— Кажется, еще немного не хватает… Надо еще покатать…
   — Да?! — удивился машинист.
   — Да ты сам попробуй! — предложил «разноглазый» машинисту.
   Снова налили они полную кружку. Выпил ее машинист, тоже губами почмокал, головой покачал.
   — Еще месяц как пить дать катать надо, — сказал. Заткнули они после этого пробку обратно в нужное место, побили по ней крепко железнодорожным башмаком, и откатил после этого «разноглазый» бочку в грузовую часть теплушки.
   — Я спать буду! — спокойно и радостно заявил вдруг, позевывая, Дмитрий Ваплахов. Потом поднялся на свою верхнюю койку и залег там беззвучно, как мертвый.
   Минут через пять машинист и Куриловец тоже решили прилечь.
   И только Добрынин остался бодрствовать, сидя за столом, на котором краснела винная лужица.
   Он смотрел в окошко, за которым в полной тишине неподвижно стояла зимняя природа. Смотрел и думал о том, что пройдет какой-то месяц, укатается это вино, и въедут они в Москву, где снова увидит он дорогих его сердцу товарищей: Тверина, Волчанова и, конечно, Марию Игнатьевну и дворника Василия, и сына Григория тоже, хоть и не его это сын.
   Мысли постепенно стали видимыми, как настоящий кинематограф, и не заметил народный контролер, как заснул, не заметил, как положил свои руки прямо в разлитое на столике вино, а голову опустил сверху на руки. И из их спальни донесся до Добрынина, дремавшего за столом в кабинете своей служебной квартиры, неприятный и резкий плач младенца.

Глава 19

   Время катилось медленно, как разбитый военный «газик» по ухабистым тыловым дорогам.
   Вечерело. Было пронизывающе сыро.
   Марк Иванов, закутавшийся в шинель, прижимал к себе зачехленную клетку с Кузьмой и вместе с ней подпрыгивал на пружинистом заднем сиденье машины. Рядом с ним подпрыгивал на ухабах товарищ Парлахов — «приставник» от ЦК. Приставил его к артисту товарищ Урлухов. Сказал, что для охраны и помощи, но теперь, после первых пяти выступлений в этих бессрочных «тыльных» гастролях, Иванов уже точно знал, для чего рядом с ним постоянно находится этот немногословный и неулыбчивый человек.
   Перед первым же выступлением «приставник» предупредил артиста, что теперь перед въездом на каждый оборонный завод или объект придется Марку одевать с его помощью наглазную повязку, чтобы случайно не увидел он то, что ему, как человеку постороннему, видеть не положено. И с тех пор началось: еще забора заводского не видно, а «приставник» Парлахов уже натягивает на глаза Иванову черную тряпичную повязку и дальше сопровождает его уже как слепого — под руку по лестницам, под руку на сцену или просто на невидимую площадку, где Кузьме определили читать. Все под руку аж до очередного случайного транспорта, который повезет их в следующее место, где самоотверженно трудятся бойцы невидимого тыла.
   В этот раз с транспортом им повезло: прокурор спецколлегии, оказавшийся на том же объекте, предложил отвезти их в Соликамск. Прокурор ехал со своим шофером, молодым парнем очень угрюмого вида. Расстояние от Молотова до Соликамска было неблизким, но об этом Марк не задумывался. Он был счастлив, что мог видеть своих попутчиков, что мог заглядывать через стекло дверцы на сгущающуюся вокруг машины темень. Глаза Марка так устали от повязки, что теперь даже темень казалась излишне яркой и вызывала неприятную резь. Но жаловаться было некому и незачем. Все-таки война.
   «Газик» выдавил колесами треск из досок деревянного моста.
   Марк оживился, прильнул-прижался носом к стеклу дверцы.
   Где-то далеко мелькали огоньки, и их едва заметное отражение дрожало на далекой воде.
   — Что за речка? — спросил Марк, уткнувшись взглядом в спину шофера.
   — Косьва, — ответил прокурор. — Далеко еще. Мост и речка остались далеко позади, и только ночь их сопровождала, не отвлекаясь ни на мгновение.
   «Приставник» Парлахов уже похрапывал и даже на ухабах не просыпался. Сидевший впереди прокурор, может быть, и не спал, но был он как-то внутренне сосредоточен и, наверно, даже не обращал внимания на то, что его куда-то везут, что он едет по этой ночной разбитой дороге в далекий Соликамск.
   Только шофер уверенно выкручивал баранку, объезжая на ходу особо глубокие рытвины. Иногда он дергал плечами и крутил головой, чтобы размять затекшую шею, Назад он не оборачивался.
   Марк вздохнул огорченно — одиноко ему стало. Вздохнул и закрыл глаза. Только руки посильнее обняли зачехленную в хорошую шинельную ткань клетку со своим близким боевым товарищем, пожалуй, единственным родным существом.
   В Соликамск приехали лишь на следующий день к вечеру. Попрощавшись с прокурором и шофером, и остались одни среди серого, почти невидимого в темноте города.
   — Стой здесь и никуда не отходи! — приказал Марку «приставник» и нырнул в темень.
   Марк стоял и медленно коченел, все так же прижимая к груди зачехленную клетку.
   — Как ты там, Кузьма? — дрожащим голосом спросил он. Из клетки никакого шума не доносилось, и это встревожило Иванова. Подумал он было расчехлить клетку и заглянуть туда — жив ли его товарищ, но тут же сообразил артист, что это вдвойне опасно для попугая, и не стал этого делать.
   Не стал, а все-таки нервничал, сам замерзая. Боялся, что найдут они какойнибудь ночлег, там расчехлит он клетку — а Кузьма мертвый!
   — Ну пошли! — прозвучал рядом голос «приставника» Парлахова.
   — Куда? — спросил Марк.
   — Сорок пятый рабочий барак энского завода, понятно?
   — Да. — Марк кивнул и, высмотрев в темноте Соликамска фигуру «приставника», пошел за ним следом.
   Барак был деревянный и имел два шатких этажа. Гниловатая лестница так трещала под ногами, будто вот-вот готова была провалиться.
   Старушка, которая со свечой вела их в служебную комнатёнку на втором этаже, приговаривала на ходу: «Только там окна фанерой забиты, голубчики… фанерой забиты, так што ногами лучче к фанере, к окнам… а не то просквозит…» Поставив свечу на табурет, старушка ушла. Марк первым делом проверил, жив ли попугай. Оказалось, что жив. На радостях Иванов даже не обратил внимания на отсырелость набитого соломой матраца. Залег на него, не раздеваясь, прямо в шинели, и стал ждать сна.
   Утром проснулся от какого-то шума, доносившегося с улицы.
   Парлахова не было. Протерев глаза рукой, Марк полез в вещмешок, достал оттуда кулек со смешанным зерном и мерный пятидесятиграммовый стаканчик, зачерпнул им зерна и высыпал в кормушку клетки.
   Кузьма с печалью во взгляде посмотрел на свой паек военного времени. Потом глянул и на хозяина.
   Марку почему-то стало стыдно, хоть никакой вины в этот момент перед птицей не имел. Зачерпнул еще полстаканчика, добавил Кузьме и вышел из комнатенки на поиски воды.
   Пока нашел старушку и взял у нее кружку ледяной воды, прошло минут пятнадцать.
   «Приставник» уже сидел на своей лавке, покрытой таким же набитым соломою матрацом. Сидел и, видимо, ждал Марка.
   — Концерт в пересменку, в час дня, — сказал он. — Позавтракать разрешили в рабочей столовой в тринадцатом бараке…
   Марк обрадовался, услышав о завтраке. Обычно приходилось обходиться одним обедом.
   — …но там будут завтракать три засекреченных инженера, так что придется повязку одеть… — закончил свое сообщение Парлахов.
   Иванов тяжело вздохнул — есть с завязанными глазами ему еще не приходилось. Но есть хотелось.
   Оставив птицу в комнатенке, Парлахов и Иванов отправились на поиски тринадцатого барака. Искать долго не пришлось. Перед тем, как войти в одноэтажное деревянное зданьице, «приставник» натянул на глаза Марку повязку.
   — Что-нибудь видно? — спросил он.
   — Правый немножко видит… — признался Иванов.
   — Вверх видит или вниз?
   — Вниз.
   Парлахов подтянул повязку книзу.
   — А теперь? — спросил он.
   — Теперь ничего не видно.
   — Ну, цепляйся и пошли! — скомандовал «приставник».
   По привычке Марк взял Парлахова под руку.
   — Ступенька! — предупреждал «приставник» по дороге в рабочую столовую. — Осторожно, порожек! Так. Я тебя сейчас посажу вот… тут опускайся. Да опускайся же!
   Марк медленно приседал, желая как можно быстрее наткнуться задницей на табурет. Наконец наткнулся. Расслабился.
   — А что там на завтрак? — спросил он.
   Но никто ему не ответил. Видно, Парлахов уже пошел к окошку выдачи пищи.
   Посидев минуту без движения, прислушиваясь к внутренней жизни рабочей столовой, Марк стянул с рук перчатки, засунул их в карманы шинели и потер ладони одну о другую, вызывая в коже ощущение тепла.
   Где-то рядом звякнула железная миска. Марк встрепенулся, снова замер.
   Какой-то шум слышался в этом помещении, но никаких разговоров, даже никакого шепота!
   — Ну вот и я! — очутился рядом голос «приставника» Парлахова.
   Прямо перед Ивановым тяжеловато грохнула наполненная чем-то миска.
   — Правую руку вытащи! — попросил Парлахов. Марк подчинился.
   — Что там? — негромко спросил артист.
   — Пшенка на комбижире! — ответил, присаживаясь, Парлахов.
   — А чай будет?
   — Так я же принес! — слегка раздраженно сказал «приставник».
   Левой рукой Марк нащупал миску, подравнял ее по линии своего лица и придвинул поближе к краю стола. Стал кушать. Каша была горячей и поэтому вкусной.
   — Тут много людей? — спросил через минутку Марк. Парлахов покрутил головой и после паузы ответил:
   — Восемнадцать.
   Марк кивнул. Съел еще три ложки каши.
   — И женщины есть? — снова спросил Парлахова.
   — Все женщины, — ответил тот.
   — Так что, этих засекреченных нет тут?
   — Вроде нет.
   — Так, может, я повязку сниму?
   — Нельзя! — строго сказал Парлахов. — А вдруг они зайдут и ты их увидишь?
   — Да… — согласился с доводом Марк и снова занялся кашей.
   Потом медленно поводил левой рукой над столом, разыскивая чай. Нашел. Отпил. И так хорошо ему стало.
   — Давай Кузьме немножко теплой каши возьмем? — предложил он «приставнику».
   — Бери! — сказал тот.
   — А во что?
   — А хоть в руку! — бросил Парлахов.
   Марк быстро допил чай.
   Потом тяжело вздохнул. Залез правой рукой в миску с недоеденной еще горячей кашей, зачерпнул полную ладонь и застыл так, думая.
   — Помоги, а? — снова обратился к «приставнику».
   — Че помочь?
   — Перчатку на правую руку надеть, чтоб каша не остыла… в правом кармане перчатка.
   С грехом пополам натянул Парлахов на правую руку перчатку. Хорошо еще, что перчатки Марку выдали размера на три больше, и рука в ней поместилась свободно, и каша в ладони не рассыпалась.
   Вышли на улицу. Там уже «приставник» снял с глаз Марка повязку, и вернулись они в свой сорок пятый барак.
   Кузьма, казалось, был очень рад теплой пшенке. Клевал ее с аппетитом и удовольствием. Марк сидел рядом и наблюдал за любимой птицей, вместе с ней радуясь.
   Потом немного порепетировали и двинулись в сторону энского завода.
   Как только за деревянной серой улицей показался такой же деревянный серый забор, Парлахов натянул на глаза Марку повязку, Марк взял своего «приставника» под руку, и пошли они уже медленнее.
   Со стороны для незнающего, в чем дело, человека эти двое показались бы странной парочкой: оба в шинелях, но один с завязанными глазами и с зачехленной клеткой в левой руке. Но со стороны никого не было. Улица была пустынна и тиха.
   — Осторожно, ступенька и порожек! — предупредил «приставник», разворачивая Марка вслед за собою налево.
   Это была проходная. Марк слышал, как Парлахов докладывал какому-то военному об их прибытии, разворачивал свои и Марка документы. Потом снова двинулись, уже по территории энского завода. Тут уж каждую минуту Марк слышал: «Ступенька, лестница, ступенька вниз…» Наконец остановились.
   — Где мы? — поинтересовался шепотом Иванов.
   — В помещении завода, — сухо ответил Парлахов. — Дай клетку! — через минуту уже другим, более оживленным голосом приказал «приставник».
   Еще через пару минут Марк ощутил на своем правом плече цепкие лапки Кузьмы.
   — Что, уже? — прошептал вопрос Марк.
   — Через пару минут. Еще не все собрались! — спокойно прошептал ему в ответ Парлахов.
   Марк замер и ждал. Уже привычная, но такая неприятная темнота его наглазной повязки заставила закрыть глаза. Где он сейчас стоит? Кто на него смотрит? Что он здесь такое? Может, и прав был тот толстяк в Крыму, в санатории «Украина», который потом вместе со статуей разбился? Что он тогда говорил? Что Марк паразит? Что на птице паразитирует?
   — Дорогие и самоотверженные товарищи труженики энского завода! — отвлек Марка от тяжелых размышлений голос Парлахова. — Родина помнит о вас. Родина знает о вашем героизме! И вот сейчас, в эти минуты пересменки перед вами выступит московский артист Иванов с попугаем Кузьмой. Пусть это короткое выступление поможет вам на минуту забыть о тяготах и лишениях и вспомнить о ваших близких, о тех из них, кто защищает нашу великую страну от немецкофашистского врага!
   Марк сосредоточился, не открывая глаз. Выждал паузу. Потом произнес достаточно громко: «Ну, Кузьма, говори!» Микрофона здесь, конечно, не было, но по громкости голоса Кузьмы Марк понял, что помещение это небольшое.
   На улице полночь. Свеча догорает. Высокие звезды видны, — декламировал Кузьма. — Ты пишешь письмо мне моя дорогая, В пылающий адрес войны… Как долго ты пишешь его, дорогая, Окончишь, и примешься вновь…
   Марк улыбнулся. Выступление началось нормально. Еще ни разу в жизни Кузьма не подвел его, но все равно перед каждым концертом Иванов чувствовал волнение: все-таки действительно сильно зависел он от птицы, от этой красивой умной птицы…
   А Кузьма тем временем без запинки продолжал:
   …Зато я уверен — к переднему краю прорвется такая любовь…
   Давно мы из дома. Огни наших комнат За дымом войны не видны.
   Но тот, кого любят, но тот, кого помнят, Как дома и в дыме войны…
   Тут Марк услышал женские всхлипы и сам как-то мгновенно проникся слезной теплотой этого стихотворения. В голове пронеслось: «Молодец, Уткин, хороший поэт!..» И враз эта мысль улетучилась, оставив ничего не видящего артиста наедине с женскими всхлипами. На душе стало тяжелеть и на глаза набежали слезы. С левого глаза одна сорвалась и покатилась медленно по впалой, не бритой сегодня щеке, задерживаясь на редких щетинках. Дернулась рука — сама хотела стереть слезу с лица, но концертная дисциплинированность, как врожденный инстинкт, не допустила этого.
   И забыл Марк про эту застрявшую в щетинках слезу. Задумался о том, что ему никто не пишет, и в общем-то некому о нем думать, некому писать ему письма.
   И вспомнилась Марку милая белобрысая девчонка — раздатчица пищи в столовой работников столичного водопровода. Может, она его любила? Может, думала о нем? Ведь неспроста насыпала ему всегда большие порции, чем другим?
   А Кузьма продолжал:
   И как-нибудь вечером вместе с тобою, К плечу прижимаясь плечом, Мы сядем и письма, как летопись боя Как хронику чувств, перечтем…
   Попугай замолчал, но Марк этого не. заметил. Марк был где-то глубоко внутри себя.
   Чья-то рука затормошила его левое плечо, вызывая его «наружу».
   — Чей стих? Слышишь? Чей стих, скажи! — теплый шепот Парлахова ударился в левое ухо.
   — А-а? —очнулся Марк, и тут же, поняв свою оплошность, кашлянул, прочищая голос, и объявил: — Вы прослушали стихотворение Иосифа Уткина «Ты пишешь…» В помещении застучали о деревянный настил пола передвигаемые табуретки и стулья. Короткий концерт окончился. Теперь невидимые Марку слушатели и слушательницы уходили к станкам энского завода.
   — Давай его сюда! — приговаривал «приставник» Парлахов, снимая Кузьму с правого плеча артиста и засовывая обратно в клетку.
   А Марк снова был где-то глубоко внутри себя. Думалось ему о том, что ради десятиминутного выступления ехали они больше суток сюда, а теперь будут ехать куда-то дальше… Но ясно было Марку — стоило ехать и сюда, и в другие места, где они уже побывали или побывают. И даже если пересменка где-нибудь продлится всего пять минут и Кузьма успеет прочитать за это время только полстихотворения — все равно надо это делать: прозвучавшие и оставшиеся в звуковой памяти Марка Иванова женские всхлипывания были безоговорочным доказательством этому. Пусть эти женщины любят, пусть помнят о своих любимых и думают о них, как, может быть, когда-нибудь одна красивая женщина будет думать и всхлипывать о нем, Марке Иванове, тоже постоянно находящемся вдалеке. Вдалеке от Москвы, а иногда и от себя самого…

Глава 20

   В каком месте поезд «разноглазого» нырнул под землю — Добрынин не заметил. Потом еще несколько часов ехали они в полной гулкой темноте, прежде чем состав остановился на ярко освещенной электрическими лампочками платформе.
   Павел Александрович Добрынин сидел в своем рабочем кабинете и вспоминал прошедший день, странный и немного непонятный какими-то мелочами, обратившими на себя внимание народного контролера.
   — Чай пить будешь, Павлуша? — раздался из-за двери голос Марии Игнатьевны.
   — Позже! — ответил Добрынин.
   Прямо перед ним на столе стоял черный телефонный аппарат. Левой рукой Добрынин сдвинул его на край стола.
   Вспомнил, что встречал его худенький остроносый человек, очень бледный, с орденом на гимнастерке, в военной форме, в хорошо начищенных сапогах. Под землей было тепло. В тот момент народный контролер припомнил ответраба Виктора Степановича и тут же спросил у встречавшего, где он сейчас. Встречавший пожал плечами. Он никогда не слышал про Виктора Степановича. Потом из теплушки вышел Ваплахов, и встречавший, увидев урку-емца, опешил. Отбежал куда-то на несколько минут, вернулся, проявляя нервозность. Спросил у Ваплахова разрешение на въезд в столицу. Снова отбежал, поняв, что такого разрешения у Дмитрия нет. Снова вернулся и только после этого, немного поуспокоившись, повел их куда-то темными коридорами, едва освещенными дежурными красными лампами. Отходя от поезда, они слышали, как снова скрежетнули железные суставы колес, толкая дальше, куда-то вперед, состав, в котором оставались Мурованный и «разноглазый» Куриловец. Вышли они в конце концов из неприметного одноэтажного здания на территории Кремля, здания, выглядевшего, как подсобный, но добротно сложенный из красного кирпича сарайчик. У домика стояла черная машина с шофером. Открыв дверцу машины для Добрынина, встречавший не пустил туда урку-емца, буркнув, что тот поедет на другой машине. С тех пор никто не звонил Павлу Александровичу в служебную квартиру, никто не приходил с пакетом или приказом.
   Дворник Василий, дежуривший внизу, сразу же узнал народного контролера, бросился его обнимать.
   Марии Игнатьевны еще не было. Сбросив не по погоде жаркий кожух, разувшись, Добрынин обошел все углы большой квартиры. Он не мог сосчитать, сколько времени прошло с его последнего приезда в Москву. Но в квартире все было без изменений. Только в спальне стояла деревянная детская коляска. Под ней на полу лежали погремушки — разноцветные жестяные шарики, раскрашенные в яркие цвета. Тут же на стуле лежала пачка выстиранных пеленок и прочей детской одежды.
   У изголовья широкой кровати, с той стороны, где спала Мария Игнатьевна, на трюмо все так же стоял в рамочке портрет красивого летчика. Только теперь две полоски черной ткани опускались по краям портрета.
   Когда Мария Игнатьевна вернулась домой — Добрынин спал в своем кабинете, склонив голову на письменный стол. С большим трудом и с помощью служебной жены перебрался он в спальню, разделся и улегся уже на кровати.
   Проснулся рано утром — Мария Игнатьевна еще спала — проснулся, долго смотрел на красивое лицо своей служебной жены. Думал о летчике, который, должно быть, погиб смертью храбрых. Жалко было Марию Игнатьевну. Очень жалко. И совсем непривычными для себя жестами, пытаясь быть мягким и осторожным, протянул к ней Павел Александрович руки, дотронулся огрубевшими пальцами до теплой гладкой кожи плеч, привлек ее к себе, прижал, словно впитывая в себя тепло ее тела под ватным одеялом. А она не проснулась, только прошептала что-то ласковое, и прильнула головой к его груди.
   — Павлуша! — снова раздался из-за двери голос служебной жены. — Уже одиннадцать, а ты еще не завтракал… и чая не хочешь! Ты болен?
   — Нет, — кратко ответил Добрынин.
   — Можно, я к тебе зайду? — спросила Мария Игнатьевна.
   И, не дожидаясь ответа, приоткрыла двери и вошла. В длинном сером махровом халате.
   — Что с тобой, Павлуша? — по ее лицу было видно, что она действительно взволнована.
   — Да вот… не звонят… — пробубнил Павел Александрович. — Дмитрия вчера куда-то забрали, не дали со мной в машину сесть…
   — А почему ты раздетый, ты же простудишься, Павлуша! А сам ты звонил им?
   — Кому? — озадаченно спросил Добрынин. — Нет, не звонил… я не знаю как…
   — Ну давай вместе позвоним! — Мария Игнатьевна подошла, опустилась на корточки и обняла народного контролера, сидевшего в одних черных трусах. — Давай вместе позвоним!
   Она достала с полки книжку-справочник, полистала. Сняла трубку, набрала номер.
   — Алло, алло! — говорила она. — Первый коммутатор? Да? Соедините с товарищем Твериным… народный контролер Добрынин Павел Александрович… секундочку… Павлуша, возьми трубку!
   Добрынин прижал черную прохладную трубку к уху.
   Там что-то пикнуло, потом затрещало, и вдруг во внезапно возникшей тишине зазвучал знакомый родной голос.
   — Добрынин? — спрашивал голос.
   — Да! — радостно воскликнул народный контролер. — Да, это я, товарищ Тверин.
   — Ну, здравствуй, Паша! Ты в Москве?
   — Да. Вчера приехал!
   — Странно, а мне не сказали… Собирайся, я пошлю машину и чай поставлю!
   — Жду! — прошептал в трубку опьяненный неожиданной радостью Добрынин.
   — Вот видишь! — Мария Игнатьевна улыбнулась, разделяя радость служебного мужа. — Теперь мы можем позавтракать?
   Добрынин кивнул.
   Служебная жена позвонила вниз, заказала завтрак.
   — А Григорий где? — спросил Павел, натягивая галифе.
   — У няни пока, вечером принесут, — ответила Мария Игнатьевна. — Потерпи чуток, увидишь!
   Завтракали на кухне.
   За окном шуршал дождь.
   Часы кукукнули одиннадцать раз.
   Поели. Выпили чаю.
   А машина все не приезжала.
   Между делом решил Добрынин свою котомку разобрать, разложил все на полу. Задумчиво переводил взгляд с «кожаной» книги на книги о Ленине, на почти пустой мешочек с двумя надкушенными сухарями, уже, конечно, не едой, а памятью.
   А время шло. Снова кукукнули часы в кухне.
   Перестал шуршать дождь за окнами.
   И вот наконец раздался долгожданный звонок в двери.
   Военный шофер молча козырнул, и Добрынин все понял. Обулся, накинул кожух и, забыв попрощаться с Марией Игнатьевной, вышел.
   Вот уже и знакомый коридор Кремля, знакомый конский запах, но все чисто вокруг. Шофер проводил Добрынина до высоких дверей, у которых стоял на охране красноармеец с автоматом. Солдат уже знал о Добрынине и тут же ввел его внутрь, а сам снова вышел, прикрыв за собою двери.
   Все здесь было по-старому.
   За столом в шинели сидел, скрючившись над какой-то бумагой, сам хозяин кабинета, хозяин Кремля и всей Советской страны.
   Он поднял голову на скрип двери и, увидев вошедшего народного контролера, встал.
   «Боже! Какой старый, худой!» — подумалось Добрынину.
   Шинель на товарище Тверине болталась, как на вешалке. Небритые щеки, впалые, бледные. Клинышек бородки, то ли седой, то ли какой-то посеревший, был смят в левую сторону.
   — Ну, здравствуй, Паша!
   Голос звучал застуженно, немного хрипловато, и только интонации были те же, что и раньше. Добрынин быстро подошел, пожал руку.
   — Холодно у меня здесь, — сказал товарищ Тверин. — Ну ничего, вот тульские оружейники мне электрический чайник подарили, теперь не надо никого беспокоить. Час назад я его включил еще немного — и закипит. Ну рассказывай!..
   Не снимая кожуха, народный контролер начал свой рассказ. Начал с самого начала, с «японской» истории, с мехов, с «Петрова».
   Товарищ Тверин слушал внимательно, не перебивая, пока не закипел чайник. Потом сделали короткий перерыв, хозяин кабинета достал стаканы, необычного вида подстаканники, синюю жестянку с чаем.
   — Подстаканники нравятся? — спросил Тверин, заметив пристальное внимание Добрынина. — Бойцы с Южного фронта прислали. Из гильз танковых снарядов сделаны! Талантливый у нас народ!..
   Заварили чай. Разлили по стаканам. К чаю товарищ Тверин вытащил из ящика своего стола тарелочку с какими-то сушеными фруктами.
   — Бери, Паша! — сказал он. — Это казахи прислали. Бери и дальше рассказывай!
   Так, попивая чай и разжевывая сухие фрукты, продолжил Добрынин свой рассказ. Рассказал про «кожаную» книгу, про танк с замерзшими танкистами, про жизнь в геологической экспедиции.
   Потом замолчал. Странным показалось, что вот прожил он где-то на Севере столько времени, может, два года, может, больше, а все, что с ним присходило, за какие-то сорок минут рассказал. Но потом спохватился народный контролер, вспомнил, что про поезд «разноглазого» еще ни слова не сказал. И тут же решил про вино не говорить. Лишь вкратце о том, как доехали. Вдруг про помощника своего вспомнил. Разволновался, рассказал об урку-емце товарищу Тверину, Тверин долго молчал, размышляя.
   — Глупо ты сделал, Паша! — наконец выдохнул он. — Мы и в мирное время никого без специального пропуска в Москву не пускаем, а ты так в военное время сделал… По нему что, сразу видно, что он не русский?