Когда еще не стало совсем темно, люди вдруг ахнули, увидев, как упал тот человек на снег, потом с трудом поднялся и снова, глубоко проваливаясь в белый покров земли, пошел вперед.
   — Помочь ему надо, вот что! — сказал счетовод.
   — А как ему поможешь? — спросил один из крестьян.
   — Ну как, навстречу пойти да помочь, — пояснил горбун.
   — А кто пойдет? Ты, что ли, пойдешь? — съехидничал крестьянин.
   — Нет, я не пойду, — спокойно сказал счетовод.
   Пока они говорили так, бабы снова ахнули — опять человек этот на снегу растянулся.
   И тут бригадир, крикнув что-то мальчишкам, побежал вниз с холма, а за ним несколько пацанов с салазками.
   А темнота уже достигла снега, и не видали стоявшие на холме ни бригадира, ни мальчишек, ни этого шедшего к ним человека. Однако стояли они на холоде — кого-то держало любопытство, других — волнение за людей.
   Полчаса спустя внизу у подножья холма появился бригадир с пацанами. Несколько строителей сбежали к ним вниз, и уже все вместе притащили они на салазках в Новые Палестины и этого примерзшего человека, и черный чемодан.
   — В коровник его, к печке, отогреть надо, пока жив! — командовал бригадир.
   Полночи растирали замерзшего самогоном, и даже когда очухался он, растирать не перестали.
   — Дорвались бабы до мужика! — бросил, глядя на них, бригадир, тоже стоя у печки, но с другой ее стороны.
   Под утро все заснули, разойдясь по своим лавкам и укрыв предварительно согревшегося уже пришельца огромным тулупом.
   Первыми проснулись дети и, осмотрев хорошенько похрапывающего во сне пришельца, принялись за ящичек-чемодан, который он с собой принес.
   Щелкнули замками и ахнули, увидев в этом ящике настоящую гармонь. Тут же старший, Федька, знавший, что это такое, вытащил ее из футляра и растянул меха. Раздался хрипловатый безрадостный звук, и дети испуганно оглянулись, проверяя: не разбудили ли они кого-нибудь. Но все в коровнике спали, и тогда Федька опустил осторожно инструмент на пол возле спящего незнакомца. А сам отошел к ближнему окну.
   За окном снова шел снег, и от этого зябко вдруг стало пацану. Вернулся он к печке, у которой незнакомец спал, открыл дверцу и только рдевшие угли увидел. Тогда бросил он туда еще дров, тут же рядом сложенных, закрыл дверцу, но так и остался сидеть в этом теплом месте.
   Скрипнула дверь — пришла баба с кухни, прошлась между лавками, разбудила еще двух баб, и вместе они ушли из коровника.
   Затем проснулся ангел. Подошел к ближней печке, подбросил дров и тоже, как Федька, погреться присел.
   Завтракали во втором человеческом коровнике. Пришелец, дуя на горячую овсянку, с любопытством рассматривал помещение.
   — И это вот так вы живете? — спросил он у сидевшего рядом бригадира.
   — Ага, — ответил тот. — Хорошо живем, ты лучше о себе расскажи: кто такой, откуда?
   Все за столом притихли, ожидая рассказа. Горбун-счетовод даже ложку с кашей обратно в миску опустил.
   — А што рассказывать? — пожал плечами пришелец. — Зовут меня Демид Полуботкин, жил в Москве, потом прислали в колхозный дворец культуры тут недалеко, в село Нижняя Колода. Ну а оттуда я сбежал…
   — А чего тебя туда прислали? — спросил один из мужиков.
   — Культуру укреплять.
   — А чем ее, эту, укрепляют?
   — Ну чем, песнями, плясками…
   — Так ты, што ли, и поешь?! — радостно воскликнул бригадир. — А?
   — И пою, — горделиво произнес Демид Полуботкин.
   — Так споешь, может, чего после завтрака? — спросил счетовод.
   — Не-е, — мотнул головой Демид. — Для этого особый настрой нужен, радость должна внутри быть… это ж не копать.
   Бригадир кивнул.
   Счетовод нахмурился.
   — Ну а про жизнь в Москве рассказать можешь? — спросил какой-то мужик.
   — Могу, — сказал Демид.
   — Вот што тогда, — заговорил бригадир. — Надо, шоб все слышали… Давай это в классе расскажешь, а?
   Демид согласился, и тогда бригадир после завтрака объявил всем, что вечером в классе про Москву расскажут.
   Прошелся потом Демид по Новым Палестинам, с интересом рассматривая строения и жителей, а когда уже возвращался в главный коровник, где ему лавку определили, столкнулся лицом к лицу с хорошенькой светловолосой девушкой, одетой в валенки и большого размера тулуп, и без всякой шапки.
   — Это вы из Москвы? — спросила она, смущенно улыбаясь.
   — Я, — ответил Полуботкин.
   — Катя, учительница. — Девушка протянула руку.
   — Дема. — Улыбнулся Полуботкин.
   — Вы сегодня будете про Москву рассказывать?
   — Ага. — Дема кивнул. — Буду.
   — Это хорошо, — сказала Катя и, еще раз мило улыбнувшись, отошла, оставив Полуботкина в некотором недоумении.
   Отошла она, потом обернулась и проводила его взглядом, пока в человеческий коровник он не вошел.
   «Смешной какой! — подумала Катя. — И животик такой кругленький, что аж выпирает! Кушать, должно быть, любит!» Вечером Полуботкин рассказывал про жизнь в Москве. Про конных милицейских, про магазины, про кино.
   Народу собралось очень много. Слушали его внимательно, затаив дыхание, и только иногда кто-нибудь из малокультурных мужиков перебивал рассказ простым вопросом, стараясь уяснить, на что похожи вещи, про какие Полуботкин рассказывает.
   — А че это — кино? — прозвучал негромкий вопрос.
   — Кино — это такая иллюзия, как жизнь, только в жизни все происходит один раз, а кино можно много раз смотреть…
   — А че это — иллюзия?
   — Подожди, — теперь уже Полуботкин осадил вопрошающего. — Вот, к примеру, фотографии знаете? Некоторые кивнули.
   — Ну а это так же, только движение снимает. Ясно? Конечно, было это не ясно, но сам рассказ нравился новопалестинянам больше, чем разные объяснения.
   Узнали новопалестиняне от Демида и про Кремль, и про Кремлевского Мечтателя, и о том, что москвичи утром и вечером руки моют и в каждой квартире есть туалет… Бабы, услышав это, завздыхали. Тут бригадир перебил рассказ, заявив, что гость устал и пора женщинам на вечернюю дойку идти.
   А когда разошлись новопалестиняне, подошел бригадир к Демиду и сказал ему:
   — Ты б тоже че-нибудь плохое про Москву рассказывал, а то сидят, рты пораззевали, слюну пускают!
   — Да как же можно, про Москву и плохое? — искренне удивился Полуботкин. — Это же сердце Родины!
   — А чего ж тебя оттуда выслали?
   — Не выслали, а послали… Потому, что в Москве слишком много культуры, а в других местах, особенно в селах, ее вообще нет.
   Бригадир почесал за ухом, подумал. Потом сказал:
   — Так вот возьми лучче и спой, чем сказки рассказывать!
   — Будет настрой такой, тогда и спою, — сердито ответил Полуботкин. — А не будет настроя, так…
   Бригадир, будучи явно в неприятном настроении, развернулся и, больше ни слова Полуботкину не сказав, ушел.
   Шли дни. Полуботкин прижился в Новых Палестинах, спал, ел и больше ничего не делал, даже уже и про Москву не рассказывал. Говорил, что настроя нет. Лежала у него под лавкой без дела гармонь в футляре. И сам он часто лежал, глядя в потолок и наслаждаясь теплом помещения.
   Подошел к нему однажды счетовод. Присел на лавку и сказал строго:
   — Ты уже почитай неделю бесполезно живешь здесь…
   — Как бесполезно? — спросил слегка удивленный Демид.
   — Пользы от тебя никакой, только ешь и спишь. Вон и живот у тебя круглый, хоть сам ты и не жирный.
   — Ты мой живот не трогай! — рассердился Полуботкин. — Он у меня специально такой, чтоб, когда пою, больше мощи было.
   — Ну, мне твой живот не нужен, — горбун махнул рукой. — Мне нужно, шоб ты пользу приносил. Отрабатывать еду надо-то…
   Демид задумался.
   — А што же мне делать? — спросил он серьезно, понимая, что нехорошо всетаки так на всем готовом сидеть и ни хрена не делать.
   — Ну, отработать тебе трудно будет, может, лучше отпоешь? За каждый день по песне, добро?
   Эта мысль у Полуботкина протеста не вызвала. А тут еще счетовод наклонился к нему и спросил шепотом:
   — Ты, часом, адресок Кремлевского Мечтателя не знаешь? Мы тут решили ему письмецо написать и немного копченого мяса послать.
   — А что, у вас почта есть?
   — Да нет, мы так, с оказией пошлем, через ближнее село. Наш коптильщик для них мясо коптит, вот через него и договоримся.
   — Ну, знаю адрес, — кивнул Полуботкин, — могу и конверт надписать.
   — А петь когда будешь?
   — Настрой нужен… — помягче произнес Демид и тут же увидел в глазах у счетовода столько недоверия к собственной личности, что даже в горле запершило.
   — Но скоро уже будет… вот на днях…
   — Ты давай, не томи! — сказал на прощанье счетовод и ушел.
   За обедом Полуботкин сказал бригадиру, что уже готов им в Новых Палестинах культуру песней укреплять, только место ему нужно такое, чтобы простора много было и эхо хорошее рождалось.
   Бригадир, походив по холму, поскрипев снегом, определил такое место — у пня, что возле зимней кухни стоял для расколки дров и разрубки мясных туш. Был там и простор, потому как вид открывался и на заснеженные поля, и на другую сторону холма, где у речки стояла коптильня, а чуть дальше лес начинался.
   Показал бригадир место Полуботкину, и согласились они, что место хорошее и петь Полуботкин будет на следующий день после обеда. На том и разошлись.
   А тем временем счетовод с Захаром сидели в коптильне за столом и письмо Кремлевскому Мечтателю придумывали, а Катя, бывшая тут же, аккуратно его на бумагу записывала.
   В письме этом рассказывали они о Новых Палестинах, о том, как живут и что едят. Писали, что жизнью своею довольны, и спрашивали совета, как и что в их жизни улучшить можно. И еще добавили в конце, что теперь у них в Новых Палестинах и культура есть, а завтра они будут песни слушать.
   Потом склеили из бумаги конверт, вложили туда письмо и отнесли его Полуботкину адрес надписать.
   Демид охотно вывел на конверте собственным карандашом: «Москва, Кремль, Кремлевскому Мечтателю».
   Следующий день был солнечным и безветренным. Снег искрился и поскрипывал под ногами новопалестинян. Из трубы коптильни в небо уходил ровненький столбик дыма.
   После обеда сытые и счастливые люди подтягивались к зимней кухне, возле которой должны были прозвучать обещанные Полуботкиным песни.
   Вскоре появился и сам Полуботкин. Опустил на снег футляр с гармонью, забрался на пень, окинул окрестности взглядом, и сразу появилось в его лице чтото орлиное. Насмотревшись вдоволь по сторонам, он слез, вытащил гармонь, пробежался пальцами по ее кнопкам, извлекая из инструмента музыку. Потом присел на пень и задумался.
   Народ все еще подходил, но бригадир, стоя рядом, переступал с ноги на ногу, выказывая нетерпение.
   — Ну, давай уже! — сказал он, подойдя к Демиду. Полуботкин с гармонью в руках взобрался на пень.
   — Русские песни! — объявил он.
   Ангел, пришедший одним из первых, выискивал взглядом Катю, но постоянно натыкался на безразлично-неживого Архипку-Степана.
   — Ну, я начинаю! — предупредил Полуботкин, глубоко вздохнул и рванул гармонь в стороны.
   Музыка покатилась широкой волной вниз с холма.
   — Раскинулось море широко… — загремел над Новыми Палестинами голос Демида, и все чуть ни присели от неслыханной прежде мощи. — …и ветер гуляет вдали… товарищ, плывем мы далеко, подале от нашей земли…
   Новопалестиняне, завороженные, стояли не шевелясь. А песня неслась в поля, кружилась, как невидимая метель, и ощущали люди, словно внутри у них что-то просыпается, что-то бесстрашное и непобедимое. И кто-то из них, подумав: «А вдруг это душа?» украдкой на ангела глянул. А ангел, тоже завороженный, стоял и смотрел на Катю. И Катя смотрела на него. И так хорошо им было, укутанным в эту мощную песню, так радостно, словно для них двоих эта песня звучала.
   «Перекую я его, — с твердой уверенностью подумала Катя. — Моим будет навсегда!» «Милая, — думал ангел, — сколько добра в твоих глазах светится, сколько тепла!..» А музыка гармони, сплетаясь с песнею, превращалась в ветер, ощутить который можно было только человеческой душою. И не наклонял этот ветер ровненький столбик дыма, что из трубы коптильни поднимался, не стряхивал этот ветер снег с сосновых крон стоявшего за речкой леса.
   Горбун-счетовод, будто любовью переполненный, смотрел и ласкал взглядом сына своего Василька, дремавшего на руках у жены.
   А Демид Полуботкин уже запел новую песню.
   Славное море — священный Байкал, славный корабль — омулевая бочка…
   И еще громче звучал его голос, поднимавшийся высоко-высоко над холмом.
   Вышел на эту песню из коптильни Захар, вышел и стал, рот разинув, а следом и Петр выглянул из-за открытой настежь двери.
   Архипка-Степан посмотрел туда, вниз, на Захара и Петра.
   Думалось ему о том, что это он, беглый колхозник, крестьянин и внук крепостного, привел людей к счастью, сюда вот, на этот холм. И люди теперь здесь жили и этой жизни радовались и ей же удивлялись.
   И тут заметил он, что из-за ближних к холму стволов сосен вышли не вместе, а порознь несколько бородатых мужиков в тулупах, перевязанных веревкой. А за веревкой, как за ремнем, топоры и ножи у них торчали. Вышли эти мужики и остановились — тоже песню слушали.
   «Лесорубы или разбойники, — подумал про них Архипка-Степан, но подумал без подозрения, а с любовью. — А кто б они ни были, все одно русские люди, и душа у них русская, иначе не вышли б они на песню из лесу».
   Допев вторую песню, решил Демид передохнуть. На пень сел.
   Мужики, что из лесу вышли, подождали чуток другой песни и, не дождавшись, снова в лес ушли. И не вместе, а порознь, словно и не знали они друг друга.

Глава 17

   После недели дождей снова пошел снег.
   Банов сидел за столом, пил чай с медом и просматривал новые инструкции, присланные с курьером Нарком-проса.
   В дверь постучали.
   Зашел учитель Можайкин.
   — Товарищ директор, — сказал он. — Вот… это моя мама собирала, очень помогает при простуде.
   Банов кивнул.
   Учитель положил пакет с травами на стол директора и вышел.
   Тут же раздался телефонный звонок, и директор снял трубку.
   — Алло…ап-ппкх…алло… — прокричал он. — Что? Какие данные?
   Звонили из Наркомпроса, просили прислать данные на учащихся, решивших поступать в кулибинские и суворовские училища.
   — Хорошо, — сказал в трубку Банов, поняв, в чем дело. — Подготовлю!
   Вызвав завуча, директор поинтересовался, где эти данные, и выяснилось, что они уже два дня лежат на его директорском столе под кипой других бумаг, отчетов и учительских рапортов.
   Отпустив Кушнеренко, Банов просмотрел списки учащихся.
   — Всего сто пятьдесят два, — прошептал он сам себе. — Негусто.
   И тут взгляд его упал на знакомую фамилию.
   «Роберт Ройд, 7-Б класс. Суворовское училище», — прочитал он и задумался.
   Снова скрутил Банова приступ кашля, горло раздирало до боли, и директор налил себе еще одну кружку чая, разболтал в ней две столовые ложки меда, глотнул.
   На минутку полегчало.
   Вспомнился Банову прошлый четверг, когда они с Кларой замечтались на подкремлевском холме и едва избежали неприятностей. Два часа они искали нужную тропинку под проливным дождем. Карпович куда-то пропал, но им каким-то чудом удалось выйти к знакомому зеленому двухэтажному дому, найти нужную дверь, и после бесконечных лестниц и темных коридоров они в конце концов оказались наверху. Совершенно мокрые, они чуть ли не бегом покинули Кремль и через двадцать минут поднялись к Кларе.
   Отдышались. Клара переоделась и нашла кое-что из одежды покойного брата, чтобы и Банов мог переодеться.
   Потом они выпили по сто граммов водки против простуды, но это не помогло. Уже на следующее утро Банов захрипел и стал кашлять.
   Но не это было самое обидное. Больше всего огорчало Банова, что он забыл внизу на холме свой коричневый портфель. В портфеле лежали какие-то школьные бумаги, но что именно — Банов не помнил. Однако понимал, что как только кто-то обнаружит портфель, у директора начнутся очень серьезные неприятности.
   Кларе он об этом ничего не говорил. Пытался дозвониться до Карповича, но там никто не брал трубку. Это тоже было подозрительно, ведь после исчезновения Карповича Банов больше не слышал и не видел своего боевого товарища.
   С трудом дождавшись окончания учебного дня, он даже не разрешил Петровне вымыть полы. Закрыл дверь. Поднялся на второй этаж и позвонил Кларе.
   — Клара? Алло? — говорил он. — Знаешь, Роберт хочет в суворовское.
   Клара не удивилась. Она уже знала об этом.
   — Пускай идет, он уже взрослый, — ответила она. — Ты вечером придешь? Я тебе горчичники поставлю…
   — Хорошо, — сказал Банов и, попрощавшись, положил трубку на аппарат.
   К вечеру погода разбушевалась, и снег повалил плотными белыми охапками.
   Банов шел по темному переулку, придерживая руками полы своего пальто, сшитого из старой шинели. Оно было застегнуто на одну пуговицу — остальные уже потерялись.
   Клара ждала его. На плите стояли горячие щи.
   — А Роберт где? — поинтересовался Банов.
   — В драмкружке.
   — А что они там репетируют? — спросил Банов.
   — Что-то про атеизм… — ответила Клара. Сели ужинать.
   — В Европе забастовки, — сообщила вдруг Клара. По радио передали.
   Банов не ответил. Рот был забит щами, да и не очень-то его интересовало, что происходит в Европе.
   — Роберт уезжает в пятницу, — проговорила Клара минут через пять. — В Якутск. Там будет жить и учиться. Переезжай сюда жить… Комната Шкарницкого теперь пустая. Можешь занять.
   Банов задумался. После горячих щей в горле было приятно и тепло.
   Подумав, он кивнул.
   Клара сдержанно улыбнулась. Встала, подошла к плите. Проверила, сварилась ли картошка.
   — Еще чуть-чуть, — сказала она, обернувшись. — Да, ты знаешь, что я нашла?
   — Что?
   — Вот, смотри! — и Клара взяла с кухонной полки книгу, протянула ее Банову.
   «Национальная кухня русских поморов», — прочитал Банов на обложке и вопросительно посмотрел на Клару.
   — Помнишь, в четверг он нам рассказывал про невкусный суп, который ему дали поморы?
   Банов напряг память. Сознаться, что он продремал почти весь разговор, не хотелось. На всякий случай Банов кивнул.
   — Вот, я нашла этот суп. Скорее всего, это он, — Клара раскрыла книгу в том месте; где была закладка. — Послушай: возьмите четыре глаза моржа, много соли, печень и почки лосося, вскипятите два литра воды…
   «У моржа же только два глаза», — подумал Банов.
   — Ты не слушаешь? — спросила Клара.
   — Да нет, слушаю, — проговорил Банов. Клара посмотрела на него пристально.
   — Картошка, наверно, готова уже! — сказала она и, закрыв книгу, повернулась к плите.
   После ужина Клара облепила Банову шею и грудь горчичниками.
   Стало жарко Банову. Он прилег на софу и заснул.

Глава 18

   Поезд, которым командовал разноглазый товарищ Куриловец. показался Добрынину несколько странным. Состоял он только из паровоза, дополнительного тендера и теплушки, разделенной внутри на две неравные части: маленькое служебное четырехкоечное купе со столиком, окном и химической печкой-буржуйкой, и грузовой отсек, по деревянному полу которого с грохотом и треском катались от стенки к стенке несколько разноразмерных бочек. Когда состав останавливался — бочки тоже переставали двигаться, и в теплушке наступала божественная тишина.
   Первые несколько часов дороги народный контролер молчал и терпел грохот бочек, думая, что не пройдет много времени, прежде чем «разноглазый» заметит, что бочки не укреплены. Однако, пораженный спокойствием товарища Куриловца, Добрынин все-таки не утерпел и сделал тому замечание. Тут же и урку-емец, видимо, тоже утомившийся из-за этого шума, посмотрел на начальника с поддержкой и одобрением.
   Однако четкий и вразумительный ответ «разноглазого» озадачил и огорчил народного контролера. Куриловец пояснил, что эти бочки катаются по полу уже с полгода, и сколько им еще кататься — неизвестно, так как груз этот правительственный, то есть в бочках «укатывается» порт-вейновое вино для руководителей страны.
   — А зачем его в поезде катать? — не удержался от вопроса народный контролер.
   — А так его укрепляют по-научному. Каждая бочка должна не меньше двух тысяч километров проехать, а лучше — еще больше. Тогда вкус у вина изменяется в лучшую сторону…
   Поняли тогда Добрынин и урку-емец, что придется им этот шум всю дорогу слушать. Поняли и огорчились.
   Однако через день-два привыкли и ехали дальше, уже не обращая на движение бочек никакого внимания.
   Иногда поезд останавливался — чаще всего в обеденное время, когда «разноглазый» мастерски куховарил на химической печке, приготовляя горячие похлебки из серой муки, воды и сушеной рыбы. В такие моменты приходил на обед и машинист, однолетка и старинный товарищ Куриловца. Звали машиниста Вася Мурованный. Был он из той же деревни родом, что и «разноглазый», и особенно понравилось Добрынину то, что деревня их называлась Мурованные Куриловцы и среди жителей ее встречались только две фамилии: или Мурованный, или же Куриловец.
   Собравшись за обедом, они охотно разговаривали, делясь прошлым и настоящим. Однако недели через две оказалось, что говорить им больше не о чем, и тогда Добрынин предложил вместо разговора перед едой читать вслух по рассказику из книги, подаренной ему товарищем Твериным. Машинист и «разноглазый» согласились, не говоря уже об урку-емце, который некоторые рассказы наизусть знал.
   Чтобы все было по справедливости, Добрынин начал читать книгу снова с самого начала. Так и получалось: в день по рассказу, потом обед, а потом снова гудок паровоза, скрежет железных колес и постепенно заглушающий механические шумы состава грохот катающихся по полу бочек.
   Однажды во время очередного обеда — а перед обедом в тот день Добрынин прочитал всем рассказ «Печник» — «разноглазый», как-то хитро переглянувшись с машинистом Мурованным, задал Добрынину пару вопросов о работе народного контролера, а потом вдруг предложил ему провести контроль «укатки» портвейнового вина. Сперва Добрынин смутился — как-никак это было вино для руководителей страны. Но тут «разноглазый» объяснил, что только путем проверки они смогут определить, «укаталось» ли вино или нет, и если оно уже «укаталось» — то можно прямиком без всяких дальнейших объездов в Москву ехать.
   — Ты ж право имеешь такое! — доказывал за столом Куриловец. — У тебя ж в мандате што написано: проверять и контролировать все! Так?
   — Ну да, — подумав, согласился народный контролер. — Но это же бочки открывать надо?
   — Одну только, самую маленькую, — сказал Куриловец. — Вон ту, на которой написано «маршал Луганский».
   — А это, что ли, его бочка? — испуганно спросил Добрынин.
   — Ну как бы его, но он же совсем больной, пока доедем — его уже, поди, с воинскими почестями…
   — После проверки бочку закрыть надо, и все! — подсказал вдруг Ваплахов и тут же ощутил на себе одобрительно восторженные взгляды «разноглазого» и машиниста.
   — Во башка! — рот Мурованного растянулся до ушей в довольной улыбке. — И чего это Бог одному голову дает, а другому только руки?
   Предложение урку-емца было принято. Тут же «разноглазый» подкатил маленькую бочку к купе и достал большую литровую кружку. Вместе с машинистом они аккуратно поставили бочку на стол, изрядно попотели, вытаскивая деревянную пробку из верхней крышки, потом опять же вдвоем приподняли бочку и наклонили так, что полившееся красное вино мгновенно заполнило кружку до краев и перелилось, образовав на столе небольшую лужицу.
   — Да не держи ты так высоко! — недовольно крикнул «разноглазый».
   Опустили бочку на пол.
   Добрынин взял кружку в руки, поднес ко рту и вопросительно глянул на Куриловца.
   — Давай-давай, пробуй, а потом скажешь — укаталось или нет! — сказал тот.
   Добрынин вздохнул и сделал длинный глоток. Во рту сразу стало приятно и сладко.
   — Ну што? — спросил машинист.
   Добрынин, задумавшись на мгновение, сделал еще один глоток.
   Потом спросил:
   — А как его определить?
   — Можно, я попробую? — попросил урку-емец. Народный контролер с радостью протянул вино своему помощнику, правда, вина там было едва ли полкружки. Ваплахов выпил все залпом и опустил кружку на стол, прямо в винную лужицу.
   — Ну? — теперь спросил уже «разноглазый». Урку-емец пожал плечами.
   — Вкусно очень, — сказал он. — И сладко даже! Наступило молчание, в котором Добрынин почувствовал себя как-то не так. Выходило, что он, народный контролер, не мог из-за отсутствия нужной образованности проверить «укатанность» вина. Стало ему неудобно и стыдно. Конечно, хотелось ему сказать, что вино, мол, уже «укаталось» и можно его прямиком в Москву вести. Но тут же думал Добрынин о том, что привезут они это вино в Кремль, а там маршал Луганский или еще ктонибудь спросит: «А почему вино не такое? Почему неукатанное?» А ему говорят: «Как же, народный контролер Добрынин проверял и сказал, что уже укаталось!». Мучился бы Добрынин еще долго своими мыслями да сомнениями, но тут его «разноглазый» выручил.
   — А давайте, — говорит, — я его сам проверю. Не впервой уже!
   Подняли машинист с Куриловцем бочку, наполнили снова кружку. Настроился «разноглазый», посерьезнел, взял кружку и осушил в три глотка. Потом опустил ее на стол, а сам внутренне задумался, и только сомкнутые губы его шевелились.
   — Ну чего? — спросил машинист.