Страница:
Никита жил все это время у тетки Игоря Александровича Ольги Васильевны Кривошеиной, вышедшей в 1926 г. замуж за Сергея Тимофеевича Морозова. Морозовы жили тогда в отличном "Русском Доме" имени о. Георгия Спасского в Севре, под Парижем Там к Никите все хорошо относились. Он был единственным обожаемым внуком, его порядочно баловали, и он начал слишком уже шалить; да ведь и было ему уже 13 лет, возраст, конечно, трудный, ну, да и дела семейные были нелегкие, что и говорить!
Когда я наконец смогла понемногу вставать, пришлось почти сразу собираться в дальний путь. Мачехой были куплены три плетеные корзины, и началась укладка. Говорили: книг не берите, все равно отнимут, там же цензура, и я раздарила бесконечное количество ценных книг, очень редкие издания. Говорили: не нагружайтесь лишними кастрюлями, сковородками и т.п. -- там купите, и я слушалась, и почти все хозяйственные вещи бросила в Париже. Главную роль в этом играла мачеха, а ведь она не желала мне зла. Когда я приехала в Ульяновск, где в те годы даже стакана нельзя было купить, то локти кусала. Воля моя была на корню подорвана болезнью, я была ужасно слаба, с трудом училась снова ходить и даже связно говорить.
Друзья стали приходить прощаться; впрочем, немногие решались переступить порог нашего "чумного" дома. Почему-то особенно помню расстроенное лицо В. Алексинского; ведь уезжала навеки не только я, но и его лучшие друзья Угримовы... За день до отъезда внезапно пришел и сам патрон Жан Лемерсье, мрачный, серый; он вдруг заплакал и сказал: "Вот когда я понял, что каждое су, которое я в жизни заработал, весь мой завод, все дело -- всем я обязан только Кривошеину". Я ответила ему: "Месье Лемерсье, теперь уже поздно, ничего все равно не вернуть".
Отбытие было назначено с Лионского вокзала на вечер 19-го или 20-го апреля. Для нашей группы были зарезервированы два вагона второго класса, и сопровождал нас служащий консульства Рязанцев -- он кое-как с помощью словаря кумекал по-французски. Мачеха ехала с нами -- проводить до Марселя. Платформа была загружена провожающими. Вот вижу в окно М.В. Поленову, Товстолеса, Ступницкого. А вот под окном стоит и Шушу Федоров с фоксиком Топси под мышкой; Топси рвется к Тане Гревс и плачет, у Шушу лицо... ну, и не сказать, какое! Что это они делают? Зачем? - Так навсегда и осталось загадкой. Сижу в одном купе с Надеждой Владимировной и мачехой, чтобы быть всю ночь под бдительным надзором, -- голова у меня все еще неважная. Henri de Fontenay и его жена довезли меня из дома до вокзала и сразу уехали. Henri говорит: "Простите, слишком тяжело оставаться до конца".
Поезд двигается все скорее; начинается длинная ночь до Марселя, колеса стучат, в голове у меня хаос, солома. Спать немыслимо. Посреди ночи потихоньку выхожу в коридор - и дальше, через тамбур, в другой вагон. Тут меня перехватывает из своего куце Вера Михайловна Толли, которую я почти и не знаю -- добрейшая душа! Она меня усаживает рядом с собой, успокаивает -я болтаю чертову ерунду, хохочу... Но вот в дверях и мачеха с перекошенным с испуга лицом -- кто его знает, что со мной, а она крепко спала и не заметила... Верно, Рязанцев успел ее угостить из своей неизменной фляжки.
Под утро задремываю, Никита спит в углу, умаялся -- все спят. Въезжаем на вокзал - это Марсель. Солнце сияет, погода чудесная. Нас куда-то везут в небольшом автобусе -- кажется, в мэрию. Происходит нудная выдача бумаг, сдача всех денег. Рязанцев то исчезает, то снова появляется. В чем же заминка? Может нас и правда не хотят выпускать? Но вот часов около десяти опять тот же автобусик, едем в порт на посадку на электроход "Россия" который специально зашел в Марсель, чтобы принять нашу группу.
За нами едет открытый автобус с военными; все молчат, лица напряженные. Дома, хибарки кончаются; въезжаем в "Старый Порт" -- Vieux Port, известный всему миру по чудесной трилогии Марселя Паньоля "Мариус", "Сезар", "Фанни". Сейчас это была груда страшных развалин, где не пройти - не проехать -- все разворочено, дыбом стоят огромные кубы бетона, острые осколки покрывают прежние причалы. Высаживаемся, военные нас окружают и по узкому лазу ведут к более или менее очищенной площадке; сразу перед нами вырастает громадный корабль -- это и есть электроход "Россия" блистательно белый, 32.000 тонн водоизмещения -- английское трофейное судно, бывшее личной яхтой Гитлера, позднее переданное по договору англичанами советскому правительству. Это, кстати был последний рейс "России" за границу: началась холодная война. Из Вашингтона были отозваны в СССР почти все советские дипломаты (около 120 человек). "Россия" стояла в Нью-Йорке, а дипломатам, уезжавшим на "России", пришлось самим таскать на борт свои тяжелые багажи: ни один носильщик не соглашался им помочь. Вот и стояла "Россия", как некий колосс, возвышаясь над причалом.
Нас вывели на эту площадку, окруженную со всех сторон развалинами и каменным хаосом, и военные тесно нас окружили Рязанцев поднялся по трапу на борт, а мы остались. Эти юные военные были C.R.S.[*], вооруженные автоматами; лица у них были деревянные. Кто-то подстелил мне плед на острый каменный щебень. я на него села и вдруг почувствовала полное изнеможение. Вскоре жара на нашей площадке стала почти непереносимой; у кого-то оказался зонтик, его надо мной раскрыли. Пить ни у кого не было.
На "России" помимо нашей группы было уже немало пассажиров, человек двести, все жители Тель-Авива, спешившие домой -они гостили в Нью-Йорке у родственников. И, конечно, не могли понять, что это за жалкий табор русских женщин и детей валяется на земле под жгучим марсельским солнцем. Они вслух по-русски нас жалели, пробовали нам кидать апельсины -- но никто из нас не двинулся, мы оцепенели. Время тянулось бесконечно, вот уж и три и четыре часа дня, а ведь после шести вечера выход из гавани в море для крупных судов запрещен. Но кого спросить? Никого, кроме юных, безусых стражников, нет.
Часов около пяти -- движение, выходит Рязанцев, куда-то уезжает на автомобиле и... очень скоро возвращается -- с кем? Да с мачехой. Ох, вижу это все как во сне, в тяжелом сне... Рязанцев бежит наверх по трапу и через несколько минут начинается посадка.
"Скорей, скорей!" Кто-то просит, чтобы меня подняли наверх первой, а до палубы далеко, и лестница сквозная. Встаю, иду к трапу, Никита передо мной. "Иди, иди впереди, я буду на тебя смотреть, чтобы не видеть воды". Никита ступает на лесенку и живо взбегает наверх. Тащусь, схватившись крепко за поручни, в другой руке сумка, где паспорт и лекарства, ноги свинцовые, не слушаются. Медленно, но двигаюсь... Вдруг вижу, как за поручнями поблескивает вода, и тут фазу конец - повисаю на перилах, тошнота, дурнота, сейчас свалюсь вниз, туда, прямо в жирную воду... Кто-то кричит, но уже рядом со мной один матрос, другой, они ловко подхватывают меня, и во мгновение я уж наверху, где стоит совсем сконфуженный Никита -видно, ему неловко, что мама и по лесенке не сумела взойти. Дежурный офицер галантно козыряет, говорит: "Идите лучше прямо в свою каюту, вас проводят", -- и, действительно, рядом со мной вырастает медсестра в белом и ведет нас с Никитой в кабину.
Минут через десять прихожу в себя, подымаюсь на палубу, все наши уже тут, сейчас отчалим, трап уже поднят, но чего-то еще ждут. И вдруг откуда-то с кормы опускают на землю пологую лесенку, и по ней, качаясь, сбегает Рязанцев, и я вижу, что там стоит мачеха и машет нам... Рязанцев, сбегая, кричит нам: "Задержал, уж извините, но как же было не выпить на родном судне!" Он обнимает мачеху, оба что-то пьют, видимо -- шампанское. "Россия" медленно начинает выходить в море. Вечер так хорош, весь Марсель утопает в золотых лучах весеннего солнца. Говорю Никите: "Смотри, смотри, запомни, вот наверху Notre Dame de la Garde... Я там была, когда тебя еще на свете не было. Верно уж никогда больше и не увидим".
ЧАСТЬ 3 -- СССР (1948--1974)
ЭЛЕКТРОХОД "РОССИЯ"
В самые смутные минуты жизни, когда уж как будто все, как будто дальше и судьбы нет, - эта самая судьба возьмет да и сделает подарок. Так было с нашим морским путем до Одессы: мы шли все время как по зеркалу - не то что качки, волн не видали, даже в Черном море. Шли вдоль итальянских берегов, мимо греческого архипелага -- всюду было солнце, красота и водная гладь.
У нас у всех были кабины второго класса, по двое, по четверо в кабине. Дипломаты и тельавивцы ехали в первом классе. Дипломаты к нам не подходили, им было запрещено, или, вернее, они сами опасались нас. Жители же Тель-Авива заговаривали, стараясь понять, почему это нас так странно охраняли в Марселе, смотрели на нас с удивлением, спрашивали: "Кто же это вас заставил?" О, этот вопрос еще годами будет нас сопровождать в жизни.
Питались мы в большой столовой, кормили нас отлично: всегда свежие фрукты, фруктовые соки, блюда обильные. Многие из нас тут подкормились, что было неплохо -- когда мы попали в Одессу, то не раз вспоминали эти богатые трапезы, а там сразу пришлось кушак подтянуть. Я не могла ничего есть, нервное сжатие глотки возобновилось, и я все свои порции отдавала Никите и Тане Гревс.
Неожиданно для нас мы зашли в Неаполь и простояли там полтора дня. Было разрешено сходить на берег, и все пассажиры, включая нашу группу, уехали в город, смотрели музеи, знаменитый "Грот", а я оставалась одна в своей каюте -- сойти еще раз вниз по трапу?! Об этом и подумать было мне страшно. Сидела около иллюминатора и без особых мыслей смотрела на пристань, где тоже было мало порядка и всего навалено вдоволь. Но вот в полдень подбежала неаполитаночка лет восьми в рваном ситцевом платьишке, загорелая, босоногая, с шапкой черных кудрей и прелестным личиком цвета слоновой кости. Увидев меня, она стала мне кланяться, делать выразительные жесты: мол, дайте хоть что-нибудь поесть... Она гладила рукой животик -- может быть я не понимаю, что значит быть голодной, раз еду на таком роскошном корабле? Но ведь у меня ничего не было, ни денег, ничего. Я ей отвечала жестами и кричала в иллюминатор те несколько итальянских слов, которые знала. Тогда она начала танцевать, прищелкивая в такт пальцами и подпевая. Уж не знаю, учили ли ее этому или просто уличные дети так сами умеют в Неаполе? Окончив танец, она еще постояла, а я вдруг вспомнила, что где-то должны быть у Никиты леденцы, нашла их горсточку в его рюкзаке и стала их ей кидать на пристань через иллюминатор. Один она сразу сунула в рот, остальные - в какой-то карманчик под платьем. Когда увидела, что все, еще раз поклонилась, послала мне воздушный поцелуй, быстро, почти не касаясь камней босыми ногами, убежала и навсегда исчезла.
Мы покинули Неаполь под вечер и уже только на следующий день перед обедом увидали на площадке около лифта (на "России" было шесть этажей и два лифта) большую группу незнакомых нам пассажиров : все они были молодые, молчаливые, сумрачные, и все -- евреи. Как же это мы их раньше не встречали? Однако скоро узнали, что их приняли на борт в Неаполе поздно ночью, что они опаздывали (откуда?) и что их ждали.
Откуда же вы? -- Они молчали в ответ. Позже выяснилось, что все они были в немецких лагерях уничтожения, и каждый из них каким-то своим чудесным способом спасся от огненной печи. Одна молодая девушка рассказала, что она четверо суток пролежала, забившись под нары, на полу камеры, прижавшись плотно к стене, -- и ее не заметили. А когда лагерь был уже освобожден, она с трудом выползла -- настолько ослабела, что и это было ей не под силу. Вся ее семья погибла, да и у всех у них родные погибли в печи или от голода. Эти люди ни с кем не общались, на палубу не выходили, а после чая садились и пели хором на древнееврейском языке. Смотреть на них спокойно нельзя было. У них с собою были книжечки-самоучители, и они старательно учили иврит. Я тогда впервые узнала, что такой язык существует.
Была еврейская Пасха, и завхоз, молодой человек, вполне приятный и вежливый, попросил нас ужинать пораньше: к 8 ч. вечера в столовой второго класса (а еврейская группа ехала в третьем классе) будет традиционный пасхальный ужин для этих молодых евреев. Мы от удивления сперва даже приумолкли - что за неожиданная религиозная терпимость, нет, даже больше того? "А ваш повар разве знает, как готовить еврейскую пасху?" -- спросила Надежда Владимировна. -- "Наш повар -- одессит, все умеет, не думайте", -был ответ завхоза.
Никита подружился с мальчиком чуть моложе его, сыном важного дипломата; родители не мешали -- видимо понимали, что дальше корабля это знакомство не пойдет. Бегал он и к каким-то молодым матросам "вниз". Мне это мало нравилось, но как остановить? Ведь не могла же я бегать по громадному судну за 13-ти летним мальчиком. Но Никита горько поплатился. Незадолго до отъезда я подарила ему скаутский нож с разными лезвиями, отвертками, пробочником -все из первоклассной стали. Он отыскал нож в рюкзаке и понес его "вниз" похвастаться, и как раз самый-то милый из матросов взял у него нож, долго крутил, а потом заявил: "Ну, тебе этот нож ни к чему, все равно отнимут, а мне он пригодится", -- и положил нож себе в карман... Никита был в отчаянии. "Ведь он украл, мама, он просто украл!" -- а я тогда уже поняла: хорошо, что нож исчез, хорошо, что его у нас в багаже нет.
Никак не могу похвастать, что я уже тогда, на "России", все поняла, нет, но от окружавших меня людей, от всех этих советских людей иного поколения -- дипломатов, помощника капитана, подавальщиц в черных тугих платьях, в белых накрахмаленных передничках и наколках, в модных туфельках на невозможно высоких каблуках -- от них всех шла ко мне телепатическая передача: я чувствовала, как они меня воспринимали -- тут были и жалость, и насмешка, и злобное отталкивание и, главным образом, полное несовпадение мироощущения. Это было очень страшно, иногда на меня находила настоящая паника.
С утра мы выходили на палубу, усаживались в шезлонги, разгуливали. "Синее море, белые чайки, лазурные берега". Многие мечтали бы о таком морском путешествии. Часов около десяти делал обход палубы помощник капитана. Это был грек из Одессы, высокий, прекрасно сложенный, с гордым лицом морского волка, загорелый, глаза пронзительно-черные, нос с горбинкой, белая фуражка безупречно посажена на седеющих волосах, в узких губах вечная незажженная трубка. Он подходил к каждому, козырял, спрашивал -- как чувствуете себя? Все ли в порядке? Ему можно было без страха задавать вопросы: где мы точно? что это за остров? что за берега? Он отвечал охотно, показывая трубкой где и что, кланялся и двигался дальше эластичной покачивающейся походкой. У нас он имел огромный успех : он был такой, каким должен быть капитан большого корабля, ходящего в заграничное плавание, человек "видавший виды".
Надумали наши дамы, Ирина Николаевна да Ольга Модестовна Булацель (ее муж претерпел ту же судьбу, что Игорь Александрович -- был выслан из Франции тем же министром, но в другой группе и несколько позднее, а она с двумя дочками -- Лизой, восьми лет, и Аленой -- четырех -- плыла с нами на "России"), чтобы наши дети дали маленький "вечер песни и пляски" для всех пассажиров. Я сразу и резко была против этого, всячески отговаривала, доходило до того, что я говорила, почти теряя спокойный тон, что "дети не ученые обезьяны", и нечего их заставлять фигурять в такой обстановке. Но нет, была сделана заявка завхозу, который, кстати, особого восторга не проявил, и... дети начали репетировать вечные эмигрантские номера -матрешка, русская, хоровод, и даже из каких-то шарфов и платков пытались смастерить подобие костюмов. Однако за день до спектакля завхоз пришел и спокойно заявил, что детского вечера не будет. Почему? Да нет, ничего не случилось, просто это не очень удобно.
Заходили в порт Яффа, там сошли все туристы из Тель-Авива, у них настроение было тревожное, но они нам ничего не говорили, да и вообще как-то отошли от нас, а с теми из Неаполя контакт наладился, и они нас уже не чуждались.
Неожиданно мы узнали, что должны сделать еще один заход, не предвиденный расписанием -- в Хайфу. Когда подходили к Хайфе, я стояла на палубе вместе с Надеждой Владимировной, а рядом с нами -- помощник капитана. На громадном чудесном рейде там и сям из воды торчали не то шесты, не то палки... "Что это ? -- спросила я помощника капитана, -- это какие-нибудь маршруты для судов? Что за палки торчат всюду?" Капитан, улыбаясь, ответил: "Да это все мачты затопленных судов, эти вот три -- в прошлый заход их не было, значит совсем недавно затонули". - "Но как это? Кто же топит? Что же, и люди гибнут?" Он помолчал, прибавил: "Да тут все время дерутся, ну и мины, особенно по ночам. Тут причалить, и то становится трудно!" Было часов около пяти дня, навстречу нам вышел лоцман, и "Россия" осторожно, будто мелкими шажками, стала подруливать к пристани. Мы все столпились на палубе, что же это тут делается?
Прелестный город как на ладони, за ним невысокие холмы, и там, за холмами, идет сильная перестрелка, ухают пушки, вовсю стрекочет пулемет. А по набережной четко видно, как бегут целые семьи, несут детей, старухи воют, да и молодые тоже, рвут на себе волосы. Мужчины погоняют ослика или мула, но больше так, пешком, груженные кулями, таганами, матрацами. Другие прыгают с пристани в лодки и гребут вдоль берега с напряженными, перекошенными лицами; мужчины потрясают кулаками, кричат проклятия израильтянам и плачут. Их становится все больше -- этих арабских беглецов, покидающих родной город. А мы стоим неподвижно, оцепенев -- случайные зрители...
Но вот с палубы спускают на берег сходни, два офицера становятся по обе стороны сходен, а на земле также занимают позицию двое: израильский офицер (или служащий в гавани?) и с другой стороны - английский офицер в хаки. За нами какое-то движение -это юные пассажиры, подобранные на "Россию" в Неаполе. Направляясь к сходням, некоторые нам слегка кивают головой -- у них совсем особые лица - сосредоточенные, серьезные до предела - вот пришла их судьба. В руках у них личные бумаги, они, проходя, показывают их дежурным офицерам на палубе, некоторые слегка кивают, быстро произносят: "Спасибо, спасибо", - это слово они может быть раньше знали, или уж на "России" выучили?.. -Внизу сходен опять проверка, сперва документы смотрит израильский офицер, потом английский, жест рукой -- "проходите". В нескольких шагах стоит грузовичок, каждый подходит к нему, девушки тоже.
Солдатик выдает им оружие, винтовку, патроны, пакет с рационом, еще что-то. Они строятся, и постепенно все удаляются бодрым, военным шагом и довольно слаженно, туда, вверх в гору и дальше за нее, откуда все еще слышны выстрелы, но уже теперь потише и удаляясь. Так вот куда они ехали и куда их везли!..
Ночь в Хайфе проходит напряженно: весь экипаж на месте, никто не смеет ложиться, спать, все одеты и, кому полагается, при оружии. С берега нас освещают четыре ярчайших прожектора. С "России" тоже, не переставая, своими прожекторами освещают и нащупывают берег, город, рейд. Где тут спать -видно, боятся, что нас могут ночью взорвать. Да кто? Ну, арабы, конечно, да и англичане тоже могут -- им не доверяй!
Наконец наступает утро. "Россия" опять с лоцманом отчаливает от пристани, медленно, медленно выходит в море. Стою на палубе с Надеждой Владимировной. Утреннее солнце освещает палестинский берег, виден желтовато-серый песок, уходящий в даль дюнами, поросшими пучками сухой травы. Надежда Владимировна говорит мне: "Смотрите на этот берег, на песок, вот тут, возможно, проходил Спаситель. Что ни говори, для нас это священный берег".
А на мысе, далеко уходящем в море, стоят фантастического размера резервуары с горючим, таких я никогда в жизни еще не видела, да и какое их невероятное количество! Понятно, что из-за этой земли будут вечно драться.
Но вот и Дарданеллы, бесконечные ряды белых крестов английских военных кладбищ. Медленно, тихо-тихо проходим Константинополь: весна, мечети сияют, видны мраморные дворцы вдоль Босфора, и вот уж вода меняет цвет, темнеет -мы в Черном море! "Ну, говорит нам завхоз, потирая руки, -- теперь все, будем к 1-му мая в Одессе, наш капитан дал телеграмму, поставим рекорд и красное знамя получим". На два часа заходим в Констанцу, принимаем груз, и дальше; "Россия" набирает скорость, кажется, что мы буквально несемся. А как же мины? Говорили ведь, что их еще немало осталось, что следовало бы осторожно. Но нет, нам судьба доехать до цели, волноваться не стоит.
Последние два дня провожу много времени с одной женщиной, с которой чуть ли не подружилась на "России"; она работает уборщицей внизу и выходит ко мне почти украдкой -- на палубе ей бывать не полагается. Она первая ко мне подошла и заговорила, произнесла какую-то банальную фразу вроде: "Вы что же, все на родину едете?" Видно, ей очень хотелось что-то узнать и, главное, понять про нас -- может быть нам очень плохо жилось за границей ? Или же советское правительство велело нам вернуться? Но эта тема сама уходит быстро как бы по взаимному сговору -- она понимает, что все равно ей всего никак не понять, а я? -- Мне трудно объяснить, я и сама запуталась -- а вот, что соскучилась по родной земле, это она отлично понимает. А дальше, где-то в уголке, то там, то здесь, где она меня поджидает, я ее расспрашиваю о том, как она прожила войну, как попала на "Россию", как ей живется. Она одета так, как почти все женщины в СССР после войны. Сапоги какие-то грубые, юбчонка неизвестного цвета и... ватник! Такой ватник я вижу впервые, а ведь кажется, уже и тепло, не жарко ли в нем? На голове у нее шерстяной платок вроде бы коричневого цвета. Говорит "Да нет, не жарко, ночью-то холодно еще, да я так привыкла". Лицо молодое, и хоть некрасивое, но ужасно милое, элегантности в ней -никакой, она и не знает, что это значит. Зато есть какое-то особое в ней достоинство, она вызывает уважение, симпатию к себе, словом, сразу к себе располагает. Невольную мысль, что ее "подослали", сразу же отметаю, ерунда -- быть не может. Но я уже поняла, что на "России" никому нельзя некоторых вещей говорить, особенно про dolce vita, а потому беседы наши идут незатейливо, но "по душам", и она несколько раз мне повторяет: "Как хорошо, с кем поговорить есть, а то ведь там, внизу, больше помалкиваю, кто я для них? Я ведь не спекулянтка, не торгую парфюмерией, они на меня как на дуру смотрят!" Она в войну была мобилизована, попала на военный траулер в Черном море, три раза тонула... Муж когда-то был, да будто и не было его, детей нет -- она одинокая. Прощаемся, жму ей руку. "Ну, счастливого вам!" -говорит она.
***
Мы уж пришвартовались в одесском порту, завтра Первое Мая. красное знамя за нами, ура! Совсем темнеет, верно уже около десяти вечера; сидим по каютам и ждем. Горничные и подавальщицы появляются в дверях каюты, суют мне в руки пакетики -- нейлоновые чулки, губная помада, пудра "Рашель" -шепчут: "Потом зайду, возьму, уж помогите, а?" Вдруг дверь в кабину с грохотом растворяется, влетает к нам тот мальчик, дипломатский сынок, с выпученными глазами и кричит: "НКВД на борту!" - и, как петрушка, исчезает в свой отсек к папе-маме -- дипломатам.
Проходит минут десять, может больше, и в каюту входит военный в форме НКВД, на голове фуражка, сам среднего роста, лицо серое, похожее на пятно. Я волнуюсь и от этого злюсь на себя. "Ну что ж, говорит он, посмотрим ваши вещички, вот откройте сумочку свою, что в ней?" Открываю сумку, он берет ее, начинает по одной вынимать вещи. Попадается тюбик губной помады, второй. "Это ваше?" -- "Да, конечно". -- "А зачем вам два тюбика?" -- "Один везу в подарок знакомой". -- "Ну, а может отдадите его мне?" Как быть: отдать, сказать: "Да ради Бога, берите, это же ерунда". Но ведь так начав, можно и все дальше делить "на двоих". -- "Да нет, отвечаю, зачем вам, у меня другого подарка с собой нет". Он молча кладет тюбик назад. -- "А это что?" -- "Это самопишущая ручка". -- "А зачем вам две?" Начинаю злиться, слышу, что голос у меня звенит: "Одна -- мне, одна -- подарок мужу. Я знаю, у него нет". -"А не отдадите мне?" Что же это он так просто и так уж нагло; да верно надо было просто самой ему сразу предложить : "А может хотите одну, пожалуйста, вот, мне ничуть не жалко". -- Ну, а вдруг он скажет: "Это что -- взятка? Нет, гражданка, у нас этого не бывает, это вам не Запад, а ну-ка составим протокольчик!" Беру перо из его рук, кладу назад в сумку, повторяю: "Нет, нет, это подарок мужу. Я ему уж даже написала, что везу".
Он перебирает дальше вещи, у меня с собой в кабине очень мало чего, все в багаже, в трюме. Он отбирает три модных журнала. -- "Да почему же? Это ведь только моды!" -- "Нельзя, нет, это запрещено". Никита оказался хитрее: свой рюкзак он спрятал в шкафчик в умывалке. Вскоре наш "смотритель" нас покидает, видно, что он недоволен.
У остальных в нашей группе по-разному: у кого много поотбирали, у кого -- ничего. Нам говорят: завтра с утра едете в Люстдорф, это недалеко, километров в 15-ти от города. Утром совсем не жарко, даже прохладно. На пристани нас ждут не то два, не то три грузовичка, за рулем солдаты. Стоят какие-то офицеры, но будто и не НКВД. С трудом лезем в эти открытые грузовички, где вдоль борта шатко расположена узкая доска для сиденья. "Ну, поехали!" -- звучит классическая фраза, но для нашего уха она звучит чуждо -- это вечное советское "ну!": вот оно впервые. Сколько длится кошмарный путь до Люстдорфа, трудно сказать. Дороги просто нет, едем не то по ухабам, не то по овражкам -- или, может быть, это бывшее поле битвы и под нами воронки от бомб? Грузовичок кренит, кренит до отказа. Вот сейчас перевернется, вот уж вылетаем с доски, ноги покинули дно грузовика, цепляемся в последнем отчаянии за невысокий борт... но нет, наш юный водитель, боец лет восемнадцати, каким-то чудом выпрямляет наш "экипаж", и несколько секунд мы едем без всякой качки. Он, наконец, попал на дорогу, но опять крен, еще ужаснее, в другую сторону, сейчас уж вылетим все туда направо. Однако после легкого момента сомнения грузовичок снова вскакивает на лапы. Рядом со мной сидит Ирина Сергеевна Сирина, человек удивительно спокойный, владеющая своими нервами в совершенстве. Она внезапно наклоняется ко мне и кричит мне в ухо: "Господи! Скорее бы уж покрушились, просто уж выдержать невозможно". Никита вцепился в меня, весь зеленый, его укачало, да и к тому же ему просто страшно.
Когда я наконец смогла понемногу вставать, пришлось почти сразу собираться в дальний путь. Мачехой были куплены три плетеные корзины, и началась укладка. Говорили: книг не берите, все равно отнимут, там же цензура, и я раздарила бесконечное количество ценных книг, очень редкие издания. Говорили: не нагружайтесь лишними кастрюлями, сковородками и т.п. -- там купите, и я слушалась, и почти все хозяйственные вещи бросила в Париже. Главную роль в этом играла мачеха, а ведь она не желала мне зла. Когда я приехала в Ульяновск, где в те годы даже стакана нельзя было купить, то локти кусала. Воля моя была на корню подорвана болезнью, я была ужасно слаба, с трудом училась снова ходить и даже связно говорить.
Друзья стали приходить прощаться; впрочем, немногие решались переступить порог нашего "чумного" дома. Почему-то особенно помню расстроенное лицо В. Алексинского; ведь уезжала навеки не только я, но и его лучшие друзья Угримовы... За день до отъезда внезапно пришел и сам патрон Жан Лемерсье, мрачный, серый; он вдруг заплакал и сказал: "Вот когда я понял, что каждое су, которое я в жизни заработал, весь мой завод, все дело -- всем я обязан только Кривошеину". Я ответила ему: "Месье Лемерсье, теперь уже поздно, ничего все равно не вернуть".
Отбытие было назначено с Лионского вокзала на вечер 19-го или 20-го апреля. Для нашей группы были зарезервированы два вагона второго класса, и сопровождал нас служащий консульства Рязанцев -- он кое-как с помощью словаря кумекал по-французски. Мачеха ехала с нами -- проводить до Марселя. Платформа была загружена провожающими. Вот вижу в окно М.В. Поленову, Товстолеса, Ступницкого. А вот под окном стоит и Шушу Федоров с фоксиком Топси под мышкой; Топси рвется к Тане Гревс и плачет, у Шушу лицо... ну, и не сказать, какое! Что это они делают? Зачем? - Так навсегда и осталось загадкой. Сижу в одном купе с Надеждой Владимировной и мачехой, чтобы быть всю ночь под бдительным надзором, -- голова у меня все еще неважная. Henri de Fontenay и его жена довезли меня из дома до вокзала и сразу уехали. Henri говорит: "Простите, слишком тяжело оставаться до конца".
Поезд двигается все скорее; начинается длинная ночь до Марселя, колеса стучат, в голове у меня хаос, солома. Спать немыслимо. Посреди ночи потихоньку выхожу в коридор - и дальше, через тамбур, в другой вагон. Тут меня перехватывает из своего куце Вера Михайловна Толли, которую я почти и не знаю -- добрейшая душа! Она меня усаживает рядом с собой, успокаивает -я болтаю чертову ерунду, хохочу... Но вот в дверях и мачеха с перекошенным с испуга лицом -- кто его знает, что со мной, а она крепко спала и не заметила... Верно, Рязанцев успел ее угостить из своей неизменной фляжки.
Под утро задремываю, Никита спит в углу, умаялся -- все спят. Въезжаем на вокзал - это Марсель. Солнце сияет, погода чудесная. Нас куда-то везут в небольшом автобусе -- кажется, в мэрию. Происходит нудная выдача бумаг, сдача всех денег. Рязанцев то исчезает, то снова появляется. В чем же заминка? Может нас и правда не хотят выпускать? Но вот часов около десяти опять тот же автобусик, едем в порт на посадку на электроход "Россия" который специально зашел в Марсель, чтобы принять нашу группу.
За нами едет открытый автобус с военными; все молчат, лица напряженные. Дома, хибарки кончаются; въезжаем в "Старый Порт" -- Vieux Port, известный всему миру по чудесной трилогии Марселя Паньоля "Мариус", "Сезар", "Фанни". Сейчас это была груда страшных развалин, где не пройти - не проехать -- все разворочено, дыбом стоят огромные кубы бетона, острые осколки покрывают прежние причалы. Высаживаемся, военные нас окружают и по узкому лазу ведут к более или менее очищенной площадке; сразу перед нами вырастает громадный корабль -- это и есть электроход "Россия" блистательно белый, 32.000 тонн водоизмещения -- английское трофейное судно, бывшее личной яхтой Гитлера, позднее переданное по договору англичанами советскому правительству. Это, кстати был последний рейс "России" за границу: началась холодная война. Из Вашингтона были отозваны в СССР почти все советские дипломаты (около 120 человек). "Россия" стояла в Нью-Йорке, а дипломатам, уезжавшим на "России", пришлось самим таскать на борт свои тяжелые багажи: ни один носильщик не соглашался им помочь. Вот и стояла "Россия", как некий колосс, возвышаясь над причалом.
Нас вывели на эту площадку, окруженную со всех сторон развалинами и каменным хаосом, и военные тесно нас окружили Рязанцев поднялся по трапу на борт, а мы остались. Эти юные военные были C.R.S.[*], вооруженные автоматами; лица у них были деревянные. Кто-то подстелил мне плед на острый каменный щебень. я на него села и вдруг почувствовала полное изнеможение. Вскоре жара на нашей площадке стала почти непереносимой; у кого-то оказался зонтик, его надо мной раскрыли. Пить ни у кого не было.
На "России" помимо нашей группы было уже немало пассажиров, человек двести, все жители Тель-Авива, спешившие домой -они гостили в Нью-Йорке у родственников. И, конечно, не могли понять, что это за жалкий табор русских женщин и детей валяется на земле под жгучим марсельским солнцем. Они вслух по-русски нас жалели, пробовали нам кидать апельсины -- но никто из нас не двинулся, мы оцепенели. Время тянулось бесконечно, вот уж и три и четыре часа дня, а ведь после шести вечера выход из гавани в море для крупных судов запрещен. Но кого спросить? Никого, кроме юных, безусых стражников, нет.
Часов около пяти -- движение, выходит Рязанцев, куда-то уезжает на автомобиле и... очень скоро возвращается -- с кем? Да с мачехой. Ох, вижу это все как во сне, в тяжелом сне... Рязанцев бежит наверх по трапу и через несколько минут начинается посадка.
"Скорей, скорей!" Кто-то просит, чтобы меня подняли наверх первой, а до палубы далеко, и лестница сквозная. Встаю, иду к трапу, Никита передо мной. "Иди, иди впереди, я буду на тебя смотреть, чтобы не видеть воды". Никита ступает на лесенку и живо взбегает наверх. Тащусь, схватившись крепко за поручни, в другой руке сумка, где паспорт и лекарства, ноги свинцовые, не слушаются. Медленно, но двигаюсь... Вдруг вижу, как за поручнями поблескивает вода, и тут фазу конец - повисаю на перилах, тошнота, дурнота, сейчас свалюсь вниз, туда, прямо в жирную воду... Кто-то кричит, но уже рядом со мной один матрос, другой, они ловко подхватывают меня, и во мгновение я уж наверху, где стоит совсем сконфуженный Никита -видно, ему неловко, что мама и по лесенке не сумела взойти. Дежурный офицер галантно козыряет, говорит: "Идите лучше прямо в свою каюту, вас проводят", -- и, действительно, рядом со мной вырастает медсестра в белом и ведет нас с Никитой в кабину.
Минут через десять прихожу в себя, подымаюсь на палубу, все наши уже тут, сейчас отчалим, трап уже поднят, но чего-то еще ждут. И вдруг откуда-то с кормы опускают на землю пологую лесенку, и по ней, качаясь, сбегает Рязанцев, и я вижу, что там стоит мачеха и машет нам... Рязанцев, сбегая, кричит нам: "Задержал, уж извините, но как же было не выпить на родном судне!" Он обнимает мачеху, оба что-то пьют, видимо -- шампанское. "Россия" медленно начинает выходить в море. Вечер так хорош, весь Марсель утопает в золотых лучах весеннего солнца. Говорю Никите: "Смотри, смотри, запомни, вот наверху Notre Dame de la Garde... Я там была, когда тебя еще на свете не было. Верно уж никогда больше и не увидим".
ЧАСТЬ 3 -- СССР (1948--1974)
ЭЛЕКТРОХОД "РОССИЯ"
В самые смутные минуты жизни, когда уж как будто все, как будто дальше и судьбы нет, - эта самая судьба возьмет да и сделает подарок. Так было с нашим морским путем до Одессы: мы шли все время как по зеркалу - не то что качки, волн не видали, даже в Черном море. Шли вдоль итальянских берегов, мимо греческого архипелага -- всюду было солнце, красота и водная гладь.
У нас у всех были кабины второго класса, по двое, по четверо в кабине. Дипломаты и тельавивцы ехали в первом классе. Дипломаты к нам не подходили, им было запрещено, или, вернее, они сами опасались нас. Жители же Тель-Авива заговаривали, стараясь понять, почему это нас так странно охраняли в Марселе, смотрели на нас с удивлением, спрашивали: "Кто же это вас заставил?" О, этот вопрос еще годами будет нас сопровождать в жизни.
Питались мы в большой столовой, кормили нас отлично: всегда свежие фрукты, фруктовые соки, блюда обильные. Многие из нас тут подкормились, что было неплохо -- когда мы попали в Одессу, то не раз вспоминали эти богатые трапезы, а там сразу пришлось кушак подтянуть. Я не могла ничего есть, нервное сжатие глотки возобновилось, и я все свои порции отдавала Никите и Тане Гревс.
Неожиданно для нас мы зашли в Неаполь и простояли там полтора дня. Было разрешено сходить на берег, и все пассажиры, включая нашу группу, уехали в город, смотрели музеи, знаменитый "Грот", а я оставалась одна в своей каюте -- сойти еще раз вниз по трапу?! Об этом и подумать было мне страшно. Сидела около иллюминатора и без особых мыслей смотрела на пристань, где тоже было мало порядка и всего навалено вдоволь. Но вот в полдень подбежала неаполитаночка лет восьми в рваном ситцевом платьишке, загорелая, босоногая, с шапкой черных кудрей и прелестным личиком цвета слоновой кости. Увидев меня, она стала мне кланяться, делать выразительные жесты: мол, дайте хоть что-нибудь поесть... Она гладила рукой животик -- может быть я не понимаю, что значит быть голодной, раз еду на таком роскошном корабле? Но ведь у меня ничего не было, ни денег, ничего. Я ей отвечала жестами и кричала в иллюминатор те несколько итальянских слов, которые знала. Тогда она начала танцевать, прищелкивая в такт пальцами и подпевая. Уж не знаю, учили ли ее этому или просто уличные дети так сами умеют в Неаполе? Окончив танец, она еще постояла, а я вдруг вспомнила, что где-то должны быть у Никиты леденцы, нашла их горсточку в его рюкзаке и стала их ей кидать на пристань через иллюминатор. Один она сразу сунула в рот, остальные - в какой-то карманчик под платьем. Когда увидела, что все, еще раз поклонилась, послала мне воздушный поцелуй, быстро, почти не касаясь камней босыми ногами, убежала и навсегда исчезла.
Мы покинули Неаполь под вечер и уже только на следующий день перед обедом увидали на площадке около лифта (на "России" было шесть этажей и два лифта) большую группу незнакомых нам пассажиров : все они были молодые, молчаливые, сумрачные, и все -- евреи. Как же это мы их раньше не встречали? Однако скоро узнали, что их приняли на борт в Неаполе поздно ночью, что они опаздывали (откуда?) и что их ждали.
Откуда же вы? -- Они молчали в ответ. Позже выяснилось, что все они были в немецких лагерях уничтожения, и каждый из них каким-то своим чудесным способом спасся от огненной печи. Одна молодая девушка рассказала, что она четверо суток пролежала, забившись под нары, на полу камеры, прижавшись плотно к стене, -- и ее не заметили. А когда лагерь был уже освобожден, она с трудом выползла -- настолько ослабела, что и это было ей не под силу. Вся ее семья погибла, да и у всех у них родные погибли в печи или от голода. Эти люди ни с кем не общались, на палубу не выходили, а после чая садились и пели хором на древнееврейском языке. Смотреть на них спокойно нельзя было. У них с собою были книжечки-самоучители, и они старательно учили иврит. Я тогда впервые узнала, что такой язык существует.
Была еврейская Пасха, и завхоз, молодой человек, вполне приятный и вежливый, попросил нас ужинать пораньше: к 8 ч. вечера в столовой второго класса (а еврейская группа ехала в третьем классе) будет традиционный пасхальный ужин для этих молодых евреев. Мы от удивления сперва даже приумолкли - что за неожиданная религиозная терпимость, нет, даже больше того? "А ваш повар разве знает, как готовить еврейскую пасху?" -- спросила Надежда Владимировна. -- "Наш повар -- одессит, все умеет, не думайте", -был ответ завхоза.
Никита подружился с мальчиком чуть моложе его, сыном важного дипломата; родители не мешали -- видимо понимали, что дальше корабля это знакомство не пойдет. Бегал он и к каким-то молодым матросам "вниз". Мне это мало нравилось, но как остановить? Ведь не могла же я бегать по громадному судну за 13-ти летним мальчиком. Но Никита горько поплатился. Незадолго до отъезда я подарила ему скаутский нож с разными лезвиями, отвертками, пробочником -все из первоклассной стали. Он отыскал нож в рюкзаке и понес его "вниз" похвастаться, и как раз самый-то милый из матросов взял у него нож, долго крутил, а потом заявил: "Ну, тебе этот нож ни к чему, все равно отнимут, а мне он пригодится", -- и положил нож себе в карман... Никита был в отчаянии. "Ведь он украл, мама, он просто украл!" -- а я тогда уже поняла: хорошо, что нож исчез, хорошо, что его у нас в багаже нет.
Никак не могу похвастать, что я уже тогда, на "России", все поняла, нет, но от окружавших меня людей, от всех этих советских людей иного поколения -- дипломатов, помощника капитана, подавальщиц в черных тугих платьях, в белых накрахмаленных передничках и наколках, в модных туфельках на невозможно высоких каблуках -- от них всех шла ко мне телепатическая передача: я чувствовала, как они меня воспринимали -- тут были и жалость, и насмешка, и злобное отталкивание и, главным образом, полное несовпадение мироощущения. Это было очень страшно, иногда на меня находила настоящая паника.
С утра мы выходили на палубу, усаживались в шезлонги, разгуливали. "Синее море, белые чайки, лазурные берега". Многие мечтали бы о таком морском путешествии. Часов около десяти делал обход палубы помощник капитана. Это был грек из Одессы, высокий, прекрасно сложенный, с гордым лицом морского волка, загорелый, глаза пронзительно-черные, нос с горбинкой, белая фуражка безупречно посажена на седеющих волосах, в узких губах вечная незажженная трубка. Он подходил к каждому, козырял, спрашивал -- как чувствуете себя? Все ли в порядке? Ему можно было без страха задавать вопросы: где мы точно? что это за остров? что за берега? Он отвечал охотно, показывая трубкой где и что, кланялся и двигался дальше эластичной покачивающейся походкой. У нас он имел огромный успех : он был такой, каким должен быть капитан большого корабля, ходящего в заграничное плавание, человек "видавший виды".
Надумали наши дамы, Ирина Николаевна да Ольга Модестовна Булацель (ее муж претерпел ту же судьбу, что Игорь Александрович -- был выслан из Франции тем же министром, но в другой группе и несколько позднее, а она с двумя дочками -- Лизой, восьми лет, и Аленой -- четырех -- плыла с нами на "России"), чтобы наши дети дали маленький "вечер песни и пляски" для всех пассажиров. Я сразу и резко была против этого, всячески отговаривала, доходило до того, что я говорила, почти теряя спокойный тон, что "дети не ученые обезьяны", и нечего их заставлять фигурять в такой обстановке. Но нет, была сделана заявка завхозу, который, кстати, особого восторга не проявил, и... дети начали репетировать вечные эмигрантские номера -матрешка, русская, хоровод, и даже из каких-то шарфов и платков пытались смастерить подобие костюмов. Однако за день до спектакля завхоз пришел и спокойно заявил, что детского вечера не будет. Почему? Да нет, ничего не случилось, просто это не очень удобно.
Заходили в порт Яффа, там сошли все туристы из Тель-Авива, у них настроение было тревожное, но они нам ничего не говорили, да и вообще как-то отошли от нас, а с теми из Неаполя контакт наладился, и они нас уже не чуждались.
Неожиданно мы узнали, что должны сделать еще один заход, не предвиденный расписанием -- в Хайфу. Когда подходили к Хайфе, я стояла на палубе вместе с Надеждой Владимировной, а рядом с нами -- помощник капитана. На громадном чудесном рейде там и сям из воды торчали не то шесты, не то палки... "Что это ? -- спросила я помощника капитана, -- это какие-нибудь маршруты для судов? Что за палки торчат всюду?" Капитан, улыбаясь, ответил: "Да это все мачты затопленных судов, эти вот три -- в прошлый заход их не было, значит совсем недавно затонули". - "Но как это? Кто же топит? Что же, и люди гибнут?" Он помолчал, прибавил: "Да тут все время дерутся, ну и мины, особенно по ночам. Тут причалить, и то становится трудно!" Было часов около пяти дня, навстречу нам вышел лоцман, и "Россия" осторожно, будто мелкими шажками, стала подруливать к пристани. Мы все столпились на палубе, что же это тут делается?
Прелестный город как на ладони, за ним невысокие холмы, и там, за холмами, идет сильная перестрелка, ухают пушки, вовсю стрекочет пулемет. А по набережной четко видно, как бегут целые семьи, несут детей, старухи воют, да и молодые тоже, рвут на себе волосы. Мужчины погоняют ослика или мула, но больше так, пешком, груженные кулями, таганами, матрацами. Другие прыгают с пристани в лодки и гребут вдоль берега с напряженными, перекошенными лицами; мужчины потрясают кулаками, кричат проклятия израильтянам и плачут. Их становится все больше -- этих арабских беглецов, покидающих родной город. А мы стоим неподвижно, оцепенев -- случайные зрители...
Но вот с палубы спускают на берег сходни, два офицера становятся по обе стороны сходен, а на земле также занимают позицию двое: израильский офицер (или служащий в гавани?) и с другой стороны - английский офицер в хаки. За нами какое-то движение -это юные пассажиры, подобранные на "Россию" в Неаполе. Направляясь к сходням, некоторые нам слегка кивают головой -- у них совсем особые лица - сосредоточенные, серьезные до предела - вот пришла их судьба. В руках у них личные бумаги, они, проходя, показывают их дежурным офицерам на палубе, некоторые слегка кивают, быстро произносят: "Спасибо, спасибо", - это слово они может быть раньше знали, или уж на "России" выучили?.. -Внизу сходен опять проверка, сперва документы смотрит израильский офицер, потом английский, жест рукой -- "проходите". В нескольких шагах стоит грузовичок, каждый подходит к нему, девушки тоже.
Солдатик выдает им оружие, винтовку, патроны, пакет с рационом, еще что-то. Они строятся, и постепенно все удаляются бодрым, военным шагом и довольно слаженно, туда, вверх в гору и дальше за нее, откуда все еще слышны выстрелы, но уже теперь потише и удаляясь. Так вот куда они ехали и куда их везли!..
Ночь в Хайфе проходит напряженно: весь экипаж на месте, никто не смеет ложиться, спать, все одеты и, кому полагается, при оружии. С берега нас освещают четыре ярчайших прожектора. С "России" тоже, не переставая, своими прожекторами освещают и нащупывают берег, город, рейд. Где тут спать -видно, боятся, что нас могут ночью взорвать. Да кто? Ну, арабы, конечно, да и англичане тоже могут -- им не доверяй!
Наконец наступает утро. "Россия" опять с лоцманом отчаливает от пристани, медленно, медленно выходит в море. Стою на палубе с Надеждой Владимировной. Утреннее солнце освещает палестинский берег, виден желтовато-серый песок, уходящий в даль дюнами, поросшими пучками сухой травы. Надежда Владимировна говорит мне: "Смотрите на этот берег, на песок, вот тут, возможно, проходил Спаситель. Что ни говори, для нас это священный берег".
А на мысе, далеко уходящем в море, стоят фантастического размера резервуары с горючим, таких я никогда в жизни еще не видела, да и какое их невероятное количество! Понятно, что из-за этой земли будут вечно драться.
Но вот и Дарданеллы, бесконечные ряды белых крестов английских военных кладбищ. Медленно, тихо-тихо проходим Константинополь: весна, мечети сияют, видны мраморные дворцы вдоль Босфора, и вот уж вода меняет цвет, темнеет -мы в Черном море! "Ну, говорит нам завхоз, потирая руки, -- теперь все, будем к 1-му мая в Одессе, наш капитан дал телеграмму, поставим рекорд и красное знамя получим". На два часа заходим в Констанцу, принимаем груз, и дальше; "Россия" набирает скорость, кажется, что мы буквально несемся. А как же мины? Говорили ведь, что их еще немало осталось, что следовало бы осторожно. Но нет, нам судьба доехать до цели, волноваться не стоит.
Последние два дня провожу много времени с одной женщиной, с которой чуть ли не подружилась на "России"; она работает уборщицей внизу и выходит ко мне почти украдкой -- на палубе ей бывать не полагается. Она первая ко мне подошла и заговорила, произнесла какую-то банальную фразу вроде: "Вы что же, все на родину едете?" Видно, ей очень хотелось что-то узнать и, главное, понять про нас -- может быть нам очень плохо жилось за границей ? Или же советское правительство велело нам вернуться? Но эта тема сама уходит быстро как бы по взаимному сговору -- она понимает, что все равно ей всего никак не понять, а я? -- Мне трудно объяснить, я и сама запуталась -- а вот, что соскучилась по родной земле, это она отлично понимает. А дальше, где-то в уголке, то там, то здесь, где она меня поджидает, я ее расспрашиваю о том, как она прожила войну, как попала на "Россию", как ей живется. Она одета так, как почти все женщины в СССР после войны. Сапоги какие-то грубые, юбчонка неизвестного цвета и... ватник! Такой ватник я вижу впервые, а ведь кажется, уже и тепло, не жарко ли в нем? На голове у нее шерстяной платок вроде бы коричневого цвета. Говорит "Да нет, не жарко, ночью-то холодно еще, да я так привыкла". Лицо молодое, и хоть некрасивое, но ужасно милое, элегантности в ней -никакой, она и не знает, что это значит. Зато есть какое-то особое в ней достоинство, она вызывает уважение, симпатию к себе, словом, сразу к себе располагает. Невольную мысль, что ее "подослали", сразу же отметаю, ерунда -- быть не может. Но я уже поняла, что на "России" никому нельзя некоторых вещей говорить, особенно про dolce vita, а потому беседы наши идут незатейливо, но "по душам", и она несколько раз мне повторяет: "Как хорошо, с кем поговорить есть, а то ведь там, внизу, больше помалкиваю, кто я для них? Я ведь не спекулянтка, не торгую парфюмерией, они на меня как на дуру смотрят!" Она в войну была мобилизована, попала на военный траулер в Черном море, три раза тонула... Муж когда-то был, да будто и не было его, детей нет -- она одинокая. Прощаемся, жму ей руку. "Ну, счастливого вам!" -говорит она.
***
Мы уж пришвартовались в одесском порту, завтра Первое Мая. красное знамя за нами, ура! Совсем темнеет, верно уже около десяти вечера; сидим по каютам и ждем. Горничные и подавальщицы появляются в дверях каюты, суют мне в руки пакетики -- нейлоновые чулки, губная помада, пудра "Рашель" -шепчут: "Потом зайду, возьму, уж помогите, а?" Вдруг дверь в кабину с грохотом растворяется, влетает к нам тот мальчик, дипломатский сынок, с выпученными глазами и кричит: "НКВД на борту!" - и, как петрушка, исчезает в свой отсек к папе-маме -- дипломатам.
Проходит минут десять, может больше, и в каюту входит военный в форме НКВД, на голове фуражка, сам среднего роста, лицо серое, похожее на пятно. Я волнуюсь и от этого злюсь на себя. "Ну что ж, говорит он, посмотрим ваши вещички, вот откройте сумочку свою, что в ней?" Открываю сумку, он берет ее, начинает по одной вынимать вещи. Попадается тюбик губной помады, второй. "Это ваше?" -- "Да, конечно". -- "А зачем вам два тюбика?" -- "Один везу в подарок знакомой". -- "Ну, а может отдадите его мне?" Как быть: отдать, сказать: "Да ради Бога, берите, это же ерунда". Но ведь так начав, можно и все дальше делить "на двоих". -- "Да нет, отвечаю, зачем вам, у меня другого подарка с собой нет". Он молча кладет тюбик назад. -- "А это что?" -- "Это самопишущая ручка". -- "А зачем вам две?" Начинаю злиться, слышу, что голос у меня звенит: "Одна -- мне, одна -- подарок мужу. Я знаю, у него нет". -"А не отдадите мне?" Что же это он так просто и так уж нагло; да верно надо было просто самой ему сразу предложить : "А может хотите одну, пожалуйста, вот, мне ничуть не жалко". -- Ну, а вдруг он скажет: "Это что -- взятка? Нет, гражданка, у нас этого не бывает, это вам не Запад, а ну-ка составим протокольчик!" Беру перо из его рук, кладу назад в сумку, повторяю: "Нет, нет, это подарок мужу. Я ему уж даже написала, что везу".
Он перебирает дальше вещи, у меня с собой в кабине очень мало чего, все в багаже, в трюме. Он отбирает три модных журнала. -- "Да почему же? Это ведь только моды!" -- "Нельзя, нет, это запрещено". Никита оказался хитрее: свой рюкзак он спрятал в шкафчик в умывалке. Вскоре наш "смотритель" нас покидает, видно, что он недоволен.
У остальных в нашей группе по-разному: у кого много поотбирали, у кого -- ничего. Нам говорят: завтра с утра едете в Люстдорф, это недалеко, километров в 15-ти от города. Утром совсем не жарко, даже прохладно. На пристани нас ждут не то два, не то три грузовичка, за рулем солдаты. Стоят какие-то офицеры, но будто и не НКВД. С трудом лезем в эти открытые грузовички, где вдоль борта шатко расположена узкая доска для сиденья. "Ну, поехали!" -- звучит классическая фраза, но для нашего уха она звучит чуждо -- это вечное советское "ну!": вот оно впервые. Сколько длится кошмарный путь до Люстдорфа, трудно сказать. Дороги просто нет, едем не то по ухабам, не то по овражкам -- или, может быть, это бывшее поле битвы и под нами воронки от бомб? Грузовичок кренит, кренит до отказа. Вот сейчас перевернется, вот уж вылетаем с доски, ноги покинули дно грузовика, цепляемся в последнем отчаянии за невысокий борт... но нет, наш юный водитель, боец лет восемнадцати, каким-то чудом выпрямляет наш "экипаж", и несколько секунд мы едем без всякой качки. Он, наконец, попал на дорогу, но опять крен, еще ужаснее, в другую сторону, сейчас уж вылетим все туда направо. Однако после легкого момента сомнения грузовичок снова вскакивает на лапы. Рядом со мной сидит Ирина Сергеевна Сирина, человек удивительно спокойный, владеющая своими нервами в совершенстве. Она внезапно наклоняется ко мне и кричит мне в ухо: "Господи! Скорее бы уж покрушились, просто уж выдержать невозможно". Никита вцепился в меня, весь зеленый, его укачало, да и к тому же ему просто страшно.