Страница:
Марк одевал плащ и с ужасом думал об этой глупой ошибке.
Это, наверно, из-за падения на пол, решил он.
Всунув Кузьму в скособоченную клетку, Марк вышел из комнаты.
Его и Кузьму арестовали на платформе Первых Кагановичей, когда до прихода местного поезда оставалось три минуты.
Глава 36
Глава 37
Глава 38
Глава 39
Глава 40
Это, наверно, из-за падения на пол, решил он.
Всунув Кузьму в скособоченную клетку, Марк вышел из комнаты.
Его и Кузьму арестовали на платформе Первых Кагановичей, когда до прихода местного поезда оставалось три минуты.
Глава 36
Осень в Сарске наступила внезапно, словно по указу. Казалось, в один день пожелтели листья деревьев, тучи опустились ниже и начали поливать город неприятным холодным дождем.
Добрынин и Ваплахов почти бегом, под одним зонтиком добрались до фабрики. В комнате контроля переоделись в синие комбинезоны и принялись за монотонную привычную работу. План по красноармейцам к концу сентября был перевыполнен, но пришло неожиданное распоряжение выпустить для октябрьско-поинерской демонстрации три тысячи надувных матросов. Чтобы успеть вовремя, восьмой цех работал в полторы смены, и контролеры с трудом поспевали проверять продукцию.
За обедом в фабричной столовой к ним подсел начальник отдела кадров Софронтов.
— Из Красноярской тюрьмы пришла благодарность директору за Зою Матросову, — сказал он. — Она там на носочной фабрике работает и план перевыполняет.
Добрынин был рад услышать эту новость.
— Да, — сказал он. — Кто из нас в юности не ошибался? — и тут же, задумавшись, добавил: — Я, правда, кажется, не ошибался, — но тут вспомнились ему японские революционеры и вся история с коммунистом Кривицким, сожженным на костре. — А может, и ошибался… но уже не в юности…
— Да и я ошибался, — махнул единственной рукой Софронтов. — А ты, Дмитрий, ошибался?
Ваплахов остановил возле рта ложку со щами.
— Сильно нет, не помню, — сказал он. — Нет, наверно.
В общежитие контролеры возвращались поздно и тоже под дождем.
— Здесь снег будет? — спрашивал по дороге урку-емец.
— Будет, будет, — вздыхал уставший Добрынин. — А что, соскучился?
— Да, — признался Ваплахов. — Очень соскучился. Помнишь, как он под ногами скрипит: хрып-хрып, хрып-хрып… Я к такому длинному лету не привык…
В общежитии их встретила комендантша.
— Я тут уже час вас жду, — заговорила она. — Очень важная бандероль пришла… из Москвы. Я расписалась в получении, а вас все нет… и так боялась, она у меня в сейфе с ключами, сейчас принесу…
И побежала по коридору к своей комнате. Нагнала их уже на третьем этаже. Добрынин как раз открывал двери.
— Вот, товарищ Добрынин! — запыхавшись, проговорила она, вручая контролеру большой бумажный пакет.
Уже в комнате Добрынин устало посмотрел при свете слабосильной лампочки, свисавшей с потолка, на пакет, и тут его словно подкосило. Он оглянулся — до стула возле стола было ближе, чем до кровати, и он сел за стол, опустив перед собой бандероль.
— Это что? — спросил его урку-емец, снимавший ботинки, сидя на своей кровати.
— От товарища Тверина… — негромко, все еще не веря своим глазам, сказал Добрынин.
Зашелестела жесткая упаковочная бумага. Добрынин разворачивал бандероль аккуратно, будто собирался еще раз использовать ее упаковку.
Наконец добрался до вложения: в бандероли оказалась книга и письмо. Руки сами потянулись к письму.
«Дорогой Паша!
Очень хорошо, что ты написал мне! Я все пытался узнать, где ты сейчас, но никто здесь этого не знал. Огромное спасибо за шинель и печенье. Шинель мне подошла как раз, и я свою старую, которая была мне слишком велика, попросил отдать в детский дом. Новостей у меня много — поэтому каждый день болит голова и из-за плохой памяти многое забываю. В Москве сейчас очень много немцев, и я, иногда выходя из Кремля, вижу их. Очень слабый и истощенный народ — почти скелеты. Просто удивительно, что мы так долго с ними воевали — должно быть, военные просчеты виноваты. В Кремле жизнь стала тише и спокойнее — умер наконец наш поэт Бемьян Дебный. Правда, последние годы он, кажется, ничего не писал, не знаю, что он делал вообще последние годы. Вчера я подписал приказ о расширении строительства автозавода в Москве. Вообще в стране сейчас много строек. Много в стране и бандитизма, и в Москве тоже. Просто изуверства какие-то — находят почти полностью обглоданных людей — только мужчин и очень часто боевых офицеров. Посылаю тебе «Книгу про Ленина», это третий том, он должен был выйти еще до войны, но не успели. Узнавал про твоих. Мария Игнатьевна жива и здорова, Григорий, твой старший сын, уже школьник, а младшенькая Маша у нас, в кремлевских яслях. Я ее как-то видел, конфетку дал…» — Какая младшенькая? — вырвалось у Добрынина. — Какая Маша?
Озадаченный, он вернул свой взгляд на письмо, отыскал последнее прочитанное предложение и продолжил:
«… Твой друг Волчанов — уже полковник, но со мной не здоровается. Не знаю, чем я его обидел. Просьбу твою о переводе в другое место передал товарищу Свинягину — он теперь отвечает за народных контролеров. Я его очень просил помочь тебе. Большой привет Ваплахову. Будешь в Кремле — обязательно заходи. Жму руку. Твой Тверин».
Дочитав письмо, Добрынин глубоко задумался. Удивляло его, что в письме не было ни строчки о Маняще, Пете и Дарьюшке. Но ведь Тверин сам письменно признался, что с памятью у него плохо — значит, забыл он о первой семье Добрынина.
— Что пишет? — спросил, присаживаясь за стол, Ваплахов.
— Тебе привет передает.
— Покажи! — не поверил Ваплахов. Добрынин показал часть письма с приветом для Ваплахова.
Урку-емец был счастлив.
— Пишет, что в Москве много немцев, поэт умер, начали строить автозавод, шинель ему подошла… правда, он только печенье с ней получил. О папиросах не написал — украли, наверно. Что тут еще? Убийства страшные в Москве… — и тут Добрынин вспомнил, как погиб комсомолец Цыбульник, и обглоданного коня Григория вспомнил он.
Было много общего между описанными в письме убийствами и смертью Цыбульника.
— Митя, — Добрынин посмотрел на Ваплахова задумчиво. — Помнишь, какой-то злой дух убил и обглодал комсомольца Цыбульника… и только это оставил, штуку…
Ваплахов кивнул.
— Что это было?
— Злой дух Ояси, — ответил урку-емец.
— А какой он из себя?
— Низенький, кажется, зеленый, — вспоминал Ваплахов. — Голова сверху плоская и наверху ямочка, а в ней вода… Это ведь болотный дух…
— Дай бумагу и ручку, — попросил Добрынин. Он быстро написал короткое письмо с описанием внешности духа Ояси и упомянул о смерти коня Григория и комсомольца Цыбульника. Запечатал письмо в конверт.
— Может, поможет им? — сказал он.
— А книга? — спросил Ваплахов.
— Про Ленина, третий том. — Добрынин взял книгу в руки бережно и с любовью.
Раскрыл начало. Потом поднял взгляд на Ваплахова.
— Прочитать тебе вслух? — спросил он.
— Давай чай сделаем и тогда прочитаешь! — предложил урку-емец.
Добрынин согласился. Вскипятили они на примусе чайник.
За окном шелестел дождь.
— «Смешной случай в Разливе», — прочитал вслух Добрынин название рассказа и поднял взгляд на Дмитрия.
Дмитрий слушал внимательно, и тогда Добрынин принялся читать сам рассказ:
«Дело было осенью. Верные друзья донесли Ленину, что агенты охранки ходят вокруг дома, в котором он снимал комнату. Приближалось время арестов, и Ленин понял, что надо было уходить из Петрограда. Он переоделся умным крестьянином, надел подаренный Кларой Цеткин парик, положил в чемодан красивую лампу, бутыль керосина, ружье на случай охоты и революционные брошюры. Потом взял чемодан и вышел на улицу. Агенты охранки, ходившие вокруг дома, не обратили никакого внимания на крестьянина с чемоданом. Отойдя от дома на полквартала, Ленин нанял извозчика, и вывез его извозчик за Выборгскую заставу. Оттуда уже Ленин пошел пешком, избегая деревень и хуторов. Несколько дней шел он по полям, лесам и тропинкам и наконец пришел в Разлив. Построил там себе шалаш из еловых веток и стал в нем жить, скрываясь от охранки. Днем прятался в шалашике, а вечерами зажигал керосиновую лампу, выходил с ней на полянку и читал там революционные брошюры.
Однажды, читая Каутского, услышал он в кустарнике шорох. Быстро сбегал в шалашик за ружьем, а потом крикнул в сторону шороха: «Выходи, кто там есть, а не то выстрелю!» Думал он сперва, что это лисица или заяц, но из кустарника на полянку вышли темные лесные мужики. Было их трое: два постарше и один совсем молодой и безусый. Подошли они покорно к лампе. «Токо ты не стреляй!» — попросил один из старших.
«Хорошо,сказал Ленин. — Не выстрелю. Но скажите, зачем пришли?» «Да мы уже раза три приходили, — заговорил другой старший. — Видим — в лесу ночью свет горит и какой-то человек читает что-то. Ну, думаем, если ночью читает, а не днем при солнце, значит, что-то запрещенное у него в книге… Вот мы и хотели спросить, что там, в книге, написано. Может, правда какая?» Улыбнулся Ленин, а сам думает: «Настоящие это мужики или агенты переодетые?» Было в то время по России много агентов, и одевались они как хотели: и рабочими, и крестьянами, и железнодорожными служащими. «Дай-ка, — думает Ленин, — я проверю их!» «В этих книгах написано, как воду поджигать», — сказал мужикам Ленин. «А зачем ее поджигать?» — спросил молодой безусый мужик и тут же получил по затылку от старшего мужика, стоявшего с левой стороны. А тот мужик, что с правой стороны стоял, спрашивает:
«А как ее поджигать?» Снова улыбнулся Ленин. Именно этот вопрос ему и хотелось услышать. Сходил он в шалашик и принес бутыль керосина. «Вот, — сказал он. — Надо взять бутыль воды, налить немного на землю, взять спички…» Тут Ленин достал из кармана штанов спички и зажег разлитый керосин. Керосин вспыхнул синим пламенем. «Вот так, — сказал Ленин. — Хотите, могу озеро поджечь!» Увидев пламя, испугались мужики до смерти. Перекрестились, попятились, шепча: «Черт, черт это!» И как рванули они в лес — только пятки замелькали.
Настоящие мужики — понял Ленин и как начал смеяться. И долго еще он смеялся и над мужиками, и над своей подозрительностью. Смеялся и даже представить себе не мог, что пройдет несколько лет, и двое из этих мужиков станут народными комиссарами, а младший — самым молодым в Красной Армии командармом».
Заслушавшись, Ваплахов забыл про чай.
— Интересно, — сказал он потом. — Ленин — это ведь Эква-Пырись? Да?
— Да, — Добрынин кивнул. — По-вашему — Эква-Пырись, а по-русски — Ленин. Ну а смысл ты понял? Урку-емец задумался.
— Кажется, да, — сказал он. — Смысл здесь такой, что не надо быть подозрительным?
Добрынин улыбнулся.
Он только хотел сказать что-то Ваплахову, как в дверь неожиданно постучали. Был это майор Соколов.
— Извините, что поздно, — сказал он, заходя в комнату. — Тут радиограмма пришла из Кремля…
У Добрынина при этих словах радостно защемило в груди, он даже затаил дыхание, чтобы лучше услышать, что скажет дальше майор.
— В общем, приказ откомандировать вас в Краснореченск. Машину пришлют завтра утром, так я и пришел сказать, чтобы было время собраться, — сказал майор и, сделав шаг к двери, обернулся и добавил: — Но мы завтра еще увидимся, попрощаемся. До завтра!
Майор Соколов ушел, а контролеры берегли тишину, словно звучали все еще в ней слова приятного известия.
Наконец урку-емец эту тишину нарушил.
— Так какой там смысл, в рассказе? — спросил он.
— Смысл? — повторил Добрынин, возвращаясь к предыдущим мыслям. — Смысл в том, что каждый темный мужик может неожиданно оказаться, ну, как бы в правительстве… или в армии. Ясно?
— Ясно, — сказал Ваплахов.
Добрынин и Ваплахов почти бегом, под одним зонтиком добрались до фабрики. В комнате контроля переоделись в синие комбинезоны и принялись за монотонную привычную работу. План по красноармейцам к концу сентября был перевыполнен, но пришло неожиданное распоряжение выпустить для октябрьско-поинерской демонстрации три тысячи надувных матросов. Чтобы успеть вовремя, восьмой цех работал в полторы смены, и контролеры с трудом поспевали проверять продукцию.
За обедом в фабричной столовой к ним подсел начальник отдела кадров Софронтов.
— Из Красноярской тюрьмы пришла благодарность директору за Зою Матросову, — сказал он. — Она там на носочной фабрике работает и план перевыполняет.
Добрынин был рад услышать эту новость.
— Да, — сказал он. — Кто из нас в юности не ошибался? — и тут же, задумавшись, добавил: — Я, правда, кажется, не ошибался, — но тут вспомнились ему японские революционеры и вся история с коммунистом Кривицким, сожженным на костре. — А может, и ошибался… но уже не в юности…
— Да и я ошибался, — махнул единственной рукой Софронтов. — А ты, Дмитрий, ошибался?
Ваплахов остановил возле рта ложку со щами.
— Сильно нет, не помню, — сказал он. — Нет, наверно.
В общежитие контролеры возвращались поздно и тоже под дождем.
— Здесь снег будет? — спрашивал по дороге урку-емец.
— Будет, будет, — вздыхал уставший Добрынин. — А что, соскучился?
— Да, — признался Ваплахов. — Очень соскучился. Помнишь, как он под ногами скрипит: хрып-хрып, хрып-хрып… Я к такому длинному лету не привык…
В общежитии их встретила комендантша.
— Я тут уже час вас жду, — заговорила она. — Очень важная бандероль пришла… из Москвы. Я расписалась в получении, а вас все нет… и так боялась, она у меня в сейфе с ключами, сейчас принесу…
И побежала по коридору к своей комнате. Нагнала их уже на третьем этаже. Добрынин как раз открывал двери.
— Вот, товарищ Добрынин! — запыхавшись, проговорила она, вручая контролеру большой бумажный пакет.
Уже в комнате Добрынин устало посмотрел при свете слабосильной лампочки, свисавшей с потолка, на пакет, и тут его словно подкосило. Он оглянулся — до стула возле стола было ближе, чем до кровати, и он сел за стол, опустив перед собой бандероль.
— Это что? — спросил его урку-емец, снимавший ботинки, сидя на своей кровати.
— От товарища Тверина… — негромко, все еще не веря своим глазам, сказал Добрынин.
Зашелестела жесткая упаковочная бумага. Добрынин разворачивал бандероль аккуратно, будто собирался еще раз использовать ее упаковку.
Наконец добрался до вложения: в бандероли оказалась книга и письмо. Руки сами потянулись к письму.
«Дорогой Паша!
Очень хорошо, что ты написал мне! Я все пытался узнать, где ты сейчас, но никто здесь этого не знал. Огромное спасибо за шинель и печенье. Шинель мне подошла как раз, и я свою старую, которая была мне слишком велика, попросил отдать в детский дом. Новостей у меня много — поэтому каждый день болит голова и из-за плохой памяти многое забываю. В Москве сейчас очень много немцев, и я, иногда выходя из Кремля, вижу их. Очень слабый и истощенный народ — почти скелеты. Просто удивительно, что мы так долго с ними воевали — должно быть, военные просчеты виноваты. В Кремле жизнь стала тише и спокойнее — умер наконец наш поэт Бемьян Дебный. Правда, последние годы он, кажется, ничего не писал, не знаю, что он делал вообще последние годы. Вчера я подписал приказ о расширении строительства автозавода в Москве. Вообще в стране сейчас много строек. Много в стране и бандитизма, и в Москве тоже. Просто изуверства какие-то — находят почти полностью обглоданных людей — только мужчин и очень часто боевых офицеров. Посылаю тебе «Книгу про Ленина», это третий том, он должен был выйти еще до войны, но не успели. Узнавал про твоих. Мария Игнатьевна жива и здорова, Григорий, твой старший сын, уже школьник, а младшенькая Маша у нас, в кремлевских яслях. Я ее как-то видел, конфетку дал…» — Какая младшенькая? — вырвалось у Добрынина. — Какая Маша?
Озадаченный, он вернул свой взгляд на письмо, отыскал последнее прочитанное предложение и продолжил:
«… Твой друг Волчанов — уже полковник, но со мной не здоровается. Не знаю, чем я его обидел. Просьбу твою о переводе в другое место передал товарищу Свинягину — он теперь отвечает за народных контролеров. Я его очень просил помочь тебе. Большой привет Ваплахову. Будешь в Кремле — обязательно заходи. Жму руку. Твой Тверин».
Дочитав письмо, Добрынин глубоко задумался. Удивляло его, что в письме не было ни строчки о Маняще, Пете и Дарьюшке. Но ведь Тверин сам письменно признался, что с памятью у него плохо — значит, забыл он о первой семье Добрынина.
— Что пишет? — спросил, присаживаясь за стол, Ваплахов.
— Тебе привет передает.
— Покажи! — не поверил Ваплахов. Добрынин показал часть письма с приветом для Ваплахова.
Урку-емец был счастлив.
— Пишет, что в Москве много немцев, поэт умер, начали строить автозавод, шинель ему подошла… правда, он только печенье с ней получил. О папиросах не написал — украли, наверно. Что тут еще? Убийства страшные в Москве… — и тут Добрынин вспомнил, как погиб комсомолец Цыбульник, и обглоданного коня Григория вспомнил он.
Было много общего между описанными в письме убийствами и смертью Цыбульника.
— Митя, — Добрынин посмотрел на Ваплахова задумчиво. — Помнишь, какой-то злой дух убил и обглодал комсомольца Цыбульника… и только это оставил, штуку…
Ваплахов кивнул.
— Что это было?
— Злой дух Ояси, — ответил урку-емец.
— А какой он из себя?
— Низенький, кажется, зеленый, — вспоминал Ваплахов. — Голова сверху плоская и наверху ямочка, а в ней вода… Это ведь болотный дух…
— Дай бумагу и ручку, — попросил Добрынин. Он быстро написал короткое письмо с описанием внешности духа Ояси и упомянул о смерти коня Григория и комсомольца Цыбульника. Запечатал письмо в конверт.
— Может, поможет им? — сказал он.
— А книга? — спросил Ваплахов.
— Про Ленина, третий том. — Добрынин взял книгу в руки бережно и с любовью.
Раскрыл начало. Потом поднял взгляд на Ваплахова.
— Прочитать тебе вслух? — спросил он.
— Давай чай сделаем и тогда прочитаешь! — предложил урку-емец.
Добрынин согласился. Вскипятили они на примусе чайник.
За окном шелестел дождь.
— «Смешной случай в Разливе», — прочитал вслух Добрынин название рассказа и поднял взгляд на Дмитрия.
Дмитрий слушал внимательно, и тогда Добрынин принялся читать сам рассказ:
«Дело было осенью. Верные друзья донесли Ленину, что агенты охранки ходят вокруг дома, в котором он снимал комнату. Приближалось время арестов, и Ленин понял, что надо было уходить из Петрограда. Он переоделся умным крестьянином, надел подаренный Кларой Цеткин парик, положил в чемодан красивую лампу, бутыль керосина, ружье на случай охоты и революционные брошюры. Потом взял чемодан и вышел на улицу. Агенты охранки, ходившие вокруг дома, не обратили никакого внимания на крестьянина с чемоданом. Отойдя от дома на полквартала, Ленин нанял извозчика, и вывез его извозчик за Выборгскую заставу. Оттуда уже Ленин пошел пешком, избегая деревень и хуторов. Несколько дней шел он по полям, лесам и тропинкам и наконец пришел в Разлив. Построил там себе шалаш из еловых веток и стал в нем жить, скрываясь от охранки. Днем прятался в шалашике, а вечерами зажигал керосиновую лампу, выходил с ней на полянку и читал там революционные брошюры.
Однажды, читая Каутского, услышал он в кустарнике шорох. Быстро сбегал в шалашик за ружьем, а потом крикнул в сторону шороха: «Выходи, кто там есть, а не то выстрелю!» Думал он сперва, что это лисица или заяц, но из кустарника на полянку вышли темные лесные мужики. Было их трое: два постарше и один совсем молодой и безусый. Подошли они покорно к лампе. «Токо ты не стреляй!» — попросил один из старших.
«Хорошо,сказал Ленин. — Не выстрелю. Но скажите, зачем пришли?» «Да мы уже раза три приходили, — заговорил другой старший. — Видим — в лесу ночью свет горит и какой-то человек читает что-то. Ну, думаем, если ночью читает, а не днем при солнце, значит, что-то запрещенное у него в книге… Вот мы и хотели спросить, что там, в книге, написано. Может, правда какая?» Улыбнулся Ленин, а сам думает: «Настоящие это мужики или агенты переодетые?» Было в то время по России много агентов, и одевались они как хотели: и рабочими, и крестьянами, и железнодорожными служащими. «Дай-ка, — думает Ленин, — я проверю их!» «В этих книгах написано, как воду поджигать», — сказал мужикам Ленин. «А зачем ее поджигать?» — спросил молодой безусый мужик и тут же получил по затылку от старшего мужика, стоявшего с левой стороны. А тот мужик, что с правой стороны стоял, спрашивает:
«А как ее поджигать?» Снова улыбнулся Ленин. Именно этот вопрос ему и хотелось услышать. Сходил он в шалашик и принес бутыль керосина. «Вот, — сказал он. — Надо взять бутыль воды, налить немного на землю, взять спички…» Тут Ленин достал из кармана штанов спички и зажег разлитый керосин. Керосин вспыхнул синим пламенем. «Вот так, — сказал Ленин. — Хотите, могу озеро поджечь!» Увидев пламя, испугались мужики до смерти. Перекрестились, попятились, шепча: «Черт, черт это!» И как рванули они в лес — только пятки замелькали.
Настоящие мужики — понял Ленин и как начал смеяться. И долго еще он смеялся и над мужиками, и над своей подозрительностью. Смеялся и даже представить себе не мог, что пройдет несколько лет, и двое из этих мужиков станут народными комиссарами, а младший — самым молодым в Красной Армии командармом».
Заслушавшись, Ваплахов забыл про чай.
— Интересно, — сказал он потом. — Ленин — это ведь Эква-Пырись? Да?
— Да, — Добрынин кивнул. — По-вашему — Эква-Пырись, а по-русски — Ленин. Ну а смысл ты понял? Урку-емец задумался.
— Кажется, да, — сказал он. — Смысл здесь такой, что не надо быть подозрительным?
Добрынин улыбнулся.
Он только хотел сказать что-то Ваплахову, как в дверь неожиданно постучали. Был это майор Соколов.
— Извините, что поздно, — сказал он, заходя в комнату. — Тут радиограмма пришла из Кремля…
У Добрынина при этих словах радостно защемило в груди, он даже затаил дыхание, чтобы лучше услышать, что скажет дальше майор.
— В общем, приказ откомандировать вас в Краснореченск. Машину пришлют завтра утром, так я и пришел сказать, чтобы было время собраться, — сказал майор и, сделав шаг к двери, обернулся и добавил: — Но мы завтра еще увидимся, попрощаемся. До завтра!
Майор Соколов ушел, а контролеры берегли тишину, словно звучали все еще в ней слова приятного известия.
Наконец урку-емец эту тишину нарушил.
— Так какой там смысл, в рассказе? — спросил он.
— Смысл? — повторил Добрынин, возвращаясь к предыдущим мыслям. — Смысл в том, что каждый темный мужик может неожиданно оказаться, ну, как бы в правительстве… или в армии. Ясно?
— Ясно, — сказал Ваплахов.
Глава 37
Легкий пушистый снег покрывал Подкремлевские луга, но холодно не было. Светило солнце, и порхали с елки на елку красногрудые снегири.
Ровно в полдевятого, проскрипев до блеска начищенными сапогами по снегу, останавливался у костра солдат с трехэтажным судком. Здоровался со стариком и с Бановым, присаживался к огоньку и, пока Банов с Кремлевским Мечтателем завтракали, рассказывал им всякие новости и задавал старику разные вопросы.
Звали солдата Васей, так что оказался он тезкой Банову и очень этому обрадовался. А когда узнал, что во время Гражданской войны был Банов пулеметчиком — зауважал его не меньше, чем старика.
Так и проходило время, не спеша, размеренно, за едой, за чтением и написанием писем, за разговорами.
Но не забывал Банов о Кларе. О школе уже забыл, а о Кларе никак не мог, да и не хотел. Каждый вечер думал о ней, ложась на подстилку из сухой травы в своем шалашике и накрываясь тайком принесенной сверху шинелью — подарком солдата Васи.
И вот однажды за чтением писем пришла к Банову интересная мысль.
«А что, если написать Кларе от имени Кремлевского Мечтателя и намекнуть в письме, что он, Банов, тут, на подкремлевских лугах?» — подумал он.
И так ему эта мысль понравилась, что после обеда, устроившись поудобнее в своем шалаше, взял он доску, которую использовал вместо стола, взял бумагу и карандаш и написал письмо:
«Уважаемая товарищ Ройд.
Спасибо за интересные мысли. Я и сам думал недавно о школах, о суворовских и кулибинских училищах. Думаю, что дело это интересное и полезное. Вы написали, что недавно прыгали с парашютом с самолета с вашим товарищем. Привет ему передавайте! С уважением,» Оставив место для подписи Кремлевского Мечтателя, Банов перечитал письмо. Намек насчет прыжка с парашютом казался ему довольно ясным. Главное, конечно, чтобы додумалась она, что это он, Банов, ей письмо написал, а не Эква-Пырись. Заготовил Банов и конверт. Написал на нем ее адрес, а с обратной стороны поставил: «Москва, Кремль. Эква-Пырисю».
Вечером после ужина, но перед чаепитием у костра, расписался старик под всеми письмами. Уложил Банов письма в конверты, заклеил их и, положив в холщовый почтовый мешок, оставил у входа в шалаш Кремлевского Мечтателя.
Потом сидели они у костра и грелись. А Банов все о Кларе думал и все сомневался: догадается она обо всем по письму или нет?
Ровно в полдевятого, проскрипев до блеска начищенными сапогами по снегу, останавливался у костра солдат с трехэтажным судком. Здоровался со стариком и с Бановым, присаживался к огоньку и, пока Банов с Кремлевским Мечтателем завтракали, рассказывал им всякие новости и задавал старику разные вопросы.
Звали солдата Васей, так что оказался он тезкой Банову и очень этому обрадовался. А когда узнал, что во время Гражданской войны был Банов пулеметчиком — зауважал его не меньше, чем старика.
Так и проходило время, не спеша, размеренно, за едой, за чтением и написанием писем, за разговорами.
Но не забывал Банов о Кларе. О школе уже забыл, а о Кларе никак не мог, да и не хотел. Каждый вечер думал о ней, ложась на подстилку из сухой травы в своем шалашике и накрываясь тайком принесенной сверху шинелью — подарком солдата Васи.
И вот однажды за чтением писем пришла к Банову интересная мысль.
«А что, если написать Кларе от имени Кремлевского Мечтателя и намекнуть в письме, что он, Банов, тут, на подкремлевских лугах?» — подумал он.
И так ему эта мысль понравилась, что после обеда, устроившись поудобнее в своем шалаше, взял он доску, которую использовал вместо стола, взял бумагу и карандаш и написал письмо:
«Уважаемая товарищ Ройд.
Спасибо за интересные мысли. Я и сам думал недавно о школах, о суворовских и кулибинских училищах. Думаю, что дело это интересное и полезное. Вы написали, что недавно прыгали с парашютом с самолета с вашим товарищем. Привет ему передавайте! С уважением,» Оставив место для подписи Кремлевского Мечтателя, Банов перечитал письмо. Намек насчет прыжка с парашютом казался ему довольно ясным. Главное, конечно, чтобы додумалась она, что это он, Банов, ей письмо написал, а не Эква-Пырись. Заготовил Банов и конверт. Написал на нем ее адрес, а с обратной стороны поставил: «Москва, Кремль. Эква-Пырисю».
Вечером после ужина, но перед чаепитием у костра, расписался старик под всеми письмами. Уложил Банов письма в конверты, заклеил их и, положив в холщовый почтовый мешок, оставил у входа в шалаш Кремлевского Мечтателя.
Потом сидели они у костра и грелись. А Банов все о Кларе думал и все сомневался: догадается она обо всем по письму или нет?
Глава 38
Осень в Новых Палестинах началась с дождей и полной растерянности новопалестинян: в одну ночь, никому ничего не сказав, ушли все строители, оставив на холме недостроенную школу. Ушли вместе с инструментом и даже унесли подготовленные для школы доски и деревянные балки-перекрытия. На следующее утро было запланировано собрание, подготовленное горбуном-счетоводом, вместе с речью о планах на будущее. Конечно, собрание не состоялось, и огорченный счетовод спрятал свое аккуратно написанное выступление под набитый травою матрац на своей лавке. Говорить о планах на будущее в то время, когда все строители удрали, было бы просто глупо, ведь в планах то и дело проскальзывало: «построить», «оборудовать», «починить».
Так началась осень. Шли дожди. Учительница Катя снова перебралась со своими учениками в человеческий коровник. Жизнь продолжалась.
Крестьяне несколько раз сходили в ближайший колхоз и договорились с колхозниками о помощи с техникой. Урожай пшеницы был хорошим, да и картошка, посаженная за речкой, тоже уродилась крупная и рассыпчатая. Оставалось собрать пшеницу, смолоть ее в ближнем колхозе — и готов запас муки до следующего урожая.
Затопили уже и печи в человеческих коровниках — все-таки надвигалась осень, а за нею приближалась к Новым Палестинам зима, обещавшая, по народным приметам, быть суровой и холодной.
В общем, если б не исчезновение строителей вместе со своим бригадиром в вечно грязном ватнике, жизнь на холме можно было бы назвать обычной и обыденной.
Ангел все так же маялся, ведь относились к нему с мягкостью неприятного свойства, будто был он ребенком или же от рождения больным. Так он и бродил днями, то помогая дояркам выносить из коровьего коровника молоко, то спускаясь с холма к лесу за хворостом для кухни. А по вечерам, когда сумерки окутывали окрестности Новых Палестин, снова спускался ангел к речке и шел к домику Захарапечника, шел легко и радостно, глядя на неяркий огонек свечи в его окне. Знал он, что сидят там сейчас за столом Захар и его помощник — однорукий Петр. Сидят и беседуют о разном, спорят, ругаются, мечтают. И, как думал ангел, ждут его, чтобы рассудил он их в случае очередного несогласия. Предвкушение долгого сидения за этим столом, таких же долгих разговоров под запах копченого мяса радовало ангела, и никак не мог он решить: что влечет его туда больше? То ли уважение, которое чувствовал он со стороны обоих обитателей домика, то ли сами разговоры, так не похожие на все другие разговоры в Новых Палестинах, то ли вкусное копченое мясо, мягкое и ароматное, почти само по себе растворяющееся во рту? И не мог он никак этого решить.
Вот и в этот раз, так и не решив, что заставляло его спешить к этому огоньку в окошке, он постучал в двери.
— А-а! — обрадовался Захар, увидев ангела. — Давай быстрее, а то заждались уже!
— Да я воду носил, — объяснил свой поздноватый приход ангел, заходя в дом.
— А то б для каши на завтрак не хватило.
Ангел сел на свое место за столом, и сразу успокоение возникло на душе, будто пришел он домой после суеты рабочего дня. Поймал на себе добрый взгляд Петра.
— Есть, поди, хочешь? — спросил однорукий.
— Чего спрашивать? — оборвал Захар. — Конечно, хочет! Он же не так, как мы, работает. Вишь, и под дождем за дровами, за водой! Мы то что, тут, в тепле, при еде всякой, при мясе…
Говоря это, он выставил на стол миски, ножи, три ломтя хлеба. Потом принес копченого мяса, и сразу у ангела закружилась голова от этого сладковатого дымного запаха. — вспомнил он, что с утра не ел.
— Новость слыхал? — жуя, спрашивал Захар. — Строители наши объявились. В Катериновке, эт часа три пешком отсюдова. Переманили их. Теперь там сельсовет строют.
— Нехай строют! — буркнул Петр. — Что эт за строители, которых так легко переманить можно! Ненадежные…
— Это да… — вздохнул Захар.
— А что, там, в Катериновке, жизнь лучше? — спросил ангел, отрезая себе очередной кусок мяса.
— Может, и не лучше, но проще, — ответил Захар. — Им там для всей бригады дом дали, понаобещали чего-то…
— А к нам сегодня Полуботкин Демид приходил. — сообщил Петр.
— Опять мясо в обмен на песни хотел? — спросил ангел.
— Не-е, поговорить заходил.
— Да, странный он какой-то, — сказал Захар. — Петь ему, говорит, надоело. Хочет настоящим делом заняться, да только, говорит, ничего пока другого не умеет.
— А я что-то давно его песен не слышал, — признался ангел.
— Да никто их не слышал с лета, — сказал Захар.Может, он от любви страдает? Училка ведь его того, бросила. А может, и вообще у него с ней ничего не вышло?!
Вспомнил тут ангел о Кате, и враз грустно ему стало. Видно, заметил это Захар, понял свою ошибку и решил ее исправить.
— Ну а мясо как сегодня? — спросил он, глядя ангелу в глаза.
— Хорошее, — сказал ангел.
— А ты погоди чуток, я сейчас другого принесу! — Захар вышел из-за стола. Вернулся с другим куском. Сам нарезал от него ломтиков и роздал их Петру и ангелу. Ангел взял кусочек, понюхал его, положил в рот.
— Да, пределов хорошему нет! — твердо сказал однорукий, жуя копченое мясо.
— Ага, — сказал Захар. — Это индейка. Колхозники вчера принесли за работу. Видишь, какое сладенькое получилось!
Ангел кивнул. «Да, — грустно думал он, — пределов хорошему нет». Только думал он это не про мясо, а про жизнь и все ее стороны, обыденные и праздничные.
Так началась осень. Шли дожди. Учительница Катя снова перебралась со своими учениками в человеческий коровник. Жизнь продолжалась.
Крестьяне несколько раз сходили в ближайший колхоз и договорились с колхозниками о помощи с техникой. Урожай пшеницы был хорошим, да и картошка, посаженная за речкой, тоже уродилась крупная и рассыпчатая. Оставалось собрать пшеницу, смолоть ее в ближнем колхозе — и готов запас муки до следующего урожая.
Затопили уже и печи в человеческих коровниках — все-таки надвигалась осень, а за нею приближалась к Новым Палестинам зима, обещавшая, по народным приметам, быть суровой и холодной.
В общем, если б не исчезновение строителей вместе со своим бригадиром в вечно грязном ватнике, жизнь на холме можно было бы назвать обычной и обыденной.
Ангел все так же маялся, ведь относились к нему с мягкостью неприятного свойства, будто был он ребенком или же от рождения больным. Так он и бродил днями, то помогая дояркам выносить из коровьего коровника молоко, то спускаясь с холма к лесу за хворостом для кухни. А по вечерам, когда сумерки окутывали окрестности Новых Палестин, снова спускался ангел к речке и шел к домику Захарапечника, шел легко и радостно, глядя на неяркий огонек свечи в его окне. Знал он, что сидят там сейчас за столом Захар и его помощник — однорукий Петр. Сидят и беседуют о разном, спорят, ругаются, мечтают. И, как думал ангел, ждут его, чтобы рассудил он их в случае очередного несогласия. Предвкушение долгого сидения за этим столом, таких же долгих разговоров под запах копченого мяса радовало ангела, и никак не мог он решить: что влечет его туда больше? То ли уважение, которое чувствовал он со стороны обоих обитателей домика, то ли сами разговоры, так не похожие на все другие разговоры в Новых Палестинах, то ли вкусное копченое мясо, мягкое и ароматное, почти само по себе растворяющееся во рту? И не мог он никак этого решить.
Вот и в этот раз, так и не решив, что заставляло его спешить к этому огоньку в окошке, он постучал в двери.
— А-а! — обрадовался Захар, увидев ангела. — Давай быстрее, а то заждались уже!
— Да я воду носил, — объяснил свой поздноватый приход ангел, заходя в дом.
— А то б для каши на завтрак не хватило.
Ангел сел на свое место за столом, и сразу успокоение возникло на душе, будто пришел он домой после суеты рабочего дня. Поймал на себе добрый взгляд Петра.
— Есть, поди, хочешь? — спросил однорукий.
— Чего спрашивать? — оборвал Захар. — Конечно, хочет! Он же не так, как мы, работает. Вишь, и под дождем за дровами, за водой! Мы то что, тут, в тепле, при еде всякой, при мясе…
Говоря это, он выставил на стол миски, ножи, три ломтя хлеба. Потом принес копченого мяса, и сразу у ангела закружилась голова от этого сладковатого дымного запаха. — вспомнил он, что с утра не ел.
— Новость слыхал? — жуя, спрашивал Захар. — Строители наши объявились. В Катериновке, эт часа три пешком отсюдова. Переманили их. Теперь там сельсовет строют.
— Нехай строют! — буркнул Петр. — Что эт за строители, которых так легко переманить можно! Ненадежные…
— Это да… — вздохнул Захар.
— А что, там, в Катериновке, жизнь лучше? — спросил ангел, отрезая себе очередной кусок мяса.
— Может, и не лучше, но проще, — ответил Захар. — Им там для всей бригады дом дали, понаобещали чего-то…
— А к нам сегодня Полуботкин Демид приходил. — сообщил Петр.
— Опять мясо в обмен на песни хотел? — спросил ангел.
— Не-е, поговорить заходил.
— Да, странный он какой-то, — сказал Захар. — Петь ему, говорит, надоело. Хочет настоящим делом заняться, да только, говорит, ничего пока другого не умеет.
— А я что-то давно его песен не слышал, — признался ангел.
— Да никто их не слышал с лета, — сказал Захар.Может, он от любви страдает? Училка ведь его того, бросила. А может, и вообще у него с ней ничего не вышло?!
Вспомнил тут ангел о Кате, и враз грустно ему стало. Видно, заметил это Захар, понял свою ошибку и решил ее исправить.
— Ну а мясо как сегодня? — спросил он, глядя ангелу в глаза.
— Хорошее, — сказал ангел.
— А ты погоди чуток, я сейчас другого принесу! — Захар вышел из-за стола. Вернулся с другим куском. Сам нарезал от него ломтиков и роздал их Петру и ангелу. Ангел взял кусочек, понюхал его, положил в рот.
— Да, пределов хорошему нет! — твердо сказал однорукий, жуя копченое мясо.
— Ага, — сказал Захар. — Это индейка. Колхозники вчера принесли за работу. Видишь, какое сладенькое получилось!
Ангел кивнул. «Да, — грустно думал он, — пределов хорошему нет». Только думал он это не про мясо, а про жизнь и все ее стороны, обыденные и праздничные.
Глава 39
За густо зарешеченным окном светило солнце и пели птицы. А внутри, в чистенькой, но сырой камере, было прохладно и тихо.
Марк Иванов лежал на нарах, глядел в потолок и вспоминал короткое судебное заседание, после которого они, с Кузьмой очутились здесь, в большом зауральском тюремном городке, в этой камере с больнично-белыми оштукатуренными стенами и потолком.
Он уже не грустил. Это первые несколько месяцев прошли тревожно и нервно. А потом тюремная жизнь стала понятной и не такой уж ужасной. Появились даже знакомые из сидящих рядом уголовников, а один из них, молодой ловкий парень, которого все называли Юрец, стал другом. В общем-то настоящим другом. Собственно, именно он и улучшил жизнь Марка и Кузьмы, он объяснил Марку, как и что надо делать, чтобы выжить. Артист попробовал, и действительно получилось. Для начала Кузьме пришлось выучить наизусть несколько зэковских баллад. Кузьма выучил их быстро и охотно — это Марку они совершенно не нравились, если не сказать больше. Потом Юрец стал приводить в камеру к Марку своих друзейуголовников, которые с радостью слушали Кузьму, хлопали, матерились и оставляли в камере чай, мыло, хлеб и все, что они каким-то образом добывали, так что не только Марку от этого легче жилось, но и самому Кузьме что-то перепадало. Так шли дни, так тянулся баснословный срок — двадцать пять лет! За птицу Марк переживал меньше, чем за себя: все-таки попугаи и по триста лет живут, а вот люди, они такие скоросмертные…
За зарешеченным окошком зазвучала музыка — видно, начальник тюрьмы приказал поставить свою любимую пластинку с записью какого-то хора.
«За что посадили?» — спросил однажды Юрец.
«За слово…» — признался Марк.
«За какое?»
«Да Кузьма на концерте ляпнул вместо „двое в комнате“ — „двое в партии — я и Ленин“.
«Политика…» — как-то излишне серьезно выдохнул тогда Юрец.
А суд, приговоривший их, был таким коротким! И адвокат, казалось, больше пытался защитить попугая, чем Марка, хотя именно попугай и навлек на них беду. Обвинитель, правда, адвоката не слушал. Он сказал, что преступление совершает субъект, а кто этот субъект — человек, птица или козел — неважно. Важно только наличие преступления.
Кузьма, сидевший в старой, много раз перечиненной клетке, кашлянул.
Марк встал с нар, передвинул клетку с Кузьмой так, чтобы она стояла в единственном попадавшем в камеру луче солнца, и снова вернулся на нары.
В камерной двери щелкнул замок, отъехала, взвизгнув, невидимая внешняя задвижка, и в проеме показался Юрец. Худой, остроносый, когда на его лице появлялась тонкогубая улыбка, он выглядел совсем подростком.
— Привет! — сказал он, зайдя в камеру. — Тут один новые стихи написал, нехай попка выучит!
— Так тут и поэты сидят? — удивился Марк, увидев в руках у Юрца тонкую школьную тетрадь, свернутую в трубочку.
— Тут все — поэты.
Уже раскрыв тетрадь и предварительно разглядев ее, Марк пробежал глазами первый стих и ничего в нем не понял: буквы будто русские, а смысла никакого. Вспомнил Марк, как после войны Урлухов прислал ему еды и на бумажном пакете с пшеном тоже какой-то ребенок похожую бессмыслицу писал.
— А что это? — спросил Марк.
— Стих, что, не видно?
Марк еще раз прочитал написанное и пожал плечами.
— Ну ты и штымп! — покачал головою Юрец. — Что, по-свойски не кумекаешь?
— Не кумекаю… — признался Марк.
— Ладно, объясню, — сказал Юрец. — Селедка — это галстук, кимарка — это вот нары, тарачки — папиросы, тумак — это вроде тебя человек, хевра — это хорошая компания, штевкал — это жрал… Понятно?
Марк скривился, снял с носа тяжелые очки.
— Что, стих не нравится? — в тонком голосе Юрца зазвучали угрожающие нотки. Марк тяжело вздохнул.
— Думаю, что для попугая, это немного трудно… он такого еще не учил никогда.
— Ну так он еще в тюрьме не был, а раз сейчас в тюрьме — пусть учит, а то я его!..
— Ну хорошо… — согласился Марк. Юрец ушел, закрыв за собою железную дверь на замок. Марк просматривал тетрадку стихов, и взгляд его за толстыми линзами очков тускнел.
— Свалехался Ваня в рыжую хавырку… — прочитал Марк вслух начало одного стиха.
Закрыл тетрадку и снял очки.
Солнечный луч тем временем сполз с клетки, стоявшей на каменном полу, и стал понемногу забираться своей весенней желтизной на гладкие доски нар. Кузьма снова кашлянул. Марк отвлекся от воровских стихов и, подняв клетку, поставил ее снова в солнечный луч.
— Вот, Кузьма, — грустным голосом сказал он, — видишь, что учить придется? Штевкать — жрать — кушать… Да, штевкать хочется… А, Кузьма, хочется пшена поштев-кать? 0-о-ой! Ну давай учить, слушай: «Свалехался Ваня в рыжую хавырку, дурку разкоцал, шоб селедку купить…» О! Смотри, Кузьма, одно русское слово нашлось — купить! Неужели они что-то покупают? Ну, давай сначала:
«Свалехался Ваня в рыжую хавырку…» Через какое-то время, когда солнце уже заползло на белую оштукатуренную стену, в железной двери открылась кормушка, и в ней показалось улыбчивобезобразное лицо беззубого Хропуна, заключенного, которому доверяли возить по тюремным коридорам бачок с едой.
— Ну ты, артист, миску давай! — сказал он. Марк схватил железную миску, подбежал к двери. Хропун забрал ее и вернул уже наполненной какой-то рыжеватой жижей.
— На двоих! — шамкнул он. — Кружку!
Кормушка захлопнулась.
Марк глотнул из жестяной кружки морковного отвара — во рту сразу стало тепло и приятно. Потом, переложив несколько ложек жижи прямо в кормушку клетки, принялся за ужин.
Жижа показалась Марку слишком горячей, и он решил обождать. Из клетки донесся серьезный шорох — Марк посмотрел и увидел, как жадно набросился Кузьма на еду.
— Приятного аппетита! — горько усмехнулся Марк. Птица не ответила.
Марк Иванов лежал на нарах, глядел в потолок и вспоминал короткое судебное заседание, после которого они, с Кузьмой очутились здесь, в большом зауральском тюремном городке, в этой камере с больнично-белыми оштукатуренными стенами и потолком.
Он уже не грустил. Это первые несколько месяцев прошли тревожно и нервно. А потом тюремная жизнь стала понятной и не такой уж ужасной. Появились даже знакомые из сидящих рядом уголовников, а один из них, молодой ловкий парень, которого все называли Юрец, стал другом. В общем-то настоящим другом. Собственно, именно он и улучшил жизнь Марка и Кузьмы, он объяснил Марку, как и что надо делать, чтобы выжить. Артист попробовал, и действительно получилось. Для начала Кузьме пришлось выучить наизусть несколько зэковских баллад. Кузьма выучил их быстро и охотно — это Марку они совершенно не нравились, если не сказать больше. Потом Юрец стал приводить в камеру к Марку своих друзейуголовников, которые с радостью слушали Кузьму, хлопали, матерились и оставляли в камере чай, мыло, хлеб и все, что они каким-то образом добывали, так что не только Марку от этого легче жилось, но и самому Кузьме что-то перепадало. Так шли дни, так тянулся баснословный срок — двадцать пять лет! За птицу Марк переживал меньше, чем за себя: все-таки попугаи и по триста лет живут, а вот люди, они такие скоросмертные…
За зарешеченным окошком зазвучала музыка — видно, начальник тюрьмы приказал поставить свою любимую пластинку с записью какого-то хора.
«За что посадили?» — спросил однажды Юрец.
«За слово…» — признался Марк.
«За какое?»
«Да Кузьма на концерте ляпнул вместо „двое в комнате“ — „двое в партии — я и Ленин“.
«Политика…» — как-то излишне серьезно выдохнул тогда Юрец.
А суд, приговоривший их, был таким коротким! И адвокат, казалось, больше пытался защитить попугая, чем Марка, хотя именно попугай и навлек на них беду. Обвинитель, правда, адвоката не слушал. Он сказал, что преступление совершает субъект, а кто этот субъект — человек, птица или козел — неважно. Важно только наличие преступления.
Кузьма, сидевший в старой, много раз перечиненной клетке, кашлянул.
Марк встал с нар, передвинул клетку с Кузьмой так, чтобы она стояла в единственном попадавшем в камеру луче солнца, и снова вернулся на нары.
В камерной двери щелкнул замок, отъехала, взвизгнув, невидимая внешняя задвижка, и в проеме показался Юрец. Худой, остроносый, когда на его лице появлялась тонкогубая улыбка, он выглядел совсем подростком.
— Привет! — сказал он, зайдя в камеру. — Тут один новые стихи написал, нехай попка выучит!
— Так тут и поэты сидят? — удивился Марк, увидев в руках у Юрца тонкую школьную тетрадь, свернутую в трубочку.
— Тут все — поэты.
Уже раскрыв тетрадь и предварительно разглядев ее, Марк пробежал глазами первый стих и ничего в нем не понял: буквы будто русские, а смысла никакого. Вспомнил Марк, как после войны Урлухов прислал ему еды и на бумажном пакете с пшеном тоже какой-то ребенок похожую бессмыслицу писал.
— А что это? — спросил Марк.
— Стих, что, не видно?
Марк еще раз прочитал написанное и пожал плечами.
— Ну ты и штымп! — покачал головою Юрец. — Что, по-свойски не кумекаешь?
— Не кумекаю… — признался Марк.
— Ладно, объясню, — сказал Юрец. — Селедка — это галстук, кимарка — это вот нары, тарачки — папиросы, тумак — это вроде тебя человек, хевра — это хорошая компания, штевкал — это жрал… Понятно?
Марк скривился, снял с носа тяжелые очки.
— Что, стих не нравится? — в тонком голосе Юрца зазвучали угрожающие нотки. Марк тяжело вздохнул.
— Думаю, что для попугая, это немного трудно… он такого еще не учил никогда.
— Ну так он еще в тюрьме не был, а раз сейчас в тюрьме — пусть учит, а то я его!..
— Ну хорошо… — согласился Марк. Юрец ушел, закрыв за собою железную дверь на замок. Марк просматривал тетрадку стихов, и взгляд его за толстыми линзами очков тускнел.
— Свалехался Ваня в рыжую хавырку… — прочитал Марк вслух начало одного стиха.
Закрыл тетрадку и снял очки.
Солнечный луч тем временем сполз с клетки, стоявшей на каменном полу, и стал понемногу забираться своей весенней желтизной на гладкие доски нар. Кузьма снова кашлянул. Марк отвлекся от воровских стихов и, подняв клетку, поставил ее снова в солнечный луч.
— Вот, Кузьма, — грустным голосом сказал он, — видишь, что учить придется? Штевкать — жрать — кушать… Да, штевкать хочется… А, Кузьма, хочется пшена поштев-кать? 0-о-ой! Ну давай учить, слушай: «Свалехался Ваня в рыжую хавырку, дурку разкоцал, шоб селедку купить…» О! Смотри, Кузьма, одно русское слово нашлось — купить! Неужели они что-то покупают? Ну, давай сначала:
«Свалехался Ваня в рыжую хавырку…» Через какое-то время, когда солнце уже заползло на белую оштукатуренную стену, в железной двери открылась кормушка, и в ней показалось улыбчивобезобразное лицо беззубого Хропуна, заключенного, которому доверяли возить по тюремным коридорам бачок с едой.
— Ну ты, артист, миску давай! — сказал он. Марк схватил железную миску, подбежал к двери. Хропун забрал ее и вернул уже наполненной какой-то рыжеватой жижей.
— На двоих! — шамкнул он. — Кружку!
Кормушка захлопнулась.
Марк глотнул из жестяной кружки морковного отвара — во рту сразу стало тепло и приятно. Потом, переложив несколько ложек жижи прямо в кормушку клетки, принялся за ужин.
Жижа показалась Марку слишком горячей, и он решил обождать. Из клетки донесся серьезный шорох — Марк посмотрел и увидел, как жадно набросился Кузьма на еду.
— Приятного аппетита! — горько усмехнулся Марк. Птица не ответила.
Глава 40
Краснореченск был городом одного завода. Завод был режимным, а потому и город отсутствовал на географических картах. Но в почтовых справочниках он присутствовал, правда, не под своим настоящим именем. Там он назывался — Балабинск-18. И шли в город Балабинск-18 письма и посылки, шли и попадали в Краснореченск, но не было в этом никакого беспорядка или безобразия.