Добрынин снова сел. Почему-то ему стало страшно. Кипел чайник, но его никто не выключал.
   — Ты же говорил, что они ушли счастье искать, — наконец произнес народный контролер.
   — Да, — ответил Дмитрий. — Они сказали, что уже нашли.Z Снова воцарилось на кухне молчание. И только чайник шипел и фыркал, и пар валил в высокий потолок, теряясь в нем, но насыщая воздух кухни теплой сыростью.
   — И Тверин? — спросил вдруг Добрынин.
   — Нет, он не урку-емец… — сказал Дмитрий. — Но он никому не мешает там…
   Снова возникло молчание. Добрынин наконец снял чайник с плиты. Заварил чаю. Свернул плакат портретных рядов ЦК и отнес его обратно в кабинет.
   Часы откуковали восемь раз.
   — Что-то Марии Игнатьевны нет, — каким-то упавшим голосом проговорил Павел Александрович.
   Дмитрий промолчал.
   Так прошло два или три часа. Потом прошло еще какое-то время, и на улице под домом остановился автомобиль.
   Позвонили в дверь.
   Пришел шофер. Сказал, что надо ехать на аэродром. Взял один из вещмешков с одеждой и потащил его вниз к машине.
   Добрынин снова сходил в кабинет, собрал свою котомку. Вытащил, правда, оттуда «кожаную» книгу, положил ее на стол и тут же нацарапал карандашом на листке бумаги: «Прошу передать Волчанову». Оставив записку на книге, взял котомку, выключил свет и вышел.
   Пока ехали по безлюдной Москве — закапал дождь. По лобовому стеклу автомобиля ползали две щеточки, размазывая капли воды.
   Добрынин сидел рядом с шофером. Дмитрий втиснулся сзади, подвинув занимавшие большую часть сиденья мешки с одеждой.
   Дорога оказалась длинной.
   Когда наконец приехали, остановившись у знакомой Добрынину полосатой будки, погода испортилась совсем: завывал ветер, где-то гремел гром, хотя молний видно не было, вода лилась с неба сплошным потоком.
   Оставив вещи в автомобиле, все перебежали в будку. Там немного отогрелись. Летчик и комендант аэродрома налили им не только чаю, но и спирта.
   Разговор не вязался. Сидели молча. Чего-то ждали: должно быть, улучшения погоды.
   Добрынин думал, приедет ли проводить его Волчанов, как в прошлый раз.
   Ветер утих под утро.
   — Ну, пошли! — напутствовал их комендант аэродрома. — Можно лететь!

Глава 21

   Шел дождь. Мелкий, неприятный и липкий. Марк Иванов не видел его — в одной руке держа зачехленную клетку, а другой уцепившись за Парлахова, он двигался по территории неизвестного завода к месту выступления.
   Парлахов был в плохом настроении и в этот раз не предупреждал артиста о невидимых из-за повязки на глазах преградах, и поэтому Марк то и дело спотыкался и повисал на своем приставнике. Приставник, однако, быстро сообразил, что, не предупреждая артиста о лужах и ступеньках, усложняет жизнь самому себе. После этого оставшуюся невидимую часть пути Марк преодолел без неприятных ощущений.
   — Пришли! — сообщил Парлахов негромко. В помещении звучало дыхание присутствовавших. Попугай Кузьма с помощью приставника перекочевал из клетки на правое плечо Марка.
   — Давай, начинай! — прошептал в ухо Парлахов.
   — Говори, Кузьма! — скомандовал птице Марк.
   Горит свечи огарочек, — начал попугай.
   Гремит недальний бой.
   Налей, дружок по чарочке,
   По нашей фронтовой.
   Не тратя время попусту,
   По-дружески да попросту
   Поговорим с тобой.
   Давно мы дома не были…
   Пересменка закончилась минут через пять. По деревянному полу протопали несколько десятков пар ног. Кто-то отозвал Парлахова на минутку. Марк стоял в нерешительности. Болел живот, и хотелось присесть. Ныло правое плечо, уставшее от цепких лап Кузьмы.
   Марк решил нащупать какой-нибудь стул и осторожно, вытянув руки вперед, пошел. Попытался нахмурить лоб, чтобы повязка немного приподнялась, но не получилось — видно, крепко ее завязал Парлахов.
   Сделал еще один шаг — и тут же мир перевернулся и цветные искры рассыпались вокруг.
   Кто-то подскочил. Подхватил Марка под локоть, хотел помочь ему подняться на ноги. И Марк попробовал, но боль в правой ноге была такой сильной, что он вскрикнул и снова осел на пол.
   Через час он лежал на кушетке в домике сторожа энского сахарозавода, где им с Парлаховым разрешили остановиться на два дня.
   Местный фельдшер, осмотрев ногу, сказал:
   — Как пить дать трещина! Надо в госпиталь.
   — Обязательно? — спросил Марк. Фельдшер пожал плечами.
   — А Кузьму можно с собой?
   — Куда с собой?
   — В госпиталь.
   — Нет, — встрял в разговор Парлахов. — Чего ему там делать?
   После последовавшей паузы Марк твердо заявил, что в госпиталь не хочет.
   Фельдшер помолчал, почесал свой сизоватый нос и ушел, еще раз напоследок пожав плечами.
   Марку было плохо. Болела нога.
   — Ну, я пойду пообедаю! — приставник поднялся со своей койки, бросив на артиста неприязненный взгляд.
   — А я? — спросил Марк.
   Парлахов вздохнул — в нем проснулась вдруг где-то глубоко в душе затаенная доброта.
   — Ладно, принесу, — сказал он.
   Хлопнула дверь. Кузьма, сидевший в клетке, повернул свой нос в сторону ушедшего приставника, потом глянул на хозяина.
   Марк понял — птица проголодалась. До клетки, стоявшей на полу, было два шага, до мешочка с зерном — может быть, шаг или меньше. Хорошо хоть в поилке еще вода есть, подумал артист.
   А Кузьма не сводил своих пуговок-глаз с хозяина, словно ждал чего-то.
   Марк пошевелился и тут же ойкнул от нахлынувшей боли.
   Кузьма переступил с лапы на лапу и отвернулся.
   Когда боль немного притупилась, Марк снова посмотрел на некормленную птицу.
   «Нет, я не паразит, — подумал он. — Я о Кузьме забочусь, переживаю за него…» И еще раз пристально отмерив взглядом расстояние от себя до мешочка с зерном, вытянул руку вперед, сцепил покрепче зубы и скатился с кушетки. Упал на пол уже без сознания — захлебнулся болью.

Глава 22

   С приходом весны снова по вечерам потянулись над Новыми Палестинами вслед за солнцем десятки самолетов.
   Шла посевная, и народ трудился в полях до поздней ночи, ни на что не обращая внимания. Почти каждый день на подмогу новопалестинянам приезжали на тракторах механизаторы из ближнего колхоза. А после работы все поднимались на холм, где под засеянным звездами небом стояли уже накрытые столы. Ужинали, а потом там же слушали народные песни и всякие радостные мелодии, которые наигрывал на гармони Демид Полуботкин. Уже поздно ночью механизаторы возвращались к оставленным под холмом тракторам, заводили их и уезжали в родной колхоз. А новопалестиняне шли спать — ночи были короткими, а уставшие мускулы требовали серьезного отдыха.
   Демид Полуботкин ложился попозже — в поле ему идти не надо было. Любил он посидеть в полном ночном одиночестве, подумать, решить, что завтра детям рассказывать, ведь работал он теперь учителем музыки и песни и вместе с Катей воспитывал будущее поколение новопалестинян.
   Ангел тоже любил ночью в одиночестве посидеть, о Кате подумать.
   Иногда сидели они вдвоем с Демидом. Сидели и говорили о разном. Почувствовав к Демиду доверие, рассказал ему как-то ангел о своих чувствах к учительнице.
   — Что ж ты все в себе держишь? — удивился Демид. — Назначь ей свидание да и объяснись, мужик ты или не мужик!
   — А как назначить?
   — Ну, условься, скажем, у реки с ней встретиться после ужина, когда все спать пойдут… Там и объяснись, в любви признайся! — сказал Полуботкин, снисходительно улыбаясь.
   Несколько дней после этого обдумывал ангел слова Демида. И всякий раз возникало у него внутри смущение, ведь любил он Катю не человеческой, а ангельской любовью, но тут же ловил ангел себя на мысли, что было в его любви и много человеческого — видно, дала о себе знать жизнь среди людей. И обнять ему Катю хотелось, и поцеловать, и по светлым волосам погладить. И вот решился он в конце концов и, улучив момент, когда Катя одна возле зимней кухни стояла, подошел он к ней и сказал:
   — Может, погуляем вечером у реки? — и тут же покраснел ангел, весь изнутри от стыда горя, смутился.
   Заметила это Катя, усмехнулась.
   — Ну давай, —сказала игриво. — Когда, после ужина?
   Ангел кивнул.
   — Хорошо, — сказала Катя. — После ужина на берегу, там где коптильня.
   Было уже темно и тихо, когда ангел спустился с холма к речке.
   Кати еще не было, и он присел на берегу, глядя на спокойную воду, в которой звезды дрожали. Мир вокруг был тих, как спящий младенец. Неслышно присела вдруг рядом с ангелом Катя, на красивом личике — лукавая улыбка.
   — Ну вот, — прошептала она. — Я пришла…
   Ангел молчал и смотрел на нее.
   — Знаешь, — заметив его смущение, сказала шепотом Катя. — Бригадир сказал, что летом они школу построят за зимней кухней. Два класса с окнами…
   — Хорошо… — ангел закивал. — Детей уже много… И тут же грешная мысль возникла в его голове: «А может ли ангел отцом ребенка стать?» И, не отвечая на эту мысль, ангел прогнал ее.
   — Один класс для общей грамотности, а второй — для музыки будет, — продолжала Катя.
   Вдруг ангел услышал, как кто-то поет в темноте. Негромко, но очень красиво. Он дотронулся нежно до Катиной руки, прерывая ее рассказ.
   Учительница замолчала, думая, что ангел хочет сказать ей что-то важное, но в возникшей тишине тоже услышала тоненький красивый голосок.
   Кто-то пел «Ивушку».
   — Красиво! — прошептал ангел.
   — Это Вася-горбунок, счетовода сын, — узнала поющего Катя. — Он ведь любимый ученик Демида.
   После этих слов сидели Катя и ангел молча, слушая поющего в темноте мальчика. И когда затих он — еще минут пять сидели они, ожидая следующей песни.
   — Ушел… — проговорил наконец ангел.
   В речке что-то всплеснулось — видно, рыба прыгнула из воды. Катя вздрогнула и подвинулась ближе к ангелу.
   Они снова смотрели друг на друга, и такое близкое между ними расстояние пьянило их обоих.
   — Хочешь меня поцеловать? — спросила шепотом Катя. Ангел ощутил дрожь в руках. Странный сладкий испуг овладел им.
   — Да… — тихо-тихо проговорил он. Катя еще ближе наклонилась к нему.
   — Скажи «Бога нет» — и тогда поцелуешь меня…
   Услышанные слова обожгли ангела, как огонь. Он застыл, глядя широко раскрытыми глазами на подавшуюся вперед всем телом, зажмурившуюся Катю. Страшно ему стало от такой близости, и, превозмогая собственное желание окаменеть на месте, он отодвинулся от девушки.
   Она открыла глаза, посмотрела на ангела с удивленным непониманием. Поднялась быстро на ноги и, ни слова не сказав, пошла быстрыми шагами прочь, пропала в ночной темноте.
   Ангелу хотелось плакать. Он смотрел на небо, оглядывался по сторонам — чудились ему чьи-то шаги рядом.
   В эту ночь не нравилось ему одиночество. Он встал, еще раз оглянулся и остановил свой взгляд на тускловатом огоньке в окошке коптильни.
   — Не спят еще? — удивился ангел.
   И потянула его неведомая сила к этому домику, одиноко стоящему у речки. Показалось, что там найдет он сейчас и тепло, и утешение.
   Подошел к окошку, но из-за коротенькой занавесочки и увидел только стол и руку чью-то, державшую кружку.
   — А чего ты радости не понимаешь? — донесся из домика голос горбунасчетовода. — Чего ее понимать? Ее в себе ощутить надо, штоб как в животе колики…
   — Не могу я, — ответил счетоводу чей-то голос. — Мне все в жизни — тоска, я и рад бы по-другому…
   — Нет в тебе, Петр, мечты! — твердо сказал третий голос. — Тебя переделать надо, а не то рано помрешь!
   Ангел присел под окном, заинтересованный услышанным разговором.
   — А как переделать? Вон уже одну руку переделали! — обиженно проговорил Петр.
   — Ты бы хоть на звезды по ночам смотрел, и то б польза была, — прозвучал голос счетовода.
   — На звезды? — переспросил Петр.
   — Ну да, — сказал счетовод.
   Ангел задрал голову и глянул в небо. Звезды в нем мельтешили, как мошки у вечерней свечи. И вдруг одна из ярких звезд сорвалась вниз и, описав длинную дугу, потухла.
   «Вот так и я, — подумал ангел. — Только ведь я долетел сюда! Долетел!» — и спокойнее стало ему, утешился он этой мыслью и прилег на траву под окошком коптильни, слушая продолжавшийся там разговор, как сладкую материнскую колыбельную.

Глава 23

   Промелькнула московская зима, растаяла. Сбежала ручейками с Ленинских гор. Собралась в лужи, впиталась в землю. И началась весна, наполненная радостными детскими голосами, короткими, по колено, платьицами и юбками, новомодными женскими прическами.
   Банов с нетерпением ожидал весенних каникул, которые и ему обещали свободную неделю. Очень хотелось ему вывезти куда-нибудь Клару, куда-нибудь подальше от Москвы. Казалось Банову, что чахнет Клара в этом большом и красивом городе. Поработав секретарем у живущего нынче в Москве таджикского поэта-акына, Клара нашла себе другое место — в архиве Государственной исторической библиотеки. Первые дни возвращалась из архива радостная и восторженная, с горящими мыслью глазами. Но постепенно потух ее взгляд, побледнело лицо. И стал Банов подозревать, что перемена эта явилась результатом опасной книжной пыли, на самом деле состоящей из распыленного, растворенного в воздухе книжного грибка, то есть самой настоящей бактерии. Прочитал он об этом грибке в научном журнале и с тех пор не мог забыть. Уже переехав жить к Кларе, перевезя свои книги и вещи, он раз в неделю проходился мокрой тряпкой по обложкам и корешкам всех имевшихся в его небольшой библиотеке книжек. И видел на лице Клары Ройд как бы доказательство правоты той научной статьи.
   И вот время каникул пришло. Проведя собрание с учителями, Банов вместе с завучем Кушнеренко опечатали все классы и кабинеты, а в самом конце опечатали и его директорский кабинет. После этого попрощались и пожелали друг другу здорового отдыха.
   Тем же вечером купил Банов два билета на поезд «Москва-Ленинград» .
   А по дороге домой зашел в «Рюмочную». Хоть и не имел привычки пить, а зашел почему-то. Зашел, взял рюмку водки. Отошел в уголок и задумался. Мысли его были нервные, дрожащие от внутреннего напряжения.
   «Где же ты, друг-Карпович? — думал Банов. — Что с тобой? И что там внизу с моим портфелем? Нашли его или нет? Наверно, нет, ведь если б нашли — уже вызвали бы меня кое-куда…» — Эй, товарищ! — прошептал кто-то рядом. Банов оторвал взгляд от стойки с пустыми рюмками, обернулся. Увидел перед собой низкорослого заросшего серой щетиной мужичка.
   — Товарищ, — снова заговорил мужик, поймав взгляд Банова. — Дай на рюмочку, а то война будет — и выпить не успеешь!..
   Банов порылся в кармане сшитого из шинели пальто, вслепую вытащил пригоршню мелочи и высыпал ее в протянутую по-нищенски ладонь мужичка.
   Тот что-то хрюкнул, наверно слова благодарности, и поспешил к прилавку, где скучала без дела дородная рыжеволосая «рюмочница».
   «Война? — подумал Банов, вспомнив сказанное мужичком. — Может быть… Может быть…» — и тяжело вздохнул.

Глава 24

   Поднималось над гордой страною весеннее солнце, охватывало своими крепкими лучами города и села, поля и леса. Пробуждало трудовую жизнь во всех ее формах. И плыли прогретые солнцем потоки людей на заводы и стройки, на фермы и на собрания. А солнце поднималось и как бы звало за собой вослед, указывало всем путь, призывало стремиться вверх, к лучшему, светлому будущему. И устремляли люди вверх свои взгляды и мысли. Смотрели на солнце и думали о светлом. И не видели, как, устремившись тоже к солнцу, поднималась над землей уставшая от бесконечного полета пуля, поднималась уже в тысячный или десятитысячный раз, чтобы лететь и с высоты выискивать героя, не найдя и не убив которого она не могла остановиться, не могла прекратить свой утомительный и жестокий полет. Сколько раз уже ошибалась она, устремляясь вниз, к человеку, показавшемуся ей тем единственным, способным своей смертью предотвратить множество других смертей. Но всякий раз, пройдя навылет и оставив позади на земле переставшее дышать тело, понимала пуля, что снова ошиблась и что не был убитый ею человек ни героем, ни праведником. И снова синели перед нею бескрайние небесные просторы, а под нею лежали такие же просторы, только земные. А над гордой страной поднималось весеннее солнце, и пуля, поднимавшаяся вслед за ним, смотрела на землю, готовая в любую минуту сорваться вниз, чтобы со свистом понестись навстречу следующему человеку, показавшемуся ей достойным той смерти, которую она с собой несла. Показались внизу строящиеся высотные опоры для линий электропередач. И увидела пуля высотника-монтажника, бесстрашно работающего на самой верхушке огромной металлической конструкции опоры. «Может бить, это он!» — подумала пуля и, собрав всю свою энергию/понеслась вниз, навстречу неизвестному избраннику.

Глава 25

   Утро было не по-весеннему хмурое. Тяжелые черные тучи висели низко над землей, и было просто удивительно, что дождь еще не шел.
   Комендант рабочего барака Санабаев, одноногий инвалид, любивший беспричинно материться, стукнул деревянной ногой в фанерную дверь и крикнул: «Чай!» Добрынин встал с койки, потянулся и подошел к маленькому окошку. Потом обернулся. Ваплахов все еще лежал, глядя на серый в водяных подтеках потолок.
   — Что, чай не хочешь? — спросил народный контролер.
   — Хочу.
   Одевшись, они спустились со второго этажа в рабочую столовую. Налили себе по кружке и уселись за скособоченным длинным деревянным столом. За этим же столом с другой стороны сидели, фукая на чай, три пожилые женщины и малорослый старик — рабочие цеха противогазов энского завода. Старика Добрынин знал. Звали его Степан Степаныч; каждое утро он приносил в комнату контроля десять противогазов — по два из каждой партии.
   — Степаныч, — окликнул старика Добрынин. — Ты бы нам пару мальчишек в подмогу дал, а то ведь не успеем норму контроля сделать!
   — Дам, Павлуша, дам, — пообещал старик. — Только не сегодня. Завтра дам.
   Добрынин вздохнул и уставился в свою кружку. Наступивший день обещал снова быть длинным и трудным.
   Полчаса спустя Добрынин и Ваплахов, расписавшись в заводской книге прихода и ухода, зашли к себе в контролерскую и переоделись в черные суконные комбинезоны. Добрынин открыл вентиль, подававший газ в испытательную камеру. Потом присел за столик.
   Контролерская комната отличалась особенной теснотой, являя собою всего лишь коридорчик от входной до тяжелой железной двери с резиновыми уплотнителями по краям; за этой второй дверью в тусклом свете слабосильной лампочки, свет которой едва «разгонял» горчичный газ, и проводили свои рабочие дни народный контролер со своим помощником, выскальзывая оттуда лишь на несколько минут четыре раза в день, чтобы снять испытанный противогаз, вытереть грязным вафельным полотенцем пот с лица, вдохнуть немного нормального воздуха и, одев новый противогаз, снова вернуться на деревянную лавку испытательной камеры.
   Степаныч запаздывал, и, чтобы не терять времени зря, Добрынин решил заранее заполнить отчет о выполненной дневной норме. Открыл гроссбух, заложенный на нужной странице огрызком химического карандаша. Записал норму себе и уркуемцу, поставил обычное время окончания работы — десять вечера — и расписался.
   Тут как раз Степаныч противогазы принес. Добрынин и Ваплахов без лишних слов взяли по одному, проверили резиновые швы, натянули шлем-маски и, кивнув старику, прошли в испытательную камеру.
   Степаныч глянул на карманные часы, потом придавил своим слабым весом железные двери, пока они не вошли в специальные пазы. Проверил вентиль и ушел в свой цех.
   В тусклом свете испытательной камеры урку-емец и Добрынин уселись на лавку.
   Теперь надо было отвлечься от трудностей дыхания, и поэтому каждый задумался о чем-то своем.
   Около трех, когда Добрынин и Ваплахов заканчивали испытывать третью пару противогазов, в железную дверь постучали.
   Контролер с помощником вышли в коридорчик, стащили с себя шлем-маски и, немного очухавшись и вдохнув полные легкие воздуха, увидели перед собой Акимова, партсека завода.
   — Перекур! — объявил он с улыбкой на лице. — Сегодня у нас тут мероприятие в пересменку… Пошли!
   В красном уголке завода уже сидели пятнадцать-двадцать женщин в ожидании мероприятия. Степаныч тем временем заталкивал тяжелую дубовую трибуну в левый угол сцены, освобождая место.
   — Садитесь, — Акимов кивнул на первый ряд. — Сейчас еще работники кухни подойдут…
   Когда работники кухни подошли и уселись рядом с контролерами в первом ряду, партсек Акимов вышел на сцену.
   — Дорогие товарищи! — сказал он. — Сегодня у нас в гостях московский артист Марк Иванов с говорящим попугаем. Пожалуйста, поприветствуем гостей!
   Под недружные аплодисменты в помещение красного уголка вошли двое в чем-то похожих друг на друга мужчин. У одного из них черной повязкой были завязаны глаза, в руке он держал зачехленную клетку. Шел он, уцепившись рукой за своего напарника, и при этом сильно хромал. Второй мужчина заботливо предупреждал хромого и невидящего о ступеньках и поворотах. Наконец они остановились на сцене. Тут зрячий вытащил из клетки большого попугая, посадил его на плечо напарника, что-то шепнул ему и отошел.
   — Господи! — охнула негромко женщина во втором ряду. — Что из людей война делает!..
   — Ну, читай! — скомандовал человек с повязкой на глазах.
   Попугай посмотрел на собравшихся зрителей, покрутил клювом из стороны в сторону, потом задрал клюв к потолку, словно припоминал что-то, и так, глядя в потолок, стал декламировать.
   … Озаряемый войной,
   Я пишу тебе одной,
   И бумага для письма
   Необычная весьма…
   Внезапно попугай замолчал, опустил взгляд на зрителей и, выдержав паузу, продолжил:
   … У меня над головой
   Вал проходит огневой.
   Я пишу, а этот вал
   Все сметает наповал…
   — Вот это да… — прошептал пораженный Добрынин. — Ты видишь?
   Ошарашенный не меньше Добрынина, Ваплахов кивнул.
   — А они давно из Москвы? — Добрынин наклонился к сидевшему по другую сторону от него партсеку.
   — Нет, наверно…
   — Слушай, Акимов, а может, пригласим их на бутылочку, вместе с попугаем? А? Партсек задумался.
   — Они же вдвоем придут… — произнес он.
   — Ну да, — Добрынин кивнул. — Артист и птица.
   — Не-е, с ними еще инструктор от ЦК, который его на сцену выводил.
   — Ну и что? — недоуменно спросил Добрынин.
   — Может, он не пьет?
   — Давай на чай позовем, а там посмотрим, — предложил народный контролер.
   — Ну ладно, — согласился партсек. — Я сам им скажу. А птица продолжала от души читать, и многие женщины уже всхлипывали и утирали слезы.
   — Слушай, Акимов, — снова наклонился Добрынин к партсеку. — А он что, слепой?
   — Нет, нельзя ему завод видеть, понимаешь. Мы ж секретные…
   — А-а-а… — Добрынин кивнул.
   Тем же вечером в маленькой избенке, реквизированной у семьи дезертира и переданной партсеку, собрались за одним столом Добрынин и Ваплахов, Акимов и Парла-хов, и, конечно, Марк Иванов с Кузьмой. У Иванова снова были завязаны глаза. Он сидел как-то настороженно и неподвижно, прислушиваясь к каждому шороху, к каждому произнесенному невидимыми собеседниками слову.
   Первым делом познакомились.
   Потом Добрынин шепотом спросил у Акимова: а нельзя ли артисту хотя бы тут глаза развязать, все-таки не завод уже? Акимов вывел Парлахова на минутку в сени, а когда вернулся, прошептал контролеру:
   — Нельзя, мы ж с тобой тоже секретные, а Родина артистам не доверяет.
   — Ну, раз порядок такой!.. — Добрынин понимающе развел руками.
   Помогавшая партсеку по хозяйству бабка Пилипчук добавила в печку дров, вытерла тряпкой большой овальный стол и поставила напротив каждого по стакану.
   — Может, пока чая нет… немного согреемся? — осторожно предложил Акимов.
   — Конечно, можно, — обрадовался Парлахов.
   — У нас тут чистый, оптический! — похвастался партсек, вытаскивая из-под старомодного трюмо трехлитровку, наполненную спиртом.
   Выпили по полстакана, и сразу теплее стало в избенке.
   Ваплахов взъерошил свои густые седые волосы и как-то весело оглянулся вокруг — вспомнились ему военные полковника Иващукина, научившие его играть в карты, вспомнились сердечно и с благодарностью.
   Добрынин тоже расслабился после объемного глотка, друга своего Волчанова вспомнил.
   — Я ж разносолы поставить забыл, а у меня тут от дезертирской семьи целый погреб остался… Я счас… Оля! Оля, где ты?
   Прибежала бабка Пилипчук, напуганная и суетливая. Быстро поняла, в чем дело, и снова убежала. А через несколько минут гости уже хватали пальцами маленькие хрустящие, на зубах малосольные огурчики и упругие моченые яблоки.
   — Ну, товарищ Иванов, давайте по второму! — предложил Акимов, наполняя стаканы.
   Марк кивнул. Что-то мешало ему говорить, какая-то боязнь.
   — А что же вы огурчики не берете? — нависал над артистом партсек. — Съедят же!
   И тут Акимов понял, что не видит артист огурчиков, и яблок не видит. И тогда, съежившись от жалости к этому маленькому хромому человеку, Акимов взял руку артиста и опустил ее ладонью на блюдо с разносолами. Марк нащупал один большенький огурец и поднес его ко рту. Во второй руке он держал стакан со спиртом.
   Выпили за победу.
   Тут вспомнили про попугая. Вытащил его Парлахов из клетки, посадил на плечо артисту.