Страница:
Потом она достала из черной блестящей сумочки сверток, развернула и стала кормить кошку тоненько нарезанными кусочками хорошо прокопченной колбасы. Запах колбасы тут же заполнил всю палату.
Марк сглотнул слюну, отвернулся и снова уставился в потолок.
Собака, лежавшая с другой стороны, заерзала.
Марк покосился на нее. Кажется, это была настоящая кавказская овчарка. Двумя широкими ремнями она была «прикована» к кроватке и лежала мордой к Марку, а значит видела и женщину, и кошку, и колбасу.
«Бедный пес!» — подумал Марк.
Женщина, не сказав Марку ни слова и даже не посмотрев на него, ушла.
Марк подумал про кошку плохо. Он всегда их недолюбливал, этих «домашних пушистых животных».
Снова заглянула Анна Владимировна, видно, выдалась свободная минутка.
Задержалась у собаки.
— Никто тебя не проведывает, Раульчик! — ласково проворковала она. — Хозяин на фронте, а хозяйка путается, поди, с кем-то, ей што! Это хозяин тебя любит, а эта… профундыть ее… ай, бедная собачка!..
Пес смотрел на старушку тепло и слезливо, как на мать. Пожалев его, Анна Владимировна присела у кровати Марка.
— Ну как тябе? Через часик мясца принясу, хорошо? Как птичка твоя? — и повернулась к Кузьме. — Смешной такой! Не припомню, чтоб у нас такие вот цветные лечились! Ястреб, помнится, лежал тут, сова лежала, а вот таких не было…
Когда через час старушка опять появилась в палате с блюдцем, на котором лежало несколько маленьких кусочков поджаренного мяса, Марк спал. Ему снился фронт, снились выступления их концертной бригады.
Старушка присела на табурет у его кровати. Положила блюдце себе на колени. Подождала пару минут.
Потом глянула на попугая и не спеша съела принесенное мясо.
Глава 14
Глава 15
Глава 16
Марк сглотнул слюну, отвернулся и снова уставился в потолок.
Собака, лежавшая с другой стороны, заерзала.
Марк покосился на нее. Кажется, это была настоящая кавказская овчарка. Двумя широкими ремнями она была «прикована» к кроватке и лежала мордой к Марку, а значит видела и женщину, и кошку, и колбасу.
«Бедный пес!» — подумал Марк.
Женщина, не сказав Марку ни слова и даже не посмотрев на него, ушла.
Марк подумал про кошку плохо. Он всегда их недолюбливал, этих «домашних пушистых животных».
Снова заглянула Анна Владимировна, видно, выдалась свободная минутка.
Задержалась у собаки.
— Никто тебя не проведывает, Раульчик! — ласково проворковала она. — Хозяин на фронте, а хозяйка путается, поди, с кем-то, ей што! Это хозяин тебя любит, а эта… профундыть ее… ай, бедная собачка!..
Пес смотрел на старушку тепло и слезливо, как на мать. Пожалев его, Анна Владимировна присела у кровати Марка.
— Ну как тябе? Через часик мясца принясу, хорошо? Как птичка твоя? — и повернулась к Кузьме. — Смешной такой! Не припомню, чтоб у нас такие вот цветные лечились! Ястреб, помнится, лежал тут, сова лежала, а вот таких не было…
Когда через час старушка опять появилась в палате с блюдцем, на котором лежало несколько маленьких кусочков поджаренного мяса, Марк спал. Ему снился фронт, снились выступления их концертной бригады.
Старушка присела на табурет у его кровати. Положила блюдце себе на колени. Подождала пару минут.
Потом глянула на попугая и не спеша съела принесенное мясо.
Глава 14
До узловой станции поезд-рельсоукладчик ехал не меньше четырех суток. Остановились только один раз — в том месте, где в снегу среди сильных кедров, росших здесь на почтительном расстоянии друг от друга, были похоронены, а точнее — присыпаны снегом — мальчишки в военной форме.
— Сосчитать их надо! — сказал, спрыгнув с теплушки, Тауфенбах.
Все шестеро — машинист с помощником, Тауфенбах с Брузе, Добрынин, и Ваплахов — выбрались из поезда и топтали снег, переходя от одного белого холмика к другому, иногда разрывая его в одном месте, чтобы проверить: могила это или просто занесенный на зиму снегом муравейник.
Посчитали. Вышло сорок два мальчика.
Когда состав уже тронулся, Тауфенбах, Отогрев руки у химической печкибуржуйки, сел за стол и, достав из кармана толстую автоматическую чернильную ручку, написал небольшой — в два листа — отчет об обследовании неизвестного кладбища.
— Такое дело, — сказал он Добрынину, поставив жирную точку. — Учет — очень важная вещь, а в этом случае — особенно. Может оказаться преступлением — и тогда мы — единственные свидетели. Я и вас здесь запишу на всякий случай.
— Конечно, — согласился Добрынин. — И товарища Ваплахова тоже запишите!
На узловой станции Тауфенбах отвел народного контролера и урку-емца в здание железнодорожной коммуны. Казалось, это было единственное жилое здание в этом месте. Дальше, за ним и по обе стороны от него, тянулись длинные складские помещения, а вся земля вокруг, как еловыми иголками, была покрыта рельсами, сходящимися, расходящимися, вливающимися друг в друга. Приходилось смотреть под ноги буквально при каждом шаге.
Комендант железнодорожной коммуны, хромой коротун в коротком овчинном тулупе, прочитав мандаты народного контролера и его помощника, отвел их на второй этаж в небольшую комнатку, где стояло пять застеленных по-военному кроватей; у изголовья каждой была тумбочка.
— Здесь пока поживете, — сказал комендант. — Это у нас для ответственных работников покой. Кушать будете внизу, там общая столовая. Еда подается в семь тридцать, два и семь часов. У вас свои ложки есть?
Добрынин отрицательно мотнул головой.
— Ничего, я вам достану! — пообещал комендант и вышел из «покоя».
Добрынин выбрал кровать у окошка. Дмитрий присел на соседнюю.
— Ну вот, — довольно произнес Добрынин. — Здесь и тепло, и кормят. Дождемся поезда на Москву и поедем…
— И я поеду? — с плохо скрываемым радостным предчувствием спросил Ваплахов.
— Да, — твердо ответил народный контролер. — Это на самолете тогда не разрешили, а на поезде все ездят… В дверь постучали. Добрынин и Ваплахов переглянулись слегка удивленно.
— Чего там? — спросил народный контролер. Снова зашел комендант. Принес две ложки, две кружки и кусок наждачной бумаги.
— Вот, достал, — сказал он, протягивая все народному контролеру. — Ложки чуть поржавели — зачистите их, а то как-то…
Добрынин понимающе кивнул.
— Обед скоро, не опаздывайте! У нас кормят, ох, как хорошо!
Дверь снова закрылась. Оставшись вдвоем, Добрынин и Ваплахов поделили наждачную бумагу пополам и принялись очищать ложки от ржавчины, довольно глубоко въевшейся в железо.
Обед действительно показался Добрынину праздником. Горячая пшенная каша обжигала рот, но медленно есть народный контролер почему-то не мог. Ржавая ручка ложки неприятно шершавила пальцы — до обеда Добрынин успел очистить от ржавчины только черпалку. Дмитрий же наоборот — очистил только ручку и теперь вместе с кашей у него на зубах похрустывала иногда и рыжая крошка ржавчины.
Запив кашу сладким чаем, Добрынин и Ваплахов пошли искать товарища Тауфенбаха, чтобы хоть что-нибудь узнать. Переходя через несчетное количество рельсов, то и дело спотыкаясь о шпалы, народный контролер со своим помощником чуть не попали под самостоятельно катившийся грузовой вагон. Едва успев выскочить из-под него, они отдышались и дальше пошли с еще большей осторожностью.
Тауфенбаха нашли в его теплушке — состав рельсоукладчика стоял на старом месте.
— Дней через десять будет поезд на Москву, — сообщил им немец.А пока можете спокойно здесь отогреваться. Мы с Брузе снова ветку строить отправляемся. Завтра с железнодорожной коммуны всех новых рабочих забираем, так что теперь несколько дней вся каша на кухне — ваша.
— А куда строить будете? — поинтересовался Добрынин.
— По прямой на север, в сторону Туруханска. Там экспедиция много рыбы обнаружила: река совсем замерзла до дна, а вместе с ней — и рыба. Передали, что на кубометр замерзшей реки до пуда рыбы. Преувеличивают, наверно, но приказали срочно ветку строить…
Добрынин понимающе кивнул.
— А рыбу как везти будете? — спросил Ваплахов.
— Это Сикальский, когда с прииска Мясного вернется, решать будет. Наверно, в вырезанном льду повезут. Это ж не наша задача. Мы только одноколейку прокладываем, да и то все эти одноколейки — временные…
— Как временные? — удивился Добрынин.
— Они ж без укрепления, просто по поверхности земли или по мерзлоте. Чтото там случится или, скажем, потеплеет и земля осядет — рельс лопнет, значит, ремонт нужен… Ну на год-два хватит их…
— А как нам узнать — который поезд на Москву пойдет? — спросил народный контролер.
— Комендант вам скажет, он в курсе.
Дверь в теплушку открылась, и вошел товарищ Брузе, высокий, краснощекий с мороза. На лице — сплошное неудовольствие.
— Что там? — встретил его вопросом Тауфенбах.
— Некачественную бригаду нам сколотили… — сдержанно ответил товарищ Брузе. — Десять бывших хлопкоробов из края басмачей и трое русских пьяниц. Да, и еще один разжалованный полковник…
— Поставишь его бригадиром! — подсказал Тауфенбах. Брузе кивнул.
— Ну, мы пойдем! — Добрынин поднялся из-за стола, не желая своим присутствием отвлекать хозяев теплушки от дела.
После горячего вкусного ужина в их «покой» пришел комендант. Здесь уже они додумались познакомиться. Звали коменданта Федор Косолобов. Оказался он на редкость разговорчивым человеком и за разговорами с ним просидели они до полуночи. Будучи все еще жадным до новостей советской жизни, Добрынин задавал вопрос за вопросом, а Косолобов с удивительным энтузиазмом отвечал, а между делом еще успевал пошутить или прибаутку сказать, от которой народный контролер до колик в животе смеялся. Иногда смеялся и Ваплахов, но намного реже. Так, например, если шутка коменданта была про баб, то урку-емец ее понимал, а вот когда там два красноармейца напились и вместо приговоренных к расстрелу саботажников расстреляли группу ударников, собравшихся для фотографирования на «доску почета», а фотограф, приехавший из райцентра, сфотографировал саботажников — так тут почему-то Ваплахову смешно не было.
— Ну а станция эта как называется? — продолжал спрашивать Добрынин.
— ВУС-542, — отвечал Косолобов. — Это сокращение такое — временная узловая станция…
— А почему временная? — допытывался народный контролер.
— А рельс плохой, потому и временная. Тут нам передавали, что война к концу идет, а значит решено было по всей Германии и в тех странах, что за нее были, все рельсы скрутить, привезти сюда и тут их поставить, а они, после победы, если захотят — пускай у нас наш рельс покупают или на продукты выменивают!..
Добрынин слушал и удивлялся, удивлялся и слушал.
— Я щас чаю принесу! — комендант подскочил и выбежал из «покоя». Видно, испугался, что гости захотят уже спать ложиться, а так, пока они вместе чай будут пить, так и еще поговорят о чем-нибудь.
Так и случилось. Легли Добрынин с Ваплаховым уже под утро и, ясное дело, завтрак проспали. Поднялись только к обеду.
В столовой железнодорожной коммуны они оказались единственными едоками. Баба, просовывавшая миски с кашей в узенькое «окошко выдачи пищи», даже удивилась, когда услышала требование выдать две порции.
— А вы че, не уехали? — спросила она, пытаясь рассмотреть посетителей.
— Нет, — кратко ответил ей Добрынин. — Мы поезд на Москву ждем!
— А, Разноглазого!.. — сказала она. — Ясно… Присев за столик и вытащив из кармана свою уже полностью очищенную от ржавчины ложку, Добрынин вспомнил, что сказала повариха. Вспомнил и подумал, что Разноглазый — это, должно быть, фамилия машиниста.
Тут в столовой появился еще один мужичок — плотный, усатый, с широким, как клинок лопаты, лицом. Он взял свою миску каши и, не спрашивая, сел к ним за стол.
Добрынин ждал, что мужик заговорит, но тот, не обращая внимания на соседей по столу, быстро проглотил свою кашу и ушел.
Позже от коменданта Косолобова Добрынин узнал, что мужик, который к ним подсаживался, — радист, и к тому же контуженый и не совсем нормальный. Иногда он пишет письма своему давно умершему деду и передает их по рации всем подряд. Три раза его уже приказывали уволить, но другого радиста не присылают.
«А еще, — сказал Косолобов, — он не разговаривает. Когда война началась, он, чтобы на фронт не забрали, сам себе язык откусил. А его все равно забрали, но все-таки повезло. Эшелон, в котором его на фронт везли, враги разбомбили. Почти все погибли, а его только контузило. Вот теперь здесь и сидит да эти свои письма пишет».
На следующий день, когда Добрынин и Ваплахов спустились на первый этаж в столовую, радист уже обедал. Народный контролер и урку-емец взяли свои миски у поварихи и молча уселись к нему за стол. Так Добрынин решил, думая этим показать как бы свое уважение и в тоже время самоуважение. Снова молча пообедали они и разошлись.
Через какой-то час в их «покой» заглянул комендант.
— Ну, как поели? — спросил он приветливо. — Надо, надо полежать часокдругой после обеда. Чтоб вы тут себя как в санатории чувствовали.
Поболтав еще минут пять ни о чем, он вдруг высказал просьбу к Добрынину. Просьба заключалась в том, чтобы наутро провести контроль работы поварихи коммуны, так как Косолобову показалось, что из каши исчезло масло.
Во время завтрака, как раз когда повариха просунула в окошко две миски, в ее помещение вошли комендант и Добрынин с мандатом. Ваплахов стоял в столовой, прикрывая «окошко раздачи». Прочитав мандат народного контролера и узнав в чем дело, баба расплакалась, стала божиться, что больше этого не допустит, а когда комендант упомянул о суровых приговорах военного времени, повариха повалилась на пол, вытащила из-под какого-то ящика батон масла весом в полпуда, отдала его в руки коменданта и снова рухнула, обхватив Косолобова за колени и неся всякую жалостливую чепуху про голодных детей, про домогательства радиста и про безногого деда, которого она каждый день в уборную выносит.
Грустно стало слушать эти вопли да причитания Добрынину. Взял он и вышел, оставив коменданта с маслом и с бабой самому дальше разбираться.
Через несколько минут вышел оттуда и Косолобов. Подошел к окошку, нетерпеливо стукнул по нему. И тут же на глазах у мужчин миски с кашей выползли обратно, но теперь в каждой миске таяло по большому — грамм в пятьдесят — куску желтого масла.
Завтракали с чувством победы, словно настоящую битву выиграли.
— А с ней что делать будешь? — спросил перед последней ложкой каши Добрынин.
— А что с ней сделаешь? — пожал плечами комендант. — Она ж баба!
Добрынин кивнул.
Ваплахов не понял, но задумываться не стал. Ему тоже очень нравилась горячая каша, ну а каша с маслом казалась ему каким-то чудом, знаком того, что Эква-Пырись им помогает. И поэтому, ощущая приятное нежное тепло во рту, думал Ваплахов о вечно живом Эква-Пырисе, о его мудрости и доброте.
Через несколько дней в их «покой» после обеда вошли комендант и пожилой широкоплечий мужик в высоких черных валенках, ватных штанах и толстенной ватной куртке.
— Вот, знакомьтесь, — заговорил Косолобов. — Это товарищ Куриловец. С ним до Москвы поедете…
Народный контролер и урку-емец поздоровались с Куриловцем, пожали ему руку.
И тут Добрынин понял, что мужик этот действительно разноглазый. Кроме того, что он был косой, так еще и глаза имел разного цвета: один зеленоватый, а второй карий.
— Ну, тогда вечером отправляемся, — сказал разноглазый Куриловец. — Мне нельзя долго стоять.
— Ну, мы пойдем поедим, а я вас потом на состав отведу! — пообещал Косолобов, и они вышли.
Обрадовавшись, Добрынин уложил свои вещи в вещмешок, потом взял лежавшую на тумбочке вторую книжку «Детям о Ленине», думал тоже сунуть ее туда, но помедлил, раскрыл на том месте, до которого прочитал, уселся снова на кровать и придвинулся к окну спиной, чтобы свет хорошо на раскрытые страницы падал.
— Я еще полежу? — полуспросил Ваплахов.
— Да, поспи, я тебя разбужу, когда надо! А сам решил прочитать очередной рассказ. Рассказ назывался «Первое сомнение». Затаил Добрынин дыхание и стал читать:
«Дело было недалеко от деревни Кокошкино, куда приехала на лето отдохнуть семья Ульяновых. Лето стояло теплое, пронизанное пением кузнечиков и других насекомых, прогретое добрыми солнечными лучами. Жили Ульяновы в большом деревянном доме с резными наличниками. На втором этаже спали дети, на первом — родители. Дни летели быстро. Счастливое детство было наполнено играми, прогулками, купанием и рыбной ловлей. Но все чаще юный Володя Ульянов задумывался о вещах более серьезных, чем игры: о законах природы, о жизни людей. Любил он иногда, убежав тайком из дому от своих братьев и сестер, гулять по живописным окрестностям деревни, а особенно нравилось ему ходить вдоль железной дороги, по которой время от времени проносились, наполняя воздух гудками и терпким запахом угольного дыма, сильные черные паровозы, тянувшие за собой то пассажирские вагоны, то товарный или военный состав. Так и в этот День Володя, убежав из дому, прогуливался вдоль железнодорожного полотна. Одет он был в матросску и в синие, штанишки.. Шел он так, размышляя, и вдруг видит — в одном месте рельс на стыке отошел, и отошел он вершка на три в сторону. Понял тут Володя, что если пройдет тут поезд, то обязательно авария случится. Решил он тогда стоять здесь и ждать, чтобы аварии не было — хорошо, что дорога в этом месте была прямая и никаких поворотов, из-за которых мог бы неожиданно выскочить поезд, не было. Ждал Володя, может быть, с полчаса и вдруг слышит знакомый гудок. Стал он прямо между рельсов, снял с плеч матроску и стал ею махать. А паровоз приближается. Но тут машинист увидел мальчика на рельсах, остановил поезд, завизжали железные колеса. А из окон пассажирских вагонов люди выглядывают, думают: „Почему в лесу остановились?“ Вышел машинист к Володе. Показал ему мальчик, в чем дело, а сам думает: „Вызовут, наверно, сейчас бригаду и чинить дорогу будут“. А машинист руки о синюю форму свою вытер, осмотрел место со всех сторон, вернулся в кабину и принес оттуда большую железную кувалду. Размахнулся — и как ударит по отошедшему в сторону рельсу, потом еще раз как ударит! Минут пять бил он кувалдой, но все равно рельс полностью не выровнялся. Наклонился тогда машинист, пальцем померил трещину, потом на колеса железные посмотрел. „А-а, проедем как-нибудь!“ — сказал он и, махнув рукой, полез в кабину паровоза. Дал протяжный гудок, и заскрежетали колесные суставы. А Володя смотрел на проезжающий поезд и думал: „Хлипкая у нас империя. И народ — сильный, но дурной!“ Вдруг видит он, что последний вагон поезда какой-то особый и с охраной, а из окошка этого вагона смотрит на мальчика старый усатый царский генерал. Смотрит и улыбается, а потом даже рукой помахал. Помахал и Володя ему в ответ, но взгляд у мальчика был строгим и серьезным. И не дано было узнать царскому генералу, что за мальчика он увидел из окна своего вагона и о чем этот мальчик, видя генерала, думал».
— Сосчитать их надо! — сказал, спрыгнув с теплушки, Тауфенбах.
Все шестеро — машинист с помощником, Тауфенбах с Брузе, Добрынин, и Ваплахов — выбрались из поезда и топтали снег, переходя от одного белого холмика к другому, иногда разрывая его в одном месте, чтобы проверить: могила это или просто занесенный на зиму снегом муравейник.
Посчитали. Вышло сорок два мальчика.
Когда состав уже тронулся, Тауфенбах, Отогрев руки у химической печкибуржуйки, сел за стол и, достав из кармана толстую автоматическую чернильную ручку, написал небольшой — в два листа — отчет об обследовании неизвестного кладбища.
— Такое дело, — сказал он Добрынину, поставив жирную точку. — Учет — очень важная вещь, а в этом случае — особенно. Может оказаться преступлением — и тогда мы — единственные свидетели. Я и вас здесь запишу на всякий случай.
— Конечно, — согласился Добрынин. — И товарища Ваплахова тоже запишите!
На узловой станции Тауфенбах отвел народного контролера и урку-емца в здание железнодорожной коммуны. Казалось, это было единственное жилое здание в этом месте. Дальше, за ним и по обе стороны от него, тянулись длинные складские помещения, а вся земля вокруг, как еловыми иголками, была покрыта рельсами, сходящимися, расходящимися, вливающимися друг в друга. Приходилось смотреть под ноги буквально при каждом шаге.
Комендант железнодорожной коммуны, хромой коротун в коротком овчинном тулупе, прочитав мандаты народного контролера и его помощника, отвел их на второй этаж в небольшую комнатку, где стояло пять застеленных по-военному кроватей; у изголовья каждой была тумбочка.
— Здесь пока поживете, — сказал комендант. — Это у нас для ответственных работников покой. Кушать будете внизу, там общая столовая. Еда подается в семь тридцать, два и семь часов. У вас свои ложки есть?
Добрынин отрицательно мотнул головой.
— Ничего, я вам достану! — пообещал комендант и вышел из «покоя».
Добрынин выбрал кровать у окошка. Дмитрий присел на соседнюю.
— Ну вот, — довольно произнес Добрынин. — Здесь и тепло, и кормят. Дождемся поезда на Москву и поедем…
— И я поеду? — с плохо скрываемым радостным предчувствием спросил Ваплахов.
— Да, — твердо ответил народный контролер. — Это на самолете тогда не разрешили, а на поезде все ездят… В дверь постучали. Добрынин и Ваплахов переглянулись слегка удивленно.
— Чего там? — спросил народный контролер. Снова зашел комендант. Принес две ложки, две кружки и кусок наждачной бумаги.
— Вот, достал, — сказал он, протягивая все народному контролеру. — Ложки чуть поржавели — зачистите их, а то как-то…
Добрынин понимающе кивнул.
— Обед скоро, не опаздывайте! У нас кормят, ох, как хорошо!
Дверь снова закрылась. Оставшись вдвоем, Добрынин и Ваплахов поделили наждачную бумагу пополам и принялись очищать ложки от ржавчины, довольно глубоко въевшейся в железо.
Обед действительно показался Добрынину праздником. Горячая пшенная каша обжигала рот, но медленно есть народный контролер почему-то не мог. Ржавая ручка ложки неприятно шершавила пальцы — до обеда Добрынин успел очистить от ржавчины только черпалку. Дмитрий же наоборот — очистил только ручку и теперь вместе с кашей у него на зубах похрустывала иногда и рыжая крошка ржавчины.
Запив кашу сладким чаем, Добрынин и Ваплахов пошли искать товарища Тауфенбаха, чтобы хоть что-нибудь узнать. Переходя через несчетное количество рельсов, то и дело спотыкаясь о шпалы, народный контролер со своим помощником чуть не попали под самостоятельно катившийся грузовой вагон. Едва успев выскочить из-под него, они отдышались и дальше пошли с еще большей осторожностью.
Тауфенбаха нашли в его теплушке — состав рельсоукладчика стоял на старом месте.
— Дней через десять будет поезд на Москву, — сообщил им немец.А пока можете спокойно здесь отогреваться. Мы с Брузе снова ветку строить отправляемся. Завтра с железнодорожной коммуны всех новых рабочих забираем, так что теперь несколько дней вся каша на кухне — ваша.
— А куда строить будете? — поинтересовался Добрынин.
— По прямой на север, в сторону Туруханска. Там экспедиция много рыбы обнаружила: река совсем замерзла до дна, а вместе с ней — и рыба. Передали, что на кубометр замерзшей реки до пуда рыбы. Преувеличивают, наверно, но приказали срочно ветку строить…
Добрынин понимающе кивнул.
— А рыбу как везти будете? — спросил Ваплахов.
— Это Сикальский, когда с прииска Мясного вернется, решать будет. Наверно, в вырезанном льду повезут. Это ж не наша задача. Мы только одноколейку прокладываем, да и то все эти одноколейки — временные…
— Как временные? — удивился Добрынин.
— Они ж без укрепления, просто по поверхности земли или по мерзлоте. Чтото там случится или, скажем, потеплеет и земля осядет — рельс лопнет, значит, ремонт нужен… Ну на год-два хватит их…
— А как нам узнать — который поезд на Москву пойдет? — спросил народный контролер.
— Комендант вам скажет, он в курсе.
Дверь в теплушку открылась, и вошел товарищ Брузе, высокий, краснощекий с мороза. На лице — сплошное неудовольствие.
— Что там? — встретил его вопросом Тауфенбах.
— Некачественную бригаду нам сколотили… — сдержанно ответил товарищ Брузе. — Десять бывших хлопкоробов из края басмачей и трое русских пьяниц. Да, и еще один разжалованный полковник…
— Поставишь его бригадиром! — подсказал Тауфенбах. Брузе кивнул.
— Ну, мы пойдем! — Добрынин поднялся из-за стола, не желая своим присутствием отвлекать хозяев теплушки от дела.
После горячего вкусного ужина в их «покой» пришел комендант. Здесь уже они додумались познакомиться. Звали коменданта Федор Косолобов. Оказался он на редкость разговорчивым человеком и за разговорами с ним просидели они до полуночи. Будучи все еще жадным до новостей советской жизни, Добрынин задавал вопрос за вопросом, а Косолобов с удивительным энтузиазмом отвечал, а между делом еще успевал пошутить или прибаутку сказать, от которой народный контролер до колик в животе смеялся. Иногда смеялся и Ваплахов, но намного реже. Так, например, если шутка коменданта была про баб, то урку-емец ее понимал, а вот когда там два красноармейца напились и вместо приговоренных к расстрелу саботажников расстреляли группу ударников, собравшихся для фотографирования на «доску почета», а фотограф, приехавший из райцентра, сфотографировал саботажников — так тут почему-то Ваплахову смешно не было.
— Ну а станция эта как называется? — продолжал спрашивать Добрынин.
— ВУС-542, — отвечал Косолобов. — Это сокращение такое — временная узловая станция…
— А почему временная? — допытывался народный контролер.
— А рельс плохой, потому и временная. Тут нам передавали, что война к концу идет, а значит решено было по всей Германии и в тех странах, что за нее были, все рельсы скрутить, привезти сюда и тут их поставить, а они, после победы, если захотят — пускай у нас наш рельс покупают или на продукты выменивают!..
Добрынин слушал и удивлялся, удивлялся и слушал.
— Я щас чаю принесу! — комендант подскочил и выбежал из «покоя». Видно, испугался, что гости захотят уже спать ложиться, а так, пока они вместе чай будут пить, так и еще поговорят о чем-нибудь.
Так и случилось. Легли Добрынин с Ваплаховым уже под утро и, ясное дело, завтрак проспали. Поднялись только к обеду.
В столовой железнодорожной коммуны они оказались единственными едоками. Баба, просовывавшая миски с кашей в узенькое «окошко выдачи пищи», даже удивилась, когда услышала требование выдать две порции.
— А вы че, не уехали? — спросила она, пытаясь рассмотреть посетителей.
— Нет, — кратко ответил ей Добрынин. — Мы поезд на Москву ждем!
— А, Разноглазого!.. — сказала она. — Ясно… Присев за столик и вытащив из кармана свою уже полностью очищенную от ржавчины ложку, Добрынин вспомнил, что сказала повариха. Вспомнил и подумал, что Разноглазый — это, должно быть, фамилия машиниста.
Тут в столовой появился еще один мужичок — плотный, усатый, с широким, как клинок лопаты, лицом. Он взял свою миску каши и, не спрашивая, сел к ним за стол.
Добрынин ждал, что мужик заговорит, но тот, не обращая внимания на соседей по столу, быстро проглотил свою кашу и ушел.
Позже от коменданта Косолобова Добрынин узнал, что мужик, который к ним подсаживался, — радист, и к тому же контуженый и не совсем нормальный. Иногда он пишет письма своему давно умершему деду и передает их по рации всем подряд. Три раза его уже приказывали уволить, но другого радиста не присылают.
«А еще, — сказал Косолобов, — он не разговаривает. Когда война началась, он, чтобы на фронт не забрали, сам себе язык откусил. А его все равно забрали, но все-таки повезло. Эшелон, в котором его на фронт везли, враги разбомбили. Почти все погибли, а его только контузило. Вот теперь здесь и сидит да эти свои письма пишет».
На следующий день, когда Добрынин и Ваплахов спустились на первый этаж в столовую, радист уже обедал. Народный контролер и урку-емец взяли свои миски у поварихи и молча уселись к нему за стол. Так Добрынин решил, думая этим показать как бы свое уважение и в тоже время самоуважение. Снова молча пообедали они и разошлись.
Через какой-то час в их «покой» заглянул комендант.
— Ну, как поели? — спросил он приветливо. — Надо, надо полежать часокдругой после обеда. Чтоб вы тут себя как в санатории чувствовали.
Поболтав еще минут пять ни о чем, он вдруг высказал просьбу к Добрынину. Просьба заключалась в том, чтобы наутро провести контроль работы поварихи коммуны, так как Косолобову показалось, что из каши исчезло масло.
Во время завтрака, как раз когда повариха просунула в окошко две миски, в ее помещение вошли комендант и Добрынин с мандатом. Ваплахов стоял в столовой, прикрывая «окошко раздачи». Прочитав мандат народного контролера и узнав в чем дело, баба расплакалась, стала божиться, что больше этого не допустит, а когда комендант упомянул о суровых приговорах военного времени, повариха повалилась на пол, вытащила из-под какого-то ящика батон масла весом в полпуда, отдала его в руки коменданта и снова рухнула, обхватив Косолобова за колени и неся всякую жалостливую чепуху про голодных детей, про домогательства радиста и про безногого деда, которого она каждый день в уборную выносит.
Грустно стало слушать эти вопли да причитания Добрынину. Взял он и вышел, оставив коменданта с маслом и с бабой самому дальше разбираться.
Через несколько минут вышел оттуда и Косолобов. Подошел к окошку, нетерпеливо стукнул по нему. И тут же на глазах у мужчин миски с кашей выползли обратно, но теперь в каждой миске таяло по большому — грамм в пятьдесят — куску желтого масла.
Завтракали с чувством победы, словно настоящую битву выиграли.
— А с ней что делать будешь? — спросил перед последней ложкой каши Добрынин.
— А что с ней сделаешь? — пожал плечами комендант. — Она ж баба!
Добрынин кивнул.
Ваплахов не понял, но задумываться не стал. Ему тоже очень нравилась горячая каша, ну а каша с маслом казалась ему каким-то чудом, знаком того, что Эква-Пырись им помогает. И поэтому, ощущая приятное нежное тепло во рту, думал Ваплахов о вечно живом Эква-Пырисе, о его мудрости и доброте.
Через несколько дней в их «покой» после обеда вошли комендант и пожилой широкоплечий мужик в высоких черных валенках, ватных штанах и толстенной ватной куртке.
— Вот, знакомьтесь, — заговорил Косолобов. — Это товарищ Куриловец. С ним до Москвы поедете…
Народный контролер и урку-емец поздоровались с Куриловцем, пожали ему руку.
И тут Добрынин понял, что мужик этот действительно разноглазый. Кроме того, что он был косой, так еще и глаза имел разного цвета: один зеленоватый, а второй карий.
— Ну, тогда вечером отправляемся, — сказал разноглазый Куриловец. — Мне нельзя долго стоять.
— Ну, мы пойдем поедим, а я вас потом на состав отведу! — пообещал Косолобов, и они вышли.
Обрадовавшись, Добрынин уложил свои вещи в вещмешок, потом взял лежавшую на тумбочке вторую книжку «Детям о Ленине», думал тоже сунуть ее туда, но помедлил, раскрыл на том месте, до которого прочитал, уселся снова на кровать и придвинулся к окну спиной, чтобы свет хорошо на раскрытые страницы падал.
— Я еще полежу? — полуспросил Ваплахов.
— Да, поспи, я тебя разбужу, когда надо! А сам решил прочитать очередной рассказ. Рассказ назывался «Первое сомнение». Затаил Добрынин дыхание и стал читать:
«Дело было недалеко от деревни Кокошкино, куда приехала на лето отдохнуть семья Ульяновых. Лето стояло теплое, пронизанное пением кузнечиков и других насекомых, прогретое добрыми солнечными лучами. Жили Ульяновы в большом деревянном доме с резными наличниками. На втором этаже спали дети, на первом — родители. Дни летели быстро. Счастливое детство было наполнено играми, прогулками, купанием и рыбной ловлей. Но все чаще юный Володя Ульянов задумывался о вещах более серьезных, чем игры: о законах природы, о жизни людей. Любил он иногда, убежав тайком из дому от своих братьев и сестер, гулять по живописным окрестностям деревни, а особенно нравилось ему ходить вдоль железной дороги, по которой время от времени проносились, наполняя воздух гудками и терпким запахом угольного дыма, сильные черные паровозы, тянувшие за собой то пассажирские вагоны, то товарный или военный состав. Так и в этот День Володя, убежав из дому, прогуливался вдоль железнодорожного полотна. Одет он был в матросску и в синие, штанишки.. Шел он так, размышляя, и вдруг видит — в одном месте рельс на стыке отошел, и отошел он вершка на три в сторону. Понял тут Володя, что если пройдет тут поезд, то обязательно авария случится. Решил он тогда стоять здесь и ждать, чтобы аварии не было — хорошо, что дорога в этом месте была прямая и никаких поворотов, из-за которых мог бы неожиданно выскочить поезд, не было. Ждал Володя, может быть, с полчаса и вдруг слышит знакомый гудок. Стал он прямо между рельсов, снял с плеч матроску и стал ею махать. А паровоз приближается. Но тут машинист увидел мальчика на рельсах, остановил поезд, завизжали железные колеса. А из окон пассажирских вагонов люди выглядывают, думают: „Почему в лесу остановились?“ Вышел машинист к Володе. Показал ему мальчик, в чем дело, а сам думает: „Вызовут, наверно, сейчас бригаду и чинить дорогу будут“. А машинист руки о синюю форму свою вытер, осмотрел место со всех сторон, вернулся в кабину и принес оттуда большую железную кувалду. Размахнулся — и как ударит по отошедшему в сторону рельсу, потом еще раз как ударит! Минут пять бил он кувалдой, но все равно рельс полностью не выровнялся. Наклонился тогда машинист, пальцем померил трещину, потом на колеса железные посмотрел. „А-а, проедем как-нибудь!“ — сказал он и, махнув рукой, полез в кабину паровоза. Дал протяжный гудок, и заскрежетали колесные суставы. А Володя смотрел на проезжающий поезд и думал: „Хлипкая у нас империя. И народ — сильный, но дурной!“ Вдруг видит он, что последний вагон поезда какой-то особый и с охраной, а из окошка этого вагона смотрит на мальчика старый усатый царский генерал. Смотрит и улыбается, а потом даже рукой помахал. Помахал и Володя ему в ответ, но взгляд у мальчика был строгим и серьезным. И не дано было узнать царскому генералу, что за мальчика он увидел из окна своего вагона и о чем этот мальчик, видя генерала, думал».
Глава 15
Хороши советские люди. А особенно хороши они осенью, когда на не захваченных врагом полях снимается богатый урожай зерновых, которого должно хватить и солдатам, и генералам, и простым эвакуированным. И ведь хватит! Обязательно хватит!
Так думал Марк Иванов, сидя на кухне своей московской служебной квартиры.
Перед ним остывала чашка свежезаваренного чая, за ней стояла пустая сахарница, дальше — пустая клетка попугая, а сам Кузьма сидел на ней сверху, уцепившись крепкими лапками за купольную паутину проволоки.
За окном темнела сырая ночь.
Хотелось есть и не хотелось пить.
Но на столе стояла лишь чашка чая. Остывала. Уже и пар от нее не поднимался.
Марк пригубил и перевел взгляд на припотевшее со стороны улицы окно.
Все. Теперь они с Кузьмой здоровы и снова могут выполнять задания Родины. Правда, неизвестно еще, куда их пошлют. Будут ли они снова ездить в составе боевых концертных бригад по фронтам или же пошлют их в обратную сторону — поддерживать дух тыла?
Марк снова глотнул уже остывшего, едва теплого чая и глянул на Кузьму.
Птица имела вид грустный: красивый клюв опущен, в глазках-пуговках нет привычного огня, нет жажды жизни. Зажившее крыло не прижимается полностью к телу.
«Ничего, — мысленно сказал Марк попугаю. — Мы еще повоюем, Кузьма! Мы еще повоюем!» Верил ли он сам в эти мысли! Нет. Скорее это была обычная патетика, которой каждый советский человек напитывается из газет и потом всю жизнь несет в себе, думая, что это и есть воля к победе и прочие боевые качества. А может, все и наоборот…
Последние дни и ночи были туманными.
Марк Иванов и Кузьма не выходили на улицу и держали форточки закрытыми — надо было беречь здоровье, и Марк, прекрасно понимая это, берег его за двоих.
На днях позвонит товарищ Урлухов из ЦК и сообщит Марку свое решение: куда им ехать. А так не хочется уезжать осенью!
Может, бумаги, написанные врачом Центрветлечебницы, в которых описывалось здоровье обоих: Кузьмы и Марка, может, эти бумаги, лежащие теперь у Урлухова, облегчат в ближайшем их жизнь?
Марк мечтал. Мечта была простая, но слишком довоенная.
Хотелось в Крым, в санаторий «Украина» где фасад админздания украшен белоснежными статуями тружеников и тружениц. Как там было хорошо!
Урлухов позвонил на следующий день после полудня.
— Как самочувствие, товарищ артист? — спросил он. Марку очень хотелось пожаловаться, но чувствовал он себя в общем-то неплохо.
— Вы знаете, товарищ Урлухов, то, что вы прислали нам, уже кончилось. Со вчерашнего дня на одном чае сидим… И без сахара…
— Война, товарищ Иванов, война ведь! — ответил начальник. — Сытых сейчас нет и еще долго не будет!
— Но, товарищ Урлухов, Кузьме надо силы восстанавливать! Он две строфы прочитать еще может как-нибудь с трудом, а потом задыхается… Ему бы крупы какой-нибудь. Товарищ Урлухов!
— У вас же кило пшена было еще два дня назад — выразил удивление товарищ Урлухов.
— Съел… — негромко признался Марк, жалостно глядя на телефонную трубку.
— Что вы там шепчете? Что с крупой?
— Съел! — чуть громче произнес Марк и в то же время чуть отодвинул трубку ото рта.
— Стыдно должно быть, товарищ артист. Птицу больную объедаете, а уже сколько лет вместе выступали!
Марку действительно стало стыдно. Он покосился на Кузьму, но тот сидел на внешнем куполе клетки. И не двигался, молчал.
— Товарищ Урлухов, — умоляюще попросил Марк. — Ну последний раз… Пусть ему привезут, клянусь — не съем больше ни одного зернышка…
— Ладно. Не клянитесь! — Урлухов на другом конце провода тяжело вздохнул.
— Я чего вам звоню? Я же звоню сказать. Еще недельку отдохните, а потом на Урал! Там на заводах выступать будете в пересменку. Люди по шестнадцать часов работают, понимаете?
Марк молча кивнул.
Так думал Марк Иванов, сидя на кухне своей московской служебной квартиры.
Перед ним остывала чашка свежезаваренного чая, за ней стояла пустая сахарница, дальше — пустая клетка попугая, а сам Кузьма сидел на ней сверху, уцепившись крепкими лапками за купольную паутину проволоки.
За окном темнела сырая ночь.
Хотелось есть и не хотелось пить.
Но на столе стояла лишь чашка чая. Остывала. Уже и пар от нее не поднимался.
Марк пригубил и перевел взгляд на припотевшее со стороны улицы окно.
Все. Теперь они с Кузьмой здоровы и снова могут выполнять задания Родины. Правда, неизвестно еще, куда их пошлют. Будут ли они снова ездить в составе боевых концертных бригад по фронтам или же пошлют их в обратную сторону — поддерживать дух тыла?
Марк снова глотнул уже остывшего, едва теплого чая и глянул на Кузьму.
Птица имела вид грустный: красивый клюв опущен, в глазках-пуговках нет привычного огня, нет жажды жизни. Зажившее крыло не прижимается полностью к телу.
«Ничего, — мысленно сказал Марк попугаю. — Мы еще повоюем, Кузьма! Мы еще повоюем!» Верил ли он сам в эти мысли! Нет. Скорее это была обычная патетика, которой каждый советский человек напитывается из газет и потом всю жизнь несет в себе, думая, что это и есть воля к победе и прочие боевые качества. А может, все и наоборот…
Последние дни и ночи были туманными.
Марк Иванов и Кузьма не выходили на улицу и держали форточки закрытыми — надо было беречь здоровье, и Марк, прекрасно понимая это, берег его за двоих.
На днях позвонит товарищ Урлухов из ЦК и сообщит Марку свое решение: куда им ехать. А так не хочется уезжать осенью!
Может, бумаги, написанные врачом Центрветлечебницы, в которых описывалось здоровье обоих: Кузьмы и Марка, может, эти бумаги, лежащие теперь у Урлухова, облегчат в ближайшем их жизнь?
Марк мечтал. Мечта была простая, но слишком довоенная.
Хотелось в Крым, в санаторий «Украина» где фасад админздания украшен белоснежными статуями тружеников и тружениц. Как там было хорошо!
Урлухов позвонил на следующий день после полудня.
— Как самочувствие, товарищ артист? — спросил он. Марку очень хотелось пожаловаться, но чувствовал он себя в общем-то неплохо.
— Вы знаете, товарищ Урлухов, то, что вы прислали нам, уже кончилось. Со вчерашнего дня на одном чае сидим… И без сахара…
— Война, товарищ Иванов, война ведь! — ответил начальник. — Сытых сейчас нет и еще долго не будет!
— Но, товарищ Урлухов, Кузьме надо силы восстанавливать! Он две строфы прочитать еще может как-нибудь с трудом, а потом задыхается… Ему бы крупы какой-нибудь. Товарищ Урлухов!
— У вас же кило пшена было еще два дня назад — выразил удивление товарищ Урлухов.
— Съел… — негромко признался Марк, жалостно глядя на телефонную трубку.
— Что вы там шепчете? Что с крупой?
— Съел! — чуть громче произнес Марк и в то же время чуть отодвинул трубку ото рта.
— Стыдно должно быть, товарищ артист. Птицу больную объедаете, а уже сколько лет вместе выступали!
Марку действительно стало стыдно. Он покосился на Кузьму, но тот сидел на внешнем куполе клетки. И не двигался, молчал.
— Товарищ Урлухов, — умоляюще попросил Марк. — Ну последний раз… Пусть ему привезут, клянусь — не съем больше ни одного зернышка…
— Ладно. Не клянитесь! — Урлухов на другом конце провода тяжело вздохнул.
— Я чего вам звоню? Я же звоню сказать. Еще недельку отдохните, а потом на Урал! Там на заводах выступать будете в пересменку. Люди по шестнадцать часов работают, понимаете?
Марк молча кивнул.
Глава 16
Уже неделю, как в Новых Палестинах шел снег; снег беспрерывный огромными хлопьями сыпался с неба, и все было им покрыто, даже если б кто залез на крыши человеческих коровников, то и там этого снега было б по колено. Люди сидели у печей, греясь и просто пережидая зиму, которая только-только началась. Все было к этой зиме готово — и для скота корм, и для людей пища, и дрова. И поэтому довольное спокойствие царило в Новых Палестинах.
Женщины кормили грудью младенцев, сидя на своих лавках. Одни из мужиков играли в камешки на щелбаны, другие в карты, третьи потихоньку попивали самогон, заедая прихваченным с завтрака хлебом и мясом.
Детишки, те, что были повзрослее, выглядывали в окна, прорезанные в стенах коровника поздней осенью. Стекло, привезенное из ближнего колхоза в обмен на копченое мясо, было мутновато, но мальчишкам и девчонкам все равно было интересно смотреть через него на двор.
Ближе к выходу из главного коровника пристроились бригадир и еще два мужика. От нечего делать и из добрых побуждений они мастерили салазки, постукивая молотками и повизгивая рубанками на длинном грубо сколоченном верстаке.
В коровник заглянула укутанная в пуховый платок баба. Крикнула:
— Глаша! Ты тут?
— Дверь закрой! — заорал на нее бригадир, подняв голову от верстака. — Давай или сюда, или туда!
Баба испуганно зашла и прихлопнула за собой дверь.
— Глаша! — снова выкрикнула она.
— Че тебе? — ответил женский голос.
— Давай на кухню, Степанида заболела!
— А, иду! — спокойно сказала Глаша. И снова стало тихо, только шум столярного инструмента иногда звучал.
— Снег кончился! — крикнул через пару часов Федька, самый старший из новопалестинских пацанов, было ему уже лет тринадцать. — Аида кататься!
И орда детей высыпала из коровника, потащив за собой все стоявшие под ближней к двери стенкой салазки. И дверь оставили открытой, на что бригадир чертыхнулся и саморучно ее закрыл, да еще на щеколду, чтоб не просто было им в коровник вернуться.
Понеслись салазки с холма.
А вокруг такая красота виднелась. Поля — сплошная белая скатерть без конца и края, а по другую сторону холма — синяя змея замерзшей речки и бело-зеленый лес, стоящий царственно и неподвижно.
Весело, раздольно детям было. Уже у всех, пожалуй, снег за шиворотом таял, и кричали они, и смеялись. Как вдруг Степка-маленький стал серьезным и, ткнув рукой в поля, сказал:
— Глядите, че это там!
Присмотрелись детишки и увидели черную точку, медленно-медленно двигавшуюся навстречу Новым Палестинам.
— Медведь? — предположил кто-то.
— Я сбегаю бате скажу! —крикнул Федька и понесся по снегу к главному коровнику.
А дверь закрыта. Барабанил в нее Федька минут пять, а бригадир стоял внутри и посмеивался. Потом открыл-таки.
— Ну че, замерз? — спросил бригадир.
— Не-а, а там вроде медведь сюда идет! — выпалил Федька, развернулся и назад во двор выбежал.
— Пойду погляжу, — бригадир застегнул верхнюю пуговицу на ватнике и напялил на голову ушанку.
Подойдя к детишкам, разглядел он эту черную точку, но что оно такое было — не понял. Однако любопытство у него появилось, и стоял он на снегу — хоть ноги в валенках мерзли без движения. Наконец точка увеличилась, и различил бригадир в этой точке человека с каким-то ящиком. Дух у него перехватило, и пошел он скорым шагом, не ощущая подмороженных ног, назад в коровник.
Через минут десять высыпал из коровника народ, и уже из двух других стали выходить посмотреть, что за суета во дворе зимой.
И виден уже был всем человек, несший какой-то ящичек. Тяжело ему было идти. И какая-то баба всплеснула руками: «Ой, не дойдет, бедненький!» — Чего не дойдет? — зло перебил ее счетовод. А ранний зимний вечер уже опускался, и опускался быстро. И хоть снег оставался белым на всю ночь, но все над ним темнело и делалось почти невидимым.
Женщины кормили грудью младенцев, сидя на своих лавках. Одни из мужиков играли в камешки на щелбаны, другие в карты, третьи потихоньку попивали самогон, заедая прихваченным с завтрака хлебом и мясом.
Детишки, те, что были повзрослее, выглядывали в окна, прорезанные в стенах коровника поздней осенью. Стекло, привезенное из ближнего колхоза в обмен на копченое мясо, было мутновато, но мальчишкам и девчонкам все равно было интересно смотреть через него на двор.
Ближе к выходу из главного коровника пристроились бригадир и еще два мужика. От нечего делать и из добрых побуждений они мастерили салазки, постукивая молотками и повизгивая рубанками на длинном грубо сколоченном верстаке.
В коровник заглянула укутанная в пуховый платок баба. Крикнула:
— Глаша! Ты тут?
— Дверь закрой! — заорал на нее бригадир, подняв голову от верстака. — Давай или сюда, или туда!
Баба испуганно зашла и прихлопнула за собой дверь.
— Глаша! — снова выкрикнула она.
— Че тебе? — ответил женский голос.
— Давай на кухню, Степанида заболела!
— А, иду! — спокойно сказала Глаша. И снова стало тихо, только шум столярного инструмента иногда звучал.
— Снег кончился! — крикнул через пару часов Федька, самый старший из новопалестинских пацанов, было ему уже лет тринадцать. — Аида кататься!
И орда детей высыпала из коровника, потащив за собой все стоявшие под ближней к двери стенкой салазки. И дверь оставили открытой, на что бригадир чертыхнулся и саморучно ее закрыл, да еще на щеколду, чтоб не просто было им в коровник вернуться.
Понеслись салазки с холма.
А вокруг такая красота виднелась. Поля — сплошная белая скатерть без конца и края, а по другую сторону холма — синяя змея замерзшей речки и бело-зеленый лес, стоящий царственно и неподвижно.
Весело, раздольно детям было. Уже у всех, пожалуй, снег за шиворотом таял, и кричали они, и смеялись. Как вдруг Степка-маленький стал серьезным и, ткнув рукой в поля, сказал:
— Глядите, че это там!
Присмотрелись детишки и увидели черную точку, медленно-медленно двигавшуюся навстречу Новым Палестинам.
— Медведь? — предположил кто-то.
— Я сбегаю бате скажу! —крикнул Федька и понесся по снегу к главному коровнику.
А дверь закрыта. Барабанил в нее Федька минут пять, а бригадир стоял внутри и посмеивался. Потом открыл-таки.
— Ну че, замерз? — спросил бригадир.
— Не-а, а там вроде медведь сюда идет! — выпалил Федька, развернулся и назад во двор выбежал.
— Пойду погляжу, — бригадир застегнул верхнюю пуговицу на ватнике и напялил на голову ушанку.
Подойдя к детишкам, разглядел он эту черную точку, но что оно такое было — не понял. Однако любопытство у него появилось, и стоял он на снегу — хоть ноги в валенках мерзли без движения. Наконец точка увеличилась, и различил бригадир в этой точке человека с каким-то ящиком. Дух у него перехватило, и пошел он скорым шагом, не ощущая подмороженных ног, назад в коровник.
Через минут десять высыпал из коровника народ, и уже из двух других стали выходить посмотреть, что за суета во дворе зимой.
И виден уже был всем человек, несший какой-то ящичек. Тяжело ему было идти. И какая-то баба всплеснула руками: «Ой, не дойдет, бедненький!» — Чего не дойдет? — зло перебил ее счетовод. А ранний зимний вечер уже опускался, и опускался быстро. И хоть снег оставался белым на всю ночь, но все над ним темнело и делалось почти невидимым.