинского Института в России[*].
   Вот тут и появился Валериан Эдуардович Гревс, который вел все дела Ольденбургского, и был к тому же его юрисконсультом. Странный был человек, с иссиня-черными волосами, носил золотые очки и часто смотрел на людей в золотой лорнет онегинского фасона. Происхождения он был английского. Его дед поселился когда-то в Петербурге, отец был воспитателем и преподавателем английского языка в Училище Правоведения, сам Гревс учился в этом училище и, так как оно было под ведением Ольденбургского, оттуда, вскоре после того, как открыл свою нотариальную контору, он и попал в орбиту Ведомств, тоже бывших под началом у принца А.П. Ольденбургского.
   Моя мать была им очарована, да и правда, это был исключительно блестящий человек, образованный, абсолютный при этом циник, великолепно владевший словом... Вскоре Гревс был приглашен к нам домой. Несколько позднее он представил нам свою жену, Елену Исаакиевну, рожд. Достовалову, на 18 лет моложе его; она была его третьей женой (а было их у него всего четыре, и все они приводили ему своих детей от предыдущих мужей, так что разобраться кто там был кто -- было почти немыслимо).
   Елена Исаакиевна была типа кустодиевских красавиц: конечно, семи пудов не весила, однако была заметно полнее иных петербургских юных дам, с очень маленькими и изящными ногами и руками, со светло-пепельными волосами, причесанными на гладкий пробор, с прекрасным нежным цветом лица и серо-голубыми глазами... Походка, говор, манера сидеть за столом и есть с видимым удовольствием вкусные вещи и... особенно пить хорошее вино; нечто наглое в будто скромном ее облике давали ей особенную "земную" привлекательность. Она или покоряла, и навеки, мужчин, причем сразу же, в первый момент (что случилось с моим отцом, который в первый же вечер, когда ее увидел, решил, что разведется и на ней женится!), или же, наоборот, могла вызвать самые неприязненные к себе чувства, и тоже -- бесповоротно.
   Она родилась в Омске, в семье купцов-староверов Достоваловых; бабка еще живала в скитах, и переселились они в город сравнительно не так давно. Два ее брата учились в Кадетском Корпусе в Омске; старшая сестра вышла замуж за офицера и жила с ним в Ковно, а после смерти отца Исаака Авраамовича Елена Исаакиевна с десятилетнего возраста жила у старшей сестры в Ковно, где и кончила гимназию. Она мечтала о сцене, как многие провинциальные барышни, и уехала в Петербург. Одно время училась у Ходотова, ходила на какие-то лекции и вот, в 19 лет встретила Гревса на ужине у доктора Кубе. Через несколько недель она стала его женой, получила в полное управление его двух детей от первой жены, и двух дочерей его второй жены от предыдущих ее мужей, и сына Гревса -- Павла Гревса -- от этой же второй жены. Все жили вместе в роскошной квартире на Сергиевской, и вот внезапно провинциальная девица стала полной и безусловной хозяйкой и распорядительницей этого Ноева Ковчега. Там же жили и две собаки, кот и мартышка Дунечка.
   Эти новые знакомые: он -- темный, странный, вечно крутил вокруг правой руки тяжелую связку ключей -- нечто вроде нервного тика, с лорнетом у прищуренных глаз, и она -- несколько грузная, но с легкой походкой, всегда одетая в очень дорогие яркие платья, со своей светлой, цвета "зашпоп" , головой, всегда в кольцах и дорогих ожерельях, -- оба поражали своей наружностью и, вызывая толки и пересуды, казались чуждым, непонятным элементом в нашем кругу.
   Но понемногу Гревсы стали у нас завсегдатаями, и мы тоже начали у них бывать (они жили на Сергиевской, а мы рядом, на Кирочной). Лазарет принимал все больше и больше тяжелораненых, война шла, и шла неудачно (хотя дальше Рига германская армия никогда не дошла, а до Царицына было еще очень далеко!). Уровень общественного настроения все понижался.
   Но вот убийство Распутина -- небольшой антракт -- точно режиссер хотел дать публике передохнуть перед главным действием - и под нашими окнами развернулась незабываемая картина: громадная солдатская толпа, стремительно направлявшаяся с криками к Таврическому Дворцу, к Думе... Началась Февральская революция.
   Как прошли эти несколько февральских дней в нашем доме? По-разному, как для кого, но все, конечно, понимали, что происходит нечто чрезвычайное, да и надо было быть слепым, чтобы этого не понять. С самого начала войны некоторые наши родственники -- скорее молодые, хотя, впрочем, подчас и моя мать, -- говоря о текущих событиях, употребляли выражение : "Вот когда будет РЕ, тогда поймете, что..., тогда вспомните, что..." Произносить это слово целиком перед прислугой никак не следовало. Помню, весной 1915 г. моя старшая сестра сказала нашей горничной Стеше, чтобы та приготовила ей все для отъезда в Кисловодск, и перед ней появилось шестнадцать пар обуви, все шитые на заказ у лучшего сапожника Трофимова на Караванной, и моя сестра, вздохнув, сказала : "Боже мой, что же я буду носить? И надеть просто нечего!" И вот тут я ей прочла нотацию и кончила словами : "Вот когда будет РЕ, вспомнишь эти все сапоги!". Кстати, сестра моя была и осталась на всю жизнь чрезвычайно скромным человеком, но обувь -- это главное щегольство, которое мы себе позволяли, будучи весьма строго и по-викториански воспитаны.
   В одиннадцать часов утра 27-го февраля мой кузен, который жил в это время у нас и служил курсовым офицером в Павловском Военном Училище, позвонил начальству и доложил, что явиться не может, так как вокруг дома и до Невского по Литейному улицы запружены восставшими солдатами; что ему прикажут делать ? Начальник Училища ответил : "Вы что, пьяны, поручик ? О чем вы говорите, какие солдаты ? Где ? В городе все мирно и тихо, советую не распускать глупых слухов!" И на этом повесил трубку.
   Солдаты лавинами двигались под нашими окнами, также и по параллельным улицам -- Фурштадской и Сергиевской; были и офицеры. Мы стояли в большом "фонаре", в зале на втором этаже, оттуда все было видно в обе стороны; зрелище было и зловещее, и грандиозное. Прибежала мамина горничная Женни Граудинг, латышка, прослужившая у моей матери много лет, и сообщила, что во двор забежали и спрятались солдаты, человек двенадцать, бросают там оружие; говорили нашему швейцару Федору (бывший матрос с "Штандарта", служил у нас лет десять, но вскоре оказался грубым предателем), что их заставляют идти со всеми, а некоторые даже добавляли, что с утра у них в казармах появились незнакомые им офицеры.
   Где-то стреляли, скорее со стороны Невского и Николаевского вокзала, но это было от нас еще далеко.
   Первые два дня Февральской революции я почти целиком провела в "фонаре"; когда начинали близко стрелять, а это тоже случалось, хотя редко, я садилась на корточки и пережидала, потом опять вскакивала, чтобы не пропустить ничего; мать и сестра тоже стояли тут, но я была, видимо, любопытнее, чем они.
   События, происходившие в эти два-три дня в нашей семье, как-то не сразу дошли до меня. Старшая сестра была гораздо ближе к матери -- с малых лет ее любимица -- и понимала, что происходит; я же скорее наблюдала со стороны ссоры между родителями, иногда чуть ли не публичные, которые так ужасно отравляли всю нашу юность.
   На второй день, то есть 28-го февраля, когда в нашем квартале стало резко беспокойнее и когда в Думе происходили всем ныне известные события, отец исчез из дома. Никто не знал, где он -- вплоть до вечера. Сестра не выходила из маминой комнаты, я была одна наверху; часов в десять утра в верхней парадной позвонили, я открыла и увидела пожилую даму в черной кружевной мантилье. Она мне сказала шепотом, по-французски : "Я старая приятельница вашей бабушки, пустите меня, умоляю вас!" -- и я вдруг поняла, что это Мария Федоровна Щегловитова. Я ее, конечно, впустила; целый день скрывала ее в биллиардной, и под вечер она ушла. Ни мать, ни сестра об этом тогда не знали.
   Видно, у мамы был тяжелый истерический припадок, сестра от нее не выходила, я наверху металась, чтобы никто из прислуги не увидел Марию Федоровну -- был страшный и смутный день. Наконец, появился отец, и сразу прошел к себе.
   На следующий же день как-то стало известно, что он вызвал по телефону Елену Исаакиевну, она к нему вышла, и они долго гуляли по сугробам неубранного снега (уже Петербург был Петроградом, и прежней аккуратности и чистоты на улицах давно не было), прятались от выстрелов и от солдат, а их было много на наших именно улицах; отец убеждал ее немедленно бросить Гревса и уехать с ним в Москву.