Страница:
Это время опять как-то путанно вспоминается; я пишу Игорю Александровичу, от него приходит ответ, я ему могу писать четыре раза в год, а от него, кажется, будет два письма... Он просит поскорее послать ему посылку с провизией; но не так-то просто найти в Ульяновске подходящие консервы или колбасу, сухари и прочее. Но мне помогают все набрать, что получше, и зашить пакет в суровое полотно. Первая посылка в Тайшет отбывает.
Вся моя жизнь нелегкой этой зимы складывается тяжело и уродливо; впрочем уроки у Кожевникова возобновляются, и Бэтти и дети очень со мной милы.
В середине декабря умирает от саркомы печени один из "реэмигрантов", приехавший на год раньше нас, Алексей Николаевич Никольский; мы знакомы с самого нашего приезда и продолжали у них бывать, но не очень часто. Алексей Николаевич корабельный инженер, был известен на Балтийском флоте, а во Франции жил годами на юге, в Ментоне, и на собственной машине возил по Франции американских туристов; жена его Евгения Николаевна не работала, занималась садом -- говорит, сад был один из лучших на всем побережьи.
Очень приятный человек Никольский, видный, прямой -- как сержант в строю, не лишен юмора, всегда ровный и приветливый, мы с Никитой очень его любим. Жизнь его в Ульяновске, однако, не легко складывается -- но я не расспрашиваю, как и что. А теперь начинают копать Ульяновское море, и вдруг он понадобился -- счастлив, что наконец при настоящем деле.
И вот внезапно, как подкошенный дуб, он валится -- в несколько недель от этого исполина остается какой-то обтянутый темной кожей скелет, мучения страшные, зуд по всему телу -- он с истерическими стонами расчесывает себе руки, ноги. Ужасно. Иду еще раз или два навестить его в больницу, но он, кажется, уже никого не узнает.
Алексей Николаевич умирает в то время, как я сама в больнице; в конце декабря иду к его вдове. Она уже записалась в очередь на место в старческий дом в Акшауте, это недалеко от Сызрани, в бывшем имении Поливановых, друзей Кривошеиных. Комната их стоит 300 рублей в месяц, жактовской так и не получили, и у Евгении Николаевны вопрос: как теперь целых полгода платить такие деньги? Через несколько дней иду опять к ней и предлагаю переехать на это время ко мне, только с условием выехать к друзьям на те две недели, что приедет в отпуск Никита. Она тут же с радостью соглашается, доживет этот месяц здесь, и в начале января переберется ко мне. Конечно, никакой платы я с нее не прошу, да и не приму.
Все оговорено, и я довольна, что не буду больше совсем одна, мне вдруг это стало не под силу.
Ночь под Новый Год
Раз в Крещенский вечерок
Девушки гадали...
В. Жуковский
Прошлый Новый Год я встречала у Провальских, но в этом году благодарю и отказываюсь; во-первых, когда я шла к ним, то чуть не замерзла по дороге: я не посмотрела не градусник, выходя -- оказалось, что было 37° мороза! На углу улицы Толстого и Гончаровки у меня внезапно почти отнялись ноги и я еле-еле дошла. Да и у них очень уж откровенно идут ссоры и столкновения, и Мишель Провальский с яростью обзывает жену дурой, уродом и чуть не плюет на нее... а она при мне плачет. Они усыновили два года назад маленького чуваша, но от этого их жизнь пошла, пожалуй, еще хуже, и мальчик становится у них предметом раздора и столкновений.
Любищевы на Новый Год никогда никого не зовут; я решила, что хоть и в одиночестве, рано не лягу, устрою себе закуску -- и дождусь поздравления Ворошилова по радио. Прошу моего слепого ученика Костю купить мне сто грамм столичной, покупаю какие-то анчоусы в вечном томатном соусе, немного колбасы, благо ее "выкинули" под Новый Год, сооружаю себе картофельный салат... и красиво накрываю стол чистым полотенцем; ставлю себе тарелку, рюмку (серебряную, еще из Парижа, куплены были на знаменитом "Блошином рынке") и расставляю все в кружок не блюдечках, так, чтобы в наступающем году у меня это все было: есть тарелка с хлебом, белым и черным, с сахаром, картофельный салат, соленые рыбки, колбаса! Есть специально тарелка и для Васьки, и даже мне на десерт яблоко.
Настроение у меня неплохое, я уговариваю себя, что ведь это все же праздник, однако нервы перетянуты, мои медиумические силы опять меня захватили последнее время, и я вечно насторожена, боюсь что-то пропустить какой-то знак, откуда - не знаю - надо слушать...
В половине двенадцатого сажусь за стол, устраиваю себе пыжик с анчоусом и... пью маленькую рюмку водки. Еще ем кусочек колбасы, несколько кусочков картошки -- нет, больше уж ничего съесть мне невозможно -- и я не притворяюсь больше, подумаешь, зачем этот "театр для себя"? Даю Ваське его порцию угощения, из радио льются вальсы и народные песни.
И внезапно решаю нарушить запрет, данный мной самой себе: вынимаю карты и... решаю себе погадать; полной игры класть не буду, а вот только девять карт, те, которые обычно кладутся в самом конце.
Выкинуть из колоды мелкие карты -- двойку, тройку, четвертку и пятерку; остается тридцать шесть карт, как оно и полагается, как меня еще учила моя бабушка, Надежда Викторовна, когда мне было двенадцать лет... Закрываю глаза и тасую. И ложится: король треф, валет треф и... дама треф... Я потрясена --.ведь это же мы, это наша семья! Ну, еще шесть карт -- и вот рядом с дамой треф ложится туз пик, девятка пик и десятка пик... Нет! Нет! Дальше не надо раскладывать -- и так все ясно: мы все трое в будущем году будем вместе, а вот мне, и именно мне, грозит смертельная опасность... она тут, совсем рядом со мной и, видимо, очень скоро.
Смешиваю карты, браню себя -- зачем гадала? Ведь я могла бы и не знать, что меня скоро ждет что-то безмерно страшное. Живо убираю все со стола, наливаю себе чай -- а вот и Ворошилов поздравляет всех, гимн и -- скорее в кровать...
Долго ворочаюсь, слегка дремлю, а потом лежу с открытыми глазами -тревога у меня растет: это верно, где-нибудь мы соединимся (уж не в Тайшете ли?), а потом я сразу погибну.
Через неделю, 7-го января, ко мне переезжает Никольская, с ней большой сундук и чемодан, она устраивается на Никитиной кровати. Ей совсем недавно, во время болезни мужа, делали глазную операцию, и теперь запрещено нагибаться или подымать тяжелые вещи.
После новогодних каникул начинаю снова по утрам ходить к Кожевниковым; если только узнаю, что Игорь Александрович получил мою посылку, то в конце января опять пошлю...
Двенадцатого января утром на уроке Таня говорит мне, что две ее подруги в школе просят меня с ними заниматься английским и будут ждать после уроков у входа в школу. Чудный день, морозный, всего --15°, это теперь и для меня ничего, я как-то к морозу привыкла, а вот ночью был сильный ветер, и улицы совершенно обледенели. Почему я в этот день не взяла свою альпийскую палку? Ведь без нее зимой не хожу. Ну, верно, уж потому, что было суждено!..
Перехожу небольшую площадь совсем рядом с домом по пути в школу, на углу площади обычная картина: стоит вол, запряженный в особые сани, там бочка с керосином, и уж порядочная очередь с бидонами - возница только еще не спеша собирается начать продажу. Потом... Больше ничего нет -- ни площади, ни очереди, и меня тоже нет; внезапно какая-то молния боли сотрясает меня, и я открываю глаза, надо мной голубое синее небо; я лежу на левом боку на снегу, сумка и книги выпали из рук, потом слышу стоны, сперва очень слабые, слышу говор из очереди за керосином... Нестерпимая боль в левом плече не дает мне двинуться, или хоть пошевельнуться... Не знаю, сколько это длится -- хочу позвать на помощь, не получается. Слышу, кто-то говорит в очереди: "Что это она так долго лежит?" И еще через некоторое время другой голос: "А может скорую помощь вызвать?" Но никто, никто из очереди так и не подходит на меня поглядеть -- ведь не пропускать же керосин!
Я верно уж порядочно так лежу, слышу, как стону все громче... Неужели мне будет конец на льду, ведь когда-нибудь кто-нибудь да пройдет мимо меня? Вдруг надо мной появляются девичьи лица, это девочки из школы, куда я как раз шла; они бросаются ко мне, с усилием меня поднимают, подбирают сумку, книги. Видно, знают, кто я. Они ведут меня с передышками в тупичок, ведь я только вышла из дома; начинаю понемногу произносить отдельные слова: "ключи в кармане", "пойдите к Афанасьевым за два дома, там телефон, вызовите неотложку", "позовите поскорее в соседнем доме направо Екатерину Николаевну Венцер". Девочки все быстро исполняют, их милые лица меня немного утешают, однако я уж отлично понимаю, что это катастрофа, что могу остаться инвалидом, боль в плече все нестерпимее.
Прибегает Екатарина Николаевна, хочет снять с меня шубу -- нет, подождем неотложку; передо мной на столе стоят часы, они у нас от отца Игоря Александровича, он их купил, когда еще не был женат... Ровно через шесть минут приезжает неотложка -- быстро! Врач снимает с меня шубу, я кричу от боли -- он говорит: "Плечо сломано, везти в больницу, без снимка ничего сделать нельзя".
Екатерина Николаевна едет со мной, больница далеко, почти у вокзала. Потом мы сидим в прихожей в больнице, и меня четыре раза водят на снимки, упирают сломанным плечом в ледяной мрамор, а снимки все не получаются. Наконец кто-то что-то решает, и меня ведут класть гипс. Хирург говорит сестре: "Смотрите, какой перелом ужасный: это ведь вколоченный (?), это нелегко будет". Сестра не переставая дает мне нюхать нашатырный спирт. Наконец готово, и она говорит мне: "Что ж, поезжайте домой". Я ей объясняю, что живу одна, а сейчас со мной поселилась пожилая женщина -- ей только что делали операцию глаз, и она ничего делать не может, и прошу меня госпитализировать. "Нет, -- отвечает сестра, больница переполнена, свободных коек нет". Я протестую, наконец она говорит: "Знаете, если из-за каждой сломанной руки или ноги людей госпитализировать, так надо бы еще одну больницу построить".
Я ей злобно отвечаю: "Что же, это неплохо было бы, ведь эта больница еще при Александре Втором построена, а с тех пор больше и не собрались". Она ведет меня в коридор -- там в шесть рядов стоят койки с больными и посередине узкий проход.
-- Хотите сюда? -- спрашивает она.
-- Да нет, вы правы, пожалуй уж лучше дома. Она дает мне две коробочки: в одной шесть таблеток морфия, в другой -- шесть таблеток пирамидона.
-- Вот, -- говорит она, -- принимайте аккуратно, а больше дать вам нечего.
Это -- двенадцатое января; подробно описывать эту неделю?.. Да к чему, собственно? Всякий и сам может вообразить, как было; мороз лютый, почти --25°, через неделю --30°, --35° и так до конца февраля. -- Кто приносит мне еду? Кто вносит дрова с улицы? -- Не помню. Я почти не сплю, лечь на громадное сооружение из гипса, которое сковывает мне левую руку от кисти и дальше на спине ниже лопатки --немыслимо; лечь на правую руку-- немногим легче; в неделю шесть таблеток морфия уже исчерпаны, остается пирамидон...
Двадцатого января вечером (в комнате лампа завешана каким-то красным платком, чтобы Евгении Николаевне не резало глаза) -- я мотаюсь из угла в угол и курю. На улице вьюга, ветер в трубе подвывает... вдруг в сени стучат, а уж почти одиннадцать часов. Евгения Николаевна накидывает мне шубу на плечи, теплую шапку на голову, ведь в сенях холодно, как на улице.
-- Кто там? -- спрашиваю.
-- Откройте, откройте, -- голос женский.
-- А что вам?
Голос отвечает: "Вам телеграмма".
Ну, нет, эти штучки мы все знаем: откроешь, а там два-три молодца и ножик в руке...
Говорю: "Если есть телеграмма, подсуньте ее под дверь, а то, кто его знает, может это и не так".
Женский голос наконец кричит: "Нина Алексеевна, да это я, Маруся, ваш почтальон, ужели и голос мой не узнаете?"
Я открываю, и впрямь это Маруся... она поражена:
-- Что это с вами? Руку что ли сломали? А чего же так свет занавешиваете?
Она подает мне телеграмму, я расписываюсь и хочу ее скорей отпустить домой, она ужасно милая, Маруся, вот из-за какой-то несчастной телеграммы принуждена в такой мороз ночью ко мне бегать. Но она не уходит:
-- Да вы телеграмму-то чего не читаете?
-- Да не к спеху, Маруся, я ее прочту, а вы идите домой, ведь, верно, замерзли совсем?
Маруся вдруг каким-то особым голосом говорит:
-- Ну, хотите, я вам ее прочту?
Как это не похоже на Марусю -- она всегда со мной вежлива и деликатна... Отвечаю ей суховато:
-- Да что вы думаете, мне ведь рука читать не мешает... Однако беру у ней телеграмму и читаю вслух:
"Папа сегодня прибыл Лубянку пересмотр дела начнется немедленно завтра свидание письмо следует Никита".
Маруся кидается меня обнимать и даже плачет: "Я и завтра утром могла вам принести, да нет, решила, уж пусть Нина Алексеевна сразу узнает... Ведь я таких телеграмм не первую сегодня ношу!
Да, это все правда, вот так точно и было -- случилось непостижимое...
Париж 1977-1981
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Нина Алексеевна начала писать свои воспоминания, откликнувшись на призыв А.И. Солженицына. В 1977 г. он просил всех тех, кому это посильно, записывать для использования в его художественно-историческом труде, для хранения во "Всероссийской Мемориальной Библиотеке" (ВМБ) и для возможного издания, все, что связано с историей России XX века.
В конце того же года Нина Алексеевна написала и отправила в ВМБ два отрывка - "25 октября 1917" и "Побег в декабре 1919г. из Петрограда".
По настоянию Солженицына Нина Алексеевна решила продолжить работу, в итоге написав около пятисот страниц. В ВМБ работа отправлялась частями, последняя бандероль была послана в июле 1981 г.; к тому времени общее состояние здоровья Нины Алексеевны резко ухудшилось, и она свою работу продолжать уже не могла.
29 сентября 1981г. Нина Алексеевна скончалась в Париже на 86-ом году жизни. Она умерла в полном сознании после посещения священника, совершившего таинство соборования. Похоронена Нина Алексеевна в могиле своего отца на русском кладбище Sainte-Geneviиve-des-Bois под Парижем.
Ее воспоминания обрываются 20-ым января 1954г., когда она в Ульяновске получает телеграмму из Москвы от сына Никиты с известием о том, что меня этапировали из Тайшетского лагеря на Лубянку для пересмотра дела; таким образом, в мемуарах не отражены последний год жизни в Ульяновске (1954), двадцать лет в Москве (1954-1974) и семь лет в Париже (1974-1981).
Попытаюсь кратко изложить, что произошло с нашей семьей за истекшие с тех пор 27 лет.
На первые годы приходится мое освобождение (после пяти лет заключения), "реабилитация" (30 июня 1954г.) и выбор новой профессии -- будучи инженером, стал заниматься техническими переводами на французский язык; работа эта обеспечивала материальное существование.
Сперва долгая борьба за переезд из Ульяновска в Москву (проблема "жилплощади" и постоянной московской прописки). Все эти проблемы разрешились лишь в 1962г. Из комнаты, которую мы снимали в коммунальной квартире, мы переехали в однокомнатную кооперативную квартиру в Измайлове.
25 августа 1957г. произошел арест Никиты. Он только что окончил Институт Иностранных Языков и поступил на работу во французскую редакцию журнала Новое Время. Когда он прощался в саду Донского монастыря со своим другом, французским дипломатом, его арестовали. В ходе следствия КГБ выдвинуло обвинение в измене Родине и шпионаже (за публикацию в газете Le Monde заметки о советской интервенции в Венгрии). Дело было передано на рассмотрение (согласно пунктам обвинения) в Военный трибунал Московского военного округа. На закрытом заседании -- благодаря некоторой независимости Военного трибунала от КГБ -- 10 лет, потребованные "с учетом смягчающих обстоятельств" прокурором, были сведены к трехлетнему сроку в исправительно-трудовых лагерях. "Измена Родине" была переквалифицирована в антисоветскую пропаганду.
Никита отбывал срок в Мордовских лагерях. Таинственная станция "Потьма", мелькнувшая в окне поезда, когда Нина Алексеевна возвращалась в Ульяновск после свидания со мной в Бутырках, и была центром расположения этих лагерей.
В краткий период хрущевской оттепели режим в лагерях был сравнительно мягким. Я три раза ездил на "личное свидание" с Никитой. Посетителям разрешали провести с родственником двадцать четыре часа в отдельной комнате специального "гостевого" барака.
В мордовских лагерях были сосредоточены все новые политические заключенные этого периода ("дело Московских историков", первый срок Эдуарда Кузнецова и Валерия Мануйлова и др.).
Никита был освобожден весной 1960г.
Приехав в Москву в 1955г., Нина Алексеевна продолжила свои уроки иностранных языков (она не брала ни детей, ни начинающих), не столько для заработка, сколько для установления добрых отношений с культурной молодежью. Конечно, она не ограничивалась английским и французским языками -- она открывала своим ученикам глаза на свободный мир, на жизнь по ту сторону железного занавеса, знакомила их с эмигрантской русской литературой; в частности давала им читать В. Набокова и многочисленные материалы Самиздата.
Мы общались с эмигрантами, вернувшимися, как и мы, из Франции; большинство из них постигла та же судьба, что и нас. Встречались и с товарищами по "шарашке" -- среди них были Александр Исаевич Солженицын и Лев Зиновьевич Копелев; с солагерниками Никиты мы тоже дружили.
Особый круг друзей составляли "московские французы" -- студенты, приезжавшие для совершенствования в русском языке. Среди них был Луи Мартинез, Жорж Нива и другие.
Объявились и мои родственники, которые приняли нас с осторожностью и не сразу. Возобновилось и общение Нины Алексеевны с некоторыми друзьями юности, например с семьей дирижера Сафонова. Младшая из его дочерей, Елена Васильевна, была талантливой художницей, ученицей Петрова-Водкина, иллюстратором и постановщицей. Старшая, Анна Васильевна Темерева, писала стихи. Она была гражданской женой А.В. Колчака, и после его расстрела провела, с некоторыми перерывами, 28 лет в лагерях и ссылках. Испытания не сломили ее, она сохранила гордое достоинство. Обе сестры скончались в Москве уже после нашего отъезда.
По освобождении из лагеря Никита не имел права жить в Москве; однако на переводческую работу в журнал Новое Время его взяли. Он прописался у знакомых в Малоярославце и якобы приезжал оттуда на работу.
На лето мы с Ниной Алексеевной снимали дачу под Москвой; особенно мы любили ту, где жили начиная с 1964г., на Николиной Горе, на высоком берегу Москвы-реки. Мы подружились с хозяйкой этой дачи и ее другими обитателями. Снимали мы две комнаты и громадную "кривошеинскую террасу" -- так называли ее друзья. Кого только мы на ней ни принимали! Много лет подряд я ездил осенью в писательский Дом Творчества "Коктебель", где еще с волошинских времен держалась совершенно особенная атмосфера. Именно там я познакомился с А.О. Кальма, В.П. Некрасовым, Б.Г. Заксом, Е.Г. Эткиндом и, конечно, дружил с А.Г. Габричевским, коренным коктебельцем, которого знал еще по Москве в 1918г.
Ездил я также в Грузию, Среднюю Азию и на Север, в Вологду и Кирилло-Белозерский монастырь. К сожалению, все эти поездки были Нине Алексеевне не по силам. Побывать в Петербурге, где протекла вся ее юность, она категорически отказывалась.
В Москву, начиная с 1960г. к нам несколько раз приезжал мой брат, ныне Владыка Василий, архиепископ Брюссельский. До этого мы с ним не виделись более сорока лет; большую часть этого времени он провел на Афоне. Один раз приезжал и мой второй брат Кирилл (автор книги о нашем отце[*]), навестила нас и старшая сестра Нины Алексеевны, живущая в Нью-Йорке, а также другие мои парижские родственники.
Я много переводил (денег ради), а также, будучи консультантом при Академии Коммунального хозяйства, издал книгу по своей инженерной специальности; но в то же время полагал главнейшей своей задачей донести до моих соотечественников образы русских участников французского Сопротивления -- Бориса Вильде, Вики Оболенской и других; а главное я хотел рассказать о Матери Марии (Скобцовой), погибшей в лагере Равенсбрюк. О них я писал статьи и делал доклады. Иногда удавалось устраивать посвященные им собрания, так что, пожалуй, эту задачу я в какой-то мере сумел выполнить.
Короткая хрущевская передышка окончилась. Режим в лагерях становился все жестче, возможность отправлять посылки резко сократилась. Помимо мордовских лагерей открылись для политических суровые пермские.
Два Никитиных солагерника -- Эдуард Кузнецов и Федоров, посетившие нас как-то на "кривошеинской террасе" на Николиной горе в конце 1969г., оказались участниками так называемого "Ленинградского самолетного дела", и Эдуард был приговорен к смертной казни. Только в самый канун 1971г. пришла весть о замене смертного приговора пятнадцатилетним сроком. С этого момента резко участились отъезды евреев в Израиль; уезжали и многие из солагерников Никиты. Сам он ежегодно просил разрешения навестить в Париже своих родных, ему каждый раз отказывали.
В ноябре 1970г. Никита получил очередной отказ. Два дня спустя мне позвонила из ОВИРа инспектор Акулова. Она вызвала к себе Никиту. "Зачем же? Отказ он уже получил", -- сказал я. "Нет, нет, пусть непременно зайдет, я буду ждать его до семи вечера". Мне удалось связаться с Никитой. Вечером он пришел к нам из ОВИРа потрясенный и расстроенный. Акулова сказала ему, что хотя он родился в Париже и провел там детство, хотя там и живут его близкие родные, но в поездках туда ему будут всегда отказывать. Тут она сделала паузу и торжественным голосом провозгласила: "Но руководство поручило передать вам, что если вы подадите сейчас просьбу о выезде во Францию на постоянное жительство, то через две недели сможете уехать". -- "Здесь у меня родители, семья, друзья..." -- "Это вам наш совет и указание. Подумайте как следует, буду ждать вашего ответа в течение недели..."
Все обдумав с Ниной Алексеевной, мы решили, что раз наше возвращение из Франции в СССР не позволило нам обеспечить Никите счастливую юность там, и хотя его отъезд в страну, где он родился может означать для нас разлуку с ним навсегда -- мы не имеем права подвергать его риску нового ареста и лишать его возможности построить свою жизнь в свободном мире.
Он должен уехать!
Не легко и не сразу Никита с нами согласился. Однако когда он подал заявление о выезде, благоприятный ответ пришел не через две недели, а... через восемь месяцев.
10 июля 1971 г. Никита простился с нами на Николиной горе.
Вскоре после отъезда Никиты я опасно заболел. Пришлось подвергнуться тяжелой операции. Выздоровление шло медленно. Только следующей осенью, почувствовав себя достаточно окрепшим, я решил попытаться посетить Никиту и брата в Париже, по их вызову. К моему удивлению разрешите ОВИРа пришло сравнительно быстро. В конце октября я вылетел в Париж.
Никита работал синхронным переводчиком, ездил на конференции во все страны света. Эта работа шла хорошо и обеспечивала его материально.
Повидал я в Париже старых друзей и, главное, восстановил прежние связи с товарищами по Сопротивлению и депортации. Они приняли меня дружески, помогли мне утвердиться во всех моих правах и званиях. Это избавило меня от горького осадка, который оставался после высылки из Франции.
Никита и Кирилл настойчиво уговаривали меня вернуться с Ниной Алексеевной в Париж насовсем. Назрела необходимость принятия нелегкого решения...
*
Первая треть нашей жизни прошла в России и закончилась для Нины Алексеевны побегом из Петрограда, а для меня боями в рядах Белой Армии, гибелью двух старших братьев и эвакуацией из Крыма в Константинополь в 1920 г.
Вторая (27 лет) прошла удачно и счастливо в Париже. Она завершилась тем, что я стал "советским патриотом". Поверилось в возможность некоторых перемен в СССР (как и для многих эмигрантов, принявших активное участие в борьбе с гитлеризмом, это казалось совершенно логичным).
Мы с Ниной Алексеевной приняли советское гражданство. А в октябре 1947г. я был в группе из 24 новых советских граждан выслан из Франции. Впоследствии высылка была официально признана необоснованной и отменена.
Третью (тоже 27 лет) мы прожили в Советском Союзе.
Начинать ли, так сказать, четвертую короткую "треть" нашей жизни в условиях эмиграции в Париже?
Когда в феврале 1973г. я вернулся из Парижа в Москву, меня поразила многозначительная фраза, сказанная мне в ОВИРе майором, к которому я пришел сдавать заграничный паспорт: "Как? Вы вернулись?" -- Мне стало ясно, что наш окончательный отъезд не встретит препятствий.
Почти год мы с Ниной Алексеевной обдумывали все более и более настойчивые уговоры Никиты -- приехать. Когда мы наконец решились и подали заявление о выезде, то месяца через два, как раз в день высылки А.И. Солженицына, мы получили открытку с приглашением зайти за паспортами. То была полоса отъездов. Выехали B.E. Максимов и В.П.Некрасов, уезжали в Израиль многочисленные солагерники и друзья Никиты. Уехал и Андрей Волконский.
Мы стали готовиться к отъезду. Раздали библиотеку. Переправили через друзей семейные бумаги и единственный, оставшийся у нас от коллекции отца, любимый им портрет юноши кисти Тропинина и медальон с иконой и частицей мощей Св. Серафима Саровского, присланный Государыней моему отцу в 1918г. из Тобольска в благодарность за помощь, которую он тогда оказал царской семье.
Вся моя жизнь нелегкой этой зимы складывается тяжело и уродливо; впрочем уроки у Кожевникова возобновляются, и Бэтти и дети очень со мной милы.
В середине декабря умирает от саркомы печени один из "реэмигрантов", приехавший на год раньше нас, Алексей Николаевич Никольский; мы знакомы с самого нашего приезда и продолжали у них бывать, но не очень часто. Алексей Николаевич корабельный инженер, был известен на Балтийском флоте, а во Франции жил годами на юге, в Ментоне, и на собственной машине возил по Франции американских туристов; жена его Евгения Николаевна не работала, занималась садом -- говорит, сад был один из лучших на всем побережьи.
Очень приятный человек Никольский, видный, прямой -- как сержант в строю, не лишен юмора, всегда ровный и приветливый, мы с Никитой очень его любим. Жизнь его в Ульяновске, однако, не легко складывается -- но я не расспрашиваю, как и что. А теперь начинают копать Ульяновское море, и вдруг он понадобился -- счастлив, что наконец при настоящем деле.
И вот внезапно, как подкошенный дуб, он валится -- в несколько недель от этого исполина остается какой-то обтянутый темной кожей скелет, мучения страшные, зуд по всему телу -- он с истерическими стонами расчесывает себе руки, ноги. Ужасно. Иду еще раз или два навестить его в больницу, но он, кажется, уже никого не узнает.
Алексей Николаевич умирает в то время, как я сама в больнице; в конце декабря иду к его вдове. Она уже записалась в очередь на место в старческий дом в Акшауте, это недалеко от Сызрани, в бывшем имении Поливановых, друзей Кривошеиных. Комната их стоит 300 рублей в месяц, жактовской так и не получили, и у Евгении Николаевны вопрос: как теперь целых полгода платить такие деньги? Через несколько дней иду опять к ней и предлагаю переехать на это время ко мне, только с условием выехать к друзьям на те две недели, что приедет в отпуск Никита. Она тут же с радостью соглашается, доживет этот месяц здесь, и в начале января переберется ко мне. Конечно, никакой платы я с нее не прошу, да и не приму.
Все оговорено, и я довольна, что не буду больше совсем одна, мне вдруг это стало не под силу.
Ночь под Новый Год
Раз в Крещенский вечерок
Девушки гадали...
В. Жуковский
Прошлый Новый Год я встречала у Провальских, но в этом году благодарю и отказываюсь; во-первых, когда я шла к ним, то чуть не замерзла по дороге: я не посмотрела не градусник, выходя -- оказалось, что было 37° мороза! На углу улицы Толстого и Гончаровки у меня внезапно почти отнялись ноги и я еле-еле дошла. Да и у них очень уж откровенно идут ссоры и столкновения, и Мишель Провальский с яростью обзывает жену дурой, уродом и чуть не плюет на нее... а она при мне плачет. Они усыновили два года назад маленького чуваша, но от этого их жизнь пошла, пожалуй, еще хуже, и мальчик становится у них предметом раздора и столкновений.
Любищевы на Новый Год никогда никого не зовут; я решила, что хоть и в одиночестве, рано не лягу, устрою себе закуску -- и дождусь поздравления Ворошилова по радио. Прошу моего слепого ученика Костю купить мне сто грамм столичной, покупаю какие-то анчоусы в вечном томатном соусе, немного колбасы, благо ее "выкинули" под Новый Год, сооружаю себе картофельный салат... и красиво накрываю стол чистым полотенцем; ставлю себе тарелку, рюмку (серебряную, еще из Парижа, куплены были на знаменитом "Блошином рынке") и расставляю все в кружок не блюдечках, так, чтобы в наступающем году у меня это все было: есть тарелка с хлебом, белым и черным, с сахаром, картофельный салат, соленые рыбки, колбаса! Есть специально тарелка и для Васьки, и даже мне на десерт яблоко.
Настроение у меня неплохое, я уговариваю себя, что ведь это все же праздник, однако нервы перетянуты, мои медиумические силы опять меня захватили последнее время, и я вечно насторожена, боюсь что-то пропустить какой-то знак, откуда - не знаю - надо слушать...
В половине двенадцатого сажусь за стол, устраиваю себе пыжик с анчоусом и... пью маленькую рюмку водки. Еще ем кусочек колбасы, несколько кусочков картошки -- нет, больше уж ничего съесть мне невозможно -- и я не притворяюсь больше, подумаешь, зачем этот "театр для себя"? Даю Ваське его порцию угощения, из радио льются вальсы и народные песни.
И внезапно решаю нарушить запрет, данный мной самой себе: вынимаю карты и... решаю себе погадать; полной игры класть не буду, а вот только девять карт, те, которые обычно кладутся в самом конце.
Выкинуть из колоды мелкие карты -- двойку, тройку, четвертку и пятерку; остается тридцать шесть карт, как оно и полагается, как меня еще учила моя бабушка, Надежда Викторовна, когда мне было двенадцать лет... Закрываю глаза и тасую. И ложится: король треф, валет треф и... дама треф... Я потрясена --.ведь это же мы, это наша семья! Ну, еще шесть карт -- и вот рядом с дамой треф ложится туз пик, девятка пик и десятка пик... Нет! Нет! Дальше не надо раскладывать -- и так все ясно: мы все трое в будущем году будем вместе, а вот мне, и именно мне, грозит смертельная опасность... она тут, совсем рядом со мной и, видимо, очень скоро.
Смешиваю карты, браню себя -- зачем гадала? Ведь я могла бы и не знать, что меня скоро ждет что-то безмерно страшное. Живо убираю все со стола, наливаю себе чай -- а вот и Ворошилов поздравляет всех, гимн и -- скорее в кровать...
Долго ворочаюсь, слегка дремлю, а потом лежу с открытыми глазами -тревога у меня растет: это верно, где-нибудь мы соединимся (уж не в Тайшете ли?), а потом я сразу погибну.
Через неделю, 7-го января, ко мне переезжает Никольская, с ней большой сундук и чемодан, она устраивается на Никитиной кровати. Ей совсем недавно, во время болезни мужа, делали глазную операцию, и теперь запрещено нагибаться или подымать тяжелые вещи.
После новогодних каникул начинаю снова по утрам ходить к Кожевниковым; если только узнаю, что Игорь Александрович получил мою посылку, то в конце января опять пошлю...
Двенадцатого января утром на уроке Таня говорит мне, что две ее подруги в школе просят меня с ними заниматься английским и будут ждать после уроков у входа в школу. Чудный день, морозный, всего --15°, это теперь и для меня ничего, я как-то к морозу привыкла, а вот ночью был сильный ветер, и улицы совершенно обледенели. Почему я в этот день не взяла свою альпийскую палку? Ведь без нее зимой не хожу. Ну, верно, уж потому, что было суждено!..
Перехожу небольшую площадь совсем рядом с домом по пути в школу, на углу площади обычная картина: стоит вол, запряженный в особые сани, там бочка с керосином, и уж порядочная очередь с бидонами - возница только еще не спеша собирается начать продажу. Потом... Больше ничего нет -- ни площади, ни очереди, и меня тоже нет; внезапно какая-то молния боли сотрясает меня, и я открываю глаза, надо мной голубое синее небо; я лежу на левом боку на снегу, сумка и книги выпали из рук, потом слышу стоны, сперва очень слабые, слышу говор из очереди за керосином... Нестерпимая боль в левом плече не дает мне двинуться, или хоть пошевельнуться... Не знаю, сколько это длится -- хочу позвать на помощь, не получается. Слышу, кто-то говорит в очереди: "Что это она так долго лежит?" И еще через некоторое время другой голос: "А может скорую помощь вызвать?" Но никто, никто из очереди так и не подходит на меня поглядеть -- ведь не пропускать же керосин!
Я верно уж порядочно так лежу, слышу, как стону все громче... Неужели мне будет конец на льду, ведь когда-нибудь кто-нибудь да пройдет мимо меня? Вдруг надо мной появляются девичьи лица, это девочки из школы, куда я как раз шла; они бросаются ко мне, с усилием меня поднимают, подбирают сумку, книги. Видно, знают, кто я. Они ведут меня с передышками в тупичок, ведь я только вышла из дома; начинаю понемногу произносить отдельные слова: "ключи в кармане", "пойдите к Афанасьевым за два дома, там телефон, вызовите неотложку", "позовите поскорее в соседнем доме направо Екатерину Николаевну Венцер". Девочки все быстро исполняют, их милые лица меня немного утешают, однако я уж отлично понимаю, что это катастрофа, что могу остаться инвалидом, боль в плече все нестерпимее.
Прибегает Екатарина Николаевна, хочет снять с меня шубу -- нет, подождем неотложку; передо мной на столе стоят часы, они у нас от отца Игоря Александровича, он их купил, когда еще не был женат... Ровно через шесть минут приезжает неотложка -- быстро! Врач снимает с меня шубу, я кричу от боли -- он говорит: "Плечо сломано, везти в больницу, без снимка ничего сделать нельзя".
Екатерина Николаевна едет со мной, больница далеко, почти у вокзала. Потом мы сидим в прихожей в больнице, и меня четыре раза водят на снимки, упирают сломанным плечом в ледяной мрамор, а снимки все не получаются. Наконец кто-то что-то решает, и меня ведут класть гипс. Хирург говорит сестре: "Смотрите, какой перелом ужасный: это ведь вколоченный (?), это нелегко будет". Сестра не переставая дает мне нюхать нашатырный спирт. Наконец готово, и она говорит мне: "Что ж, поезжайте домой". Я ей объясняю, что живу одна, а сейчас со мной поселилась пожилая женщина -- ей только что делали операцию глаз, и она ничего делать не может, и прошу меня госпитализировать. "Нет, -- отвечает сестра, больница переполнена, свободных коек нет". Я протестую, наконец она говорит: "Знаете, если из-за каждой сломанной руки или ноги людей госпитализировать, так надо бы еще одну больницу построить".
Я ей злобно отвечаю: "Что же, это неплохо было бы, ведь эта больница еще при Александре Втором построена, а с тех пор больше и не собрались". Она ведет меня в коридор -- там в шесть рядов стоят койки с больными и посередине узкий проход.
-- Хотите сюда? -- спрашивает она.
-- Да нет, вы правы, пожалуй уж лучше дома. Она дает мне две коробочки: в одной шесть таблеток морфия, в другой -- шесть таблеток пирамидона.
-- Вот, -- говорит она, -- принимайте аккуратно, а больше дать вам нечего.
Это -- двенадцатое января; подробно описывать эту неделю?.. Да к чему, собственно? Всякий и сам может вообразить, как было; мороз лютый, почти --25°, через неделю --30°, --35° и так до конца февраля. -- Кто приносит мне еду? Кто вносит дрова с улицы? -- Не помню. Я почти не сплю, лечь на громадное сооружение из гипса, которое сковывает мне левую руку от кисти и дальше на спине ниже лопатки --немыслимо; лечь на правую руку-- немногим легче; в неделю шесть таблеток морфия уже исчерпаны, остается пирамидон...
Двадцатого января вечером (в комнате лампа завешана каким-то красным платком, чтобы Евгении Николаевне не резало глаза) -- я мотаюсь из угла в угол и курю. На улице вьюга, ветер в трубе подвывает... вдруг в сени стучат, а уж почти одиннадцать часов. Евгения Николаевна накидывает мне шубу на плечи, теплую шапку на голову, ведь в сенях холодно, как на улице.
-- Кто там? -- спрашиваю.
-- Откройте, откройте, -- голос женский.
-- А что вам?
Голос отвечает: "Вам телеграмма".
Ну, нет, эти штучки мы все знаем: откроешь, а там два-три молодца и ножик в руке...
Говорю: "Если есть телеграмма, подсуньте ее под дверь, а то, кто его знает, может это и не так".
Женский голос наконец кричит: "Нина Алексеевна, да это я, Маруся, ваш почтальон, ужели и голос мой не узнаете?"
Я открываю, и впрямь это Маруся... она поражена:
-- Что это с вами? Руку что ли сломали? А чего же так свет занавешиваете?
Она подает мне телеграмму, я расписываюсь и хочу ее скорей отпустить домой, она ужасно милая, Маруся, вот из-за какой-то несчастной телеграммы принуждена в такой мороз ночью ко мне бегать. Но она не уходит:
-- Да вы телеграмму-то чего не читаете?
-- Да не к спеху, Маруся, я ее прочту, а вы идите домой, ведь, верно, замерзли совсем?
Маруся вдруг каким-то особым голосом говорит:
-- Ну, хотите, я вам ее прочту?
Как это не похоже на Марусю -- она всегда со мной вежлива и деликатна... Отвечаю ей суховато:
-- Да что вы думаете, мне ведь рука читать не мешает... Однако беру у ней телеграмму и читаю вслух:
"Папа сегодня прибыл Лубянку пересмотр дела начнется немедленно завтра свидание письмо следует Никита".
Маруся кидается меня обнимать и даже плачет: "Я и завтра утром могла вам принести, да нет, решила, уж пусть Нина Алексеевна сразу узнает... Ведь я таких телеграмм не первую сегодня ношу!
Да, это все правда, вот так точно и было -- случилось непостижимое...
Париж 1977-1981
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Нина Алексеевна начала писать свои воспоминания, откликнувшись на призыв А.И. Солженицына. В 1977 г. он просил всех тех, кому это посильно, записывать для использования в его художественно-историческом труде, для хранения во "Всероссийской Мемориальной Библиотеке" (ВМБ) и для возможного издания, все, что связано с историей России XX века.
В конце того же года Нина Алексеевна написала и отправила в ВМБ два отрывка - "25 октября 1917" и "Побег в декабре 1919г. из Петрограда".
По настоянию Солженицына Нина Алексеевна решила продолжить работу, в итоге написав около пятисот страниц. В ВМБ работа отправлялась частями, последняя бандероль была послана в июле 1981 г.; к тому времени общее состояние здоровья Нины Алексеевны резко ухудшилось, и она свою работу продолжать уже не могла.
29 сентября 1981г. Нина Алексеевна скончалась в Париже на 86-ом году жизни. Она умерла в полном сознании после посещения священника, совершившего таинство соборования. Похоронена Нина Алексеевна в могиле своего отца на русском кладбище Sainte-Geneviиve-des-Bois под Парижем.
Ее воспоминания обрываются 20-ым января 1954г., когда она в Ульяновске получает телеграмму из Москвы от сына Никиты с известием о том, что меня этапировали из Тайшетского лагеря на Лубянку для пересмотра дела; таким образом, в мемуарах не отражены последний год жизни в Ульяновске (1954), двадцать лет в Москве (1954-1974) и семь лет в Париже (1974-1981).
Попытаюсь кратко изложить, что произошло с нашей семьей за истекшие с тех пор 27 лет.
На первые годы приходится мое освобождение (после пяти лет заключения), "реабилитация" (30 июня 1954г.) и выбор новой профессии -- будучи инженером, стал заниматься техническими переводами на французский язык; работа эта обеспечивала материальное существование.
Сперва долгая борьба за переезд из Ульяновска в Москву (проблема "жилплощади" и постоянной московской прописки). Все эти проблемы разрешились лишь в 1962г. Из комнаты, которую мы снимали в коммунальной квартире, мы переехали в однокомнатную кооперативную квартиру в Измайлове.
25 августа 1957г. произошел арест Никиты. Он только что окончил Институт Иностранных Языков и поступил на работу во французскую редакцию журнала Новое Время. Когда он прощался в саду Донского монастыря со своим другом, французским дипломатом, его арестовали. В ходе следствия КГБ выдвинуло обвинение в измене Родине и шпионаже (за публикацию в газете Le Monde заметки о советской интервенции в Венгрии). Дело было передано на рассмотрение (согласно пунктам обвинения) в Военный трибунал Московского военного округа. На закрытом заседании -- благодаря некоторой независимости Военного трибунала от КГБ -- 10 лет, потребованные "с учетом смягчающих обстоятельств" прокурором, были сведены к трехлетнему сроку в исправительно-трудовых лагерях. "Измена Родине" была переквалифицирована в антисоветскую пропаганду.
Никита отбывал срок в Мордовских лагерях. Таинственная станция "Потьма", мелькнувшая в окне поезда, когда Нина Алексеевна возвращалась в Ульяновск после свидания со мной в Бутырках, и была центром расположения этих лагерей.
В краткий период хрущевской оттепели режим в лагерях был сравнительно мягким. Я три раза ездил на "личное свидание" с Никитой. Посетителям разрешали провести с родственником двадцать четыре часа в отдельной комнате специального "гостевого" барака.
В мордовских лагерях были сосредоточены все новые политические заключенные этого периода ("дело Московских историков", первый срок Эдуарда Кузнецова и Валерия Мануйлова и др.).
Никита был освобожден весной 1960г.
Приехав в Москву в 1955г., Нина Алексеевна продолжила свои уроки иностранных языков (она не брала ни детей, ни начинающих), не столько для заработка, сколько для установления добрых отношений с культурной молодежью. Конечно, она не ограничивалась английским и французским языками -- она открывала своим ученикам глаза на свободный мир, на жизнь по ту сторону железного занавеса, знакомила их с эмигрантской русской литературой; в частности давала им читать В. Набокова и многочисленные материалы Самиздата.
Мы общались с эмигрантами, вернувшимися, как и мы, из Франции; большинство из них постигла та же судьба, что и нас. Встречались и с товарищами по "шарашке" -- среди них были Александр Исаевич Солженицын и Лев Зиновьевич Копелев; с солагерниками Никиты мы тоже дружили.
Особый круг друзей составляли "московские французы" -- студенты, приезжавшие для совершенствования в русском языке. Среди них был Луи Мартинез, Жорж Нива и другие.
Объявились и мои родственники, которые приняли нас с осторожностью и не сразу. Возобновилось и общение Нины Алексеевны с некоторыми друзьями юности, например с семьей дирижера Сафонова. Младшая из его дочерей, Елена Васильевна, была талантливой художницей, ученицей Петрова-Водкина, иллюстратором и постановщицей. Старшая, Анна Васильевна Темерева, писала стихи. Она была гражданской женой А.В. Колчака, и после его расстрела провела, с некоторыми перерывами, 28 лет в лагерях и ссылках. Испытания не сломили ее, она сохранила гордое достоинство. Обе сестры скончались в Москве уже после нашего отъезда.
По освобождении из лагеря Никита не имел права жить в Москве; однако на переводческую работу в журнал Новое Время его взяли. Он прописался у знакомых в Малоярославце и якобы приезжал оттуда на работу.
На лето мы с Ниной Алексеевной снимали дачу под Москвой; особенно мы любили ту, где жили начиная с 1964г., на Николиной Горе, на высоком берегу Москвы-реки. Мы подружились с хозяйкой этой дачи и ее другими обитателями. Снимали мы две комнаты и громадную "кривошеинскую террасу" -- так называли ее друзья. Кого только мы на ней ни принимали! Много лет подряд я ездил осенью в писательский Дом Творчества "Коктебель", где еще с волошинских времен держалась совершенно особенная атмосфера. Именно там я познакомился с А.О. Кальма, В.П. Некрасовым, Б.Г. Заксом, Е.Г. Эткиндом и, конечно, дружил с А.Г. Габричевским, коренным коктебельцем, которого знал еще по Москве в 1918г.
Ездил я также в Грузию, Среднюю Азию и на Север, в Вологду и Кирилло-Белозерский монастырь. К сожалению, все эти поездки были Нине Алексеевне не по силам. Побывать в Петербурге, где протекла вся ее юность, она категорически отказывалась.
В Москву, начиная с 1960г. к нам несколько раз приезжал мой брат, ныне Владыка Василий, архиепископ Брюссельский. До этого мы с ним не виделись более сорока лет; большую часть этого времени он провел на Афоне. Один раз приезжал и мой второй брат Кирилл (автор книги о нашем отце[*]), навестила нас и старшая сестра Нины Алексеевны, живущая в Нью-Йорке, а также другие мои парижские родственники.
Я много переводил (денег ради), а также, будучи консультантом при Академии Коммунального хозяйства, издал книгу по своей инженерной специальности; но в то же время полагал главнейшей своей задачей донести до моих соотечественников образы русских участников французского Сопротивления -- Бориса Вильде, Вики Оболенской и других; а главное я хотел рассказать о Матери Марии (Скобцовой), погибшей в лагере Равенсбрюк. О них я писал статьи и делал доклады. Иногда удавалось устраивать посвященные им собрания, так что, пожалуй, эту задачу я в какой-то мере сумел выполнить.
Короткая хрущевская передышка окончилась. Режим в лагерях становился все жестче, возможность отправлять посылки резко сократилась. Помимо мордовских лагерей открылись для политических суровые пермские.
Два Никитиных солагерника -- Эдуард Кузнецов и Федоров, посетившие нас как-то на "кривошеинской террасе" на Николиной горе в конце 1969г., оказались участниками так называемого "Ленинградского самолетного дела", и Эдуард был приговорен к смертной казни. Только в самый канун 1971г. пришла весть о замене смертного приговора пятнадцатилетним сроком. С этого момента резко участились отъезды евреев в Израиль; уезжали и многие из солагерников Никиты. Сам он ежегодно просил разрешения навестить в Париже своих родных, ему каждый раз отказывали.
В ноябре 1970г. Никита получил очередной отказ. Два дня спустя мне позвонила из ОВИРа инспектор Акулова. Она вызвала к себе Никиту. "Зачем же? Отказ он уже получил", -- сказал я. "Нет, нет, пусть непременно зайдет, я буду ждать его до семи вечера". Мне удалось связаться с Никитой. Вечером он пришел к нам из ОВИРа потрясенный и расстроенный. Акулова сказала ему, что хотя он родился в Париже и провел там детство, хотя там и живут его близкие родные, но в поездках туда ему будут всегда отказывать. Тут она сделала паузу и торжественным голосом провозгласила: "Но руководство поручило передать вам, что если вы подадите сейчас просьбу о выезде во Францию на постоянное жительство, то через две недели сможете уехать". -- "Здесь у меня родители, семья, друзья..." -- "Это вам наш совет и указание. Подумайте как следует, буду ждать вашего ответа в течение недели..."
Все обдумав с Ниной Алексеевной, мы решили, что раз наше возвращение из Франции в СССР не позволило нам обеспечить Никите счастливую юность там, и хотя его отъезд в страну, где он родился может означать для нас разлуку с ним навсегда -- мы не имеем права подвергать его риску нового ареста и лишать его возможности построить свою жизнь в свободном мире.
Он должен уехать!
Не легко и не сразу Никита с нами согласился. Однако когда он подал заявление о выезде, благоприятный ответ пришел не через две недели, а... через восемь месяцев.
10 июля 1971 г. Никита простился с нами на Николиной горе.
Вскоре после отъезда Никиты я опасно заболел. Пришлось подвергнуться тяжелой операции. Выздоровление шло медленно. Только следующей осенью, почувствовав себя достаточно окрепшим, я решил попытаться посетить Никиту и брата в Париже, по их вызову. К моему удивлению разрешите ОВИРа пришло сравнительно быстро. В конце октября я вылетел в Париж.
Никита работал синхронным переводчиком, ездил на конференции во все страны света. Эта работа шла хорошо и обеспечивала его материально.
Повидал я в Париже старых друзей и, главное, восстановил прежние связи с товарищами по Сопротивлению и депортации. Они приняли меня дружески, помогли мне утвердиться во всех моих правах и званиях. Это избавило меня от горького осадка, который оставался после высылки из Франции.
Никита и Кирилл настойчиво уговаривали меня вернуться с Ниной Алексеевной в Париж насовсем. Назрела необходимость принятия нелегкого решения...
*
Первая треть нашей жизни прошла в России и закончилась для Нины Алексеевны побегом из Петрограда, а для меня боями в рядах Белой Армии, гибелью двух старших братьев и эвакуацией из Крыма в Константинополь в 1920 г.
Вторая (27 лет) прошла удачно и счастливо в Париже. Она завершилась тем, что я стал "советским патриотом". Поверилось в возможность некоторых перемен в СССР (как и для многих эмигрантов, принявших активное участие в борьбе с гитлеризмом, это казалось совершенно логичным).
Мы с Ниной Алексеевной приняли советское гражданство. А в октябре 1947г. я был в группе из 24 новых советских граждан выслан из Франции. Впоследствии высылка была официально признана необоснованной и отменена.
Третью (тоже 27 лет) мы прожили в Советском Союзе.
Начинать ли, так сказать, четвертую короткую "треть" нашей жизни в условиях эмиграции в Париже?
Когда в феврале 1973г. я вернулся из Парижа в Москву, меня поразила многозначительная фраза, сказанная мне в ОВИРе майором, к которому я пришел сдавать заграничный паспорт: "Как? Вы вернулись?" -- Мне стало ясно, что наш окончательный отъезд не встретит препятствий.
Почти год мы с Ниной Алексеевной обдумывали все более и более настойчивые уговоры Никиты -- приехать. Когда мы наконец решились и подали заявление о выезде, то месяца через два, как раз в день высылки А.И. Солженицына, мы получили открытку с приглашением зайти за паспортами. То была полоса отъездов. Выехали B.E. Максимов и В.П.Некрасов, уезжали в Израиль многочисленные солагерники и друзья Никиты. Уехал и Андрей Волконский.
Мы стали готовиться к отъезду. Раздали библиотеку. Переправили через друзей семейные бумаги и единственный, оставшийся у нас от коллекции отца, любимый им портрет юноши кисти Тропинина и медальон с иконой и частицей мощей Св. Серафима Саровского, присланный Государыней моему отцу в 1918г. из Тобольска в благодарность за помощь, которую он тогда оказал царской семье.