Многие удивляются, узнав, что это изобретение существует уже давно. Здесь, в Великобритании, его называют электрофоном, и я каждую неделю ставлю три-четыре таких аппарата в домах людей, которые могут себе это позволить. Скоро это будет стоить гораздо дешевле, говорю я им, и это их как будто даже не радует. Дела у меня шли даже лучше в Сассексе, где я прожил год, но, перебравшись, как здесь говорят, «к северу от границы», я обнаружил, что шотландцы такие же снобы, как и англичане и даже парижане, и им обязательно подавай то, чего другие не могут себе позволить. Но по крайней мере шотландцы относятся с большей симпатией к Франции, чем их южные соседи. Они до сих пор говорят о «Старом союзе» между Шотландией и Францией. Так вот, говорю я, устанавливая дорогой электрофон на дубовой подставке и с четырьмя рупорами в какой-нибудь роскошной гостиной, где на стенах развешаны картины и оленьи головы с рогами, лет через десять — двадцать в каждом доме будет электрофон, не говоря уж, само собой, об обычном телефоне.
   Эти слова вызывают смех у дворецкого, который наблюдает за моей работой, и тогда я ему говорю: «Между прочим, вы обязаны этим аппаратом французу, господину Оде, который изобрел его в 1885 году. Да-да, почти тридцать лет назад. Он установил в Парижской опере двенадцать микрофонов, сигналы от них передавались на телефонные аппараты и так точно воспроизводили всю совокупность звуков, что вы не только слышали музыку, но даже представляли себе передвижение поющих по сцене. Это называется стереофония. И будущее принадлежит ей (хотя еще надо поработать над устранением проблем, связанных с разницей фаз). А все эти граммофоны долго не продержатся. Некоторые восторгаются новым „беспроволочным радио“. Но как может прижиться средство связи, за которое невозможно получить с пользователя деньги?
   Неужели можно надеяться, что образуются компании, которые будут бесплатно запускать свою продукцию в эфир? Нет уж, такому не бывать. Единственный надежный способ передачи — медные провода, а телефонная станция — зримый город будущего. Великий господин Оде все это предвидел». Некоторые шотландцы, никогда не бывавшие во Франции, удивляются, когда я им говорю, что уже в начале столетия у нас были установлены театрофонные киоски в отелях и ресторанах и любой мог слушать передачи из театров сколько ему вздумается — надо только опускать монеты. Ты наверняка помнишь, что в разгар моды многие кафе использовали театрофон как главное средство привлечения клиентов. Сторонники прогресса и последователи моды ходили в такие кафе исключительно, чтобы послушать театрофон, а не для того, чтобы выпить кофе и поболтать с друзьями. Это, разумеется, известно каждому французу, но здесь многие услышали об этом в первый раз.
   «Представьте себе, — говорю я им, — как изменится наша жизнь через несколько лет, когда в каждом приличном доме, каждой библиотеке, каждой школе будет установлен электрофон. К чему тогда людям покидать удобное кресло? Эти машины, возможно, будут также использоваться для ведения финансовых операций, для рекламы, для бесед с незнакомыми, но интересными людьми и, конечно, для развлечения. Кто тогда станет тратить время на чтение? Зачем ходить в рестораны, когда обед можно заказать по телефону с доставкой на дом?»
   Как скучно будет жить в таком обществе, не раз слышал я. Люди обленятся, отвыкнут от общения, не станут искать дружбы и забудут, как вести светскую беседу. Ничего подобного, отвечаю я, телефон расширит и обогатит общение. «А как насчет искусства переписки?» — спрашивают меня. Я готов признать, что, когда утвердится новая система, отпадет нужда в пятикратной разноске почты, но зато подумайте, как много у людей высвободится времени, когда они, вместо того чтобы писать письма, смогут напрямую разговаривать со своим адресатом. Зачем нам столько свободного времени? Да чтобы наслаждаться жизнью. Вспомни только, насколько телефон уже расширил возможности в любовных отношениях…
   Надо признать, что шотландцы более склонны прислушиваться к доводам, касающимся научного прогресса, чем англичане или французы, — по крайней мере я пришел к такому заключению. Они даже заявляют, что первые изобрели телефон, впрочем, на это, как тебе известно, притязает каждая развитая страна. Но уж театрофон — чисто французское изобретение. Ибо только у француза могло достать воображения заглянуть вперед и увидеть, как телефон становится видом искусства и культуры, средством творчества и эмоционального обогащения.
   Но все эти мечты были неуместны в Париже, где я все больше увязал в долгах. Компания «Театрофон» платила мне хорошее жалованье, недостатка в парижанах, желающих заполучить театрофон, не было, но тут был какой-то заколдованный круг: чем больше я зарабатывал, тем больше проигрывал в рулетку.
   Я очень хорошо помню, как устанавливал последний театрофон перед бегством из Франции. Квартира клиента находилась по адресу Бульвар Османн, дом 102. Большое здание из трех или четырех этажей недалеко от «Прентана» (универмаги, между прочим, тоже скоро отживут свой век), почти напротив маленького парка с безобразным памятником Людовику XVI (и когда только догадаются его снести?). Я стал подниматься по лестнице, держа в одной руке коробку с приемником, а в другой — сумку с набором инструментов. Завернув за поворот лестницы, я оказался перед нужной мне квартирой. Рядом с дверью было круглое окошко, за которым стояла молодая горничная и прямо-таки испепеляла меня взглядом. Она отворила дверь еще до того, как я позвонил, и я сказал, по какому делу пришел. Она оглядела меня с головы до ног и воззрилась на коробку с приемником и сумку с инструментами, слегка принюхиваясь, словно подозревала, что я спрятал там какое-то животное. Потом пропустила меня в квартиру, затворила дверь и пошла по коридору, указывая мне дорогу. За все это время она не произнесла ни слова.
   Слева от прихожей я увидел через открытую дверь столовую, до того забитую мебелью, что просто не оставалось прохода. Да, видно, здесь не слишком часто обедают, подумал я, следуя за горничной. Мы прошли по коридору мимо гостиной, которая, по всей видимости, тоже не использовалась по назначению, и оказались перед дверью, как я решил, кабинета хозяина, куда она и постучала. Ничуть не бывало! Это был не кабинет, а спальня, в чем я убедился, как только горничная открыла дверь.
   Окна были занавешены плотными шторами, на столе горела лампа, хотя на улице стоял ясный день, и натоплено в комнате было так, что кажется, там свободно изжарилась бы курица. На лампу была накинута темная материя, и все предметы скрывались в каком-то болезненно желтоватом полумраке. В дальнем углу на постели лежал сам хозяин, который натянул простыню до подбородка и выглядывал оттуда, как испуганный кролик — по крайней мере у меня создалось такое впечатление, хотя я и не мог его как следует рассмотреть. Больной человек, сообразил я, и, видно, давно не бывал в остальных комнатах. Именно таким людям, которые не могут выйти из дому, театрофон нужнее всего. Но все же комната выглядела очень странно — настолько странно, что я не скоро ее забуду. Самым странным в ней были стены, обитые с пола до потолка квадратными панелями дешевого пробочного дерева. Зачем это сделали — убей не понимаю. Мне почудилось, будто я вошел в нору насекомого, лежавшего на постели в белом коконе. Человеку этому было, наверное, лет сорок, у него были черные и густые волосы и такие же усы, но я подумал, что он недолго протянет, если будет жить в такой жаре и духоте.
   — Добрый день, сударь, — сказал я, но от моих слов ему легче не стало.
   Я видел, что, несмотря на жару в комнате, он дрожит словно в лихорадке, и подумал: как бы не подцепить ту болезнь, от которой он умирает. Горничная ушла.
   — Куда его поставить? — спросил я.
   Хозяин комнаты посмотрел на меня с недоумением и сделал какую-то странную гримасу.
   — Театрофон, — объяснил я, показывая на коробку. Зачем я, по его мнению, туда пришел?
   — А, — отозвался он, — разумеется.
   И, все еще держась за простыню, кивнул на стоящий рядом с его постелью стол.
   — Тогда надо тут немного расчистить, — сказал я, потому что стол, на котором уже стоял телефонный аппарат, был загроможден множеством аптечных пузырьков и кучей переплетенных тетрадей. Я поднял несколько штук.
   — Пожалуйста, поосторожнее с ними, — сказал хозяин и объяснил, что пишет роман. Ну, скажу тебе, судя по этой огромной кипе тетрадей, он, наверное, сочинял самый длинный роман на свете.
   — Если вы не возражаете, я переложу ваш роман на другое место.
   Он показал, куда переложить тетради, и я сумел это сделать лишь в три захода. Потом я подвинул телефон и пузырьки с лекарствами поближе к нему и на освободившееся место поставил коробку с театрофоном.
   — Значит, вы писатель? — спросил я. Он опять робко кивнул. — И какие же книги вы пишете?
   Он задумался, словно я задал ему очень трудный вопрос.
   — Собственно, я всю жизнь пишу одну книгу, — начал он, — в которой идет речь о… — Тут он оглушительно чихнул, и все его тело содрогнулось.
   «Не позвать ли горничную?» — подумал я. Придя в себя, он как-то искательно посмотрел на меня и спросил:
   — У вас нет с собой цветов?
   Не видит он, что ли, что никакого цветка у меня в петлице нет?
   — А может, вы недавно были рядом с цветами? Вы по дороге сюда не заходили в цветочный магазин?
   Странным образом, я действительно вчера вечером заходил в цветочную лавку. Уж не провидец ли он? Прямо как сквозь землю глядел.
   — Чудеса, — сказал я.
   Он поднял руку к носу, но на этот раз не чихнул, а только отвернул от меня голову, словно не хотел вдыхать окружающий меня воздух — хотя я утром тщательно помылся.
   — Трусселье? — Он имел в виду роскошный магазин неподалеку от его дома.
   — Нет, — сказал я. — Я заходил в маленькую лавку на бульваре Капуцинов, недалеко от Кафе де-ла-Пэ.
   — Вот как, — произнес он таким тоном, точно для него это было очень важно. — По-моему, я ее ни разу не видел. Она новая?
   Этого я не знал. Но он продолжал меня расспрашивать:
   — А какие там были цветы?
   Я вспомнил, что видел лилии, гиацинты, орхидеи — с большими красными цветами. Я просто хотел задобрить Марию, потому что накануне вечером пошел не к ней, как обещал, а в казино.
   — А каттлеи? Там были каттлеи? — с каким-то беспокойством спросил он.
   — Кажется, были. — Этот ответ ему как будто пришелся не по вкусу, и я добавил: — Да, каттлеи были, но мне они не по карману.
   — А сколько они стоили?
   — Не помню.
   Мне начинал надоедать этот разговор. Пора было приниматься за дело.
   — Значит, не помните. А ведь были там вчера.
   Я сказал, что с памятью у меня действительно неважно. Он посмотрел на меня прямо-таки ласково и сказал:
   — Если не упражнять и не совершенствовать память во всех ее формах, что нам тогда останется?
   Надо признать, тут он был прав. Котелок у этих писателей неплохо варит.
   Но он никак не мог оставить цветочную тему.
   — А пол там был мраморный? И сколько продавцов? Нет, подай ему все подробности! Мне пришлось их выдумывать — а то, глядишь, до театрофона дело никогда не дойдет.
   — А какие с улицы доносились звуки? — упорствовал он. — А тазики с ароматизированной водой стояли на прилавке, чтобы споласкивать руки? А восточные вазы там были? А на полках что стояло?
   Понятно, почему он никак не может закончить свой роман, подумал я. Если вникать в каждую мелочь… На его месте я написал бы: «Парень зашел в магазин, чтобы купить Мари цветов, но понял, что они ему не по карману».
   Однако откуда он узнал, что я был в цветочном магазине?
   — Вы, наверное, редко выходите на улицу, — сказал я. Он явно стоял одной ногой в могиле: только человек, который давно не видел цветочного магазина, станет так подробно о нем расспрашивать. Писатель не стал этого отрицать.
   — Где же вы тогда берете сюжеты для романа? — спросил я. — Наверное, это нелегко, если сидишь взаперти и не видишь ничего, кроме штор и пробковых панелей. Неужели вся ваша книга о том, как вы лежите в постели?
   Моя шутка его вроде не позабавила. Он сказал, что единственный его материал — память. Опасаясь, что он опять вернется к цветочным магазинам, я поскорее сменил тему.
   — Ну, об этом-то вам наверняка захочется написать в вашей книге, — сказал я, показывая на коробку, которую до сих пор так и не открыл. — О театрофоне.
   Он посмотрел на меня непонимающим взглядом, потом произнес нечто странное:
   — Я заметил, что телефон изменяет человеческий голос, модифицирует соотношение слухового и зрительного восприятия, донося до нас только часть цельной картины. Мы не видим лица и мимики — и только тогда сознаем, сколько в самом голосе бывает прелести и тепла.
   Вряд ли я точно передаю его слова, но по его речи сразу можно было угадать писателя: на что другое, а на хитросплетения слов они мастера. Жаль, однако, что он не собирается вставить театрофон в свой роман. Тогда я решил его удивить:
   — Мой прапрадед знал Жан-Жака Руссо.
   Писатель приподнял одну бровь.
   — Да-да! Вы читали «Исповедь»? Там сказано о моем прапрадеде. Он и его приятель дружили с Руссо в Монморанси. Это было настоящее приключение, честное слово.
   Тут я его заинтересовал. Что писатели любят больше всего, так это истории о других писателях, более знаменитых, чем они. Этот лежачий больной с горой ненапечатанных рукописей на полу воображал, что он лучше какого-то телефониста. Но, узнав, что мой предок был, почитай, родственником Руссо, он посмотрел на меня совсем другими глазами.
   — Вы небось и понятия не имеете, что Руссо был убийцей?
   Ввалившиеся глаза писателя чуть не выскочили из темных глазниц.
   — Убийцей?
   Тогда я рассказал ему историю, которую ты хорошо знаешь, так что я не стану ее повторять.
   — Вы уверены? — спросил он меня.
   Конечно, я был уверен. Как можно не быть уверенным в истории, которую рассказывал тысячу раз? «Потом Ферран исчез, и Минар решил, что он, видимо, отправился с Руссо в Швейцарию. И он поехал вслед. Через месяц он нашел Руссо в Невшателе, где до него не могли добраться ни французы, ни женевские власти. Руссо жил под защитой шотландского губернатора».
   Писатель, видимо, припомнил все это из «Исповеди», но сказал, что про Феррана там ничего не сказано.
   — Конечно, не сказано, — подтвердил я. — Может быть, Минар и ошибся и Ферран благополучно вернулся в Париж со своей половиной «Энциклопедии» Розье, но это не помешало моему предку выслеживать Руссо в поисках потерянного друга. Он ходил по округе, переодевшись и наклеив усы, расспрашивал местных жителей и старался как можно ближе подобраться к Руссо. А потом начал подозревать, что Руссо убил Феррана так же, как он убил Жаклин.
   — Что-то мне не верится, — сказал писатель, — чтобы автор «Исповеди» мог скрывать такую страшную тайну и ни разу не проговориться о ней в автобиографии.
   Это возражение я слышал много раз.
   — А вам не приходит в голову, что у великого писателя может быть на совести страшный грех и что все им написанное служит одной цели — скрыть это?
   Писатель сказал:
   — В ваших словах больше правды, чем вы сами себе представляете.
   Я добавил:
   — У Руссо было такое чувство вины по поводу своих преступлений, что для облегчения совести он приписал себе множество мелких проступков. Например, у него никогда не было детей, и вся эта чушь, будто он отсылал их в приюты, — сплошная выдумка. Как и история об украденной ленточке. Можно подумать, что ничего хуже он не совершал.
   — Надо полагать, эту теорию придумал ваш предок? Этот писатель неплохо соображал.
   — Да, — ответил я, — и она подтверждена его счетной машиной.
   И я рассказал ему, как мой прапрадед без конца усовершенствовал счетные сети, состоящие из нанизанных на нити клочков бумаги, считая, что рано или поздно создаст такую, которая будет способна вывести любое логическое умозаключение.
   — Дело в том, — сказал я, — что я немного на него похож. Только он увлекался логическими машинами, а я — телефоном. У нас, видно, в крови интерес к технике.
   Остальное тебе известно. Мой предок доказал, что Ферран погиб от руки Руссо, и, когда ему не удалось убедить в этом власти, он стал обвинять его в пивных и тавернах. В конце концов он собрал толпу, которая закидала Руссо камнями и заставила бежать из Невшателя. И, по моему мнению, вполне заслуженно.
   — Но мой прапрадед этим не ограничился. Он следовал за Руссо, куда бы тот ни поехал, сначала в Англию, потом назад во Францию, принимая различные обличья, основанные на розьеристской теории физиогномики. Однажды он даже попытался переехать его телегой, но вместо этого переехал собаку. В конце концов Руссо удалось уйти от земного суда, но мой предок сделал все, чтобы ему было так же плохо в этой жизни, как впоследствии будет в загробной. И он в этом преуспел, доведя Руссо до помешательства.
   — А как звали вашего предка?
   — Странным образом, этого никто не знал, даже его жена, которая была моложе его на сорок лет и которая родила старому черту сына — моего будущего прадеда. Даже в его собственной семье все звали его просто Минар, и он к тому же до конца своих дней утверждал, что это — не его настоящее имя. Иногда по ночам он принимался рыдать, оплакивая бедную Жаклин и своего друга Феррана.
   Ну и публика же эти писатели! Этот упорно пытался опровергнуть мою историю.
   — Откуда у Минара были средства много лет подряд вести бродячее и скрытое существование — неужели на это хватило денег, которые он заработал у Бертье?
   — Тут ему помогла вычитанная в «Энциклопедии» Розье теория фальшивых денег, — объяснил я. — Сам прапрадед этим не занимался, но он продал нескольким предприимчивым гражданам Невшателя рецепт изготовления монет из стекла, покрытого тонким слоем металла, за что те платили ему немалую комиссию. Но в конце концов фальшивомонетчиков разоблачили, нескольких стеклодувов повесили, и тогда мой предок взялся за воплощение рекомендованной в «Энциклопедии» Розье теории четырехгранной негоции.
   Ты знаешь, в чем она заключается. Но писателя не очень заинтересовали мои объяснения. Так или иначе, я убедил его, что благодаря «Энциклопедии» Розье у моего предка было припасено много всяких штучек. Правда, он не разбогател, но голодать ему тоже не приходилось, хотя аппетит у него был отменный и всем блюдам он предпочитал жареную утку. Впрочем, эти его вкусы я не унаследовал и готов довольствоваться консоме или рыбой по-провансальски с большим куском хлеба.
   — Все это очень интересно, — сказал писатель, — но не забывайте, что семейные легенды с течением времени часто подвергаются искажениям и преувеличениям. Да вы хотя бы уверены, что действительно являетесь потомком Минара, о котором вы мне рассказали столь невероятную историю?
   — Мне понятно, почему вам трудно в нее поверить, — сказал я. — Но взгляните на это.
   И я вынул из кармана монету и дал писателю. Тот на несколько секунд отпустил простыню, за которую цеплялся в течение всего нашего разговора, и стал рассматривать монету.
   — Видимо, она очень старая, — со знанием дела сказал он. — И царапины на золотой поверхности почему-то черного цвета. Такие царапины должны были бы отражать, а не поглощать свет.
   — Присмотритесь внимательнее. Под царапинами виднеется зеленое бутылочное стекло. Это — одна из тех фальшивых монет, о которых я вам говорил. У нас в семье ее бережно хранили все эти годы как реликвию и залог удачи. Надеюсь, вам это понятно.
   Писатель вернул мне монету и сказал:
   — Не позволяйте себе стать заложником наследства. Моя квартира набита вещами, хотя я отдал большинство мебели, доставшейся мне по наследству от матушки. Вон ее портрет. — Он указал на висевший на стене портрет. — Что вы о ней думаете?
   Я сказал, что она была красивой женщиной, упокой Господи ее душу. Ты только подумай: я выдаю ему кучу идей для его романа, а он толкует о своей покойной матери!
   — Вам не кажется, что о приключениях моего прапрадеда можно было бы написать увлекательную книгу?
   Писатель кивнул, но не выразил готовности писать такую книгу.
   — Я разрешаю вам использовать этот сюжет, хотя вы будете не первым, кто это сделал, — с гордостью сказал я. — Говорят, что история двух переписчиков была хорошо известна, и несколько писак пробовали ее пересказать. Один из них был даже знаменит, и вы наверняка о нем слышали. Но по имени я его называть не буду. Это было лет сорок — пятьдесят назад. Он писал роман, но его не удовлетворяло написанное, и он без конца его переделывал. Те, кому он прочитал роман в первый раз, посоветовали ему бросить рукопись в камин. Так, наверное, и надо было сделать, но вместо этого он стал писать другие книги, не забрасывая, однако, и первый свой роман. Наконец друг сказал ему: «Приведи его хоть в какой-нибудь порядок и опубликуй. А потом, ради всего святого, возьмись за другую работу — а то ты всю жизнь потратил бог знает на что. Ты, правда, достиг некоторой известности — в основном за счет связанного с этой книгой скандала, но сейчас ты растолстел и устал, и жить тебе осталось недолго». Видите, это был хороший друг, который умел, когда нужно, говорить правду в глаза. «Так вот, Гюстав, — сказал он, — почему бы тебе не написать об этих двух переписчиках, которые уехали из Парижа в деревню?..» Писатель последовал его совету, но, конечно, все переврал. Впрочем, писатели, говорят, всегда так делают: берут жизненную историю, а потом коверкают ее до неузнаваемости.
   Мой больной клиент сказал:
   — Если вы ищете человека, который прославил бы вашего предка, то я для этого слишком слаб и недостаточно талантлив. Впрочем, я знаю многообещающего молодого поэта по имени Кокто, он обожает всякие тайны и может заинтересоваться розьеризмом.
   — Да не беспокойтесь, его уже описал Жан-Жак и этот позднейший плагиатор. Вряд ли вам или кому-нибудь из ваших друзей удастся их превзойти. Но я желаю вам успешно дописать книгу и убежден, что вам удастся ее опубликовать — если вы хорошенько постараетесь. Только вот какому издателю вы собираетесь ее послать?
   Об этом он еще не думал. Я подбрасывал большим пальцем фальшивую монету, глядя, как она падает мне в ладонь то орлом, то решкой. Все дело случая, думал я.
   — Вас не убедила даже фальшивая монета? Из нее получилась бы роскошная метафора — я знаю, что вы, писатели, обожаете подобные штучки. Тогда ее обязательно использует кто-нибудь другой — может, даже уже использовал: история нашей семьи хорошо известна, можете не сомневаться. Я даже уверен, что, если хорошенько порыться, моего прапрадеда можно найти в разных заумных книжках. Да и впредь он будет возникать еще не раз. Мой дед собирался писать жалобу в газету, когда прочитал книгу, в которой все безбожно переврали, но, поскольку ее автор уже умер, жаловаться не было смысла. Честно говоря, хотя тут затронута честь семьи и все такое, сам я этому большого значения не придаю. Традицию сейчас сохраняет мой двоюродный брат Пьер: он у нас пошел по литературной части и тоже обожает шахматы, хотя в последнее время придумал какой-то новый вариант этой игры — без ладейной пешки. Он у нас немного эксцентричен и фамилию свою пишет через «е» — просто чтобы отличаться от остальных.
   Тут я заметил, что мой писатель устал, и понял, что, наверное, пора заняться театрофоном, а то как бы он меня не выгнал. Но ведь я всего лишь пытался помочь ему с его романом, подсказывая идеи, которые благодаря моему славному предку и его наследию уже нашли себе достойное, хотя и непризнанное место в нашей национальной литературе.
   — Что ж, поглядим, что у нас здесь, — сказал я, берясь за коробку и открывая его взору новенький театрофон с одним рупором, модель «Солитер». — Этот красавчик принесет к вам в дом весь Париж, — гордо проговорил я, разматывая провод. Театрофон подключается к уже существующим телефонным проводам — только надо подсоединить его к запасным терминалам в коммутаторе, что прикреплен к оконной раме.
   — Я всего лишь хочу услышать «Пеллеаса» в постановке Комической оперы, — мечтательно произнес писатель, — ну и, пожалуй, несколько сцен из Вагнера, партитуру которого Селина испортила мебельным лаком. Больше мне ничего не нужно.
   Я вынул плоскогубцы и принялся за работу.
   Вся операция занимает не больше десяти минут; а через несколько лет, по моему убеждению, будет достаточно воткнуть вилку в специальную розетку, которую установят в углу каждой комнаты. Пара пустяков — все равно что повесить на вешалку пальто.
   — А вы придумали название для своей книги? — спросил я, готовясь испытать машину.
   Писатель ответил, что сначала он хотел ее назвать «Против Сент-Бёва», но с тех пор фабула сильно изменилась, и это заглавие роману уже не подходит.
   Тем лучше, подумал я: книгу с таким названием вряд ли кто-нибудь купит. Но ему я этого не сказал.
   — Я подумывал, не назвать ли его «Сердечные перебои», — продолжал он.
   И хотя это название, несомненно, соответствовало состоянию его здоровья, мне как-то не верилось, что читатели выстроятся за такой книгой в очередь.
   — Знаете, какое название мне всегда нравилось? — сказал я. — «Утраченные иллюзии».
   — А, Бальзак, — проговорил он.
   Я никогда не читал эту книгу, но заглавие у нее просто бесподобное, и, честное слово, мне кажется, что я ее знаю лучше, чем многие книги, которые прочитал, — уж очень запоминающееся название.
   — И еще «Потерянный рай», — добавил я. — И «Обретенный рай». Нет, все-таки Шекспир знал, какой флаг поднять на стеньге. В названии — секрет успеха. Как вот с театрофоном.
   Честно говоря, я испытывал большую симпатию к бедному писателю, и мне искренне хотелось ему помочь. Мне было грустно думать, что вряд ли он успеет закончить свою книгу — слишком уж тяжело он болен.
   Я взял телефон и позвонил в компанию:
   — 29205, дом 102 по Бульвару Османн, говорит механик. Мы хотим испробовать театрофон. Дайте нам какую-нибудь программу — что у вас там сейчас идет?
   Пока мы ожидали, я стал объяснять писателю принцип работы театрофона, но тут машина ожила, и мы услышали голоса:
   «Вы хотите изучать естественные науки?» — спросил один голос.
   «Естественные науки? А что это такое?» — отозвался другой.
   — Это, видимо, трансляция Мольера из Комеди Франсез, — сказал писатель. — Машина, судя по всему, работает прекрасно. Но отключите ее пока — мне надо отдохнуть.
   Я выполнил его просьбу и выразил надежду, что театрофон доставит ему много удовольствия — хотя вряд ли машина подарит ему новые идеи для романа, раз уж он не пожелал воспользоваться ни одним моим советом.
   — Да, Мильтон, — проговорил он как бы про себя, пока я укладывал свои инструменты. Видимо, он имел в виду персонажа из той пьесы, что мы услышали. — Но дело в том, что мы можем потерять и возвратить себе вовсе не Рай, а только Время, которое передается как бы электрическими импульсами по многочисленным скрытым проводам через посредство нашей памяти.
   Он еще долго бормотал всякую подобную чушь, пока я не попрощался с ним и горничная не пришла, чтобы проводить меня к выходу. Он велел принести ему чистую тетрадь и зажарить на обед камбалу. А я пошел вниз по лестнице, размышляя об этом бедняге, чья жизнь проходит попусту в душной комнате и чья голова занята тревожными мыслями о книгах и идеях. Выйдя на улицу, я увидел автомобили и грузовики, пару очень даже миленьких дамочек в меховых шубках, разносчиков с тачками и прочих людей, живущих в свое удовольствие, пока жизнь им его дарит. Я вдохнул свежий воздух и сказал себе: «Кто бы мог подумать, что история моего предка предоставит занятие стольким людям; кто бы мог подумать, что, если бы он умер раньше, я никогда не появился бы на свет и в мире было бы одним механиком-телефонистом меньше; и кто бы догадался, кроме двух-трех моих единомышленников, что через несколько лет все изменится до неузнаваемости, что вместо автомобилей и грузовиков появятся аэропланы, что на улице не будет ни стука копыт, ни шуршания шин — и только рокот будет доноситься с неба, что все будут сидеть дома, слушая голос театрофона, и никому больше не нужны будут книги, а также писатели вроде того сумасшедшего, у которого я только что был».
   Некоторое время моя голова была занята этими мыслями, но потом я вспомнил про свои долги, Марию и ее отца. Я вспомнил все свои затруднения и задуманный мной план. Дело в том, что хотя компания предполагала, что я в тот день установлю еще два театрофона, я уже решил, что Бульвар Османн будет моей последней остановкой. Я уже купил билет, и поезд отходил с Северного вокзала меньше чем через час.
   Я отправлялся по стопам своего предка, который вслед за Руссо пересек Ла-Манш и познакомился с Босвеллом и Юмом, дав им, как я тебе, кажется, рассказывал, немало полезных советов. Я тоже уеду в Англию и, как мой предок, начну там новую жизнь. Даже возьму новое имя, хотя мои преследователи совсем не похожи на Бертье и Розье; мне пришлось бежать всего лишь от нескольких содержателей казино и ростовщиков, а также от отца девушки, которая, как все знают, не очень-то и держалась за свою невинность.
   Ну вот, сейчас я спокойно живу в Шотландии. Не могу сказать, что я совсем забросил свои привычки; «Электрофон компани» платит мне приличное жалованье, клиенты дают на чай, ипподромы здесь почти не хуже, чем в Шантийи, и в тотализаторе мне иногда везет, а иногда нет. Но некоторые осложнения все же возникли, главным образом по вине женщин, одна из которых была даже более беспечна, чем я предполагал, и теперь очутилась в затруднительном положении. Я не прошу у тебя денег, но, может, ты знаешь надежного доктора? Она хочет, чтобы я на ней женился, но откуда у меня деньги на ребенка? Порой я даже думаю, не зря ли я уехал из Парижа, где на эти вещи смотрят гораздо проще. Не знаю, чем все это кончится. Поэтому-то я и нарушил молчание и сообщил тебе, где я и что со мной происходит. Увы! Если бы не ребенок, появление которого никого не обрадует, какой счастливый конец был бы у моей истории! Если бы не ребенок, с которым я не знаю, что делать, я мог бы быть так же счастлив, как прочие, мог бы греться в солнечных лучах и верить, как верят все, что в этом юном веке нас ждут мир и благоденствие — благодаря чудесам науки и новым средствам связи, способным принести человеку в дом всю планету.
   На этом я заканчиваю письмо. Прими изъявления любви своего друга, которого когда-то звали Минар, но который теперь называет себя
 
   Мистер Ми.
   Глазго, 27 июня 1914 года