Страница:
В конце концов Минару удалось уговорить Феррана съесть хлеб и одну грушу (сам же он, чтобы показать пример, съел другую), и они легли спать, пожелав друг другу спокойной ночи. Но ночь оказалась совсем не спокойной: Ферран без конца крутился на постели за занавеской, перегораживавшей залитую лунным светом комнату, и будил Минара.
На следующее утро Минар проснулся рано, но увидел, что Ферран уже встал.
— Надо идти на поиски, — сказал Ферран, как только услышал, что Минар зашевелился за занавеской. — Если бумаги действительно валяются на улице, нельзя терять ни минуты.
Минар зевнул, потер подбородок и подумал, что Жаклин беспокоить еще не время. Он увидит ее самое раннее во второй половине дня, и надо как-то дотянуть до тех пор, не дав Феррану совсем заболеть от беспокойства.
— Хорошо. — Минар встал и начал одеваться. — Пойдем вместе. Если потребуется, мы обыщем каждый сантиметр Парижа, но клянусь вам, Ферран, что до заката мы найдем проклятые бумаги.
И они отправились на поиски. В желудках у них было почти пусто — они лишь доели оставшийся с вечера хлеб и по дороге купили молока. Дойдя до площади Бодуайе, они обошли ее по окружности, а затем начали прочесывать одну за другой отходящие от нее улицы. Минар часто зевал и просто тянул время, а Ферран поддевал носком башмака каждую валявшуюся на тротуаре бумажку. Желтую страничку с отвратительными пятнами он разглядывал несколько минут; Минар тем временем озирался по сторонам, опасаясь появления любопытных. Наконец Ферран объявил, что это счет ветеринара за лечение лошади.
Так они проходили все утро, поначалу обследовав район, ближайший к рынку, и постепенно расширяя круг поисков — и неудач, — поскольку самый тщательный осмотр окрестных улочек не принес ни малейших результатов. Наконец Минар, решив, что теперь уже прилично нанести визит Жаклин, предложил продолжать поиски по отдельности.
— Зачем нам ходить вместе? Мы сделаем вдвое больше, если разделим работу.
— Но откуда мне знать, на каких улицах вы были? — спросил Ферран.
Сначала они хотели разбить Париж на две половины по воображаемому меридиану, проходящему через площадь Бодуайе, но это оказалось трудно сделать, не имея карты.
— Знаю! — воскликнул Минар. — Если название улицы начинается с буквы из первой половины алфавита — она моя, а остальные ваши.
Это предложение, в силу самой своей произвольности, показалось им практичным и справедливым.
— Хорошо, — сказал Ферран и тут же добавил: — А что, если во второй половине будет слишком много улиц? Например, вспомните, сколько улиц названо по имени святых. И все они начинаются на «С».
— Ну хорошо, тогда сделаем наоборот: берите все улицы до буквы «М».
— Нет, я не могу позволить вам взять на себя большую часть работы.
На самом-то деле Минар собирался отправиться домой и хотел избавить Феррана от лишних усилий, а заодно дать себе время побыть с Жаклин.
— Нет, я настаиваю. Все улицы, начинающиеся на «Н» и дальше, — мои.
Ферран покачал головой:
— Нет, надо придумать более справедливое распределение труда, руководствуясь в первую очередь соображениями дружбы. Может быть, разделим названия по букве «К» или даже «И»?
Уставший и раздраженный Минар, которому не терпелось поскорей увидеть свою Жаклин, сказал:
— Ладно, забудем про алфавит. Вы берите себе улицы, названные именами святых, а я — все остальные.
— Нет, так будет несправедливо.
— Полно, Ферран, соглашайтесь.
— Тогда вы берите святых, мой друг, а я возьму все остальные.
— Хорошо, — сказал Минар и повернулся идти.
Но у Феррана еще не иссякли сомнения. Потирая подбородок, он поразмыслил над последним своим предложением и сказал:
— Все-таки это мне тоже не нравится.
— Почему же?
— Потому что улицы, названные в честь святых, будут расположены пучками, а другие разбросаны по большому пространству…
— Господи, Ферран, берите себе что хотите, но хватит стоять здесь и зря убивать время!
И Минар ушел.
— На чем же мы остановились? — раздался вслед ему голос Феррана. — Кому достались святые?
Но Минар, не отзываясь, быстро свернул за угол. Ферран не стал за ним гнаться.
Минар поспешил домой. Взбежав по лестнице, он постучал в дверь Жаклин. Никто не отозвался. Он постучал еще раз, но ответа опять не последовало. В это время из двери на противоположной стороне лестничной площадки вышел старый Бланшо.
— Чего зря барабанить в дверь, если хозяйки нет дома? Минар обернулся к нему:
— Вы ее видели сегодня?
— Мадемуазель? Она, наверное, ушла. Может, подумала переехать в более приличный район.
— Что вы имеете в виду?
Бланшо явно на что-то намекал. Минар вплотную подошел к согбенному старику, который был даже ниже его.
— Я имею в виду, что надо быть разборчивее в своих знакомствах.
— Уж не хотите ли вы сказать, что мадемуазель…
— Боже сохрани! У мадемуазель безупречная репутация. Я так и сказал полицейскому.
Минар вздрогнул:
— Полицейскому? Что тут у вас произошло?
Бланшо, которому явно доставляло удовольствие сообщать скверные новости, объяснил смысл своих слов:
— Он заявился с раннего утра. Я как раз выносил горшок.
— Полицейский? В форме?
Бланшо засмеялся.
— Этого только не хватало! Нет, не в форме, но сразу было видно, что он из полиции. Выглядел весьма респектабельно. Я думал, что он пришел по поводу верхних жильцов, прикармливающих голубей, но он спросил меня, где живет господин Ферран.
Минар вдруг понял, что означает выражение «стынет кровь в жилах».
— И что вы ему сказали?
— Я сказал: «Ферран? Он живет на верхнем этаже вместе с господином Минаром. Их легко различить: Ферран — высокий и худой, а Минар маленький и толстый». Извините, что я о вас так выразился, сударь, но от полиции лучше ничего не утаивать. Советую вам поостеречься, а то попадете в беду.
— Что ему было нужно от Феррана?
— Вообще-то говоря, он больше интересовался вами.
— Но вы же сами сказали, что он спросил Феррана. Минар почувствовал, что в его голос закрались нотки отчаяния: все фантазии Феррана вдруг начали обретать пугающую реальность.
— Верно, — сказал Бланшо все с той же хитроватой усмешкой. — Спросил-то он Феррана, но, когда я упомянул ваше имя, он сказал: «Выходит, по этому адресу живут два человека? Нам известно только про Феррана». И спросил меня, давно ли вы здесь живете.
— Но я поселился здесь раньше Феррана! — негодующе воскликнул Минар.
— Я это знаю, сударь. Я так и сказал полицейскому, а он спросил: «Значит, Ферран проживает здесь временно?» А я ответил: «Совершенно верно, сэр, и я бы не удивился, узнав, что он из тех, кто все время переезжает с одного места на другое, не заплатив за квартиру». Помните, в прошлом году у нас жил один такой?
Минар чувствовал, что ему надо выпить воды.
— Значит, вы донесли на Феррана полиции, хотя он не совершил ничего предосудительного?
— Я только сказал правду. Власти не терпят уклончивости и неопределенности.
— Вы старый болван!
— Я еще добавил, что вы проводите слишком много времени в квартире молодой портнихи, девицы, как я заверил полицейского, незапятнанной репутации.
— Значит, вы донесли на Феррана, меня и невинную девушку?
— Я — законопослушный человек.
— А мне хочется спустить вас с лестницы.
— Не советую, сударь. Не забывайте, что они теперь все про вас знают.
И с этими словами Бланшо скрылся за дверью своей комнаты, а Минар почувствовал, что его жизнь словно бы разваливается на куски, осыпается, как вздувшаяся зеленая краска вокруг закрытой двери Бланшо.
Минар, тяжело ступая, направился к себе наверх. В голове у него роились тревожные мысли. Что, если агент обыскал их комнату? Открыв дверь, Минар ахнул. Стол, за которым работали они с Ферраном, был совершенно пуст — исчезли и манускрипты, и сумка, в которой Ферран их принес.
Он не знал, что его пугало больше — сознание, что в его комнату вторглись и, следовательно, он на подозрении у властей, или мысль о том, что, пока Ферран разыскивает пропавшие две или три странички из доверенной ему работы, из комнаты испарились все до единого манускрипты. Он даже был отчасти рад, что их больше нет, но кто знает, какие доказательства их неведомой вины, какие зашифрованные сообщения сможет в них обнаружить полиция? Минар сел на кровать Феррана и обхватил голову руками.
В таком положении и нашел его возвратившийся через полчаса Ферран. Минар вздрогнул, услышав звук открываемой двери, — он не ожидал, что его друг вернется так скоро. Он даже подумал, не решил ли Ферран предоставить ему одному обыскивать парижские улицы, но прежде, чем он успел сказать хоть слово, Ферран заговорил возбужденным фальцетом:
— Я решил, что самое лучшее — это нам вместе пройти по улицам, где вы могли оказаться, когда шли от площади Бодуайе… — Тут он заметил пустой стол. — Куда вы положили бумаги, которые я переписывал?
— Сядьте, Ферран, — сказал Минар. — У нас сегодня черный день.
Через минуту, узнав, какая с ними стряслась беда, Ферран уже плакал, как ребенок.
— Не огорчайтесь так, Ферран.
— Как же я могу не огорчаться? — сквозь слезы проговорил Ферран.
— Может быть, мы еще отыщем бумаги, которые я потерял вчера.
Но даже сам Минар не находил утешения в сознании, что они смогут предъявить патрону Феррана эти жалкие странички или что эти странички избежали внимания полиции.
— Потеря этих страничек уже не имеет значения, — сказал Ферран, утирая слезы. Затем он заставил Минара встать с его постели и начал шарить под матрасом.
— Что вы ищете? — спросил Минар и тут увидел, что Ферран извлекает из дыры в матрасе одну пачку рукописей за другой.
— На столе были только те бумаги, которые я намеревался переписать в первую очередь. Остальные я спрятал в матрас.
Минар выразил восхищение предусмотрительностью Феррана, которая, если бы он узнал о ней раньше, показалась бы ему нелепой.
— Но тут возникает новая проблема, — сказал Ферран, глядя на валяющиеся на постели рукописи (составлявшие, по сути, большую часть полученного им задания). — Что нам с ними делать? Если полиция подозревает, что мы замешаны в каком-то заговоре, эти бумаги могут стать лишним тому подтверждением. С другой стороны, когда мой патрон со слугами придет в назначенный день, что мы ему скажем, если работа не будет готова? Я не уверен, что нам безопасно держать эти рукописи дома и продолжать их переписывать.
Хотя Ферран и Минар оба интересовались философией и увлекались игрой, требующей стратегических талантов, они чувствовали себя беспомощными перед этой загадкой.
Ферран изъявил готовность переехать на другую квартиру — в конце концов, это он навлек беду на Минара и он сам должен расхлебывать заваренную им кашу. Минар возражал: неужели их дружба, скрепленная во время памятной встречи на скамейке, не устоит перед подобным испытанием? Теплые заверения в дружеских чувствах укрепили в них взаимную преданность, но не подсказали никакого решения стоявшей перед ними дилеммы.
— Вы не совершили ничего дурного, — сказал Минар своему другу, — и я не виню вас за то, что вы согласились взять эту работу. Я гораздо больше виноват перед вами.
Он признался во вчерашнем обмане, а увидев, как исказилось лицо Феррана, добавил, что в конечном итоге все получилось к лучшему, поскольку в результате его обмана их не оказалось дома, когда явился агент полиции, и им удастся вернуть еще несколько страничек, которые иначе были бы конфискованы.
Ферран сохранил самообладание и сдержал слезы, слушая рассказ друга о предательстве; затем, как жена, которая прощает, но не забывает, нашел в себе душевные силы, чтобы принять решение.
— Пойдемте к портнихе, — сказал он, — возьмем у нее бумаги и затем, забрав манускрипты, отправимся искать другое пристанище. А через месяц я вернусь сюда, и будь что будет.
Позднее Минар говорил, что в ту минуту Ферран проявил свои лучшие душевные свойства.
Друзья собрали имущество и завязали его в кусок грубого холста. Получился большой и довольно тяжелый узел, впрочем, его было под силу нести одному человеку. Теперь они были готовы.
— Я пойду к Жаклин, — предложил Минар.
— Нет, — возразил Ферран, — мы пойдем к ней вместе. Возможно, он просто хотел взглянуть на девушку, сбившую с пути истинного его друга.
Они крадучись спустились по лестнице, предварительно убедившись, что там нет Бланшо или кого-нибудь еще из соседей, и Минар тихо постучал в дверь. Ответа не последовало. Оглянувшись через плечо, Минар постучал погромче. Ферран взялся за дверную ручку. «Не надо!» — прошипел Минар, но Ферран уже нажал ручку, и дверь приотворилась. Они помедлили секунду, чтобы убедиться, что дома никого нет, затем Минар толкнул дверь, и они вошли в квартиру.
Жаклин сидела на полу в дальнем углу комнаты, опершись спиной о стену. Она не пошевелилась и никак не отреагировала на их появление. Казалось, что она сидит, глубоко задумавшись, и не может или не хочет встать. Глаза были открыты, губы посинели.
Минар все еще стоял в дверях. Ферран бросился ей на помощь, не веря, что девушка мертва. Он похлопал ее по щекам, и это только помогло ему убедиться в том, что и так было очевидно: Жаклин задушили.
Минар вошел в комнату, закрыл за собой дверь и опустился на колени перед телом Жаклин, как перед святыней. Он взял ее холодную руку и вспомнил, как она водила этой рукой взад и вперед, пришивая ему пуговицу. Она была так молода и так полна жизни!
— Где вы положили бумаги? — спросил Ферран, оглядывая комнату.
— Они на столе, — машинально ответил Минар, хотя, бросив взгляд на стол, отметил с каким-то странным безразличием, что бумаги исчезли — так же как и те, что лежали на столе в их комнате. Он опять обратил взор на Жаклин и тут почувствовал у себя на плече руку Феррана.
— Идите, Минар, а я принесу наши вещи. Встретимся у Тампля. Оставаться в Париже небезопасно. Сюда являлся вовсе не полицейский агент, и этот человек не остановится перед тем, чтобы расправиться с нами так же, как он расправился из-за нескольких страничек с этой бедной девушкой. А когда ее тело будет обнаружено, вы знаете, кого заподозрят в убийстве? Вас, Минар, хотя нас, несомненно, повесят обоих.
Минар встал.
— Я знаю, куда нам следует направиться. Мы найдем убежище в лесу Монморанси. И там есть люди, которые захотят узнать правду о случившемся.
Они на цыпочках вышли из квартиры Жаклин. Минар пошел вниз и скрылся в лабиринте переулков, а Ферран поднялся за узлом с вещами. «Если бы я не поднял в тот день глаз от учебника, — горестно размышлял Минар, — ничего этого не случилось бы».
Глава 3
На следующее утро Минар проснулся рано, но увидел, что Ферран уже встал.
— Надо идти на поиски, — сказал Ферран, как только услышал, что Минар зашевелился за занавеской. — Если бумаги действительно валяются на улице, нельзя терять ни минуты.
Минар зевнул, потер подбородок и подумал, что Жаклин беспокоить еще не время. Он увидит ее самое раннее во второй половине дня, и надо как-то дотянуть до тех пор, не дав Феррану совсем заболеть от беспокойства.
— Хорошо. — Минар встал и начал одеваться. — Пойдем вместе. Если потребуется, мы обыщем каждый сантиметр Парижа, но клянусь вам, Ферран, что до заката мы найдем проклятые бумаги.
И они отправились на поиски. В желудках у них было почти пусто — они лишь доели оставшийся с вечера хлеб и по дороге купили молока. Дойдя до площади Бодуайе, они обошли ее по окружности, а затем начали прочесывать одну за другой отходящие от нее улицы. Минар часто зевал и просто тянул время, а Ферран поддевал носком башмака каждую валявшуюся на тротуаре бумажку. Желтую страничку с отвратительными пятнами он разглядывал несколько минут; Минар тем временем озирался по сторонам, опасаясь появления любопытных. Наконец Ферран объявил, что это счет ветеринара за лечение лошади.
Так они проходили все утро, поначалу обследовав район, ближайший к рынку, и постепенно расширяя круг поисков — и неудач, — поскольку самый тщательный осмотр окрестных улочек не принес ни малейших результатов. Наконец Минар, решив, что теперь уже прилично нанести визит Жаклин, предложил продолжать поиски по отдельности.
— Зачем нам ходить вместе? Мы сделаем вдвое больше, если разделим работу.
— Но откуда мне знать, на каких улицах вы были? — спросил Ферран.
Сначала они хотели разбить Париж на две половины по воображаемому меридиану, проходящему через площадь Бодуайе, но это оказалось трудно сделать, не имея карты.
— Знаю! — воскликнул Минар. — Если название улицы начинается с буквы из первой половины алфавита — она моя, а остальные ваши.
Это предложение, в силу самой своей произвольности, показалось им практичным и справедливым.
— Хорошо, — сказал Ферран и тут же добавил: — А что, если во второй половине будет слишком много улиц? Например, вспомните, сколько улиц названо по имени святых. И все они начинаются на «С».
— Ну хорошо, тогда сделаем наоборот: берите все улицы до буквы «М».
— Нет, я не могу позволить вам взять на себя большую часть работы.
На самом-то деле Минар собирался отправиться домой и хотел избавить Феррана от лишних усилий, а заодно дать себе время побыть с Жаклин.
— Нет, я настаиваю. Все улицы, начинающиеся на «Н» и дальше, — мои.
Ферран покачал головой:
— Нет, надо придумать более справедливое распределение труда, руководствуясь в первую очередь соображениями дружбы. Может быть, разделим названия по букве «К» или даже «И»?
Уставший и раздраженный Минар, которому не терпелось поскорей увидеть свою Жаклин, сказал:
— Ладно, забудем про алфавит. Вы берите себе улицы, названные именами святых, а я — все остальные.
— Нет, так будет несправедливо.
— Полно, Ферран, соглашайтесь.
— Тогда вы берите святых, мой друг, а я возьму все остальные.
— Хорошо, — сказал Минар и повернулся идти.
Но у Феррана еще не иссякли сомнения. Потирая подбородок, он поразмыслил над последним своим предложением и сказал:
— Все-таки это мне тоже не нравится.
— Почему же?
— Потому что улицы, названные в честь святых, будут расположены пучками, а другие разбросаны по большому пространству…
— Господи, Ферран, берите себе что хотите, но хватит стоять здесь и зря убивать время!
И Минар ушел.
— На чем же мы остановились? — раздался вслед ему голос Феррана. — Кому достались святые?
Но Минар, не отзываясь, быстро свернул за угол. Ферран не стал за ним гнаться.
Минар поспешил домой. Взбежав по лестнице, он постучал в дверь Жаклин. Никто не отозвался. Он постучал еще раз, но ответа опять не последовало. В это время из двери на противоположной стороне лестничной площадки вышел старый Бланшо.
— Чего зря барабанить в дверь, если хозяйки нет дома? Минар обернулся к нему:
— Вы ее видели сегодня?
— Мадемуазель? Она, наверное, ушла. Может, подумала переехать в более приличный район.
— Что вы имеете в виду?
Бланшо явно на что-то намекал. Минар вплотную подошел к согбенному старику, который был даже ниже его.
— Я имею в виду, что надо быть разборчивее в своих знакомствах.
— Уж не хотите ли вы сказать, что мадемуазель…
— Боже сохрани! У мадемуазель безупречная репутация. Я так и сказал полицейскому.
Минар вздрогнул:
— Полицейскому? Что тут у вас произошло?
Бланшо, которому явно доставляло удовольствие сообщать скверные новости, объяснил смысл своих слов:
— Он заявился с раннего утра. Я как раз выносил горшок.
— Полицейский? В форме?
Бланшо засмеялся.
— Этого только не хватало! Нет, не в форме, но сразу было видно, что он из полиции. Выглядел весьма респектабельно. Я думал, что он пришел по поводу верхних жильцов, прикармливающих голубей, но он спросил меня, где живет господин Ферран.
Минар вдруг понял, что означает выражение «стынет кровь в жилах».
— И что вы ему сказали?
— Я сказал: «Ферран? Он живет на верхнем этаже вместе с господином Минаром. Их легко различить: Ферран — высокий и худой, а Минар маленький и толстый». Извините, что я о вас так выразился, сударь, но от полиции лучше ничего не утаивать. Советую вам поостеречься, а то попадете в беду.
— Что ему было нужно от Феррана?
— Вообще-то говоря, он больше интересовался вами.
— Но вы же сами сказали, что он спросил Феррана. Минар почувствовал, что в его голос закрались нотки отчаяния: все фантазии Феррана вдруг начали обретать пугающую реальность.
— Верно, — сказал Бланшо все с той же хитроватой усмешкой. — Спросил-то он Феррана, но, когда я упомянул ваше имя, он сказал: «Выходит, по этому адресу живут два человека? Нам известно только про Феррана». И спросил меня, давно ли вы здесь живете.
— Но я поселился здесь раньше Феррана! — негодующе воскликнул Минар.
— Я это знаю, сударь. Я так и сказал полицейскому, а он спросил: «Значит, Ферран проживает здесь временно?» А я ответил: «Совершенно верно, сэр, и я бы не удивился, узнав, что он из тех, кто все время переезжает с одного места на другое, не заплатив за квартиру». Помните, в прошлом году у нас жил один такой?
Минар чувствовал, что ему надо выпить воды.
— Значит, вы донесли на Феррана полиции, хотя он не совершил ничего предосудительного?
— Я только сказал правду. Власти не терпят уклончивости и неопределенности.
— Вы старый болван!
— Я еще добавил, что вы проводите слишком много времени в квартире молодой портнихи, девицы, как я заверил полицейского, незапятнанной репутации.
— Значит, вы донесли на Феррана, меня и невинную девушку?
— Я — законопослушный человек.
— А мне хочется спустить вас с лестницы.
— Не советую, сударь. Не забывайте, что они теперь все про вас знают.
И с этими словами Бланшо скрылся за дверью своей комнаты, а Минар почувствовал, что его жизнь словно бы разваливается на куски, осыпается, как вздувшаяся зеленая краска вокруг закрытой двери Бланшо.
Минар, тяжело ступая, направился к себе наверх. В голове у него роились тревожные мысли. Что, если агент обыскал их комнату? Открыв дверь, Минар ахнул. Стол, за которым работали они с Ферраном, был совершенно пуст — исчезли и манускрипты, и сумка, в которой Ферран их принес.
Он не знал, что его пугало больше — сознание, что в его комнату вторглись и, следовательно, он на подозрении у властей, или мысль о том, что, пока Ферран разыскивает пропавшие две или три странички из доверенной ему работы, из комнаты испарились все до единого манускрипты. Он даже был отчасти рад, что их больше нет, но кто знает, какие доказательства их неведомой вины, какие зашифрованные сообщения сможет в них обнаружить полиция? Минар сел на кровать Феррана и обхватил голову руками.
В таком положении и нашел его возвратившийся через полчаса Ферран. Минар вздрогнул, услышав звук открываемой двери, — он не ожидал, что его друг вернется так скоро. Он даже подумал, не решил ли Ферран предоставить ему одному обыскивать парижские улицы, но прежде, чем он успел сказать хоть слово, Ферран заговорил возбужденным фальцетом:
— Я решил, что самое лучшее — это нам вместе пройти по улицам, где вы могли оказаться, когда шли от площади Бодуайе… — Тут он заметил пустой стол. — Куда вы положили бумаги, которые я переписывал?
— Сядьте, Ферран, — сказал Минар. — У нас сегодня черный день.
Через минуту, узнав, какая с ними стряслась беда, Ферран уже плакал, как ребенок.
— Не огорчайтесь так, Ферран.
— Как же я могу не огорчаться? — сквозь слезы проговорил Ферран.
— Может быть, мы еще отыщем бумаги, которые я потерял вчера.
Но даже сам Минар не находил утешения в сознании, что они смогут предъявить патрону Феррана эти жалкие странички или что эти странички избежали внимания полиции.
— Потеря этих страничек уже не имеет значения, — сказал Ферран, утирая слезы. Затем он заставил Минара встать с его постели и начал шарить под матрасом.
— Что вы ищете? — спросил Минар и тут увидел, что Ферран извлекает из дыры в матрасе одну пачку рукописей за другой.
— На столе были только те бумаги, которые я намеревался переписать в первую очередь. Остальные я спрятал в матрас.
Минар выразил восхищение предусмотрительностью Феррана, которая, если бы он узнал о ней раньше, показалась бы ему нелепой.
— Но тут возникает новая проблема, — сказал Ферран, глядя на валяющиеся на постели рукописи (составлявшие, по сути, большую часть полученного им задания). — Что нам с ними делать? Если полиция подозревает, что мы замешаны в каком-то заговоре, эти бумаги могут стать лишним тому подтверждением. С другой стороны, когда мой патрон со слугами придет в назначенный день, что мы ему скажем, если работа не будет готова? Я не уверен, что нам безопасно держать эти рукописи дома и продолжать их переписывать.
Хотя Ферран и Минар оба интересовались философией и увлекались игрой, требующей стратегических талантов, они чувствовали себя беспомощными перед этой загадкой.
Ферран изъявил готовность переехать на другую квартиру — в конце концов, это он навлек беду на Минара и он сам должен расхлебывать заваренную им кашу. Минар возражал: неужели их дружба, скрепленная во время памятной встречи на скамейке, не устоит перед подобным испытанием? Теплые заверения в дружеских чувствах укрепили в них взаимную преданность, но не подсказали никакого решения стоявшей перед ними дилеммы.
— Вы не совершили ничего дурного, — сказал Минар своему другу, — и я не виню вас за то, что вы согласились взять эту работу. Я гораздо больше виноват перед вами.
Он признался во вчерашнем обмане, а увидев, как исказилось лицо Феррана, добавил, что в конечном итоге все получилось к лучшему, поскольку в результате его обмана их не оказалось дома, когда явился агент полиции, и им удастся вернуть еще несколько страничек, которые иначе были бы конфискованы.
Ферран сохранил самообладание и сдержал слезы, слушая рассказ друга о предательстве; затем, как жена, которая прощает, но не забывает, нашел в себе душевные силы, чтобы принять решение.
— Пойдемте к портнихе, — сказал он, — возьмем у нее бумаги и затем, забрав манускрипты, отправимся искать другое пристанище. А через месяц я вернусь сюда, и будь что будет.
Позднее Минар говорил, что в ту минуту Ферран проявил свои лучшие душевные свойства.
Друзья собрали имущество и завязали его в кусок грубого холста. Получился большой и довольно тяжелый узел, впрочем, его было под силу нести одному человеку. Теперь они были готовы.
— Я пойду к Жаклин, — предложил Минар.
— Нет, — возразил Ферран, — мы пойдем к ней вместе. Возможно, он просто хотел взглянуть на девушку, сбившую с пути истинного его друга.
Они крадучись спустились по лестнице, предварительно убедившись, что там нет Бланшо или кого-нибудь еще из соседей, и Минар тихо постучал в дверь. Ответа не последовало. Оглянувшись через плечо, Минар постучал погромче. Ферран взялся за дверную ручку. «Не надо!» — прошипел Минар, но Ферран уже нажал ручку, и дверь приотворилась. Они помедлили секунду, чтобы убедиться, что дома никого нет, затем Минар толкнул дверь, и они вошли в квартиру.
Жаклин сидела на полу в дальнем углу комнаты, опершись спиной о стену. Она не пошевелилась и никак не отреагировала на их появление. Казалось, что она сидит, глубоко задумавшись, и не может или не хочет встать. Глаза были открыты, губы посинели.
Минар все еще стоял в дверях. Ферран бросился ей на помощь, не веря, что девушка мертва. Он похлопал ее по щекам, и это только помогло ему убедиться в том, что и так было очевидно: Жаклин задушили.
Минар вошел в комнату, закрыл за собой дверь и опустился на колени перед телом Жаклин, как перед святыней. Он взял ее холодную руку и вспомнил, как она водила этой рукой взад и вперед, пришивая ему пуговицу. Она была так молода и так полна жизни!
— Где вы положили бумаги? — спросил Ферран, оглядывая комнату.
— Они на столе, — машинально ответил Минар, хотя, бросив взгляд на стол, отметил с каким-то странным безразличием, что бумаги исчезли — так же как и те, что лежали на столе в их комнате. Он опять обратил взор на Жаклин и тут почувствовал у себя на плече руку Феррана.
— Идите, Минар, а я принесу наши вещи. Встретимся у Тампля. Оставаться в Париже небезопасно. Сюда являлся вовсе не полицейский агент, и этот человек не остановится перед тем, чтобы расправиться с нами так же, как он расправился из-за нескольких страничек с этой бедной девушкой. А когда ее тело будет обнаружено, вы знаете, кого заподозрят в убийстве? Вас, Минар, хотя нас, несомненно, повесят обоих.
Минар встал.
— Я знаю, куда нам следует направиться. Мы найдем убежище в лесу Монморанси. И там есть люди, которые захотят узнать правду о случившемся.
Они на цыпочках вышли из квартиры Жаклин. Минар пошел вниз и скрылся в лабиринте переулков, а Ферран поднялся за узлом с вещами. «Если бы я не поднял в тот день глаз от учебника, — горестно размышлял Минар, — ничего этого не случилось бы».
Глава 3
Я хочу объяснить, как вышло, что я написал эту странную книгу.
Я писал рассказ, действие которого происходило во Франции в XVII веке, но уже некоторое время неважно себя чувствовал. Поначалу болезнь, начавшаяся вскоре после того, как мне исполнилось сорок девять лет, выражалась лишь в каком-то неприятном покалывании в животе. Я обратился к врачу только тогда, когда заметил кровь в своих испражнениях, да и то сделал это единственно по настоянию жены, обратившей внимание на розовый отстой в туалете и таким образом узнавшей о моем недуге. К тому времени я уже относился к своему состоянию как к страшной тайне, каким-то образом связанной с более важной жизненной проблемой, о которой Эллен еще ничего не знала.
Доктор осмотрел меня, пощупал и потыкал в разных местах и объявил, что мой недуг скорее всего какой-нибудь сущий пустяк. Он сказал это, потерев поросший седыми волосами нос, и известил меня, что через несколько недель уходит на пенсию, что не прибавило мне доверия к его вердикту. Так или иначе, он направил меня на исследование в местную больницу. Мне предстояла процедура, заключавшаяся в введении в толстую кишку, слава богу, довольно тонкой трубки с небольшой линзой, при помощи которой доктор может видеть, что делается у меня внутри. «Это — рядовая процедура», — с убежденным видом заверил меня врач. В течение последующих десяти недель, чем бы я ни занимался, мои мысли все время обращались к моей невидимой болезни. Однако я не выздоровел и не умер к тому времени, когда на коврик под щелью для почты упало письмо с датой колоноскопии. Я и обрадовался ему, словно рождественскому подарку, и испугался, словно получил напоминание от налогового управления.
Очистив, согласно указаниям, кишечник, я отправился в больницу, где мне пришлось изрядно подождать. Больничное время, как возраст собаки, вычисляется по совершенно другой шкале, чем та, что принята повсеместно. Поэтому процедура, на которую достаточно десяти минут, может занять чуть ли не целый день. Но наконец подошла моя очередь, и меня пригласили в кабинет эндоскопии.
— Добрый день! — весело приветствовал меня хирург-манипулятор (чье имя осталось мне неизвестным).
Если бы я не знал, что он врач, я принял бы его за сантехника или директора школы. Он был толст, лыс и улыбался отстраненно дружелюбной улыбкой, как это умеют делать люди, встречающиеся по долгу службы с представителями самых разных слоев населения. Видно, знает толк в виски и играет в гольф, подумал я.
— Так чем вы зарабатываете на жизнь? — небрежно спросил он, что-то записывая на моем направлении.
Я отдал свои брюки сестре, чувствуя, как дрожат руки. Врач приказал мне взобраться на стальной стол для хирургических манипуляций.
— Отлично, теперь засучите рукав.
— Я писатель, — сообщил ему я, когда, лежа на животе, ошутил укол в руку.
— Писатель? — Врач пробормотал какое-то техническое указание сестре и стал объяснять мне, какие действия собирается предпринять. Есть ли у меня вопросы? Нет, вопросов нет. — А какие вы пишете книги? — спросил врач, отойдя к концу стола и исчезнув из моего поля зрения.
Какого он ждал от меня ответа? Представьте себе, что некоего автора просят сформулировать предмет своего творчества в одном предложении и он отвечает, что всю жизнь пишет один-единственный роман о человеке, «которого зовут „Я“, но который не всегда является мною». Сочтут ли это исчерпывающим ответом, хорошей рекламой? Но мы никогда не встретимся с этим автором, потому что Пруст давно умер. Когда я был молод и более склонен к абстрактным и безмятежным влюбленностям, знакомство с Прустом представлялось мне самой прекрасной мечтой на свете, настолько заманчивой, что я был согласен даже на встречу с ним на небесах. Теперь, когда я лучше понимаю смысл высказывания Пруста, мои чувства несколько изменились; однако этого человека, «которого зовут „Я“, но который не всегда является мною», порой можно найти в любом из нас, и он гораздо значительнее автора «В поисках утраченного времени» (единственный и незаконченный роман Пруста, о котором он и говорит в вышеприведенной цитате). В ближайшие недели он будет занимать много места в моих мыслях.
— Какие вы пишете книги? — спросил врач.
Если он сейчас читает эти слова, я могу по крайней мере сказать: «Вот такие же». Я почувствовал прикосновение чего-то холодного и мокрого к своим ягодицам, и врач предупредил: «Я сейчас введу трубку». Наверняка я не единственный человек, который хотел бы знать, что чувствует пассивный гомосексуалист (хотя Пруст, несомненно, это знал).
— Детективы? Триллеры? — Трубка была, однако, не толще пальца и вошла в меня с ужасающей легкостью. Вскоре я ощутил ее глубоко внутри себя. — Вот и все. Расслабьтесь.
Медсестра слегка сжимала мою оголенную руку повыше локтя — возможно, просто для того, чтобы не дать мне дернуться, но этот физический контакт вдруг приобрел для меня огромное значение и оказывал удивительное успокаивающее действие. Казалось, что все мои страхи и волнения сфокусировались, подобно лучам отдаленной звезды, на этом небольшом участке кожи, на который она нажимала с такой умелой нежностью. И я осознал, что за последнее время совсем забыл сладостное ощущение прикосновения.
В аппарате, стоявшем позади меня, что-то пищало и жужжало, а врач время от времени бросал сестре лаконичные фразы. Тем не менее он продолжал допытываться, какие книги я пишу, словно, сосредоточившись на посылаемых аппаратом сообщениях, забыл, что уже сделал все рекомендуемое для того, чтобы «подготовить пациента». Если мои занятия сколько-то и интересовали врача, углубившегося в мою толстую кишку, то лишь в той мере, в какой они способствовали расслаблению моих мышц в то время, как он бродил по коридорам организма, представавшим его взору на экране, который я не мог и не хотел видеть, словно банальные объявления о продаже квартир в местной газете.
Я мог бы рассказать ему о своих академических трудах, о своих исследованиях, о конференциях, на которых я присутствовал, вроде недавней конференции в Праге, где я обсуждал Руссо со своим другом Дональдом Макинтайром. Но эти занятия не давали мне права называться писателем. Назвав себя писателем искусному картографу моего кишечника, я имел в виду свой роман, нечто вроде хобби, которое, как я надеялся, даст мне передышку от более серьезных занятий.
— Исторические романы, — сказал я.
— В самом деле? — вежливо спросил он в ту самую минуту, когда оптоволоконный питон в процессе исследований ткнулся в очередной изгиб моего кишечника. — А на современные темы никогда не думали писать?
Я не хотел вдаваться в этот вопрос, не желая, чтобы врач отвлекался от своего занятия.
— Думал, — сказал я, сосредоточив всю любовь к своему телу и весь страх за него на маленьком участке кожи, на котором рука сестры по-прежнему лежала как благословение.
— Когда-нибудь вы, наверное, запечатлеете этот эпизод в одной из своих книг, — сказал врач.
— Очень может быть, — отозвался я. Что, как видите, и случилось.
— Ну вот и все, доктор Петри, — произнес он вскоре, хотя тогда мне показалось, что прошло очень много времени. Ему оставалось только произвести процедуру, напоминавшую сматывание нескольких ярдов садового шланга.
— Что-нибудь увидели? — спросил я, когда он закончил. Почему-то я чувствовал изнеможение и одышку. Кажется, он начал объяснять, что потребуется еще рентгеновский снимок, может быть, даже не один, и несколько анализов. Постепенно я понял, что он ничего определенного не обнаружил и что мне предстоит продолжение карьеры подопытной свинки. Как победитель в первом раунде телевизионной игры, я получил право участвовать в следующем. Но я-то знал настоящую причину своего заболевания. Вернее, я знал причину своей депрессии и, следовательно, болезни, которой мое тело пыталось меня от нее отвлечь.
Руссо только во втором томе своей «Исповеди» признается в постыдном поступке (краже голубой ленты, которую он свалил на ни в чем не повинную служанку). Воспоминание о нем ныло и болело у него внутри, как распухшая почка, пока наконец не заставило его написать эту необычную книгу. Я не стал ждать так долго, не стал отгораживаться от истины, от банального факта, который давно уже мучил меня, дергал изнутри, словно пытаясь оторвать старую этикетку, грыз какую-то перепонку, скрытую в моих внутренностях, и который заключался в том, что уже больше года я был томительно и безнадежно влюблен в свою студентку.
Она приходила ко мне каждый четверг — сначала в группе, состоявшей из нескольких человек, но если кто-нибудь из группы переставал посещать мой семинар, я не пытался его вернуть. Поначалу предполагалось, что мы будем обсуждать краткий курс лекций, прочитанный мною этому потоку, однако постепенно семинар превратился просто в беседу, на которую официально приглашались все, но которую никогда не пропускала только моя кроткая Луиза.
Уже просто назвав ее имя, я опережаю события. Если врач, делавший мне колоноскопию, прочитает эти строчки, он улыбнется и поймет, почему его аппарат не обнаружил никаких нарушений в моем организме. А что, если это прочтет Эллен? Тогда моя жена узнает гораздо больше, чем ей открылось при виде сгустков крови в нелепо ароматизированной воде унитаза. Однако именно из-за Луизы и ее непреднамеренного воздействия на меня возникла моя болезнь и была написана эта книга. И если эта книга действительно вышла в свет и оказалась в руках врача, у вас или кого угодно еще, тогда все уже вышло наружу и то, что должно случиться впоследствии, уже случилось.
Между прочим, Руссо рассказывает следующую историю, произошедшую у него с его первой любовницей, женщиной старше него на тринадцать лет, которую он звал татап: однажды за обедом он сказал ей, что заметил у нее на тарелке волос; она тут же выплюнула еду, а Руссо взял разжеванный ею кусок и положил себе в рот. Такова для Руссо была формула любви; кроме того, он мог поцеловать постель, с которой она только что сошла, или пол, по которому она ходила. Ничего подобного он не ощущал к своей любовнице Терезе, с которой прожил тридцать три года и прижил, по его словам, пятерых детей, отсылая их, как только они рождались, в сиротский приют для последующего усыновления. По мнению Руссо, любовь выражается — даже по сути дела заключается — в готовности целовать грязь, готовности положить разжеванный женщиной кусок себе в рот.
Нечто в этом роде испытывал и я; отвратительная история, рассказанная Руссо, напоминает мне один случай с Луизой. Наши семинары к тому времени превратились в беседы с ней один на один у меня в кабинете. И вот однажды, когда Луиза вошла в кабинет, я сразу понял, что у нее менструация: от нее исходил тяжелый, густой запах, который ни с чем нельзя было спутать. Этот запах, настолько же очевидный, как новая шляпка, создал у меня ощущение чуть ли не физического контакта между нами; а я до тех пор даже ни разу не коснулся под столом ее ботинка — и это после многих месяцев влюбленности. Впоследствии я устроил так, чтобы встречаться с Луизой несколько раз в течение четвертой недели, и установил, что менструации у нее приходят через двадцать девять дней. Это позволило мне планировать наши встречи, перенося их под предлогами несуществующих лекций или встреч с четверга на другие дни недели, — и все для того, чтобы вдыхать этот волнующий запах.
Я писал рассказ, действие которого происходило во Франции в XVII веке, но уже некоторое время неважно себя чувствовал. Поначалу болезнь, начавшаяся вскоре после того, как мне исполнилось сорок девять лет, выражалась лишь в каком-то неприятном покалывании в животе. Я обратился к врачу только тогда, когда заметил кровь в своих испражнениях, да и то сделал это единственно по настоянию жены, обратившей внимание на розовый отстой в туалете и таким образом узнавшей о моем недуге. К тому времени я уже относился к своему состоянию как к страшной тайне, каким-то образом связанной с более важной жизненной проблемой, о которой Эллен еще ничего не знала.
Доктор осмотрел меня, пощупал и потыкал в разных местах и объявил, что мой недуг скорее всего какой-нибудь сущий пустяк. Он сказал это, потерев поросший седыми волосами нос, и известил меня, что через несколько недель уходит на пенсию, что не прибавило мне доверия к его вердикту. Так или иначе, он направил меня на исследование в местную больницу. Мне предстояла процедура, заключавшаяся в введении в толстую кишку, слава богу, довольно тонкой трубки с небольшой линзой, при помощи которой доктор может видеть, что делается у меня внутри. «Это — рядовая процедура», — с убежденным видом заверил меня врач. В течение последующих десяти недель, чем бы я ни занимался, мои мысли все время обращались к моей невидимой болезни. Однако я не выздоровел и не умер к тому времени, когда на коврик под щелью для почты упало письмо с датой колоноскопии. Я и обрадовался ему, словно рождественскому подарку, и испугался, словно получил напоминание от налогового управления.
Очистив, согласно указаниям, кишечник, я отправился в больницу, где мне пришлось изрядно подождать. Больничное время, как возраст собаки, вычисляется по совершенно другой шкале, чем та, что принята повсеместно. Поэтому процедура, на которую достаточно десяти минут, может занять чуть ли не целый день. Но наконец подошла моя очередь, и меня пригласили в кабинет эндоскопии.
— Добрый день! — весело приветствовал меня хирург-манипулятор (чье имя осталось мне неизвестным).
Если бы я не знал, что он врач, я принял бы его за сантехника или директора школы. Он был толст, лыс и улыбался отстраненно дружелюбной улыбкой, как это умеют делать люди, встречающиеся по долгу службы с представителями самых разных слоев населения. Видно, знает толк в виски и играет в гольф, подумал я.
— Так чем вы зарабатываете на жизнь? — небрежно спросил он, что-то записывая на моем направлении.
Я отдал свои брюки сестре, чувствуя, как дрожат руки. Врач приказал мне взобраться на стальной стол для хирургических манипуляций.
— Отлично, теперь засучите рукав.
— Я писатель, — сообщил ему я, когда, лежа на животе, ошутил укол в руку.
— Писатель? — Врач пробормотал какое-то техническое указание сестре и стал объяснять мне, какие действия собирается предпринять. Есть ли у меня вопросы? Нет, вопросов нет. — А какие вы пишете книги? — спросил врач, отойдя к концу стола и исчезнув из моего поля зрения.
Какого он ждал от меня ответа? Представьте себе, что некоего автора просят сформулировать предмет своего творчества в одном предложении и он отвечает, что всю жизнь пишет один-единственный роман о человеке, «которого зовут „Я“, но который не всегда является мною». Сочтут ли это исчерпывающим ответом, хорошей рекламой? Но мы никогда не встретимся с этим автором, потому что Пруст давно умер. Когда я был молод и более склонен к абстрактным и безмятежным влюбленностям, знакомство с Прустом представлялось мне самой прекрасной мечтой на свете, настолько заманчивой, что я был согласен даже на встречу с ним на небесах. Теперь, когда я лучше понимаю смысл высказывания Пруста, мои чувства несколько изменились; однако этого человека, «которого зовут „Я“, но который не всегда является мною», порой можно найти в любом из нас, и он гораздо значительнее автора «В поисках утраченного времени» (единственный и незаконченный роман Пруста, о котором он и говорит в вышеприведенной цитате). В ближайшие недели он будет занимать много места в моих мыслях.
— Какие вы пишете книги? — спросил врач.
Если он сейчас читает эти слова, я могу по крайней мере сказать: «Вот такие же». Я почувствовал прикосновение чего-то холодного и мокрого к своим ягодицам, и врач предупредил: «Я сейчас введу трубку». Наверняка я не единственный человек, который хотел бы знать, что чувствует пассивный гомосексуалист (хотя Пруст, несомненно, это знал).
— Детективы? Триллеры? — Трубка была, однако, не толще пальца и вошла в меня с ужасающей легкостью. Вскоре я ощутил ее глубоко внутри себя. — Вот и все. Расслабьтесь.
Медсестра слегка сжимала мою оголенную руку повыше локтя — возможно, просто для того, чтобы не дать мне дернуться, но этот физический контакт вдруг приобрел для меня огромное значение и оказывал удивительное успокаивающее действие. Казалось, что все мои страхи и волнения сфокусировались, подобно лучам отдаленной звезды, на этом небольшом участке кожи, на который она нажимала с такой умелой нежностью. И я осознал, что за последнее время совсем забыл сладостное ощущение прикосновения.
В аппарате, стоявшем позади меня, что-то пищало и жужжало, а врач время от времени бросал сестре лаконичные фразы. Тем не менее он продолжал допытываться, какие книги я пишу, словно, сосредоточившись на посылаемых аппаратом сообщениях, забыл, что уже сделал все рекомендуемое для того, чтобы «подготовить пациента». Если мои занятия сколько-то и интересовали врача, углубившегося в мою толстую кишку, то лишь в той мере, в какой они способствовали расслаблению моих мышц в то время, как он бродил по коридорам организма, представавшим его взору на экране, который я не мог и не хотел видеть, словно банальные объявления о продаже квартир в местной газете.
Я мог бы рассказать ему о своих академических трудах, о своих исследованиях, о конференциях, на которых я присутствовал, вроде недавней конференции в Праге, где я обсуждал Руссо со своим другом Дональдом Макинтайром. Но эти занятия не давали мне права называться писателем. Назвав себя писателем искусному картографу моего кишечника, я имел в виду свой роман, нечто вроде хобби, которое, как я надеялся, даст мне передышку от более серьезных занятий.
— Исторические романы, — сказал я.
— В самом деле? — вежливо спросил он в ту самую минуту, когда оптоволоконный питон в процессе исследований ткнулся в очередной изгиб моего кишечника. — А на современные темы никогда не думали писать?
Я не хотел вдаваться в этот вопрос, не желая, чтобы врач отвлекался от своего занятия.
— Думал, — сказал я, сосредоточив всю любовь к своему телу и весь страх за него на маленьком участке кожи, на котором рука сестры по-прежнему лежала как благословение.
— Когда-нибудь вы, наверное, запечатлеете этот эпизод в одной из своих книг, — сказал врач.
— Очень может быть, — отозвался я. Что, как видите, и случилось.
— Ну вот и все, доктор Петри, — произнес он вскоре, хотя тогда мне показалось, что прошло очень много времени. Ему оставалось только произвести процедуру, напоминавшую сматывание нескольких ярдов садового шланга.
— Что-нибудь увидели? — спросил я, когда он закончил. Почему-то я чувствовал изнеможение и одышку. Кажется, он начал объяснять, что потребуется еще рентгеновский снимок, может быть, даже не один, и несколько анализов. Постепенно я понял, что он ничего определенного не обнаружил и что мне предстоит продолжение карьеры подопытной свинки. Как победитель в первом раунде телевизионной игры, я получил право участвовать в следующем. Но я-то знал настоящую причину своего заболевания. Вернее, я знал причину своей депрессии и, следовательно, болезни, которой мое тело пыталось меня от нее отвлечь.
Руссо только во втором томе своей «Исповеди» признается в постыдном поступке (краже голубой ленты, которую он свалил на ни в чем не повинную служанку). Воспоминание о нем ныло и болело у него внутри, как распухшая почка, пока наконец не заставило его написать эту необычную книгу. Я не стал ждать так долго, не стал отгораживаться от истины, от банального факта, который давно уже мучил меня, дергал изнутри, словно пытаясь оторвать старую этикетку, грыз какую-то перепонку, скрытую в моих внутренностях, и который заключался в том, что уже больше года я был томительно и безнадежно влюблен в свою студентку.
Она приходила ко мне каждый четверг — сначала в группе, состоявшей из нескольких человек, но если кто-нибудь из группы переставал посещать мой семинар, я не пытался его вернуть. Поначалу предполагалось, что мы будем обсуждать краткий курс лекций, прочитанный мною этому потоку, однако постепенно семинар превратился просто в беседу, на которую официально приглашались все, но которую никогда не пропускала только моя кроткая Луиза.
Уже просто назвав ее имя, я опережаю события. Если врач, делавший мне колоноскопию, прочитает эти строчки, он улыбнется и поймет, почему его аппарат не обнаружил никаких нарушений в моем организме. А что, если это прочтет Эллен? Тогда моя жена узнает гораздо больше, чем ей открылось при виде сгустков крови в нелепо ароматизированной воде унитаза. Однако именно из-за Луизы и ее непреднамеренного воздействия на меня возникла моя болезнь и была написана эта книга. И если эта книга действительно вышла в свет и оказалась в руках врача, у вас или кого угодно еще, тогда все уже вышло наружу и то, что должно случиться впоследствии, уже случилось.
Между прочим, Руссо рассказывает следующую историю, произошедшую у него с его первой любовницей, женщиной старше него на тринадцать лет, которую он звал татап: однажды за обедом он сказал ей, что заметил у нее на тарелке волос; она тут же выплюнула еду, а Руссо взял разжеванный ею кусок и положил себе в рот. Такова для Руссо была формула любви; кроме того, он мог поцеловать постель, с которой она только что сошла, или пол, по которому она ходила. Ничего подобного он не ощущал к своей любовнице Терезе, с которой прожил тридцать три года и прижил, по его словам, пятерых детей, отсылая их, как только они рождались, в сиротский приют для последующего усыновления. По мнению Руссо, любовь выражается — даже по сути дела заключается — в готовности целовать грязь, готовности положить разжеванный женщиной кусок себе в рот.
Нечто в этом роде испытывал и я; отвратительная история, рассказанная Руссо, напоминает мне один случай с Луизой. Наши семинары к тому времени превратились в беседы с ней один на один у меня в кабинете. И вот однажды, когда Луиза вошла в кабинет, я сразу понял, что у нее менструация: от нее исходил тяжелый, густой запах, который ни с чем нельзя было спутать. Этот запах, настолько же очевидный, как новая шляпка, создал у меня ощущение чуть ли не физического контакта между нами; а я до тех пор даже ни разу не коснулся под столом ее ботинка — и это после многих месяцев влюбленности. Впоследствии я устроил так, чтобы встречаться с Луизой несколько раз в течение четвертой недели, и установил, что менструации у нее приходят через двадцать девять дней. Это позволило мне планировать наши встречи, перенося их под предлогами несуществующих лекций или встреч с четверга на другие дни недели, — и все для того, чтобы вдыхать этот волнующий запах.