Страница:
— Жалкий и слепой поклонник Аполлиона!110 — прервал его Пуританин. — Мы не из идолопоклонников и слабоумных! Нам было даровано познать Господа. Для его избранных приверженцев все земли одинаковы. Дух способен одинаково воспарить над снегами и смерчами, ураганом и безветрием; из стран солнца и стран морозов; из глубин океана, из пламени, из леса…
Его в свою очередь прервали. При слове «пламя» палец Метакома многозначительно лег на его плечо, и когда он замолчал, ибо до того ни один индеец не заговорил бы, тот серьезно спросил:
— А если человек с бледной кожей сгорел в огне, может ли он снова ходить по земле? Разве река между этой вырубкой и сочными полями йенгизов так узка, что настоящие мужчины могут перешагнуть через нее, когда захотят?
— Это тщеславие того, кто погряз в трясине языческих мерзостей! Дитя невежества! Знай, что преграды, отделяющие небеса от земли, непроходимы, ибо какое чистое существо могло бы преодолеть немощь плоти?
— Это ложь лицемерных бледнолицых, — заявил коварный Филип, — это говорится, чтобы индеец не смог научиться их хитрости и стать сильнее йенгизов. Мой отец и те, кто с ним, однажды сгорели в этом вигваме, а теперь он стоит здесь, готовый взяться за томагавк!
— Гневаться на это богохульство значило бы отринуть жалость, которую я чувствую, — сказал Марк, сильнее задетый обвинением в некромантии, чем хотел показать. — И все же допустить, чтобы такая роковая ошибка распространялась среди этих заблудших жертв Сатаны, означало бы пренебречь долгом. Ты слышал какую-то легенду твоего дикого народа, человек из племени вампаноа, которая может навлечь двойную погибель на твою душу, если, по счастью, не будешь спасен из пасти лукавого. Это правда, что я и мои близкие были в крайней опасности в этой башне и что глазам людей снаружи казалось, что нас расплавил жар пламени. Но Господь подвиг наши души искать убежище там, куда огонь не мог добраться. Колодец стал орудием нашего спасения во имя исполнения его непостижимых планов.
Несмотря на издавна практикуемую и чрезвычайную изворотливость слушателей, они восприняли это простое объяснение того, что считали чудом, с изумлением, которое нелегко было скрыть. Восхищение великолепной уловкой было с очевидностью первым и общим чувством их обоих. И они не поверили до конца, пока не убедились воочию, что услышанное ими было правдой. Маленькая железная дверь, открывавшая доступ к колодцу для обычных домашних целей семьи, была все еще на месте. И только после того, как каждый из них бросил взгляд в глубину сруба, он, казалось, убедился в осуществимости такого поступка. Затем торжествующий взгляд блеснул на смуглом лице Филипа, тогда как черты его соратника выразили одновременно удовлетворение и сожаление. Они отошли в сторону, обдумывая только что увиденное и услышанное. И когда заговорили, то опять на языке своего народа.
— Язык моего сына не умеет лгать, — заметил Метаком успокоительным льстивым тоном. — То, что он видел, он рассказывает, а что он рассказывает, правда. Конанчет не мальчик, а вождь, чья мудрость седовласа, в то время как его члены молоды. Тогда почему бы его людям не снять скальпы этих йенгизов, чтобы они никогда больше не смогли забраться в норы на земле подобно хитрым лисам?
— Дух сахема слишком кровав, — возразил молодой вождь поспешнее, чем было свойственно людям его положения. — Пусть оружие воинов отдыхает, пока они не встретят вооруженные отряды йенгизов, иначе они чересчур устанут, чтобы сражаться со всем пылом. Мои молодые воины снимали скальпы с той поры, как солнце поднялось над деревьями, и они насытились… Почему Метаком глядит так сурово? Что видит мой отец?
— Темное пятно посреди белой равнины. Трава не зеленая, она красная как кровь. Оно слишком темное для крови бледнолицых. Это обильная кровь великого воина. Дожди не могут смыть его, оно становится темнее с каждым восходом солнца. Снега не могут выбелить его; оно остается там многие зимы. Птицы пронзительно кричат, пролетая над ним; волк воет; ящерицы ползут другим путем.
— Твои глаза стареют. Огонь зачернил это место, а то, что ты видишь, — лишь уголь.
— Огонь разгорелся и в колодце, но пылал не сильно. То, что я вижу, — это кровь.
— Вампаноа, — жестко возразил Конанчет. — Я сжег это место с вигвамами йенгизов. Могила моего отца покрыта скальпами, снятыми рукой его сына… Зачем Метаком смотрит опять? Что видит вождь?
— Индейский город, пылающий среди снега; юношей, поражаемых в спину; пронзительно кричащих девушек; детей, поджариваемых на угольях, и стариков, умирающих, как псы! Это деревня трусливых пикодов… Нет, я вижу яснее: йенгизы в землях Великого Наррагансета, и храбрый сахем сражается с ними! Я закрываю глаза, ибо дым слепит их!
Конанчет выслушал этот намек на недавнюю и прискорбную судьбу главного поселения его племени в угрюмом молчании, ибо желание мести, пробудившееся в нем с такой яростью, теперь, казалось, шло на убыль, если не пропало совсем, под влиянием какого-то таинственного и сильного чувства. Он переводил угрюмый взгляд с внешне отсутствующего выражения лица своего лукавого соратника на лица пленников, чья судьба ожидала только его приговора, так как отряд, который в то утро напал на Виш-Тон-Виш, состоял за немногими исключениями из оставшихся в живых воинов его собственного могущественного народа. Но хотя его взгляд выражал недовольство, воспитанные в нем высокие душевные качества нелегко было обмануть при виде того, что происходило, пусть мимолетно, на его глазах.
— Что еще видит мой отец? — спросил он с любопытством, которое не мог подавить, заметив еще одну перемену в выражении лица Метакома.
— Человека, ни бледнолицего, ни краснокожего. Молодую женщину, которая скачет как молодая олениха; которая жила в вигваме, ничего не делая; которая говорит на двух языках; которая держит ладони перед глазами великого воина, так что он слепнет, как филин на солнце… Я вижу ее…
Метаком замолчал, ибо в эту минуту перед ним появилось существо, необыкновенно похожее на это описание, представляя наяву воображаемую картину, нарисованную им с такой иронией и искусством.
Робкий заяц едва ли мог быть торопливее или нерешительнее, чем существо, теперь неожиданно представшее перед воинами. Было видно по тому, как она медлила, отступив на полшага назад после того, как появилась вприпрыжку, что она боится приблизиться, в то же время не зная, насколько уместно будет скрыться. В первую минуту ее поза, выражающая колебание и сомнение, была похожа на ту, что могло бы принять создание, сотканное из тумана, прежде чем исчезнуть, но затем, когда она встретила взгляд Конанчета, ее приподнятая нога вновь коснулась земли, а вся фигура обрела скромный и застенчивый вид индейской девушки, стоящей в присутствии сахема своего племени. Поскольку этой женщине предстоит сыграть немаловажную роль в том, что последует, читатель должен быть благодарен за более подробное описание ее личности.
Незнакомке было под двадцать. Фигурой она превосходила обычный рост индейской девушки, хотя пропорции тела были такими легкими и плавными, насколько это вообще совместимо с полнотой, обычно свойственной ее возрасту. Ноги, видневшиеся под складками короткой юбки ярко-красного цвета, до мельчайших пропорций отвечали канонам классической красоты, и никогда мокасины с опушкой не привечали стопу с более высоким подъемом и более нежной округлости. Хотя ее тело от шеи до колен скрывала тесно прилегающая ситцевая рубашка и вышеназванная короткая юбка, фигура вырисовывалась достаточно, чтобы заметить очертания, которые никогда не уродовали ни неподходящие орудия ремесла, ни губительные результаты тяжелого труда. Кожа виднелась только на ладонях, лице и шее. Ее белизна была слегка затушевана пребыванием на воздухе, а насыщенный румянец посягнул на природный светлый цвет лица, который некогда был ослепительно хорош. Глаза были большие, нежные и синевы, напоминавшей вечернее небо; брови тонкие и выгнутые; нос прямой, изящный и слегка греческий; лоб крупнее, чем обычно у девушки из племени наррагансетов, но правильный, красивый и гладкий, волосы же не спадали длинными прямыми косами, черными как смоль, а выбивались золотистыми локонами из-под стягивавшей их ленты из обшитого бисером вампума.
Особенности, отличавшие эту девушку от других из ее племени, не ограничивались только неизгладимыми приметами природы. Ее поступь была более гибкой, походка прямее и грациозней, ступни менее обращены вовнутрь, а все движения свободнее и уверенней, чем у женщин племени, обреченных с детства на покорность и тяжкий труд. Хотя и украшенная некоторыми выразительными изделиями ненавистной расы, которой она явно была обязана своим появлением на свет, она имела дикий и робкий вид тех, с кем выросла во взрослую женщину. Ее красота была бы заметной в любой части земного шара, в то время как присущие ей игра мышц, простодушное сияние глаз, свободное владение телом и непринужденность поступков редко выходят за пределы детского возраста у людей, которые так часто портят творения природы в попытках усовершенствовать их.
Хотя цвет глаз очень сильно отличался от того, что обычно бывает у лиц индейского происхождения, их быстрый и пытливый взгляд и тот полутревожный и тем не менее понимающий вид, с каким это необыкновенное создание сделалось хозяйкой собрания более широкого характера, перед которым она предстала, напоминали наполовину инстинктивное умение человека, привыкшего постоянно и самым активным образом проявлять свои способности. Указав пальцем на Уиттала Ринга, стоявшего немного позади, она тихим нежным голосом спросила на языке индейцев:
— Зачем Конанчет послал за своей лесной женщиной? Молодой сахем не ответил. Заурядный зритель не сумел бы даже определить по его виду, заметил ли он присутствие женщины. Напротив, он сохранял надменную сдержанность вождя, занятого текущими делами. Но как бы глубоко ни тревожили его мысли, было нелегко проследить какое-либо свидетельство состояния его души в спокойствии черт, выглядевших привычно невозмутимыми. На одно лишь предательское мгновение он бросил взгляд, исполненный доброты, на робко стоящую в ожидании девушку, а затем, перебросив все еще окровавленный томагавк в ладонь одной руки, пока ладонь другой крепко держала его топорище, он остался твердо стоять на ногах, не изменив выражения лица. Совсем иначе повел себя Филип. При внезапном появлении девушки мрачный и хмурый проблеск недовольства отразился на его лице, быстро сменившись выражением саркастического и язвительного презрения.
— Желает ли мой брат снова узнать, что я вижу? — спросил он, выждав после оставшегося без ответа вопроса девушки время, достаточное, чтобы убедиться, что его соратник не расположен ответить.
— Что же видит теперь сахем вампаноа? — спросил Конанчет гордо, не желая показать, что случилось некое происшествие, прервавшее тему их разговора.
— Зрелище, которому не поверят его глаза. Он видит большое племя на тропе войны. Много храбрецов и вождь, чьи отцы сошли с облаков. Их руки в воздухе. Они наносят крепкие удары; стрела проворна, а пуля не видно как летит, но она убивает. Кровь бежит из ран, и она цвета воды. Сейчас он не видит, но он слышит! Вот крик охотников за скальпами, и воины радуются. Духи в блаженных охотничьих землях с радостью выходят встречать убитых индейцев, ибо им знаком крик, издаваемый их сыновьями, когда снимают скальпы.
Выразительное лицо молодого сахема непроизвольно ответило на это описание сцены, через которую он уже прошел. И для столь бывалого человека оказалось невозможным предотвратить быстрый прилив крови к сердцу, которое желания воина всегда заставляют биться сильнее.
— Что еще видит мой отец? — спросил он, причем торжество незаметно закралось в тон его голоса.
— Гонца. А еще он слышит… мокасины женщин!
— Довольно! Метаком, женщины наррагансетов не имеют вигвамов. Их деревни лежат в золе, и они идут вслед за юношами ради пищи.
— Я не вижу ни одного оленя. Охотник не найдет оленины на вырубке бледнолицых. Но кукуруза полна молока. Конанчет очень голоден; он послал за своей женщиной, чтобы поесть!
Пальцы той ладони, которая сжимала топорище томагавка, казалось, погрузились в дерево. Сам сверкающий топор слегка приподнялся, но яростный блеск негодования ослаб, когда гнев молодого сахема улегся и величавое спокойствие опять утвердилось на его лице.
— Хватит, вампаноа, — сказал он, гордо взмахнув рукой, словно преисполнившись решимости больше не позволять себя смущать языку своего коварного соратника. — Мои юноши издадут боевой клич, когда услышат мой голос, и они убьют оленя для своих женщин. Сахем, у меня своя голова на плечах.
Филип ответил на взгляд, сопровождавший эти слова, взглядом, который угрожал местью. Но, подавив гнев со своей обычной мудростью, он покинул холм, напустив на себя вид, изображавший больше сочувствие, чем негодование.
— Зачем Конанчет послал за лесной женщиной? — повторил тот же нежный голос рядом с молодым сахемом с меньшей робостью представительницы другого пола теперь, когда беспокойный дух индейцев тех областей исчез.
— Нарра-маттах, подойди ближе, — приказал молодой вождь, изменив низкий и горделивый тон, которым обращался к своему неутомимому и дерзкому соратнику по оружию, на тон, лучше подходивший для нежного уха, которому предназначались его слова. — Не бойся, дочь утра, ибо те, кто вокруг нас, принадлежат к народу, привыкшему видеть женщин у костра Совета. Теперь взгляни открытыми глазами. Есть ли что-нибудь среди этих деревьев, что напоминает старинное предание? Ты когда-нибудь видела такую долину в своих снах? Не приводил ли к тебе Великий Дух темной ночью вон тех бледнолицых, которых пощадили томагавки моих юношей?
У нее был дикий и неуверенный взгляд, но при всем этом он не был совершенно лишен проблесков пробудившегося разума. До этой минуты она была слишком занята попыткой угадать, зачем ее позвали, чтобы разглядывать окружавшие ее картины природы. Но когда ее внимание так прямо обратили на них, ее глаза схватили каждый предмет в отдельности и все их вместе с четкостью, отличающей тех, чьи способности обостряются опасностью и необходимостью. Перебегая из стороны в сторону, ее быстрые взгляды окинули отдаленную деревню с ее маленьким фортом, строения на ближних участках, пологие зеленеющие поля, благоухающий сад, под тенью листвы которого она стояла, и обугленную башню, высившуюся в его центре, как некий угрюмый памятник, поставленный там, чтобы напоминать зрителю, что неразумно слишком доверяться приметам мира и безмятежности, царившим вокруг. Откинув назад локоны, падавшие ей на виски, недоумевающая женщина озабоченно и в молчании вернулась на свое место.
— Это деревня йенгизов! — сказала она после долгой и выразительной паузы. — Женщина наррагансетов не любит смотреть на вигвамы ненавистного племени.
— Послушай! Лживые слова никогда не входили в уши Нарра-матты. Мой язык говорил как язык вождя. Ты пришла не из сумаха, а из снега. Эта твоя рука не похожа на руки женщин моего племени; она мала, ибо Великий Дух сотворил ее не для труда; она цвета утреннего неба, ибо твои предки родились близ места, где встает солнце. Твоя кровь подобна родниковой воде. Все это ты знаешь, ибо никто не говорил лживо в твои уши. Скажи, ты никогда не видела вигвам своего отца? Разве его голос не нашептывал тебе на языке его народа?
Женщина стояла в позе, которую могла бы принять сивилла111, завороженная и полная внимания, вслушиваясь в темные повеления таинственного оракула112.
— Почему Конанчет задает эти вопросы своей жене? Он знает то, что знает она; он видит то, что видит она; его душа — это ее душа. Если Великий Дух сделал ее кожу другого цвета, то ее сердце он сделал таким же. Нарра-матта не будет слушать лживый язык; она затыкает свои уши, потому что в его звуках обман. Она старается забыть его. Один язык может сказать все, что она желает сказать Конанчету. Зачем ей оглядываться назад в сновидениях, если ее муж — Большой Вождь?
Добрый взгляд воина, когда он посмотрел на открытое лицо говорившей, стал взглядом влюбленного. Жесткость исчезла, а вместо нее осталась побеждающая нежность большого чувства, которое, поскольку оно принадлежит природе, отражается иногда в выражении глаз индейца так же сильно, как оно издавна услаждает общение в более культурных условиях жизни.
— Девушка, — сказал он с ударением после минуты раздумья, словно призывая ее и себя самого к более важным обязанностям, — это тропа войны. На ней одни мужчины. Ты была подобна голубке с нераскрывшимися крыльями, когда я подобрал тебя из гнезда. С тех пор ветры многих зим пронеслись над тобой. Ты никогда не думала о тепле и о пище дома, где провела так много лет?
— В вигваме Конанчета тепло. Ни одна женщина племени не имеет столько мехов, как Нарра-матта.
— Он великий охотник! Заслышав его мокасины, бобры ложатся, чтобы дать себя убить! Но бледнолицые люди владеют плугом. Разве Наметенный Снег не думает о тех, кто оградил забором вигвам ее отца от холода, или о том, как живут йенгизы?
Его юная и послушная жена, казалось, задумалась, но, подняв лицо с выражением радости, которая не могла быть притворной, отрицательно покачала головой.
— Разве она никогда не видела, как пожар разгорается среди вигвамов, или не слыхала криков воинов, когда они врываются в поселение?
— Много пожаров отгорело перед моими глазами. Зола города наррагансетов еще не остыла.
— Разве Нарра-матта не слыхала, как ее отец говорил с Богом йенгизов? Слышишь: он просит милости для своего ребенка?
— Великий Дух наррагансета имеет уши для своего народа.
— Но я слышу более нежный голос! Это женщина из бледнолицых среди своих детей. Разве дочь не слышит?
Нарра-матта, или Наметенный Снег, мягко положила свою ладонь на руку вождя и, не ответив, задумчиво и пристально всмотрелась в его лицо. Ее взгляд, казалось, умолял умерить гнев, который могло разбудить то, в чем она собиралась признаться.
— Вождь моего народа, — продолжила она, ободренная все еще спокойным и добрым выражением его лица, — то, что девушка из вырубок видит в своих снах, она не станет утаивать. Это не вигвамы ее народа, потому что вигвам ее мужа теплее. Это не пища и не одежды хитрых людей, потому что кто же богаче жены Большого Вождя? Это не ее отец, говорящий с их Духом, потому что нет никого сильнее Маниту. Нарра-матта забыла все; она не желает думать о подобных вещах. Она знает, как ненавидеть голодное и жадное племя. Но она видит ту, кого не видят жены наррагансетов. Она видит женщину с белой кожей: ее глаза нежно смотрят на дитя ее снов; это ее глаза, это язык! Он говорит: чего хочет жена Конанчета? Ей холодно? Вот меха… Она голодна? Вот оленина… Она устала? Объятия бледнолицей женщины раскрыты, чтобы индейская девушка могла заснуть. Когда в вигвамах тишина, когда Конанчет и его юноши ложатся, эта бледнолицая женщина начинает говорить. Сахем, она ведет речь не о битвах своего народа, не о скальпах, добытых ее воинами, не о том, как пикоды и могикане боятся ее племени. Она не рассказывает о том, как молодая женщина из наррагансетов должна повиноваться своему мужу, не о том, как женщина должна хранить в вигвамах пищу для утомленных охотников. Ее язык пользуется странными словами. Он зовет по имени могущественного и справедливого Духа, он говорит о мире, а не о войне; он звучит, как тот, что говорит из облаков; он подобен водопаду среди скал. Нарра-матта любит слушать, ибо слова кажутся ей похожими на Виш-Тон-Виша, когда он свистит в лесах.
Конанчет устремил взгляд глубокого и прочувственного интереса на дикое и прелестное лицо существа, стоявшего перед ним. Она говорила с тем серьезным и естественным красноречием, с которым не может сравниться никакое искусство. И когда она замолчала, он ответил, с ласковой, но печальной нежностью положив руку на ее склоненную голову:
— Это ночная птица поет своему птенцу! Великий Дух твоих отцов гневается, что ты живешь в вигваме наррагансета. Его взгляд слишком проницателен, чтобы его можно было обмануть. Он знает, что мокасины, вампум и одежда из меха лгут: он видит цвет кожи под ними.
— Нет, Конанчет, — возразила женщина поспешно и с решительностью, которой ее робость не позволяла ожидать. — Он видит глубже, чем кожа, и знает, какого цвета душа. Он забыл, что одна из его дочерей потерялась.
— Это не так. Орел моего народа был взят в вигвамы бледнолицых. Он был юн, и они научили его петь на другом языке. Его оперение изменило свой цвет, и они думали обмануть Маниту. Но когда дверь оказалась распахнута, он расправил крылья и улетел обратно к своему гнезду. Это не так. Что было сделано, то было хорошо, а то, что будет сделано, — лучше. Подойди! Перед нами прямая тропа.
Сказав это, Конанчет сделал жене знак направиться к группе пленников. Предыдущий диалог происходил в месте, где развалины частично скрывали обе стороны друг от друга. Но так как расстояние было незначительное, сахем и его спутница вскоре оказались лицом к лицу с теми, кого он искал. Оставив свою жену немного в стороне от группы, Конанчет подошел и, взяв не сопротивляющуюся и находящуюся в полубессознательном состоянии Руфь за руку, вывел ее вперед. Он поставил обеих женщин так, что каждая могла вплотную видеть лицо другой. Сильное чувство отражалось на его лице, которое, вопреки хищной маске с боевой раскраской, не могло полностью скрыть его переживаний.
— Вот! — произнес он по-английски, серьезно глядя то на одну, то на другую. — Добрый Дух не стыдится своей работы. То, что он сделал, он сделал. Ни наррагансет, ни йенгизы не могут этого изменить. Вот белокожая птица, прилетевшая со стороны океана, — добавил он, слегка касаясь пальцем плеча Руфи, — а вот птенец, гревшийся под ее крылом.
Затем, сложив руки на обнаженной груди, он, казалось, собрал всю свою энергию, чтобы в сцене, которая, как он знал, должна последовать, мужество не могло изменить ему каким-нибудь поступком, недостойным его имени.
Пленники поневоле не поняли смысла сцены, только что развернувшейся у них на глазах. Так много странных и по-дикарски выглядевших фигур постоянно сновало перед их глазами, что появление еще одной почти не замечалось. Пока она не услышала, как Конанчет говорит на ее родном языке, Руфь не уделяла внимания разговору между ним и его женой. Но образный язык и не менее примечательный поступок наррагансета внезапно самым волнующим образом вывели ее из состояния меланхолии.
Ни одно дитя нежного возраста не представало когда-либо пред очами Руфи Хиткоут, не вызвав в ее памяти мучительного воспоминания об образе потерянного ею ангельского дитяти. Жизнерадостный детский голос, достигавший ее слуха, отдавался острой болью в ее сердце. Как и намек, пусть самый отдаленный, на людей или случай, сходный с печальными событиями ее собственной жизни, не мог не усиливать никогда не умиравшего биения материнского сердца. Ничего удивительного поэтому, что, когда она очутилась в ситуации и обстоятельствах, описанных выше, природа заговорила в ней со всей силой и ее душа ухватила проблески, какими бы туманными и неясными они ни были, правды, уже предугаданной читателем. Все же верного ключа к разгадке недоставало. Воображение постоянно рисовало ей дитя в образе невинного ребенка, каким оно было вырвано из ее объятий. А сейчас, хотя столь многое совпало с разумными ожиданиями, мало что отвечало давно и любовно лелеемой картине. Заблуждение, если можно так назвать столь святое и естественное чувство, укоренилось слишком глубоко, чтобы освободиться от него в один миг. Вглядываясь пристально, долго, серьезно и с выражением, изменявшимся с каждой сменой чувств, она держала незнакомку на расстоянии вытянутой руки, то ли желая удержать ее, то ли не допустить близко к сердцу, которое по праву могло принадлежать другой.
— Кто ты? — спросила мать голосом, дрожавшим от чувств, по природе столь священных. — Скажи, таинственное и прелестное существо, кто ты?
Нарра-матта обратила испуганный и умоляющий взгляд на застывшую и невозмутимую фигуру вождя, как бы ища защиты у того, у кого привыкла находить ее. Но иное чувство овладело ее душой, когда она услышала звуки, слишком часто ласкавшие ее слух в детстве, чтобы их можно было забыть. Смятение исчезло, и ее гибкое тело приняло позу напряженного и завороженного внимания. Голова склонилась набок, словно слух старался впивать повторяющиеся звуки, хотя ее озадаченный и восторженный взгляд все еще искал лицо мужа.
Его в свою очередь прервали. При слове «пламя» палец Метакома многозначительно лег на его плечо, и когда он замолчал, ибо до того ни один индеец не заговорил бы, тот серьезно спросил:
— А если человек с бледной кожей сгорел в огне, может ли он снова ходить по земле? Разве река между этой вырубкой и сочными полями йенгизов так узка, что настоящие мужчины могут перешагнуть через нее, когда захотят?
— Это тщеславие того, кто погряз в трясине языческих мерзостей! Дитя невежества! Знай, что преграды, отделяющие небеса от земли, непроходимы, ибо какое чистое существо могло бы преодолеть немощь плоти?
— Это ложь лицемерных бледнолицых, — заявил коварный Филип, — это говорится, чтобы индеец не смог научиться их хитрости и стать сильнее йенгизов. Мой отец и те, кто с ним, однажды сгорели в этом вигваме, а теперь он стоит здесь, готовый взяться за томагавк!
— Гневаться на это богохульство значило бы отринуть жалость, которую я чувствую, — сказал Марк, сильнее задетый обвинением в некромантии, чем хотел показать. — И все же допустить, чтобы такая роковая ошибка распространялась среди этих заблудших жертв Сатаны, означало бы пренебречь долгом. Ты слышал какую-то легенду твоего дикого народа, человек из племени вампаноа, которая может навлечь двойную погибель на твою душу, если, по счастью, не будешь спасен из пасти лукавого. Это правда, что я и мои близкие были в крайней опасности в этой башне и что глазам людей снаружи казалось, что нас расплавил жар пламени. Но Господь подвиг наши души искать убежище там, куда огонь не мог добраться. Колодец стал орудием нашего спасения во имя исполнения его непостижимых планов.
Несмотря на издавна практикуемую и чрезвычайную изворотливость слушателей, они восприняли это простое объяснение того, что считали чудом, с изумлением, которое нелегко было скрыть. Восхищение великолепной уловкой было с очевидностью первым и общим чувством их обоих. И они не поверили до конца, пока не убедились воочию, что услышанное ими было правдой. Маленькая железная дверь, открывавшая доступ к колодцу для обычных домашних целей семьи, была все еще на месте. И только после того, как каждый из них бросил взгляд в глубину сруба, он, казалось, убедился в осуществимости такого поступка. Затем торжествующий взгляд блеснул на смуглом лице Филипа, тогда как черты его соратника выразили одновременно удовлетворение и сожаление. Они отошли в сторону, обдумывая только что увиденное и услышанное. И когда заговорили, то опять на языке своего народа.
— Язык моего сына не умеет лгать, — заметил Метаком успокоительным льстивым тоном. — То, что он видел, он рассказывает, а что он рассказывает, правда. Конанчет не мальчик, а вождь, чья мудрость седовласа, в то время как его члены молоды. Тогда почему бы его людям не снять скальпы этих йенгизов, чтобы они никогда больше не смогли забраться в норы на земле подобно хитрым лисам?
— Дух сахема слишком кровав, — возразил молодой вождь поспешнее, чем было свойственно людям его положения. — Пусть оружие воинов отдыхает, пока они не встретят вооруженные отряды йенгизов, иначе они чересчур устанут, чтобы сражаться со всем пылом. Мои молодые воины снимали скальпы с той поры, как солнце поднялось над деревьями, и они насытились… Почему Метаком глядит так сурово? Что видит мой отец?
— Темное пятно посреди белой равнины. Трава не зеленая, она красная как кровь. Оно слишком темное для крови бледнолицых. Это обильная кровь великого воина. Дожди не могут смыть его, оно становится темнее с каждым восходом солнца. Снега не могут выбелить его; оно остается там многие зимы. Птицы пронзительно кричат, пролетая над ним; волк воет; ящерицы ползут другим путем.
— Твои глаза стареют. Огонь зачернил это место, а то, что ты видишь, — лишь уголь.
— Огонь разгорелся и в колодце, но пылал не сильно. То, что я вижу, — это кровь.
— Вампаноа, — жестко возразил Конанчет. — Я сжег это место с вигвамами йенгизов. Могила моего отца покрыта скальпами, снятыми рукой его сына… Зачем Метаком смотрит опять? Что видит вождь?
— Индейский город, пылающий среди снега; юношей, поражаемых в спину; пронзительно кричащих девушек; детей, поджариваемых на угольях, и стариков, умирающих, как псы! Это деревня трусливых пикодов… Нет, я вижу яснее: йенгизы в землях Великого Наррагансета, и храбрый сахем сражается с ними! Я закрываю глаза, ибо дым слепит их!
Конанчет выслушал этот намек на недавнюю и прискорбную судьбу главного поселения его племени в угрюмом молчании, ибо желание мести, пробудившееся в нем с такой яростью, теперь, казалось, шло на убыль, если не пропало совсем, под влиянием какого-то таинственного и сильного чувства. Он переводил угрюмый взгляд с внешне отсутствующего выражения лица своего лукавого соратника на лица пленников, чья судьба ожидала только его приговора, так как отряд, который в то утро напал на Виш-Тон-Виш, состоял за немногими исключениями из оставшихся в живых воинов его собственного могущественного народа. Но хотя его взгляд выражал недовольство, воспитанные в нем высокие душевные качества нелегко было обмануть при виде того, что происходило, пусть мимолетно, на его глазах.
— Что еще видит мой отец? — спросил он с любопытством, которое не мог подавить, заметив еще одну перемену в выражении лица Метакома.
— Человека, ни бледнолицего, ни краснокожего. Молодую женщину, которая скачет как молодая олениха; которая жила в вигваме, ничего не делая; которая говорит на двух языках; которая держит ладони перед глазами великого воина, так что он слепнет, как филин на солнце… Я вижу ее…
Метаком замолчал, ибо в эту минуту перед ним появилось существо, необыкновенно похожее на это описание, представляя наяву воображаемую картину, нарисованную им с такой иронией и искусством.
Робкий заяц едва ли мог быть торопливее или нерешительнее, чем существо, теперь неожиданно представшее перед воинами. Было видно по тому, как она медлила, отступив на полшага назад после того, как появилась вприпрыжку, что она боится приблизиться, в то же время не зная, насколько уместно будет скрыться. В первую минуту ее поза, выражающая колебание и сомнение, была похожа на ту, что могло бы принять создание, сотканное из тумана, прежде чем исчезнуть, но затем, когда она встретила взгляд Конанчета, ее приподнятая нога вновь коснулась земли, а вся фигура обрела скромный и застенчивый вид индейской девушки, стоящей в присутствии сахема своего племени. Поскольку этой женщине предстоит сыграть немаловажную роль в том, что последует, читатель должен быть благодарен за более подробное описание ее личности.
Незнакомке было под двадцать. Фигурой она превосходила обычный рост индейской девушки, хотя пропорции тела были такими легкими и плавными, насколько это вообще совместимо с полнотой, обычно свойственной ее возрасту. Ноги, видневшиеся под складками короткой юбки ярко-красного цвета, до мельчайших пропорций отвечали канонам классической красоты, и никогда мокасины с опушкой не привечали стопу с более высоким подъемом и более нежной округлости. Хотя ее тело от шеи до колен скрывала тесно прилегающая ситцевая рубашка и вышеназванная короткая юбка, фигура вырисовывалась достаточно, чтобы заметить очертания, которые никогда не уродовали ни неподходящие орудия ремесла, ни губительные результаты тяжелого труда. Кожа виднелась только на ладонях, лице и шее. Ее белизна была слегка затушевана пребыванием на воздухе, а насыщенный румянец посягнул на природный светлый цвет лица, который некогда был ослепительно хорош. Глаза были большие, нежные и синевы, напоминавшей вечернее небо; брови тонкие и выгнутые; нос прямой, изящный и слегка греческий; лоб крупнее, чем обычно у девушки из племени наррагансетов, но правильный, красивый и гладкий, волосы же не спадали длинными прямыми косами, черными как смоль, а выбивались золотистыми локонами из-под стягивавшей их ленты из обшитого бисером вампума.
Особенности, отличавшие эту девушку от других из ее племени, не ограничивались только неизгладимыми приметами природы. Ее поступь была более гибкой, походка прямее и грациозней, ступни менее обращены вовнутрь, а все движения свободнее и уверенней, чем у женщин племени, обреченных с детства на покорность и тяжкий труд. Хотя и украшенная некоторыми выразительными изделиями ненавистной расы, которой она явно была обязана своим появлением на свет, она имела дикий и робкий вид тех, с кем выросла во взрослую женщину. Ее красота была бы заметной в любой части земного шара, в то время как присущие ей игра мышц, простодушное сияние глаз, свободное владение телом и непринужденность поступков редко выходят за пределы детского возраста у людей, которые так часто портят творения природы в попытках усовершенствовать их.
Хотя цвет глаз очень сильно отличался от того, что обычно бывает у лиц индейского происхождения, их быстрый и пытливый взгляд и тот полутревожный и тем не менее понимающий вид, с каким это необыкновенное создание сделалось хозяйкой собрания более широкого характера, перед которым она предстала, напоминали наполовину инстинктивное умение человека, привыкшего постоянно и самым активным образом проявлять свои способности. Указав пальцем на Уиттала Ринга, стоявшего немного позади, она тихим нежным голосом спросила на языке индейцев:
— Зачем Конанчет послал за своей лесной женщиной? Молодой сахем не ответил. Заурядный зритель не сумел бы даже определить по его виду, заметил ли он присутствие женщины. Напротив, он сохранял надменную сдержанность вождя, занятого текущими делами. Но как бы глубоко ни тревожили его мысли, было нелегко проследить какое-либо свидетельство состояния его души в спокойствии черт, выглядевших привычно невозмутимыми. На одно лишь предательское мгновение он бросил взгляд, исполненный доброты, на робко стоящую в ожидании девушку, а затем, перебросив все еще окровавленный томагавк в ладонь одной руки, пока ладонь другой крепко держала его топорище, он остался твердо стоять на ногах, не изменив выражения лица. Совсем иначе повел себя Филип. При внезапном появлении девушки мрачный и хмурый проблеск недовольства отразился на его лице, быстро сменившись выражением саркастического и язвительного презрения.
— Желает ли мой брат снова узнать, что я вижу? — спросил он, выждав после оставшегося без ответа вопроса девушки время, достаточное, чтобы убедиться, что его соратник не расположен ответить.
— Что же видит теперь сахем вампаноа? — спросил Конанчет гордо, не желая показать, что случилось некое происшествие, прервавшее тему их разговора.
— Зрелище, которому не поверят его глаза. Он видит большое племя на тропе войны. Много храбрецов и вождь, чьи отцы сошли с облаков. Их руки в воздухе. Они наносят крепкие удары; стрела проворна, а пуля не видно как летит, но она убивает. Кровь бежит из ран, и она цвета воды. Сейчас он не видит, но он слышит! Вот крик охотников за скальпами, и воины радуются. Духи в блаженных охотничьих землях с радостью выходят встречать убитых индейцев, ибо им знаком крик, издаваемый их сыновьями, когда снимают скальпы.
Выразительное лицо молодого сахема непроизвольно ответило на это описание сцены, через которую он уже прошел. И для столь бывалого человека оказалось невозможным предотвратить быстрый прилив крови к сердцу, которое желания воина всегда заставляют биться сильнее.
— Что еще видит мой отец? — спросил он, причем торжество незаметно закралось в тон его голоса.
— Гонца. А еще он слышит… мокасины женщин!
— Довольно! Метаком, женщины наррагансетов не имеют вигвамов. Их деревни лежат в золе, и они идут вслед за юношами ради пищи.
— Я не вижу ни одного оленя. Охотник не найдет оленины на вырубке бледнолицых. Но кукуруза полна молока. Конанчет очень голоден; он послал за своей женщиной, чтобы поесть!
Пальцы той ладони, которая сжимала топорище томагавка, казалось, погрузились в дерево. Сам сверкающий топор слегка приподнялся, но яростный блеск негодования ослаб, когда гнев молодого сахема улегся и величавое спокойствие опять утвердилось на его лице.
— Хватит, вампаноа, — сказал он, гордо взмахнув рукой, словно преисполнившись решимости больше не позволять себя смущать языку своего коварного соратника. — Мои юноши издадут боевой клич, когда услышат мой голос, и они убьют оленя для своих женщин. Сахем, у меня своя голова на плечах.
Филип ответил на взгляд, сопровождавший эти слова, взглядом, который угрожал местью. Но, подавив гнев со своей обычной мудростью, он покинул холм, напустив на себя вид, изображавший больше сочувствие, чем негодование.
— Зачем Конанчет послал за лесной женщиной? — повторил тот же нежный голос рядом с молодым сахемом с меньшей робостью представительницы другого пола теперь, когда беспокойный дух индейцев тех областей исчез.
— Нарра-маттах, подойди ближе, — приказал молодой вождь, изменив низкий и горделивый тон, которым обращался к своему неутомимому и дерзкому соратнику по оружию, на тон, лучше подходивший для нежного уха, которому предназначались его слова. — Не бойся, дочь утра, ибо те, кто вокруг нас, принадлежат к народу, привыкшему видеть женщин у костра Совета. Теперь взгляни открытыми глазами. Есть ли что-нибудь среди этих деревьев, что напоминает старинное предание? Ты когда-нибудь видела такую долину в своих снах? Не приводил ли к тебе Великий Дух темной ночью вон тех бледнолицых, которых пощадили томагавки моих юношей?
У нее был дикий и неуверенный взгляд, но при всем этом он не был совершенно лишен проблесков пробудившегося разума. До этой минуты она была слишком занята попыткой угадать, зачем ее позвали, чтобы разглядывать окружавшие ее картины природы. Но когда ее внимание так прямо обратили на них, ее глаза схватили каждый предмет в отдельности и все их вместе с четкостью, отличающей тех, чьи способности обостряются опасностью и необходимостью. Перебегая из стороны в сторону, ее быстрые взгляды окинули отдаленную деревню с ее маленьким фортом, строения на ближних участках, пологие зеленеющие поля, благоухающий сад, под тенью листвы которого она стояла, и обугленную башню, высившуюся в его центре, как некий угрюмый памятник, поставленный там, чтобы напоминать зрителю, что неразумно слишком доверяться приметам мира и безмятежности, царившим вокруг. Откинув назад локоны, падавшие ей на виски, недоумевающая женщина озабоченно и в молчании вернулась на свое место.
— Это деревня йенгизов! — сказала она после долгой и выразительной паузы. — Женщина наррагансетов не любит смотреть на вигвамы ненавистного племени.
— Послушай! Лживые слова никогда не входили в уши Нарра-матты. Мой язык говорил как язык вождя. Ты пришла не из сумаха, а из снега. Эта твоя рука не похожа на руки женщин моего племени; она мала, ибо Великий Дух сотворил ее не для труда; она цвета утреннего неба, ибо твои предки родились близ места, где встает солнце. Твоя кровь подобна родниковой воде. Все это ты знаешь, ибо никто не говорил лживо в твои уши. Скажи, ты никогда не видела вигвам своего отца? Разве его голос не нашептывал тебе на языке его народа?
Женщина стояла в позе, которую могла бы принять сивилла111, завороженная и полная внимания, вслушиваясь в темные повеления таинственного оракула112.
— Почему Конанчет задает эти вопросы своей жене? Он знает то, что знает она; он видит то, что видит она; его душа — это ее душа. Если Великий Дух сделал ее кожу другого цвета, то ее сердце он сделал таким же. Нарра-матта не будет слушать лживый язык; она затыкает свои уши, потому что в его звуках обман. Она старается забыть его. Один язык может сказать все, что она желает сказать Конанчету. Зачем ей оглядываться назад в сновидениях, если ее муж — Большой Вождь?
Добрый взгляд воина, когда он посмотрел на открытое лицо говорившей, стал взглядом влюбленного. Жесткость исчезла, а вместо нее осталась побеждающая нежность большого чувства, которое, поскольку оно принадлежит природе, отражается иногда в выражении глаз индейца так же сильно, как оно издавна услаждает общение в более культурных условиях жизни.
— Девушка, — сказал он с ударением после минуты раздумья, словно призывая ее и себя самого к более важным обязанностям, — это тропа войны. На ней одни мужчины. Ты была подобна голубке с нераскрывшимися крыльями, когда я подобрал тебя из гнезда. С тех пор ветры многих зим пронеслись над тобой. Ты никогда не думала о тепле и о пище дома, где провела так много лет?
— В вигваме Конанчета тепло. Ни одна женщина племени не имеет столько мехов, как Нарра-матта.
— Он великий охотник! Заслышав его мокасины, бобры ложатся, чтобы дать себя убить! Но бледнолицые люди владеют плугом. Разве Наметенный Снег не думает о тех, кто оградил забором вигвам ее отца от холода, или о том, как живут йенгизы?
Его юная и послушная жена, казалось, задумалась, но, подняв лицо с выражением радости, которая не могла быть притворной, отрицательно покачала головой.
— Разве она никогда не видела, как пожар разгорается среди вигвамов, или не слыхала криков воинов, когда они врываются в поселение?
— Много пожаров отгорело перед моими глазами. Зола города наррагансетов еще не остыла.
— Разве Нарра-матта не слыхала, как ее отец говорил с Богом йенгизов? Слышишь: он просит милости для своего ребенка?
— Великий Дух наррагансета имеет уши для своего народа.
— Но я слышу более нежный голос! Это женщина из бледнолицых среди своих детей. Разве дочь не слышит?
Нарра-матта, или Наметенный Снег, мягко положила свою ладонь на руку вождя и, не ответив, задумчиво и пристально всмотрелась в его лицо. Ее взгляд, казалось, умолял умерить гнев, который могло разбудить то, в чем она собиралась признаться.
— Вождь моего народа, — продолжила она, ободренная все еще спокойным и добрым выражением его лица, — то, что девушка из вырубок видит в своих снах, она не станет утаивать. Это не вигвамы ее народа, потому что вигвам ее мужа теплее. Это не пища и не одежды хитрых людей, потому что кто же богаче жены Большого Вождя? Это не ее отец, говорящий с их Духом, потому что нет никого сильнее Маниту. Нарра-матта забыла все; она не желает думать о подобных вещах. Она знает, как ненавидеть голодное и жадное племя. Но она видит ту, кого не видят жены наррагансетов. Она видит женщину с белой кожей: ее глаза нежно смотрят на дитя ее снов; это ее глаза, это язык! Он говорит: чего хочет жена Конанчета? Ей холодно? Вот меха… Она голодна? Вот оленина… Она устала? Объятия бледнолицей женщины раскрыты, чтобы индейская девушка могла заснуть. Когда в вигвамах тишина, когда Конанчет и его юноши ложатся, эта бледнолицая женщина начинает говорить. Сахем, она ведет речь не о битвах своего народа, не о скальпах, добытых ее воинами, не о том, как пикоды и могикане боятся ее племени. Она не рассказывает о том, как молодая женщина из наррагансетов должна повиноваться своему мужу, не о том, как женщина должна хранить в вигвамах пищу для утомленных охотников. Ее язык пользуется странными словами. Он зовет по имени могущественного и справедливого Духа, он говорит о мире, а не о войне; он звучит, как тот, что говорит из облаков; он подобен водопаду среди скал. Нарра-матта любит слушать, ибо слова кажутся ей похожими на Виш-Тон-Виша, когда он свистит в лесах.
Конанчет устремил взгляд глубокого и прочувственного интереса на дикое и прелестное лицо существа, стоявшего перед ним. Она говорила с тем серьезным и естественным красноречием, с которым не может сравниться никакое искусство. И когда она замолчала, он ответил, с ласковой, но печальной нежностью положив руку на ее склоненную голову:
— Это ночная птица поет своему птенцу! Великий Дух твоих отцов гневается, что ты живешь в вигваме наррагансета. Его взгляд слишком проницателен, чтобы его можно было обмануть. Он знает, что мокасины, вампум и одежда из меха лгут: он видит цвет кожи под ними.
— Нет, Конанчет, — возразила женщина поспешно и с решительностью, которой ее робость не позволяла ожидать. — Он видит глубже, чем кожа, и знает, какого цвета душа. Он забыл, что одна из его дочерей потерялась.
— Это не так. Орел моего народа был взят в вигвамы бледнолицых. Он был юн, и они научили его петь на другом языке. Его оперение изменило свой цвет, и они думали обмануть Маниту. Но когда дверь оказалась распахнута, он расправил крылья и улетел обратно к своему гнезду. Это не так. Что было сделано, то было хорошо, а то, что будет сделано, — лучше. Подойди! Перед нами прямая тропа.
Сказав это, Конанчет сделал жене знак направиться к группе пленников. Предыдущий диалог происходил в месте, где развалины частично скрывали обе стороны друг от друга. Но так как расстояние было незначительное, сахем и его спутница вскоре оказались лицом к лицу с теми, кого он искал. Оставив свою жену немного в стороне от группы, Конанчет подошел и, взяв не сопротивляющуюся и находящуюся в полубессознательном состоянии Руфь за руку, вывел ее вперед. Он поставил обеих женщин так, что каждая могла вплотную видеть лицо другой. Сильное чувство отражалось на его лице, которое, вопреки хищной маске с боевой раскраской, не могло полностью скрыть его переживаний.
— Вот! — произнес он по-английски, серьезно глядя то на одну, то на другую. — Добрый Дух не стыдится своей работы. То, что он сделал, он сделал. Ни наррагансет, ни йенгизы не могут этого изменить. Вот белокожая птица, прилетевшая со стороны океана, — добавил он, слегка касаясь пальцем плеча Руфи, — а вот птенец, гревшийся под ее крылом.
Затем, сложив руки на обнаженной груди, он, казалось, собрал всю свою энергию, чтобы в сцене, которая, как он знал, должна последовать, мужество не могло изменить ему каким-нибудь поступком, недостойным его имени.
Пленники поневоле не поняли смысла сцены, только что развернувшейся у них на глазах. Так много странных и по-дикарски выглядевших фигур постоянно сновало перед их глазами, что появление еще одной почти не замечалось. Пока она не услышала, как Конанчет говорит на ее родном языке, Руфь не уделяла внимания разговору между ним и его женой. Но образный язык и не менее примечательный поступок наррагансета внезапно самым волнующим образом вывели ее из состояния меланхолии.
Ни одно дитя нежного возраста не представало когда-либо пред очами Руфи Хиткоут, не вызвав в ее памяти мучительного воспоминания об образе потерянного ею ангельского дитяти. Жизнерадостный детский голос, достигавший ее слуха, отдавался острой болью в ее сердце. Как и намек, пусть самый отдаленный, на людей или случай, сходный с печальными событиями ее собственной жизни, не мог не усиливать никогда не умиравшего биения материнского сердца. Ничего удивительного поэтому, что, когда она очутилась в ситуации и обстоятельствах, описанных выше, природа заговорила в ней со всей силой и ее душа ухватила проблески, какими бы туманными и неясными они ни были, правды, уже предугаданной читателем. Все же верного ключа к разгадке недоставало. Воображение постоянно рисовало ей дитя в образе невинного ребенка, каким оно было вырвано из ее объятий. А сейчас, хотя столь многое совпало с разумными ожиданиями, мало что отвечало давно и любовно лелеемой картине. Заблуждение, если можно так назвать столь святое и естественное чувство, укоренилось слишком глубоко, чтобы освободиться от него в один миг. Вглядываясь пристально, долго, серьезно и с выражением, изменявшимся с каждой сменой чувств, она держала незнакомку на расстоянии вытянутой руки, то ли желая удержать ее, то ли не допустить близко к сердцу, которое по праву могло принадлежать другой.
— Кто ты? — спросила мать голосом, дрожавшим от чувств, по природе столь священных. — Скажи, таинственное и прелестное существо, кто ты?
Нарра-матта обратила испуганный и умоляющий взгляд на застывшую и невозмутимую фигуру вождя, как бы ища защиты у того, у кого привыкла находить ее. Но иное чувство овладело ее душой, когда она услышала звуки, слишком часто ласкавшие ее слух в детстве, чтобы их можно было забыть. Смятение исчезло, и ее гибкое тело приняло позу напряженного и завороженного внимания. Голова склонилась набок, словно слух старался впивать повторяющиеся звуки, хотя ее озадаченный и восторженный взгляд все еще искал лицо мужа.