Страница:
Жилье у него было просторное, одна здоровая комната на третьем этаже в заводоуправлении бывшего завода подъемно-спусковых механизмов, но, кроме именно цветного телевизора и радиоприемника с проигрывателем, роскоши никакой. Только целые стекла в окне, ящик из-под «Sony» и большое пальто в углу. В нем Генрих Августович спал, защищался от холодов зимой и осенью, но случалось, нашивал его и летом, когда стирал прочую одежонку, – смены не заводил, как истинный мудрец, все имел на себе.
Фыра, хотя и не вслух, Генриха Августовича жалел, потому что у него всего было много: один исландский пуховик чего стоил. Правда, пух в нем от времени собрался кучей в полах, но Кутька придумала его перед выходами на улицу переворачивать вверх ногами и аккуратно взбалтывать, отчего пух переползал на спину и плечи и ссыпался обратно вниз только к вечеру. И Кутьку Фыра одевал очень даже неплохо, пусть не все по размеру. А шляпы, которые она любила до трясучки, Кутька воровала сама, он не спрашивал где.
Людей, которые до него доходили, Генрих Августович никогда не выгонял, а наоборот. Может, одежи у него и немного, но зато есть мудрость и терпение. Всех слушает, и есть, которым он отвечает. Но даже если не отвечает, выговоришься, и посвежало. «Эх, – думал не однажды Фыра, – мне б такую головищу… да суметь не квасить…» Но и пилось как-то очень тепло и по-человечески при Генрихе Августовиче, и возникали такие речи, ни за что в другом месте не сказать. Сам он не пил. Да и закусывал нечасто. Потому что был костлявый, худой, с седыми волосами хвостом и седой бородой, и глаза у него умеренно светились. Очень был такой. Вот и сейчас он сидел в позе цветка, без носков – и доброжелательно смотрел на Фыру и Кутьку.
– Я ведь не возражаю! – По руке треснув Кутьку, резво слишком таскавшую порубанную колбаску, Фыра продолжил: – Не возражаю я! Ну татары были, потом американцы, теперь эти. Татар не видел, но были же, которые видели, декабристы или там Иван Грозный, американцев сам видел, а этих не видел, и никто. А? Что получается? Они нам даже показаться брезгуют! А ведь мы народ не последний!
Генрих Августович покивал, чтобы Фыра не утерял мысли.
– Ну вот ты, отец, и скажи! Откуда и зачем?
Вопрос был всегдашний, только по какому-то сбою Фыра задал его намного раньше. Кутька знала и ответ и потому замерла с куском колбасы в зубах, и глаза у нее светились ожиданием.
Отомкнув уста, Генрих Августович высказал:
– Повелением Бодрствующих это определено и по приговору Святых назначено, дабы знали живущие, что Всевышний владычествует над царством человеческим, и дает его кому хочет, и поставляет над ними униженного меж людьми…
Кутька громко вздохнула от счастья и зажевала. Однако сегодня все шло не так, как обычно.
– Ну ладно! Завели они нам мусорку, чтоб мы не передохли и имели занятие и подальше гнили. Пусть! Мусор есть, который на фабрику, и есть, который нам. А есть, который мы…
Всхлипнув, Фыра доглотал из стаканчика и выставил руку с посудой.
– Попрошу освежить!.. – потребовал категорически.
Тут произошло неслыханное, Кутька не свидетель, а жаль… Генрих Августович сам взял бутылку и налил ему грамм пятьдесят, не меньше.
Оторопелый Фыра даже спасибо не сказал. Но продолжил почти без голоса:
– Когда у меня еще телефон был… Да был, зуб даю, был! Вот кино показывал и разговаривал все время по-арабски, а по-русски только матом, но звонить с него и по-русски можно было. Ну вот я и попробовал позвонить – Кутьку в Аренду сдать, через это… ну, шоу, где ихний один выступал… как она, по-твоему выходит, униженная меж людьми… Так она, зараза!.. – Фыра привстал от сердца: –…для них не та оказалась! Не, ты врубись, Авгусыч! Говорят, она у вас просто, блин, это… педагогически опущенная! То есть нет – упущенная! Разговаривает, блин, херово! Фигуры всякие, треугольники-хренугольники, различает, а как зовут, не знает! Ага! А ты спроси, как она, блин, деньги считает! По ночухе, блин, и то не ошибается!!!
Генрих Августович слушал внимательно, и Фыру это взбодрило.
– Нет, куда бы они там ни прятались, – убежденно заключил он, слизывая пот, копившийся в щетине верхней губы, – конченые мудаки они, когда такими кадрами швыряются! Мудаки!
Но Генрих Августович покачал головой, и Фыра замер, не донеся прогнувшегося стакана.
– Пришелец, который среди тебя, будет возвышаться над тобою выше и выше, – незлым и даже сочувственным голосом сказал Генрих Августович, – а ты опускаться будешь ниже и ниже. Он будет давать тебе взаймы, а не ты будешь давать ему взаймы; он будет главою, а ты будешь хвостом…
– Полагаешь?.. – совсем упавшим голосом спросил Фыра.
Генрих Августович развел руками.
– Будешь служить врагу твоему, которого пошлет на тебя господь, в голоде, и жажде, и наготе и во всяком недостатке; он возложит на твою шею железное ярмо, так, что измучит тебя… И будешь ты есть плод чрева твоего, плоть сынов и дочерей твоих, которых господь, бог твой, дал тебе…
Фыра смолк окончательно, далеко вылупив красный очумелый глаз. Что-то не вытанцовывалось обычного праздника с умными разговорами, горячими признаниями и лестными характеристиками. Не так все раскручивалось, совсем не так.
– Да ну тебя, отец, – выговорил он сквозь огорчение. – Мы тут все ж таки кушаем… а ты такие чачи задвигаешь…
Генрих Августович не сводил с него взгляда – не старческого совсем, голубого, пронзительного, как газосварка.
– Почему ты огорчился? И отчего поникло лицо твое?
«Лицо твое?» Фыру доконало полностью. Не готов он был к такому повороту дела, уж очень по утрянке жизнь пошла хорошо, а он и расслабился…
– Чего вообще «поникло»… – пробормотал он. – Ну вот зашел к тебе, радость у меня, угостить хотел мыслящего человека…
– Благ делящий благо, – согласился Генрих Августович, но пронзал по-прежнему. – Однако едва не пошатнулись ноги твои, едва не поскользнулись стопы твои…
– Это когда? – удивился Фыра, позабыв душевное нестроение.
– Позавидовал безумным, – разъяснил Генрих Августович, – видя благоденствие нечестивых. Ибо нет им страданий до смерти и крепки силы их… На работе человеческой нет их и с прочими людьми не подвергаются ударам. И вот эти нечестивые! – Он возвысил голос и загремел им: – …благоденствуют в веке сем! Умножают богатство! А крепкие сердцем стали добычею! Уснули сном своим, и не нашли все мужи силы рук своих! Так не напрасно ли я очищал сердце мое и омывал в невинности руки мои… и подвергал себя ранам всякий день… и обличениям всякое утро…
Генрих Августович сурово поник головой.
Фыра почувствовал, что плачет имеющимся глазом, и попил бывшего в стакане. Он точно рук не омывал никак, и раны, и обличения тоже были не по его части. Вину ощущал поэтому нестерпимую.
– Размышляю о днях древних, – не поднимая головы, сказал ему, но как бы и не ему Генрих Августович. – О летах веков минувших. Припоминаю песни мои в ночи, беседую с сердцем моим, и дух мой испытывает… вот мое горе – изменение десницы Всевышнего…
– А мне-то, мне-то каково? – всхлипывал Фыра. – Ты вот, Авгусыч, совершенного ума… всякого понимаешь… Мне чего делать? Ну вот хочется жить по-человечески, не только с помойной картой, и чтобы покушать хоть через день, и выпить граммулечку, и менты чтобы не гоняли… Собаки эти, которые при собачниках, те еще хуже ментов… и без хозяев тоже гады… Революцию, что ли? И-эх-х, будто я Сталин… Живу, как таракан в щели, пока химией не прыснули. Что вот делать?
Генрих Августович помолчал, потом воздел палец и собрался ответить что-то значительное, жизнеменяющее, но тут случилось.
В разговоре о Кутьке забыли все. Она же вела себя совсем иначе против нормального.
Закуски хватать перестала, по комнате не шаталась, задрав ноги на стену, не валялась, карманы генрихавгустовичевского пальто прошарить не норовила и даже, радостно не хихикая, не рассматривала календарь восемнадцатилетней давности с рок-певичкой, давно загнувшейся от передозняка. Календарем хозяин, или кто прежде здесь обитавший, завесил дырищу в картонной перегородке. Сидела, уставившись в угол, а там и не было ничего – плинтус треснул, ну так подумаешь, невидаль, плинтус треснул! Тут она сидела и молчала. А когда Генрих Августович собрался, она и влезла.
– Ты, Фыра! – сказала она дурацким голосом. Прямо как пьяный клоун. – Так ты меня вот не туда водил! Ты!
И хозяин, и гость оба на нее вытаращились. За четыре года, что Фыра здесь возникал, говорила она одно, много три слова. И с трудом. Но чтоб сразу столько!
– Меня продать хотел, тварина? Этим, которые… Продать?
Теперь и она плакала. Только слезы мутные были и злые.
– Два года пахала! – голосила Кутька, размахивая грязными руками. – За тебя тогда Курбана чуть вилкой не запорола! А ты! Тварина! Ты! Ты мне зонтика старого пожалел! И продать меня! Ы-ы-ы-ы-ы! Лучше бы в проститутки пошла! Ы-ы-ых-х-х-х!..
Она схватила с ящика бутылку и что есть мочи долбанула Фыру в лоб. Фыра грохнулся на пол, не успев даже вскрикнуть, а хозяин не шелохнулся, только глядел. Рыдая, Кутька пала на колени, выдрала у Фыры из-за пазухи стольник, потом снова вскочила, уцепила полбатона колбасы, конфеты, какие влезли в жменю, и ринулась вон из жилья. Но тут же метнулась обратно, саданула екнувшего Фыру ногой куда приметилось, и еще, и только тогда выскочила совсем. Долго было слышно, как бежит она по разным железным лестницам, а потом по битому стеклу, и рыдает не переставая, но потом стихло.
Тогда Генрих Августович поднялся и точно так же стал на колени возле тела Фыры. Но это было еще не совсем тело: Фыра шевельнулся и тоненько, изумленно простонал. Водкой помочив ему виски и под носом, хозяин добился того, что гость облизнулся, медленно сел и потрогал голову.
Конечно, бутылка дело серьезное. Но такой волос, как у него, тоже не пустяк. Засадила Кутька ему сгоряча не в лоб – в темя, а у него волосы там от природы как леска, да еще и склеенные условиями. Даже крови не показалось.
– Ты видел, отец, а? – вопросил Фыра, глядя на дверь. – Видел? И это мне за все мое хорошее! Что пристроить хотел и за будущее переживал!
Он длинно всхлипнул.
Генрих Августович поднял руку.
– Чего? – Фыра посмотрел вверх, но там была только болтавшаяся панель без трубок дневного света.
– Научитесь, неразумные, благоразумию, – сухо отвечал Генрих Августович, вставая с коленок и отряхиваясь, – и глупые разуму… Пошли.
– Я же раненый! – запротестовал Фыра, нашаривая стакан попить. – Чуть не замочила, кобра!
– Пошли, говорю! Убоище! – вдруг рыкнул Генрих Августович, пламенея очами. Это было так непривычно, что Фыра не встал – вспорхнул. Хозяин надел пальто, хотя на улице было градусов тридцать жару, достал из телевизора газетный сверточек, а в нем денег сколько-то и какие-то таблетки, прочистил очки, завязал шнурки и пошагал к двери.
– А куда? – робко спросил Фыра, забегая чуть вперед и запихивая в карман непочатую бутылку безопасной.
– Девочку твою искать, – не поворачиваясь, уже своими спокойными словами отвечал Генрих Августович. – Повинишься перед нею, попросишь прощения.
– Авгусыч! – Фыра остановился в ужасе. – Какое прощение! Дак сейчас время самое патрульное! Давай я повинюсь, но только потом, где-нить поспокойнее! Цопнут нас, цопнут! Стопудово! Родной! Без нее запростяк! Тебя-то отпустят, ты старый, а меня к ним! Когда у них кого шлепнут или выработается до конца, они из этого резерва берут!
Так и не поворачиваясь, не останавливаясь, голосом, что будил мертвое железо и слепое стекло пустого цеха, Генрих Августович гремел:
– Стражи их слепы все и невежды; все они немые псы, не могущие лаять, бредящие лежа, любящие спать, и это псы жадные душой, и это пастыри бессмысленные… Пошли, сказал! Никто не возвышает голоса за правду, и никто не вступается за истину; надеются на пустое и говорят ложь, зачинают зло и рождают злодейство! Ходим ощупью, спотыкаемся в полдень, как в сумерки, между живыми – как мертвые!..
Рык его отдалялся и замирал, и плаксивое бульканье Фыры тоже замирало вдалеке, и крысы, дождавшиеся наконец своего, ринулись с визгом на оставленную еду.
10
Фыра, хотя и не вслух, Генриха Августовича жалел, потому что у него всего было много: один исландский пуховик чего стоил. Правда, пух в нем от времени собрался кучей в полах, но Кутька придумала его перед выходами на улицу переворачивать вверх ногами и аккуратно взбалтывать, отчего пух переползал на спину и плечи и ссыпался обратно вниз только к вечеру. И Кутьку Фыра одевал очень даже неплохо, пусть не все по размеру. А шляпы, которые она любила до трясучки, Кутька воровала сама, он не спрашивал где.
Людей, которые до него доходили, Генрих Августович никогда не выгонял, а наоборот. Может, одежи у него и немного, но зато есть мудрость и терпение. Всех слушает, и есть, которым он отвечает. Но даже если не отвечает, выговоришься, и посвежало. «Эх, – думал не однажды Фыра, – мне б такую головищу… да суметь не квасить…» Но и пилось как-то очень тепло и по-человечески при Генрихе Августовиче, и возникали такие речи, ни за что в другом месте не сказать. Сам он не пил. Да и закусывал нечасто. Потому что был костлявый, худой, с седыми волосами хвостом и седой бородой, и глаза у него умеренно светились. Очень был такой. Вот и сейчас он сидел в позе цветка, без носков – и доброжелательно смотрел на Фыру и Кутьку.
– Я ведь не возражаю! – По руке треснув Кутьку, резво слишком таскавшую порубанную колбаску, Фыра продолжил: – Не возражаю я! Ну татары были, потом американцы, теперь эти. Татар не видел, но были же, которые видели, декабристы или там Иван Грозный, американцев сам видел, а этих не видел, и никто. А? Что получается? Они нам даже показаться брезгуют! А ведь мы народ не последний!
Генрих Августович покивал, чтобы Фыра не утерял мысли.
– Ну вот ты, отец, и скажи! Откуда и зачем?
Вопрос был всегдашний, только по какому-то сбою Фыра задал его намного раньше. Кутька знала и ответ и потому замерла с куском колбасы в зубах, и глаза у нее светились ожиданием.
Отомкнув уста, Генрих Августович высказал:
– Повелением Бодрствующих это определено и по приговору Святых назначено, дабы знали живущие, что Всевышний владычествует над царством человеческим, и дает его кому хочет, и поставляет над ними униженного меж людьми…
Кутька громко вздохнула от счастья и зажевала. Однако сегодня все шло не так, как обычно.
– Ну ладно! Завели они нам мусорку, чтоб мы не передохли и имели занятие и подальше гнили. Пусть! Мусор есть, который на фабрику, и есть, который нам. А есть, который мы…
Всхлипнув, Фыра доглотал из стаканчика и выставил руку с посудой.
– Попрошу освежить!.. – потребовал категорически.
Тут произошло неслыханное, Кутька не свидетель, а жаль… Генрих Августович сам взял бутылку и налил ему грамм пятьдесят, не меньше.
Оторопелый Фыра даже спасибо не сказал. Но продолжил почти без голоса:
– Когда у меня еще телефон был… Да был, зуб даю, был! Вот кино показывал и разговаривал все время по-арабски, а по-русски только матом, но звонить с него и по-русски можно было. Ну вот я и попробовал позвонить – Кутьку в Аренду сдать, через это… ну, шоу, где ихний один выступал… как она, по-твоему выходит, униженная меж людьми… Так она, зараза!.. – Фыра привстал от сердца: –…для них не та оказалась! Не, ты врубись, Авгусыч! Говорят, она у вас просто, блин, это… педагогически опущенная! То есть нет – упущенная! Разговаривает, блин, херово! Фигуры всякие, треугольники-хренугольники, различает, а как зовут, не знает! Ага! А ты спроси, как она, блин, деньги считает! По ночухе, блин, и то не ошибается!!!
Генрих Августович слушал внимательно, и Фыру это взбодрило.
– Нет, куда бы они там ни прятались, – убежденно заключил он, слизывая пот, копившийся в щетине верхней губы, – конченые мудаки они, когда такими кадрами швыряются! Мудаки!
Но Генрих Августович покачал головой, и Фыра замер, не донеся прогнувшегося стакана.
– Пришелец, который среди тебя, будет возвышаться над тобою выше и выше, – незлым и даже сочувственным голосом сказал Генрих Августович, – а ты опускаться будешь ниже и ниже. Он будет давать тебе взаймы, а не ты будешь давать ему взаймы; он будет главою, а ты будешь хвостом…
– Полагаешь?.. – совсем упавшим голосом спросил Фыра.
Генрих Августович развел руками.
– Будешь служить врагу твоему, которого пошлет на тебя господь, в голоде, и жажде, и наготе и во всяком недостатке; он возложит на твою шею железное ярмо, так, что измучит тебя… И будешь ты есть плод чрева твоего, плоть сынов и дочерей твоих, которых господь, бог твой, дал тебе…
Фыра смолк окончательно, далеко вылупив красный очумелый глаз. Что-то не вытанцовывалось обычного праздника с умными разговорами, горячими признаниями и лестными характеристиками. Не так все раскручивалось, совсем не так.
– Да ну тебя, отец, – выговорил он сквозь огорчение. – Мы тут все ж таки кушаем… а ты такие чачи задвигаешь…
Генрих Августович не сводил с него взгляда – не старческого совсем, голубого, пронзительного, как газосварка.
– Почему ты огорчился? И отчего поникло лицо твое?
«Лицо твое?» Фыру доконало полностью. Не готов он был к такому повороту дела, уж очень по утрянке жизнь пошла хорошо, а он и расслабился…
– Чего вообще «поникло»… – пробормотал он. – Ну вот зашел к тебе, радость у меня, угостить хотел мыслящего человека…
– Благ делящий благо, – согласился Генрих Августович, но пронзал по-прежнему. – Однако едва не пошатнулись ноги твои, едва не поскользнулись стопы твои…
– Это когда? – удивился Фыра, позабыв душевное нестроение.
– Позавидовал безумным, – разъяснил Генрих Августович, – видя благоденствие нечестивых. Ибо нет им страданий до смерти и крепки силы их… На работе человеческой нет их и с прочими людьми не подвергаются ударам. И вот эти нечестивые! – Он возвысил голос и загремел им: – …благоденствуют в веке сем! Умножают богатство! А крепкие сердцем стали добычею! Уснули сном своим, и не нашли все мужи силы рук своих! Так не напрасно ли я очищал сердце мое и омывал в невинности руки мои… и подвергал себя ранам всякий день… и обличениям всякое утро…
Генрих Августович сурово поник головой.
Фыра почувствовал, что плачет имеющимся глазом, и попил бывшего в стакане. Он точно рук не омывал никак, и раны, и обличения тоже были не по его части. Вину ощущал поэтому нестерпимую.
– Размышляю о днях древних, – не поднимая головы, сказал ему, но как бы и не ему Генрих Августович. – О летах веков минувших. Припоминаю песни мои в ночи, беседую с сердцем моим, и дух мой испытывает… вот мое горе – изменение десницы Всевышнего…
– А мне-то, мне-то каково? – всхлипывал Фыра. – Ты вот, Авгусыч, совершенного ума… всякого понимаешь… Мне чего делать? Ну вот хочется жить по-человечески, не только с помойной картой, и чтобы покушать хоть через день, и выпить граммулечку, и менты чтобы не гоняли… Собаки эти, которые при собачниках, те еще хуже ментов… и без хозяев тоже гады… Революцию, что ли? И-эх-х, будто я Сталин… Живу, как таракан в щели, пока химией не прыснули. Что вот делать?
Генрих Августович помолчал, потом воздел палец и собрался ответить что-то значительное, жизнеменяющее, но тут случилось.
В разговоре о Кутьке забыли все. Она же вела себя совсем иначе против нормального.
Закуски хватать перестала, по комнате не шаталась, задрав ноги на стену, не валялась, карманы генрихавгустовичевского пальто прошарить не норовила и даже, радостно не хихикая, не рассматривала календарь восемнадцатилетней давности с рок-певичкой, давно загнувшейся от передозняка. Календарем хозяин, или кто прежде здесь обитавший, завесил дырищу в картонной перегородке. Сидела, уставившись в угол, а там и не было ничего – плинтус треснул, ну так подумаешь, невидаль, плинтус треснул! Тут она сидела и молчала. А когда Генрих Августович собрался, она и влезла.
– Ты, Фыра! – сказала она дурацким голосом. Прямо как пьяный клоун. – Так ты меня вот не туда водил! Ты!
И хозяин, и гость оба на нее вытаращились. За четыре года, что Фыра здесь возникал, говорила она одно, много три слова. И с трудом. Но чтоб сразу столько!
– Меня продать хотел, тварина? Этим, которые… Продать?
Теперь и она плакала. Только слезы мутные были и злые.
– Два года пахала! – голосила Кутька, размахивая грязными руками. – За тебя тогда Курбана чуть вилкой не запорола! А ты! Тварина! Ты! Ты мне зонтика старого пожалел! И продать меня! Ы-ы-ы-ы-ы! Лучше бы в проститутки пошла! Ы-ы-ых-х-х-х!..
Она схватила с ящика бутылку и что есть мочи долбанула Фыру в лоб. Фыра грохнулся на пол, не успев даже вскрикнуть, а хозяин не шелохнулся, только глядел. Рыдая, Кутька пала на колени, выдрала у Фыры из-за пазухи стольник, потом снова вскочила, уцепила полбатона колбасы, конфеты, какие влезли в жменю, и ринулась вон из жилья. Но тут же метнулась обратно, саданула екнувшего Фыру ногой куда приметилось, и еще, и только тогда выскочила совсем. Долго было слышно, как бежит она по разным железным лестницам, а потом по битому стеклу, и рыдает не переставая, но потом стихло.
Тогда Генрих Августович поднялся и точно так же стал на колени возле тела Фыры. Но это было еще не совсем тело: Фыра шевельнулся и тоненько, изумленно простонал. Водкой помочив ему виски и под носом, хозяин добился того, что гость облизнулся, медленно сел и потрогал голову.
Конечно, бутылка дело серьезное. Но такой волос, как у него, тоже не пустяк. Засадила Кутька ему сгоряча не в лоб – в темя, а у него волосы там от природы как леска, да еще и склеенные условиями. Даже крови не показалось.
– Ты видел, отец, а? – вопросил Фыра, глядя на дверь. – Видел? И это мне за все мое хорошее! Что пристроить хотел и за будущее переживал!
Он длинно всхлипнул.
Генрих Августович поднял руку.
– Чего? – Фыра посмотрел вверх, но там была только болтавшаяся панель без трубок дневного света.
– Научитесь, неразумные, благоразумию, – сухо отвечал Генрих Августович, вставая с коленок и отряхиваясь, – и глупые разуму… Пошли.
– Я же раненый! – запротестовал Фыра, нашаривая стакан попить. – Чуть не замочила, кобра!
– Пошли, говорю! Убоище! – вдруг рыкнул Генрих Августович, пламенея очами. Это было так непривычно, что Фыра не встал – вспорхнул. Хозяин надел пальто, хотя на улице было градусов тридцать жару, достал из телевизора газетный сверточек, а в нем денег сколько-то и какие-то таблетки, прочистил очки, завязал шнурки и пошагал к двери.
– А куда? – робко спросил Фыра, забегая чуть вперед и запихивая в карман непочатую бутылку безопасной.
– Девочку твою искать, – не поворачиваясь, уже своими спокойными словами отвечал Генрих Августович. – Повинишься перед нею, попросишь прощения.
– Авгусыч! – Фыра остановился в ужасе. – Какое прощение! Дак сейчас время самое патрульное! Давай я повинюсь, но только потом, где-нить поспокойнее! Цопнут нас, цопнут! Стопудово! Родной! Без нее запростяк! Тебя-то отпустят, ты старый, а меня к ним! Когда у них кого шлепнут или выработается до конца, они из этого резерва берут!
Так и не поворачиваясь, не останавливаясь, голосом, что будил мертвое железо и слепое стекло пустого цеха, Генрих Августович гремел:
– Стражи их слепы все и невежды; все они немые псы, не могущие лаять, бредящие лежа, любящие спать, и это псы жадные душой, и это пастыри бессмысленные… Пошли, сказал! Никто не возвышает голоса за правду, и никто не вступается за истину; надеются на пустое и говорят ложь, зачинают зло и рождают злодейство! Ходим ощупью, спотыкаемся в полдень, как в сумерки, между живыми – как мертвые!..
Рык его отдалялся и замирал, и плаксивое бульканье Фыры тоже замирало вдалеке, и крысы, дождавшиеся наконец своего, ринулись с визгом на оставленную еду.
10
«Но ты пулю словил и в барханах лег, и туземка подходит, нацелив клинок, и хватает сил надавить курок, и в солдатский рай марш со всех ног, там найдутся места всем, кто жрал паек, паек, паек королевы…». Много раз в жизни Маллесон бормотал эти слова: у них был вкус честной смерти, какая уже давно была не суждена никому на этой планете.
Третий час они молча карабкались по осыпям и языкам древней лавы, и Камау безмолвно следовал за ним, ни разу не оступившись, не брякнув карабином о камни. Майор уже не боялся выдать себя речью или неосторожным шагом, обрушивающим маленькую лавину. Если их вычислили, то уже давно и по совсем другому шуму, но узнать это можно будет лишь за несколько секунд перед… неизвестно перед чем.
Небо синело все гуще, облака наливались золотом, и скоро уже идти будет невозможно и придется выходить на связь с Питером, как было условлено. Куда идти и кого найти, он знал – или думал, что знал. Тем обиднее будет свернуть шею в какой-нибудь расселине, пусть даже Камау его вытащит. Он должен дойти туда сам. И увидеть все сам. Потому что не было уверенности, что маска не заставила его в последний миг поверить тому, чего на самом деле не было, запутать в своих и его видениях… Узнать это можно было только одним способом – как говорил его дедушка, «вложить перст и вынуть его целым».
Арка, выросшая перед ними за ребром очередной скалы, могла свести с ума туристическое агентство элитного разряда. Округлая, изящная, словно бы отлитая из громадного струйчатого, неведомо как изогнувшегося сталагмита, она к тому же светилась темно-розовым камнем с бледно-янтарными прожилками. Лава таких цветов ему никогда не попадалась, и стекала она всегда другим образом – как густая каменеющая грязь. Высотой футов в двадцать, она открывала темное пространство, пещеру или проход, и туда надо было войти.
У Маллесона перехватило дыхание. Он видел это среди последних судорог маски. Другое он видел тоже, но эта штука всплывала так упорно, будто значила что-то безумно важное. Что там было за аркой, отсюда было не различить, солнце уходило, может быть, навсегда, ну и ладно… Хоть что-то сбывалось…
Он оглянулся на Камау и сказал ему на суахили:
– Ты будешь идти за мной в пяти шагах. Если увидишь, что я… что меня меняет… ну сам, понимаешь…
Камау молча кивнул.
– Ни в коем случае не стреляй в голову или только по сигналу, – продолжал майор. – Лучше обездвижь меня, уходи и попытайся найти группу с Питером, он знает, что делать.
Камау снова кивнул.
– Ладно, – сказал Маллесон и помолчал. Потом открыл флягу и выпил почти половину воды, хотя безумно хотелось виски или рома, которым снайпер заливал тогда подыхавшую маску. Завинтив крышку, он поправил кепи, одернул куртку и повернулся к Камау. – На всякий случай… Будь здоров, старина. Ты классный солдат и хорошее плечо.
Охотник выпрямился и медленно приложил два пальца к полям выгоревшей армейской панамы.
Арка была входом в какой-то странный тоннель – извилистый, бугристый, но достаточно высокий.
Достав браунинг, Маллесон нажал кнопку целеуказателя. Маленький светодиод в специальном держателе под стволом давал достаточно света, чтобы идти не спотыкаясь и вовремя заметить опасность. Потом проверил обойму, дослал патрон и не стал поднимать предохранитель.
Он знал, что оружие не поможет. Но привычная тяжесть и твердость надежного пистолета помогала ему сознавать себя в этом диком месте. По шагомеру столетней давности майор прошел уже несколько десятков метров, но собственные ощущения были такими, словно он стоял на месте, время от времени поворачиваясь и оглядывая стены пещеры. Кружилась голова, начинало подташнивать. Маллесон подумал, что это может быть именно спуск в пещеру, а в пещере, как известно, может скапливаться метан или просто углекислота… Нет, это был не газ: сонливости, желания прилечь и не двигаться, как собака в Собачьем гроте неаполитанских каверн, Маллесон не чувствовал, наоборот – его словно тащило вперед мягким сильным ветром. Невозможно было сказать, сколько он прошел на самом деле; шагомер то замирал – щелчки разделяла вечность, то пускался вскачь, словно тахометр гоночной машины. Оставалось одно – идти до того, что будет концом.
Напрягая слух, майор уловил едва различимые шаги Камау. Парень шел классно: если не знать, что он рядом, не выделишь из ряда обычных пещерных шумов и маленьких эхо. «Вполне возможно, – подумал Маллесон, – что концом все же окажется именно он… По данным азиатской группы, критический срок при физическом уничтожении Посредника от шести до семи минут. За это время Камау запросто разнесет мне мозги и уйдет достаточно далеко, чтобы на него не накатило – при условии, что других Посредников рядом не будет, иначе „накат“ ускоряется, а расстояние захвата увеличивается…»
Идти было все тяжелее. Голову ломило по-прежнему, а теперь еще начались болезненные судороги, выкручивавшие каждую мышцу так, что майора швыряло на стены тоннеля, а дважды он просто упал, в кровь разбив колени и подбородок. Механически поднимаясь, он заставлял себя идти дальше, не помнить о боли и стараться лишь, чтобы его не уносило назад – приходилось воевать за каждый шаг. Пятно белого света металось, как перепуганная птица, и он не видел, куда ставит ногу. Вот уже сводить начало гортань так, что он едва проталкивал горячий воздух в бьющиеся легкие, сдавленные собственными мышцами. Боль, боль, боль. Краем гаснущего сознания Маллесон помнил о шприц-тюбике, лежавшем во внутреннем кармане куртки. Мощный противошоковый препарат из армейской аптечки был последней надеждой.
Дотащить руку до кармана он успел. Но именно тут все и прекратилось. Да так, что мгновенно обмякшие ноги не удержали его и майор третий раз грохнулся на бугристый пол пещеры. Блаженство перевесило боль: он лежал, закрыв глаза, и постанывал от счастья, забыв о том, что может не встать…
– Сэр! – тихонько позвали из тьмы. – Все в порядке, сэр?
– Пока да, Камау… – едва шевеля языком, отозвался Маллесон. – Можно не стрелять…
Странный звук долетел из непроглядного мрака. Через несколько секунд майор сообразил, что никогда не слышал, как смеется Камау.
Такое, наверное, не снилось ни одному спелеологу. Тоннель, коридор или ход, как они это называют, не имел явных признаков искусственного происхождения, следов обработки инструментами или машинами, но и на естественное образование тоже походил мало. Не сужаясь и не расширяясь, не сворачивая ни вправо, ни влево, коридор уходил все дальше. Теперь майор чувствовал только легкую слабость да саднили ободранные колени и подбородок. Часы шли, но, видимо, с ошибками, потому что не могло все, что он пережил, уместиться в двенадцать с половиной минут – или время здесь было другое. Маллесон уже хотел окликнуть Камау и посоветоваться с ним, когда неожиданный порыв холодного свежего ветра опахнул горевшие ссадины. Выход или что-то вроде вентилируемой щели было где-то рядом.
Остановившись, Маллесон вслушался, подняв браунинг. Ветер дул мягко и ровно, скорее прохладный, чем холодный, принося непонятные ароматы. Дешевые сигары и давняя контузия в Дарджилинге сделали свое дело: майор не различал запахов, кроме самых явных – пота, крови, пороха, выхлопных газов и горячей еды. Этих в потоке не слышалось. Он постоял еще, но ничего нового для себя не вывел. «…И хватает сил надавить курок, и в солдатский рай марш со всех ног, там есть место всем, кто жрал паек…»
Выход был настолько похож на вход, что у Маллесона даже мелькнула дикая мысль: уже не повернул ли он обратно или, упаси боже, не прошел ли по кольцу? Он стоял под той же прелестной розовой аркой, и те же бледно-желтые струйки мерцали в толще необычного камня.
– Камау, – вполголоса окликнул он.
– Сэр?
– Займи позицию у выхода, но не ноказывайся. Если что, прикроешь меня. Но огонь только по сигналу.
– Есть, сэр.
Лязгнул передернутый затвор винтовки, и майор, не оглядываясь, шагнул наружу.
Он знал, что именно увидит, вернее, помнил общий рисунок цветовой мозаики, переданный умирающей маекой, и вот сейчас второй раз испытал счастье, пусть и не такое уже острое, когда пятна словно проявились.
Три запомнившихся оранжевых мазка стали тремя большими кострами. Серый полукруг обернулся черной каменной площадкой поразительно правильной формы, а сгусток искрящихся бликов посередине оформился в человека, сидящего скрестив ноги между кострами. Искрились амулеты и металлические украшения, которыми он был увешан, а руки его, переплетенные пальцами, спокойно опирались локтями на бедра. Рядом лежал поблескивающий старым деревом посох, оплетенный гроздьями каких-то костяных побрякушек. Темнокожий, длинноволосый, немолодой, но складный и мускулистый, он походил скорее на индийца, чем на негра, и смотрел на Маллесона так, будто уже давно ждал, когда майор наконец вылезет из темной дыры под аркой.
Все остальное майору виделось чрезвычайно смутно, хотя для начала хватало и этого. Человек между костров был, похоже, безоружен, и майор опустил пистолет, но предохранитель не включил.
За пределами озаренного кострами пространства тьма словно сгущалась, и Маллесон скорее предположил, чем разглядел, что там стены ущелья или кальдеры, резко уходящие вверх. По-настоящему его заинтересовало то, что звезд, да и самого неба, майор не увидел, словно стены смыкались где-то очень высоко, как в фильме о полой Земле.
– Я слышал тебя, – сказал человек у костров. Он говорил на беглом и правильном суахили, однако чувствовалось, что это не его родной язык. – Ты был очень осторожен. Подойди и сядь. Я знаю, тебе пришлось нелегко.
Маллесон ответил, стараясь говорить так же ровно и дружелюбно:
– Благодарю тебя, господин.
– Я не господин… – Человек у костра усмехнулся, блеснув крепкими неровными зубами, и майор вздрогнул. – Зови меня «друг»…
– Друг, – повторил Маллесон, – спасибо. Да, к тебе трудно идти.
– Ты мог не пройти вовсе, – человек покачал головой. – Тебе было больно? Тебе и сейчас больно? Ты падал? Ты едва не умер от асфиксии?
«Асфиксия», а не «удушье». Это слово он произнес по-английски.
– Ты говоришь по-английски… друг?
– Если тебе удобнее, то да. – Человек снова улыбнулся.
– Сэр, могу ли я узнать ваше имя? – уже по-английски спросил Маллесон.
– Мне жаль разочаровывать вас, – ответил человек, – но я отказался от него. Можете звать меня любым, какое вам подходит.
– О’кей. – Майору все меньше нравилась эта игра, но еще меньше он собирался отказываться от возможности узнать, почему он оказался тут и что здесь делает этот забавник… – Вы похожи на моего друга, профессора Нджайю.
– Лиомбе Нджайю? – спросил человек.
Маллесон почувствовал, что рот у него раскрылся, как в припадке астмы.
– Откуда в-в-вы…
Человек небрежно махнул рукой.
– «Эпиграфика кикуйю», «Черные цивилизации и XXII век», «Поиск и предсказание», протоколы Афро-Азиатского клуба, старший мальчик учится на нейрохирурга в Брюсселе и так далее… Славный малый. Зовите меня Лиомбе.
Меньше всего Маллесон был готов к этому. Засада спецназа аповцев, яма с голодными змеями, усмехающийся Посредник, выстрел в упор, наконец просто пустое место, но биобиблиографическая справка посреди потухшего вулкана…
Прокашлявшись, майор выговорил наконец:
– О’кей. Лиомбе. Я Айвэн.
– Я знаю, мистер Маллесон.
– Откуда? Вы нашли Дэвида? И вообще, кто вы та…
– Вы все равно не поверите, – перебил его Лиомбе, – поэтому давайте сбережем дыхание…
Он легко и изящно, как йог, переменил позу. Теперь он сидел, подняв одно колено и опираясь ладонью о камень площадки. Лицо его было видно очень плохо, потому что самый большой костер горел у него за спиной.
– К сожалению, ваш друг, капитан Хьювайлер, хотя и попал сюда не полностью мертвым, но мне удалось расспросить его лишь о немногом…
Маллесон опять ощутил головокружение.
– На сутки раньше, и я бы смог даже удержать его здесь. Но мои возможности пока ограниченны…
– К сожалению, и нам капитан Хьювайлер успел сообщить очень немногое… – Взяв себя в руки, майор попытался дожать ситуацию. – «…Элгона. Он остановил мою трансформацию и заморозил Посред… Остановка вр… Галлюцинация и… Посы…» Вы не могли бы прояснить этот текст?
– Охотно, – наклонил голову Лиомбе. – Но сначала один маленький вопрос, который, собственно, я вам уже задавал. По пути сюда вы испытали некоторые неудобства, так?
Маллесон поиграл желваками на щеках.
– Ценю вашу деликатность. «Некоторые». Едва не обделался, как новобранец под артобстрелом. Но почему вас это интересует?
– Это должно интересовать вас. – Лиомбе поднял палец. – Видите ли, особенности этого… м-мм… хода таковы, что ни Посредник, ни модифицированный ребенок, ни обработанный аповец сюда просто так не попадет. Это единственный путь, ни по воздуху, ни по склонам доступа нет, пока я его не открою. Вы прошли мучительный путь, едва не стоивший вам жизни. Но вы живы, и здесь, чему я искренне рад. Однако помните – вы здесь не случайно.
Третий час они молча карабкались по осыпям и языкам древней лавы, и Камау безмолвно следовал за ним, ни разу не оступившись, не брякнув карабином о камни. Майор уже не боялся выдать себя речью или неосторожным шагом, обрушивающим маленькую лавину. Если их вычислили, то уже давно и по совсем другому шуму, но узнать это можно будет лишь за несколько секунд перед… неизвестно перед чем.
Небо синело все гуще, облака наливались золотом, и скоро уже идти будет невозможно и придется выходить на связь с Питером, как было условлено. Куда идти и кого найти, он знал – или думал, что знал. Тем обиднее будет свернуть шею в какой-нибудь расселине, пусть даже Камау его вытащит. Он должен дойти туда сам. И увидеть все сам. Потому что не было уверенности, что маска не заставила его в последний миг поверить тому, чего на самом деле не было, запутать в своих и его видениях… Узнать это можно было только одним способом – как говорил его дедушка, «вложить перст и вынуть его целым».
Арка, выросшая перед ними за ребром очередной скалы, могла свести с ума туристическое агентство элитного разряда. Округлая, изящная, словно бы отлитая из громадного струйчатого, неведомо как изогнувшегося сталагмита, она к тому же светилась темно-розовым камнем с бледно-янтарными прожилками. Лава таких цветов ему никогда не попадалась, и стекала она всегда другим образом – как густая каменеющая грязь. Высотой футов в двадцать, она открывала темное пространство, пещеру или проход, и туда надо было войти.
У Маллесона перехватило дыхание. Он видел это среди последних судорог маски. Другое он видел тоже, но эта штука всплывала так упорно, будто значила что-то безумно важное. Что там было за аркой, отсюда было не различить, солнце уходило, может быть, навсегда, ну и ладно… Хоть что-то сбывалось…
Он оглянулся на Камау и сказал ему на суахили:
– Ты будешь идти за мной в пяти шагах. Если увидишь, что я… что меня меняет… ну сам, понимаешь…
Камау молча кивнул.
– Ни в коем случае не стреляй в голову или только по сигналу, – продолжал майор. – Лучше обездвижь меня, уходи и попытайся найти группу с Питером, он знает, что делать.
Камау снова кивнул.
– Ладно, – сказал Маллесон и помолчал. Потом открыл флягу и выпил почти половину воды, хотя безумно хотелось виски или рома, которым снайпер заливал тогда подыхавшую маску. Завинтив крышку, он поправил кепи, одернул куртку и повернулся к Камау. – На всякий случай… Будь здоров, старина. Ты классный солдат и хорошее плечо.
Охотник выпрямился и медленно приложил два пальца к полям выгоревшей армейской панамы.
Арка была входом в какой-то странный тоннель – извилистый, бугристый, но достаточно высокий.
Достав браунинг, Маллесон нажал кнопку целеуказателя. Маленький светодиод в специальном держателе под стволом давал достаточно света, чтобы идти не спотыкаясь и вовремя заметить опасность. Потом проверил обойму, дослал патрон и не стал поднимать предохранитель.
Он знал, что оружие не поможет. Но привычная тяжесть и твердость надежного пистолета помогала ему сознавать себя в этом диком месте. По шагомеру столетней давности майор прошел уже несколько десятков метров, но собственные ощущения были такими, словно он стоял на месте, время от времени поворачиваясь и оглядывая стены пещеры. Кружилась голова, начинало подташнивать. Маллесон подумал, что это может быть именно спуск в пещеру, а в пещере, как известно, может скапливаться метан или просто углекислота… Нет, это был не газ: сонливости, желания прилечь и не двигаться, как собака в Собачьем гроте неаполитанских каверн, Маллесон не чувствовал, наоборот – его словно тащило вперед мягким сильным ветром. Невозможно было сказать, сколько он прошел на самом деле; шагомер то замирал – щелчки разделяла вечность, то пускался вскачь, словно тахометр гоночной машины. Оставалось одно – идти до того, что будет концом.
Напрягая слух, майор уловил едва различимые шаги Камау. Парень шел классно: если не знать, что он рядом, не выделишь из ряда обычных пещерных шумов и маленьких эхо. «Вполне возможно, – подумал Маллесон, – что концом все же окажется именно он… По данным азиатской группы, критический срок при физическом уничтожении Посредника от шести до семи минут. За это время Камау запросто разнесет мне мозги и уйдет достаточно далеко, чтобы на него не накатило – при условии, что других Посредников рядом не будет, иначе „накат“ ускоряется, а расстояние захвата увеличивается…»
Идти было все тяжелее. Голову ломило по-прежнему, а теперь еще начались болезненные судороги, выкручивавшие каждую мышцу так, что майора швыряло на стены тоннеля, а дважды он просто упал, в кровь разбив колени и подбородок. Механически поднимаясь, он заставлял себя идти дальше, не помнить о боли и стараться лишь, чтобы его не уносило назад – приходилось воевать за каждый шаг. Пятно белого света металось, как перепуганная птица, и он не видел, куда ставит ногу. Вот уже сводить начало гортань так, что он едва проталкивал горячий воздух в бьющиеся легкие, сдавленные собственными мышцами. Боль, боль, боль. Краем гаснущего сознания Маллесон помнил о шприц-тюбике, лежавшем во внутреннем кармане куртки. Мощный противошоковый препарат из армейской аптечки был последней надеждой.
Дотащить руку до кармана он успел. Но именно тут все и прекратилось. Да так, что мгновенно обмякшие ноги не удержали его и майор третий раз грохнулся на бугристый пол пещеры. Блаженство перевесило боль: он лежал, закрыв глаза, и постанывал от счастья, забыв о том, что может не встать…
– Сэр! – тихонько позвали из тьмы. – Все в порядке, сэр?
– Пока да, Камау… – едва шевеля языком, отозвался Маллесон. – Можно не стрелять…
Странный звук долетел из непроглядного мрака. Через несколько секунд майор сообразил, что никогда не слышал, как смеется Камау.
Такое, наверное, не снилось ни одному спелеологу. Тоннель, коридор или ход, как они это называют, не имел явных признаков искусственного происхождения, следов обработки инструментами или машинами, но и на естественное образование тоже походил мало. Не сужаясь и не расширяясь, не сворачивая ни вправо, ни влево, коридор уходил все дальше. Теперь майор чувствовал только легкую слабость да саднили ободранные колени и подбородок. Часы шли, но, видимо, с ошибками, потому что не могло все, что он пережил, уместиться в двенадцать с половиной минут – или время здесь было другое. Маллесон уже хотел окликнуть Камау и посоветоваться с ним, когда неожиданный порыв холодного свежего ветра опахнул горевшие ссадины. Выход или что-то вроде вентилируемой щели было где-то рядом.
Остановившись, Маллесон вслушался, подняв браунинг. Ветер дул мягко и ровно, скорее прохладный, чем холодный, принося непонятные ароматы. Дешевые сигары и давняя контузия в Дарджилинге сделали свое дело: майор не различал запахов, кроме самых явных – пота, крови, пороха, выхлопных газов и горячей еды. Этих в потоке не слышалось. Он постоял еще, но ничего нового для себя не вывел. «…И хватает сил надавить курок, и в солдатский рай марш со всех ног, там есть место всем, кто жрал паек…»
Выход был настолько похож на вход, что у Маллесона даже мелькнула дикая мысль: уже не повернул ли он обратно или, упаси боже, не прошел ли по кольцу? Он стоял под той же прелестной розовой аркой, и те же бледно-желтые струйки мерцали в толще необычного камня.
– Камау, – вполголоса окликнул он.
– Сэр?
– Займи позицию у выхода, но не ноказывайся. Если что, прикроешь меня. Но огонь только по сигналу.
– Есть, сэр.
Лязгнул передернутый затвор винтовки, и майор, не оглядываясь, шагнул наружу.
Он знал, что именно увидит, вернее, помнил общий рисунок цветовой мозаики, переданный умирающей маекой, и вот сейчас второй раз испытал счастье, пусть и не такое уже острое, когда пятна словно проявились.
Три запомнившихся оранжевых мазка стали тремя большими кострами. Серый полукруг обернулся черной каменной площадкой поразительно правильной формы, а сгусток искрящихся бликов посередине оформился в человека, сидящего скрестив ноги между кострами. Искрились амулеты и металлические украшения, которыми он был увешан, а руки его, переплетенные пальцами, спокойно опирались локтями на бедра. Рядом лежал поблескивающий старым деревом посох, оплетенный гроздьями каких-то костяных побрякушек. Темнокожий, длинноволосый, немолодой, но складный и мускулистый, он походил скорее на индийца, чем на негра, и смотрел на Маллесона так, будто уже давно ждал, когда майор наконец вылезет из темной дыры под аркой.
Все остальное майору виделось чрезвычайно смутно, хотя для начала хватало и этого. Человек между костров был, похоже, безоружен, и майор опустил пистолет, но предохранитель не включил.
За пределами озаренного кострами пространства тьма словно сгущалась, и Маллесон скорее предположил, чем разглядел, что там стены ущелья или кальдеры, резко уходящие вверх. По-настоящему его заинтересовало то, что звезд, да и самого неба, майор не увидел, словно стены смыкались где-то очень высоко, как в фильме о полой Земле.
– Я слышал тебя, – сказал человек у костров. Он говорил на беглом и правильном суахили, однако чувствовалось, что это не его родной язык. – Ты был очень осторожен. Подойди и сядь. Я знаю, тебе пришлось нелегко.
Маллесон ответил, стараясь говорить так же ровно и дружелюбно:
– Благодарю тебя, господин.
– Я не господин… – Человек у костра усмехнулся, блеснув крепкими неровными зубами, и майор вздрогнул. – Зови меня «друг»…
– Друг, – повторил Маллесон, – спасибо. Да, к тебе трудно идти.
– Ты мог не пройти вовсе, – человек покачал головой. – Тебе было больно? Тебе и сейчас больно? Ты падал? Ты едва не умер от асфиксии?
«Асфиксия», а не «удушье». Это слово он произнес по-английски.
– Ты говоришь по-английски… друг?
– Если тебе удобнее, то да. – Человек снова улыбнулся.
– Сэр, могу ли я узнать ваше имя? – уже по-английски спросил Маллесон.
– Мне жаль разочаровывать вас, – ответил человек, – но я отказался от него. Можете звать меня любым, какое вам подходит.
– О’кей. – Майору все меньше нравилась эта игра, но еще меньше он собирался отказываться от возможности узнать, почему он оказался тут и что здесь делает этот забавник… – Вы похожи на моего друга, профессора Нджайю.
– Лиомбе Нджайю? – спросил человек.
Маллесон почувствовал, что рот у него раскрылся, как в припадке астмы.
– Откуда в-в-вы…
Человек небрежно махнул рукой.
– «Эпиграфика кикуйю», «Черные цивилизации и XXII век», «Поиск и предсказание», протоколы Афро-Азиатского клуба, старший мальчик учится на нейрохирурга в Брюсселе и так далее… Славный малый. Зовите меня Лиомбе.
Меньше всего Маллесон был готов к этому. Засада спецназа аповцев, яма с голодными змеями, усмехающийся Посредник, выстрел в упор, наконец просто пустое место, но биобиблиографическая справка посреди потухшего вулкана…
Прокашлявшись, майор выговорил наконец:
– О’кей. Лиомбе. Я Айвэн.
– Я знаю, мистер Маллесон.
– Откуда? Вы нашли Дэвида? И вообще, кто вы та…
– Вы все равно не поверите, – перебил его Лиомбе, – поэтому давайте сбережем дыхание…
Он легко и изящно, как йог, переменил позу. Теперь он сидел, подняв одно колено и опираясь ладонью о камень площадки. Лицо его было видно очень плохо, потому что самый большой костер горел у него за спиной.
– К сожалению, ваш друг, капитан Хьювайлер, хотя и попал сюда не полностью мертвым, но мне удалось расспросить его лишь о немногом…
Маллесон опять ощутил головокружение.
– На сутки раньше, и я бы смог даже удержать его здесь. Но мои возможности пока ограниченны…
– К сожалению, и нам капитан Хьювайлер успел сообщить очень немногое… – Взяв себя в руки, майор попытался дожать ситуацию. – «…Элгона. Он остановил мою трансформацию и заморозил Посред… Остановка вр… Галлюцинация и… Посы…» Вы не могли бы прояснить этот текст?
– Охотно, – наклонил голову Лиомбе. – Но сначала один маленький вопрос, который, собственно, я вам уже задавал. По пути сюда вы испытали некоторые неудобства, так?
Маллесон поиграл желваками на щеках.
– Ценю вашу деликатность. «Некоторые». Едва не обделался, как новобранец под артобстрелом. Но почему вас это интересует?
– Это должно интересовать вас. – Лиомбе поднял палец. – Видите ли, особенности этого… м-мм… хода таковы, что ни Посредник, ни модифицированный ребенок, ни обработанный аповец сюда просто так не попадет. Это единственный путь, ни по воздуху, ни по склонам доступа нет, пока я его не открою. Вы прошли мучительный путь, едва не стоивший вам жизни. Но вы живы, и здесь, чему я искренне рад. Однако помните – вы здесь не случайно.