Впрочем, все эти дороги называли вы мужеством, ибо нет для трусливого способа лучшего, чем оправдать себя благородством!
Не зная себя, не видит человек и своего места, а место его особо. Велик человек, нет нужды ему ни овладевать, ни отдаваться, и уничтожать ему нет нужды, может он без насилия над самим Собой и без суеты трусливой иметь, быть и использовать, ибо он имеет, является, и все дано ему!
Зачем же путь ему, зачем искать несуществующую дорогу? Разве сам он, человек, не есть созидающееся, ибо он — сама Жизнь!
Печальны бесконечные поиски человеческие. Разве же человек потерял что-то, чтобы искать? Напротив, теперь переполнен он и погребен под ворохом человеческого.
Не потерял он и самого Себя, да вот только не видит за пустотой собственных дел. Разглядеть самого Себя — вот о чем говорит Заратустра!
Хватит искусственного, хватит привнесенного, ведь беда подлинная не в недостатке форм, беда в не использовании дарованного!
Идеи отвлекли человека от жизни, пустота нарождается, а существующее не созидается, но прозябает и чахнет.
Хозяйству нужен хозяин рачительный, а не хранитель, И хозяин подлинный — не паразит, аскариде подобный, но пекущийся о хозяйстве своем.
Идеи отвлекают человека от жизни, ибо они выбрасывают его из самого Себя, словно дурного пьяницу из грязного кабака, и так теряет он не только опору, но и саму Жизнь, окутанный царством иллюзии!
Гордится человек несовпадением своим с самим же Собой, в этом видится ему его подвиг, ибо так находит он себе предмет для дел и дорогу, по которой идти можно вечно!
Но вынесите центр тяжести за пределы предмета любого, и он упадет! Куда же идти лежащему? Великое дело — создавать проблемы себе, чтобы решать их: переливать из пустого в порожнее! Отчего так никчемно проводит человек свою жизнь? Оттого, что он одинок!
От одиночества своего подменяет человек иллюзией жизнь реальную, от одиночества! И оттого становится безвозвратно он одиноким!
Не самого Себя следует искать человеку, но Другого, ибо лишь через него и обретет он себя Самого!
Почему же Другой страшит человека? Лишь оттого, что сам Себя он боится!
Принимая самого Себя, следует идти человеку к Другому, а не через тернии иллюзий своих — вот единственный путь, что не в движении, а в остановке!
Одиночество — вот апокалипсис мира этого, таким видит его Заратустра глазами, полными слез!
Нет, не исходит из уст моих меч, острый с обеих сторон, но шепот дыхания моего, что разделить хочу я с Другим, ибо Мир создан для Двух!
Зачем же мне драгоценные звезды и небеса беспредельные, зачем мне богатства несметные, знания власть и бессмертие истины, зачем мне наслажденья телесные и благость вселенной, зачем мне все это, если нету со мною Тебя?
Просыпайся!»
Праздник осла
Песнь опьянения
Знамение
Не зная себя, не видит человек и своего места, а место его особо. Велик человек, нет нужды ему ни овладевать, ни отдаваться, и уничтожать ему нет нужды, может он без насилия над самим Собой и без суеты трусливой иметь, быть и использовать, ибо он имеет, является, и все дано ему!
Зачем же путь ему, зачем искать несуществующую дорогу? Разве сам он, человек, не есть созидающееся, ибо он — сама Жизнь!
Печальны бесконечные поиски человеческие. Разве же человек потерял что-то, чтобы искать? Напротив, теперь переполнен он и погребен под ворохом человеческого.
Не потерял он и самого Себя, да вот только не видит за пустотой собственных дел. Разглядеть самого Себя — вот о чем говорит Заратустра!
Хватит искусственного, хватит привнесенного, ведь беда подлинная не в недостатке форм, беда в не использовании дарованного!
Идеи отвлекли человека от жизни, пустота нарождается, а существующее не созидается, но прозябает и чахнет.
Хозяйству нужен хозяин рачительный, а не хранитель, И хозяин подлинный — не паразит, аскариде подобный, но пекущийся о хозяйстве своем.
Идеи отвлекают человека от жизни, ибо они выбрасывают его из самого Себя, словно дурного пьяницу из грязного кабака, и так теряет он не только опору, но и саму Жизнь, окутанный царством иллюзии!
Гордится человек несовпадением своим с самим же Собой, в этом видится ему его подвиг, ибо так находит он себе предмет для дел и дорогу, по которой идти можно вечно!
Но вынесите центр тяжести за пределы предмета любого, и он упадет! Куда же идти лежащему? Великое дело — создавать проблемы себе, чтобы решать их: переливать из пустого в порожнее! Отчего так никчемно проводит человек свою жизнь? Оттого, что он одинок!
От одиночества своего подменяет человек иллюзией жизнь реальную, от одиночества! И оттого становится безвозвратно он одиноким!
Не самого Себя следует искать человеку, но Другого, ибо лишь через него и обретет он себя Самого!
Почему же Другой страшит человека? Лишь оттого, что сам Себя он боится!
Принимая самого Себя, следует идти человеку к Другому, а не через тернии иллюзий своих — вот единственный путь, что не в движении, а в остановке!
Одиночество — вот апокалипсис мира этого, таким видит его Заратустра глазами, полными слез!
Нет, не исходит из уст моих меч, острый с обеих сторон, но шепот дыхания моего, что разделить хочу я с Другим, ибо Мир создан для Двух!
Зачем же мне драгоценные звезды и небеса беспредельные, зачем мне богатства несметные, знания власть и бессмертие истины, зачем мне наслажденья телесные и благость вселенной, зачем мне все это, если нету со мною Тебя?
Просыпайся!»
Праздник осла
Странное существо этот двуглавый осел, странное. С самим собой вечно ведет он речь, сам с собой разговаривает. Так множит он свое одиночество, ибо даже в одиночестве своем не может он быть одним — самим Собою.
Сколько жарких баталий разгорается в этом странном существе! Сколько щекочущих душу побед, неожиданных поражений и восторженных до жгучих слез примирений знает его ослиная жизнь! Упрямый, что бы ни происходило, он все продолжает и продолжает это внутреннее говорение, перемалывая в пустоте кости.
Должен он чувствовать себя при деле, а иначе — с чем он останется? Что делать ему, замкнутому в самом себе, если не слышит он Других, а потому и не знает, что Они — эти Другие- есть? Вот и найден смысл бессмысленности: да, он будет говорить сам с собою!
Есть дело, если есть занятие. Дело ради дела, руки должны быть заняты! Не скуки боится двуглавый осел в глубине существа своего, но узнать, что дела его пусты и бессмысленны. Не страшно голому королю замерзнуть, страшно признаться!
Страшные истории может рассказать себе этот осел, и сам испугается, причем по-настоящему! О великих свершениях может он поведать себе и тогда исполнится благородным духом! О блаженных островах он придумает себе дивные истории, чтобы не было ему страшно, чтобы было ему, во что верить и к чему стремиться!
Но не знает этот осел ощущений, не проживает он своей жизни, ибо слова мертвы! Не проживает он, но пережевывает: говорит он и боится молчания!
Чувства — вот что заменило ослу ощущения, ибо чувства его говорят! Капустные поля чувств наполняют жизнь его смыслом, однако листья на кочанах пожухнут, а кочерыжка слишком груба и для его желудка.
И даже зная, что следует ему молчать о том, о чем не может быть сказано, будет он говорить все равно, не прерываясь ни на секунду, ибо в говорении своем ищет он защиты от самого Себя! Чего же стоит вся эта жизнь, жизнь того, кто не живет вовсе?
Страх осла неоправдан, но и не иллюзорен, ибо в пространстве страха чувство и слово становятся ощущением. Потому страх свой должен лишить он слов, пережить до конца и узнать, наконец, что нет у страха этого основания. Но не может осел, ибо он говорит!
Осел говорит, но Другой не может сказать ослу двуглавому ничего, ибо третий — лишний, и всякий разговор идет с глазу на глаз! А потому, пока сам он не замолчит, будет осел этот — невменяем и глух, как токующий тетерев. Но не на свадьбе токует эта странная птица с длинными глухими ушами, а на панихиде, ибо вокруг него покойники да души их спиритические!
Таково безумие осла двуглавого, такова природа бреда его, называемого «внутренней жизнью»! Но Жизнь не бывает внутри, а потому следует ему знать, что заложник он внутренней смерти, и разговаривает он с мертвым!
Празднует осел двуглавый праздник свой вечного одиночества! Заратустра зовет праздник этот поминками, но большего не может сказать он ослу, ибо осел этот, говорящий внутри себя самого сам с собою, его не услышит!
Я завяжу уши свои узлом, крест-накрест!
Сколько жарких баталий разгорается в этом странном существе! Сколько щекочущих душу побед, неожиданных поражений и восторженных до жгучих слез примирений знает его ослиная жизнь! Упрямый, что бы ни происходило, он все продолжает и продолжает это внутреннее говорение, перемалывая в пустоте кости.
Должен он чувствовать себя при деле, а иначе — с чем он останется? Что делать ему, замкнутому в самом себе, если не слышит он Других, а потому и не знает, что Они — эти Другие- есть? Вот и найден смысл бессмысленности: да, он будет говорить сам с собою!
Есть дело, если есть занятие. Дело ради дела, руки должны быть заняты! Не скуки боится двуглавый осел в глубине существа своего, но узнать, что дела его пусты и бессмысленны. Не страшно голому королю замерзнуть, страшно признаться!
Страшные истории может рассказать себе этот осел, и сам испугается, причем по-настоящему! О великих свершениях может он поведать себе и тогда исполнится благородным духом! О блаженных островах он придумает себе дивные истории, чтобы не было ему страшно, чтобы было ему, во что верить и к чему стремиться!
Но не знает этот осел ощущений, не проживает он своей жизни, ибо слова мертвы! Не проживает он, но пережевывает: говорит он и боится молчания!
Чувства — вот что заменило ослу ощущения, ибо чувства его говорят! Капустные поля чувств наполняют жизнь его смыслом, однако листья на кочанах пожухнут, а кочерыжка слишком груба и для его желудка.
И даже зная, что следует ему молчать о том, о чем не может быть сказано, будет он говорить все равно, не прерываясь ни на секунду, ибо в говорении своем ищет он защиты от самого Себя! Чего же стоит вся эта жизнь, жизнь того, кто не живет вовсе?
Страх осла неоправдан, но и не иллюзорен, ибо в пространстве страха чувство и слово становятся ощущением. Потому страх свой должен лишить он слов, пережить до конца и узнать, наконец, что нет у страха этого основания. Но не может осел, ибо он говорит!
Осел говорит, но Другой не может сказать ослу двуглавому ничего, ибо третий — лишний, и всякий разговор идет с глазу на глаз! А потому, пока сам он не замолчит, будет осел этот — невменяем и глух, как токующий тетерев. Но не на свадьбе токует эта странная птица с длинными глухими ушами, а на панихиде, ибо вокруг него покойники да души их спиритические!
Таково безумие осла двуглавого, такова природа бреда его, называемого «внутренней жизнью»! Но Жизнь не бывает внутри, а потому следует ему знать, что заложник он внутренней смерти, и разговаривает он с мертвым!
Празднует осел двуглавый праздник свой вечного одиночества! Заратустра зовет праздник этот поминками, но большего не может сказать он ослу, ибо осел этот, говорящий внутри себя самого сам с собою, его не услышит!
Я завяжу уши свои узлом, крест-накрест!
Песнь опьянения
Мы возвращаемся. Под нами акварельные облака, а наверху, наверху только небо — спокойное, покатое, сюрреалистическая голограмма света…
Божественный, нежный и пряный мир люди зовут иллюзорным, ибо не таков он, каким кажется им. Но разве иллюзорны ощущение контакта, ощущение близости и нежность тепла?
Контакт — отнюдь не то, ради чего нужно жить, иначе просто нельзя, это ведь сама Жизнь!
Иллюзии царствуют в бескрайнем пространстве одиночества, пространстве фиктивного контакта, и нет в Жизни им места!
Нам же не к чему стремиться, довольно! Контакт сам определяет все, а другого нет. Он дает ровно столько, сколько можем мы взять. Мы отдаем ровно столько, сколько можем отдать.
Странное дело: я перестал ощущать Заратустру как Другого. Его движение — это мое движение, его радость — это моя радость, его слово — это мое слово, его сила — это моя сила, а слабость… слабости нет.
Слабость — это настойчивость в невозможном, контакт же — избыточность возможного. Ощущающий контакт не знает слабости, он созидается.
— Зар, хорошо жить!
Он улыбнулся мне, довольный. Морщинки побежали по его лицу, словно весенние ручейки:
— Хорошо!
В аэропорту нас встречали шумной компанией.
— Все хорошо! Без комментариев, — отшутился Зар, предупреждая дальнейшие расспросы.
Озабоченность, сковавшая было лица встречающих, сменилась радостью и улыбками. Мы обнимались, смеялись и говорили глупости.
Опьяненные встречей, мы отправились праздновать.
Как хороши танцующие! В самозабвенности Танца становятся они сами Собой, веселые, улыбчивые, смеющиеся!
И полночь танцует над нами мириадами звезд, и даже высокомерная луна, подглядывая за танцующими украдкой, медленно раскачивается в мантии белесых облаков, бессильная удержаться от танца!
«Не проспите жизни!» — так говорит глубокая полночь.
«Связаны вы нитями моими невидимыми!» — так говорит огромный паук, думая, что пугает. Кто ж испугается слов его? Спасибо! — и только.
Страх ведом лишь отступающему, так трепещи же, паук, мы идем! Босыми ногами Танцуем мы по нитям, что связывают нас воедино!
Не тяните, друзья, но Танцуйте легко, ступая, как утренний снег! Будем же нежны, будем нежны! Слушайте нежность!
Что пьянит нас, если не радость? Что жизнь, если не пьянящая близость? Что нужно еще счастливым?
Зачем вам крылья, друзья, когда Танцуете вы ногами босыми? Здесь ваше царство! Ступайте же смело по могилам своим, не воскрешайте разбитых скрижалей!
Колокола счастливых сердец бьют в унисон, и трупный червь не гложет живущих. Но одинокий — мертв, зачем спрашивает он меня, что ему делать?
Близкие, уста ваши — сладкозвучная лира. Я хочу слушать вас, поющие! Не знаю я слов ваших, но голос музыки вашей скажет мне больше любых слов! Не будем же мертвить живое, друзья мои!
Вам даровано знать, чтоконечно и что конечнооно. Одинокие печалятся этим, радостные так боготворят жизнь, ибо всегда смотрят они дальше, будучи сами Собой, а потому видят они большее!
Пьян я вами, друзья мои, будьте же сами Собой, не пугайте меня похмельем! Смерть рядом, смешливая, и хочу я смеяться, Танцуя! Довольно боли и слез!
В вас, друзья, нашел я источник золотой своей радости, будьте же господами земли! Объятия ее распростерты, кто ж противится нежности, златоглавые!
Не счастье следует ловить вам ловкими руками, но смех друзей ваших, ибо он легок! Легкое не знает тяжести! Божественность — невесома, ибо она Танцует!
Танцуйте же и вы, мои божества, сердечный смех манит сердечных! Так побеждаем мы одиночество — Танцем!
Нет глухих к бою сердечного колокола, так не бойтесь же, друзья мои, быть одинокими, ибо страх сделает вас таковыми!
Ходите прямо, прямоходящие, ибо не знает одиночество прямых дорог! Оно играет, вы же играйтесь — таков завет вечной юности поющих сердец!
То не ветер обдувает вас, но дыхание! Так не бойтесь замерзнуть! Лишь одиночество холодно, ибо оно — обитель подлинной смерти! Бойтесь бояться, будьте ветрены на дорогах прямых!
Слышали вы о виноградных дозах, друзья мои? Не алмазного ножа жаждут они, но хотят, чтобы их опыляли, нежьте же их своим Танцем!
Богатый урожай зреет, вам завещали лозы кормить друг друга! Свой урожай готовите вы для Других, ибо знаете вы, что Жизнь больше, чем жизнь!
Радость не хочет детей, ибо она сама — ребенок с золотыми кудрями. Будьте же взрослыми, чтобы беречь свою радость! И дети ваши не будут сиротами!
Жизнь ваша хочет, что б вы любили ее, ибо она одна.
«Так не будет же она одинока!» — говорит ощущение и раздает жизнь вашу щедрой рукою.
Нет скорби, кроме глупости, друзья! Нет! Не клевещите на Жизнь, не примеряйте к ней чужие одежды, не слагайте несовместимое! Противоположности иллюзорны, будьте же сами Собой, и вы узнаете это!
Скорбит по своему утверждающий, радуется утверждающий самого Себя! Так утверждайте же сами Себя — это ваш Танец!
Золотистый мед радости вашей, нежный нектар сердец ваших, цветочная пыльца смеха вашего — вот мое счастье, вот моя Жизнь! Знаете ли вы теперь, как оставить одиночество свое позади?
Падет царство тьмы, когда оставите вы одиночество ваше, презрев страх тщедушный! И узнаете вы, что не бояться, а желать Другого заповедует Жизнь!
В Другом увидите вы благодать, которой столько боялись! Ибо Он искал вас, чтобы Мир, созданный для Двоих, Жил, созидаясь!
Лучшую свою песнь пою я для вас, Другие, ибо вы дороги мне!
То песнь Жизни!
Слышите, Танцующие? — Вы уже поете со мной…
Божественный, нежный и пряный мир люди зовут иллюзорным, ибо не таков он, каким кажется им. Но разве иллюзорны ощущение контакта, ощущение близости и нежность тепла?
Контакт — отнюдь не то, ради чего нужно жить, иначе просто нельзя, это ведь сама Жизнь!
Иллюзии царствуют в бескрайнем пространстве одиночества, пространстве фиктивного контакта, и нет в Жизни им места!
Нам же не к чему стремиться, довольно! Контакт сам определяет все, а другого нет. Он дает ровно столько, сколько можем мы взять. Мы отдаем ровно столько, сколько можем отдать.
Странное дело: я перестал ощущать Заратустру как Другого. Его движение — это мое движение, его радость — это моя радость, его слово — это мое слово, его сила — это моя сила, а слабость… слабости нет.
Слабость — это настойчивость в невозможном, контакт же — избыточность возможного. Ощущающий контакт не знает слабости, он созидается.
— Зар, хорошо жить!
Он улыбнулся мне, довольный. Морщинки побежали по его лицу, словно весенние ручейки:
— Хорошо!
* * *
В аэропорту нас встречали шумной компанией.
— Все хорошо! Без комментариев, — отшутился Зар, предупреждая дальнейшие расспросы.
Озабоченность, сковавшая было лица встречающих, сменилась радостью и улыбками. Мы обнимались, смеялись и говорили глупости.
Опьяненные встречей, мы отправились праздновать.
* * *
Как хороши танцующие! В самозабвенности Танца становятся они сами Собой, веселые, улыбчивые, смеющиеся!
И полночь танцует над нами мириадами звезд, и даже высокомерная луна, подглядывая за танцующими украдкой, медленно раскачивается в мантии белесых облаков, бессильная удержаться от танца!
«Не проспите жизни!» — так говорит глубокая полночь.
* * *
«Связаны вы нитями моими невидимыми!» — так говорит огромный паук, думая, что пугает. Кто ж испугается слов его? Спасибо! — и только.
Страх ведом лишь отступающему, так трепещи же, паук, мы идем! Босыми ногами Танцуем мы по нитям, что связывают нас воедино!
Не тяните, друзья, но Танцуйте легко, ступая, как утренний снег! Будем же нежны, будем нежны! Слушайте нежность!
* * *
Что пьянит нас, если не радость? Что жизнь, если не пьянящая близость? Что нужно еще счастливым?
Зачем вам крылья, друзья, когда Танцуете вы ногами босыми? Здесь ваше царство! Ступайте же смело по могилам своим, не воскрешайте разбитых скрижалей!
Колокола счастливых сердец бьют в унисон, и трупный червь не гложет живущих. Но одинокий — мертв, зачем спрашивает он меня, что ему делать?
* * *
Близкие, уста ваши — сладкозвучная лира. Я хочу слушать вас, поющие! Не знаю я слов ваших, но голос музыки вашей скажет мне больше любых слов! Не будем же мертвить живое, друзья мои!
Вам даровано знать, чтоконечно и что конечнооно. Одинокие печалятся этим, радостные так боготворят жизнь, ибо всегда смотрят они дальше, будучи сами Собой, а потому видят они большее!
Пьян я вами, друзья мои, будьте же сами Собой, не пугайте меня похмельем! Смерть рядом, смешливая, и хочу я смеяться, Танцуя! Довольно боли и слез!
* * *
В вас, друзья, нашел я источник золотой своей радости, будьте же господами земли! Объятия ее распростерты, кто ж противится нежности, златоглавые!
Не счастье следует ловить вам ловкими руками, но смех друзей ваших, ибо он легок! Легкое не знает тяжести! Божественность — невесома, ибо она Танцует!
Танцуйте же и вы, мои божества, сердечный смех манит сердечных! Так побеждаем мы одиночество — Танцем!
* * *
Нет глухих к бою сердечного колокола, так не бойтесь же, друзья мои, быть одинокими, ибо страх сделает вас таковыми!
Ходите прямо, прямоходящие, ибо не знает одиночество прямых дорог! Оно играет, вы же играйтесь — таков завет вечной юности поющих сердец!
То не ветер обдувает вас, но дыхание! Так не бойтесь замерзнуть! Лишь одиночество холодно, ибо оно — обитель подлинной смерти! Бойтесь бояться, будьте ветрены на дорогах прямых!
* * *
Слышали вы о виноградных дозах, друзья мои? Не алмазного ножа жаждут они, но хотят, чтобы их опыляли, нежьте же их своим Танцем!
Богатый урожай зреет, вам завещали лозы кормить друг друга! Свой урожай готовите вы для Других, ибо знаете вы, что Жизнь больше, чем жизнь!
Радость не хочет детей, ибо она сама — ребенок с золотыми кудрями. Будьте же взрослыми, чтобы беречь свою радость! И дети ваши не будут сиротами!
* * *
Жизнь ваша хочет, что б вы любили ее, ибо она одна.
«Так не будет же она одинока!» — говорит ощущение и раздает жизнь вашу щедрой рукою.
Нет скорби, кроме глупости, друзья! Нет! Не клевещите на Жизнь, не примеряйте к ней чужие одежды, не слагайте несовместимое! Противоположности иллюзорны, будьте же сами Собой, и вы узнаете это!
Скорбит по своему утверждающий, радуется утверждающий самого Себя! Так утверждайте же сами Себя — это ваш Танец!
* * *
Золотистый мед радости вашей, нежный нектар сердец ваших, цветочная пыльца смеха вашего — вот мое счастье, вот моя Жизнь! Знаете ли вы теперь, как оставить одиночество свое позади?
Падет царство тьмы, когда оставите вы одиночество ваше, презрев страх тщедушный! И узнаете вы, что не бояться, а желать Другого заповедует Жизнь!
В Другом увидите вы благодать, которой столько боялись! Ибо Он искал вас, чтобы Мир, созданный для Двоих, Жил, созидаясь!
* * *
Лучшую свою песнь пою я для вас, Другие, ибо вы дороги мне!
То песнь Жизни!
Слышите, Танцующие? — Вы уже поете со мной…
Знамение
Блаженный день зимнего солнцестояния: день начинает прибывать!
Клиника уже преобразилась в преддверии праздника. Снежинки, хранящие тепло человеческих рук, покрыли высокие окна. Веселые гирлянды флажков расцвечивают коридоры сочной гуашью. Праздничные, покрытые серебряным дождем елки заботливо посажены в кадки и расставлены по углам. Разноцветные шары украшают двери палат.
Когда еще клиника неврозов слышала столько смеха, как теперь? Слезы просыхают, сердца бьются звучнее, улыбки слетают с губ и слышатся поздравления, озвученные звонкими голосами. Человек может быть счастлив, только не нужно тянуться к счастью руками, оно источается изнутри и через руки тоже.
Заснеженное дерево стучится замерзшими ветвями в окно моего кабинета. Желтые, как самаркандские лимоны, синички весело щебечут в лучах короткого зимнего солнца, а розовые яблоки снегирей ершатся и молчаливо вскидывают серебристо-серые крылья, греясь на декабрьском морозе. Жизнь не спит, жизнь созидается и зимой, и ночью, Жизнь Живет.
В перерыве между психотерапевтическими сеансами два «канатных плясуна» пьют традиционный кофе и весело смеются.
У нас забавная профессия: мы не сострадаем, мы умеем преодолевать страдание. Чтобы Жизнь созидалась, мнимые ценности нужно отпеть и похоронить со всеми подобающими им почестями — мертвым не место в царстве живых. Мы патологоанатомы мнимых ценностей и акушеры радости — что у нас за профессия?
Шумной толпой в кабинет вваливаются смеющиеся обитатели клиники, с десяток, может, больше. Смущаются, теснятся, переминаются с ноги на ногу. Блестящие глаза, улыбающиеся лица, поздравления, шутки, смех и прочие подарки благодарной радости.
На Новый год клиника должна опустеть, а я надеюсь, что когда-нибудь «канатные плясуны» и вовсе останутся без работы. Безработные, они переквалифицируются в Танцоров.
Внезапно с улицы донесся странный, сначала едва различимый, но с каждой минутой все возрастающий шум, он стремительно приближался. То играл марш. Веселый марш из какой-то старой, знакомой по детству телевизионной комедии.
Мое окно глядится во двор, так что я вышел из кабинета и прошелся по коридору. Все, кто был здесь, буквально прилипли к окнам и звонко кричали: «Смотрите! Смотрите! Ничего себе! Смотрите!»
Я подошел ко окну. Улица пестрела смеющимися людьми в разноцветных карнавальных костюмах. И тысячи инструментов огромного, слаженного оркестра рождали мелодию этого веселого, призывного марша: «Пам-па-ра-пам-пара! Пам-пам! Пара-ра-пам-пара!»
Золотистые трубы гремели дыханием трубачей, барабаны задорно подпрыгивали в руках виртуозных барабанщиков, звенели литавры, заразительно трещали кастаньеты, бряцали погремушки, струнные исходили на свист. Танцующие, протянувшиеся вдоль всей улицы, ликовали!
Впереди этой бравой процессии, пританцовывая, шагал загадочный церемониймейстер в длинном белом хитоне, опоясанный золотой бечевкой, лихо вращая длинным лучащимся жезлом. Я узнал его.
«Заратустра!» — пронеслось в моей голове.
Я сорвался с места и побежал. Управляясь с тростью, как гребец с веслом перед ревущим водопадом, подскальзываясь на ступеньках и спотыкаясь, я бежал, почему-то испуганный, бежал, влекомый этими чарующими, незатейливыми звуками, доносившимся, казалось, из самого моего детства: «Пам-па-ра-пам-пара! Пам-пам! Пара-ра-пам-пара!»
Наша улица, обычно такая пустынная, тихая, запорошенная теперь ослепительно-белым, только что выпавшим снегом, открылась мне пестрой радугой сочных цветов.
Арлекины, шуты, клоуны и комедианты, акробаты на катящихся батутах, жонглеры, пожиратели пламени, ловкачи на длинных ходулях, люди-птицы с огромными клювами, диковинные животные, драконы, извивающиеся над толпой на длинных подпорках, окружали меня со всех сторон.
Музыка, пение, хохот, крики, взрывы петард и хлопушек оглушали. Блестящие трубы, факелы бенгальских огней, яркие страусиные и павлиньи перья, струи серпантиновых лент, целые облака конфетти, блестящие раскидайки, прочая мишура, красочные барабаны, тысячи вздымающихся рук, маски, наряды, флаги пестрили в глазах.
Растерянный и отчего-то встревоженный, я пытался разглядеть среди них Заратустру. Толпа мощной волной двигалась к набережной, он был впереди. Я увидел его, он оглянулся, мы встретились глазами. Он улыбнулся и помахал мне своим церемониймейстерским жезлом, на мгновение у меня отлегло от сердца, и я поднял в ответ подаренную им трость.
Он улыбнулся мне тихой улыбкой и вдруг исчез, словно испарился. Мне показалось, он упал, и снова невероятный испуг пронял меня с головы до пят. Расталкивая толпу, я кинулся к тому месту, где только что стоял Заратустра. Я путался в серпантине, торопливо раскланивался с участниками шествия, которые радушно предлагали мне присоединиться к их празднеству.
Я испытал вдруг какое-то невыразимое отчаяние, и непрошеные слезы проступили на глазах поверх учтиво улыбающейся маски. Я бежал, расталкивал, раскланивался и бежал дальше, расталкивал, раскланивался и бежал, бежал… А музыка все гремела и гремела: «Пам-па-ра-пам-пара! Пам-пам! Пара-ра-пам-пара!»
Он лежал на снегу в белом хитоне, расшитом звездами, подпоясанный золотой бечевкой. Шествующие аккуратно обходили его, словно не замечая, и двигались дальше, на набережную — и вправо, и влево, поднимались на парапет, спускались прямо на замерзшую реку, двигались по мостам, заворачивали во дворы, на соседние улицы… Они шли и шли, а он лежал, лежал так, словно просто прилег отдохнуть, на время, так, по сиюминутной прихоти.
Его голова стала совсем белой, как овечья шерсть, как снег, а босые ноги горели, словно раскаленная добела медь. Я упал подле него на колени, обнял за плечи, поднял дрожащими руками его в миг отяжелевшую голову… Заратустра открыл глаза, ясные, мерцающие нежным огнем, тихо улыбнулся и прошептал голосом тысячи убегающих вод:
— Радостно…
Его дыхание остановилось, глаза поблекли, губы сомкнулись. Я прижал его серебряную голову к своей груди, где все еще билось сердце, теперь сильнее. По моим разгоряченным на морозе щекам покатились холодные, соленые слезы. Я сидел так долго, раскачиваясь и улыбаясь в пустоту.
Шествие казалось нескончаемым, улица — магическим рогом изобилия, чем-то бездонным, бесконечным, дарящим — бездной. И эти счастливые, легкие в своем веселье люди в карнавальных костюмах всё шли и шли, шли и шли! Они были подобны реке, вышедшей из берегов, они заполняли собой весь город, раскрашивая его яркими красками. Не останавливаясь, они шли и шли дальше, через границы, через время, под хрустальными небесами, в окружении фаянсовых облаков и бисерной россыпи звезд.
Темнело. С неба в тусклом свете уличных фонарей посыпались пушистые хлопья снега. А мы так и сидели посреди улицы вдвоем — он и я. Мои глаза были закрыты, я слушал тишину, обреченный, и слышал только размеренные удары моего сердца. Но вдруг прямо под моими руками началось какое-то шевеление… Взволнованный, я поднял отяжелевшие веки.
И третий раз я испытал ужас: тело Заратустры, тело, сомкнутое в моих объятиях, на глазах обращалось в белесый пепел. Оно горело, горело изнутри, стремительно, жадно! Я вскрикнул и, что было сил, прижал к себе Заратустру! Его тело нежно спульсировало в ответ, и частички белого пепла зашевелились, словно маленькие крылья ночных светящихся мотыльков. Отрываясь от снедаемого бирюзовым огнем тела, они обращались в бабочек — разноцветных, воздушных, сияющих.
Через мгновение уже тысячи крыл заботливо трепетали вокруг меня. Они танцевали — веселые, неугомонные, нежные. Они касались моего лица, призывно тыкались в него хоботками и поднимались к перламутровому вечернему зимнему небу.
Мне кажется, что и сейчас я ощущаю на своих щеках нежное касание этих шелковых крыл и бархатных хоботков.
Я выздоравливаю…
Клиника уже преобразилась в преддверии праздника. Снежинки, хранящие тепло человеческих рук, покрыли высокие окна. Веселые гирлянды флажков расцвечивают коридоры сочной гуашью. Праздничные, покрытые серебряным дождем елки заботливо посажены в кадки и расставлены по углам. Разноцветные шары украшают двери палат.
Когда еще клиника неврозов слышала столько смеха, как теперь? Слезы просыхают, сердца бьются звучнее, улыбки слетают с губ и слышатся поздравления, озвученные звонкими голосами. Человек может быть счастлив, только не нужно тянуться к счастью руками, оно источается изнутри и через руки тоже.
Заснеженное дерево стучится замерзшими ветвями в окно моего кабинета. Желтые, как самаркандские лимоны, синички весело щебечут в лучах короткого зимнего солнца, а розовые яблоки снегирей ершатся и молчаливо вскидывают серебристо-серые крылья, греясь на декабрьском морозе. Жизнь не спит, жизнь созидается и зимой, и ночью, Жизнь Живет.
В перерыве между психотерапевтическими сеансами два «канатных плясуна» пьют традиционный кофе и весело смеются.
У нас забавная профессия: мы не сострадаем, мы умеем преодолевать страдание. Чтобы Жизнь созидалась, мнимые ценности нужно отпеть и похоронить со всеми подобающими им почестями — мертвым не место в царстве живых. Мы патологоанатомы мнимых ценностей и акушеры радости — что у нас за профессия?
Шумной толпой в кабинет вваливаются смеющиеся обитатели клиники, с десяток, может, больше. Смущаются, теснятся, переминаются с ноги на ногу. Блестящие глаза, улыбающиеся лица, поздравления, шутки, смех и прочие подарки благодарной радости.
На Новый год клиника должна опустеть, а я надеюсь, что когда-нибудь «канатные плясуны» и вовсе останутся без работы. Безработные, они переквалифицируются в Танцоров.
* * *
Внезапно с улицы донесся странный, сначала едва различимый, но с каждой минутой все возрастающий шум, он стремительно приближался. То играл марш. Веселый марш из какой-то старой, знакомой по детству телевизионной комедии.
Мое окно глядится во двор, так что я вышел из кабинета и прошелся по коридору. Все, кто был здесь, буквально прилипли к окнам и звонко кричали: «Смотрите! Смотрите! Ничего себе! Смотрите!»
Я подошел ко окну. Улица пестрела смеющимися людьми в разноцветных карнавальных костюмах. И тысячи инструментов огромного, слаженного оркестра рождали мелодию этого веселого, призывного марша: «Пам-па-ра-пам-пара! Пам-пам! Пара-ра-пам-пара!»
Золотистые трубы гремели дыханием трубачей, барабаны задорно подпрыгивали в руках виртуозных барабанщиков, звенели литавры, заразительно трещали кастаньеты, бряцали погремушки, струнные исходили на свист. Танцующие, протянувшиеся вдоль всей улицы, ликовали!
Впереди этой бравой процессии, пританцовывая, шагал загадочный церемониймейстер в длинном белом хитоне, опоясанный золотой бечевкой, лихо вращая длинным лучащимся жезлом. Я узнал его.
«Заратустра!» — пронеслось в моей голове.
Я сорвался с места и побежал. Управляясь с тростью, как гребец с веслом перед ревущим водопадом, подскальзываясь на ступеньках и спотыкаясь, я бежал, почему-то испуганный, бежал, влекомый этими чарующими, незатейливыми звуками, доносившимся, казалось, из самого моего детства: «Пам-па-ра-пам-пара! Пам-пам! Пара-ра-пам-пара!»
Наша улица, обычно такая пустынная, тихая, запорошенная теперь ослепительно-белым, только что выпавшим снегом, открылась мне пестрой радугой сочных цветов.
Арлекины, шуты, клоуны и комедианты, акробаты на катящихся батутах, жонглеры, пожиратели пламени, ловкачи на длинных ходулях, люди-птицы с огромными клювами, диковинные животные, драконы, извивающиеся над толпой на длинных подпорках, окружали меня со всех сторон.
Музыка, пение, хохот, крики, взрывы петард и хлопушек оглушали. Блестящие трубы, факелы бенгальских огней, яркие страусиные и павлиньи перья, струи серпантиновых лент, целые облака конфетти, блестящие раскидайки, прочая мишура, красочные барабаны, тысячи вздымающихся рук, маски, наряды, флаги пестрили в глазах.
Растерянный и отчего-то встревоженный, я пытался разглядеть среди них Заратустру. Толпа мощной волной двигалась к набережной, он был впереди. Я увидел его, он оглянулся, мы встретились глазами. Он улыбнулся и помахал мне своим церемониймейстерским жезлом, на мгновение у меня отлегло от сердца, и я поднял в ответ подаренную им трость.
Он улыбнулся мне тихой улыбкой и вдруг исчез, словно испарился. Мне показалось, он упал, и снова невероятный испуг пронял меня с головы до пят. Расталкивая толпу, я кинулся к тому месту, где только что стоял Заратустра. Я путался в серпантине, торопливо раскланивался с участниками шествия, которые радушно предлагали мне присоединиться к их празднеству.
Я испытал вдруг какое-то невыразимое отчаяние, и непрошеные слезы проступили на глазах поверх учтиво улыбающейся маски. Я бежал, расталкивал, раскланивался и бежал дальше, расталкивал, раскланивался и бежал, бежал… А музыка все гремела и гремела: «Пам-па-ра-пам-пара! Пам-пам! Пара-ра-пам-пара!»
Он лежал на снегу в белом хитоне, расшитом звездами, подпоясанный золотой бечевкой. Шествующие аккуратно обходили его, словно не замечая, и двигались дальше, на набережную — и вправо, и влево, поднимались на парапет, спускались прямо на замерзшую реку, двигались по мостам, заворачивали во дворы, на соседние улицы… Они шли и шли, а он лежал, лежал так, словно просто прилег отдохнуть, на время, так, по сиюминутной прихоти.
Его голова стала совсем белой, как овечья шерсть, как снег, а босые ноги горели, словно раскаленная добела медь. Я упал подле него на колени, обнял за плечи, поднял дрожащими руками его в миг отяжелевшую голову… Заратустра открыл глаза, ясные, мерцающие нежным огнем, тихо улыбнулся и прошептал голосом тысячи убегающих вод:
— Радостно…
Его дыхание остановилось, глаза поблекли, губы сомкнулись. Я прижал его серебряную голову к своей груди, где все еще билось сердце, теперь сильнее. По моим разгоряченным на морозе щекам покатились холодные, соленые слезы. Я сидел так долго, раскачиваясь и улыбаясь в пустоту.
Шествие казалось нескончаемым, улица — магическим рогом изобилия, чем-то бездонным, бесконечным, дарящим — бездной. И эти счастливые, легкие в своем веселье люди в карнавальных костюмах всё шли и шли, шли и шли! Они были подобны реке, вышедшей из берегов, они заполняли собой весь город, раскрашивая его яркими красками. Не останавливаясь, они шли и шли дальше, через границы, через время, под хрустальными небесами, в окружении фаянсовых облаков и бисерной россыпи звезд.
Темнело. С неба в тусклом свете уличных фонарей посыпались пушистые хлопья снега. А мы так и сидели посреди улицы вдвоем — он и я. Мои глаза были закрыты, я слушал тишину, обреченный, и слышал только размеренные удары моего сердца. Но вдруг прямо под моими руками началось какое-то шевеление… Взволнованный, я поднял отяжелевшие веки.
И третий раз я испытал ужас: тело Заратустры, тело, сомкнутое в моих объятиях, на глазах обращалось в белесый пепел. Оно горело, горело изнутри, стремительно, жадно! Я вскрикнул и, что было сил, прижал к себе Заратустру! Его тело нежно спульсировало в ответ, и частички белого пепла зашевелились, словно маленькие крылья ночных светящихся мотыльков. Отрываясь от снедаемого бирюзовым огнем тела, они обращались в бабочек — разноцветных, воздушных, сияющих.
Через мгновение уже тысячи крыл заботливо трепетали вокруг меня. Они танцевали — веселые, неугомонные, нежные. Они касались моего лица, призывно тыкались в него хоботками и поднимались к перламутровому вечернему зимнему небу.
Мне кажется, что и сейчас я ощущаю на своих щеках нежное касание этих шелковых крыл и бархатных хоботков.
Я выздоравливаю…