— я же уйду от вас, женщины, чтоб не брели вы печально в далях тех, где нет вам дороги;
   — и останется с вами ребенок мой и будет любить вас и будет любить за меня, ибо я буду в нем!»
   Так говорил Заратустра в гробовой тишине зала. Говорил он тихо, но без тени смущения, страстно, с невероятной, всеобъемлющей силой внутреннего обладания!
   Я же смотрел на лица женщин, замерших от восторга. Гримасы ужаса сменились в какой-то момент восхищением, они светились!…
   — Всё, — шепнул Заратустра. — Я сказал вам всё, теперь уходите, чтобы мог я прийти к вам Сам! Ибо я прихожу только Сам, но не когда зовут меня. И не ждите меня, не ожидайте, но знайте, что я приду!
   Словно загипнотизированные, неловкие, женщины поднялись со своих кресел и медленно покидали зал, бросая на Заратустру взоры, в которых угадывалось мною не ожидание, но полнота.
   Заратустра наполнил их, но не тем, что он говорил, а тем, кем он был, тем, кто он есть.Они смогли быть,благодаря тому, что он есть.
 

Об укусе змеи

   В Москве теракт. Погибли сотни людей. Журналисты вопят о необходимости «ковровых бомбардировок» Чечни. Заразительно говорили они прежде о гуманизме, когда американцы бомбили Сербию… Верили они своим словам, когда говорили о нем? Зачем говорить, если веришь себе только, пока говоришь?
   Мы живем в мире иллюзии: пока мы не испытываем сильного страха, мы говорим о своем бесстрашии, когда же испытаем мы страх, мы говорим о своем героизме, ведь не умерли же мы от страха!
   Мы живем в пространстве слов, они скрывают наше безумие, делая его разумным безумием. Но иногда, под воздействием сильного страха, мы теряем эту хрупкую опору и открывается нам наше безумие, и тогда мы начинаем вопить во все горло.
   В чем же безумие наше? Мы не хотим верить в то, что мы только гости, а не хозяева. Мы неблагодарны, но зато ищем себе благодарности. Наши поиски тщетны. Разочарован будет тот, кто ищет того, чего нет.
   Мы решили, что можем все. Когда об этом говорит сумасшедший, его называют «сумасшедшим». Когда говорит о том врач, ему верят. Только страх и заставляет нас верить. Чего же стоит наша вера?
   Кого мы пытаемся обмануть своими словами? Свой страх, да и только. Когда мы боимся прослыть негуманными, мы говорим о гуманизме. Когда мы боимся опасности, мы говорим о необходимости войны. Мы верим себе, когда говорим, ибо страх — лучшее основание для нашей веры.
   Все веры стояли на страхе, и не было еще веры, которая опиралась бы на человека, в основании которой не было бы страха. Вся наша жизнь — только языковая игра страха. Хочу ли я такой жизни? Имею ли я другую? Живу ли я?
   Так сегодня говорил Заратустра:
   «Если змея укусила, она должна была укусить. Что вы кричите: "Это несправедливо!" Было бы справедливо, если бы она не укусила? Но что ж делать ей с ядом ее? Как не быть ей змеей?
   Если вас укусила змея, вы кричите: "Господи, почему я!" Что, лучше было бы, если бы укусила она другого? Такова справедливость ваша? Тот, кто справедлив для себя, несправедлив для другого. Что ж ищете вы справедливость одну на всех?
   Вы хотите выкусить у змеи ядовитый зуб ее? Радуйтесь, вы не умрете от укуса змеи, вы умрете от укуса тарантула! Нельзя выкусить все ядовитые зубы, как нельзя вычерпать море.
   Не смерти должны бояться вы, но того, что не можете вы жить, вдыхая каждое мгновение жизни своей полной грудью, ибо грудь ваша парализована страхом!
   Говорите вы: "Он умер не вовремя!" Но когда время ему умирать? Есть ли этому «время»? Говорите вы: "Он умер не своей смертью!" Но разве может человек умереть чужой смертью? О чем говорите вы, кого пытаетесь обмануть?
   Но не радуетесь вы тому, что дали вам, а печалитесь оттого, что отберут у вас. Что ж, не печальтесь, вы уже умерли! Уверены ли вы, что сделали это "вовремя"?
   Кажется все еще вам, что можете переписать вы законы вселенной. Что толку в мечтах ваших, если в реальности даже себя самих переписать вы не в силах?
   Пытаетесь вы отменить смерть, все силы науки вашей бросили вы на борьбу со смертью. И вижу я, что движет страх вами! Отчего же вы не видите этого? Верно, вы уже не живете. Что ж боретесь вы со смертью?
   Вы говорите: "Мне не нравится мир этот, потому что не нравятся мне законы его!" "У тебя есть другой мир?" — спрошу я. На что законы вам, мертвые, если нету им приложения?
   Живете в мире вы, которого нет вовсе. Иллюзия — имя миру этому. Хороши для вас законы мира, ибо это вы их придумали. Но они иллюзорны, и жизнь ваша — иллюзия! Думаете вы, что боитесь смерти, мертвецы, а боитесь вы жизни!
   Думаете вы, что справедливость вершите, а сами с рук своих кормите страх свой — это ли справедливость ваша? Наказывая, не преступника наказываете вы, но себя, ибо страх свой задобрили вы сим наказанием!
   Все, что делаете вы, вы делаете для себя, ибо свою вы проживаете жизнь, а не чужую! Вы сами и есть мера дел ваших, ибо ненависть ваша вам доставляет боль, а радость ваша — это ваша радость!
   На самих Себя следует вам смотреть, а не на других, ибо у вас одна жизнь, и дела ваши — то, что делаете вы для самих Себя. Вот о чем следует помнить вам! Может быть, тогда и поймете вы, чтоделаете вы для самих себя, а что- для страха вашего.
   Если жизнь ваша в тягость вам, то не для Себя самих вы живете, но для страха вашего! Других хотели бы исправить вы, но сами не хотите вы исправляться. Помните же, что жизнь других — их жизнь, но не ваша. Что ж свою-то жизнь не хотите вы? Знайте же, что другой не будет у вас!
   Не верите вы самим Себе, отшельники! Только страху своему и верите вы в благородных порывах ваших. Не желаете вы жить для самих Себя, потому что боитесь. А для Других вы не можете жить, ибо для самих Себя вы не живете. И боитесь вы смерти еще?! Я бы боялся такой жизни!
   Чтобы измерить силу любви вашей, спрашиваете вы себя: "Смог бы я умереть за него?" Но должны вы спрашивать: "Живу ли я для него?", если хотите знать, любите ли вы хоть чуть-чуть любимого вашего!
   Страх животного — помощник ему в жизни его, а для вас — приговор! Человек же использует страх свой не с тем, чтобы защититься от боли, но с тем, чтобы увидеть в ней страх свой — своего врага! Нужно ли вам бояться боли? — спрашивает эгоист, и в этом единственный вопрос познания!
   Знает эгоист один страх, один страх себе позволяет — страх умереть в жизни! Недостойно человека платить за подарок презрением, глупо предавать самого Себя и пошло близости желать из страха! Не оспаривает эгоист страхи чужие, но и не потакает им, так вынашивает он Другого, открываясь ему нежностью самого Себя!
   Человечеству суждено умереть, и будет это скоро! Так пусть же умрет оно счастливым, чем от страха!»
   Так говорил Заратустра.
   А я увидел страх в своем прежнем смятении, и смятение мое рассеялось. И появилось во мне (даже обнаружило себя!) великое сомнение: я увидел безликость нашу в страхе, но разве же безлик каждый из нас? И я увидел, что это мое сомнение вызвано отсутствием страха, ибо ушла вера в иллюзию, которая столько лет говорила мне, что я — ничто.
   Я ничто для ничто — это недурно. Я есть- это хорошо, этого довольно.
 

О ребёнке и браке

   Они говорят мне: «Мы любили детей своих!», но дети их стали убийцами, наркоманами или покончили с собой. Убил бы я, если был бы любим? Стал бы я отравлять свою жизнь ядом, если ощущал бы себя любимым? Стал бы я подвергать свою жизнь ненужному риску или совершать самоубийство, если бы знал, что меня любят? Нет.
   Но говорят мне родители, дети которых убили, стали наркоманами и погибли: «Мы любили детей своих!», говорят и ищут во мне сострадания. И я спрашиваю их: «Вы любили их так, как хотели сами, или так, как хотели от вас дети ваши?» Они молчат, а во мне нет сострадания, я врач, а не священник.
   Что есть любовь? Если я чувствую, что люблю, — это еще не любовь, но если Другой чувствует, что любим — это любовь. У кого хватит духу спросить у любимого: «Как хочешь ты, чтобы я любил тебя?» У кого силы хватит ответить? Как мы любим? Любим ли? Страх со всех сторон, а глупость покрывает страх. Этот грех даже священник не в силах, мне кажется, отпустить.
   Они учили детей своих, а те нуждались в нежности. Они решали свои проблемы, используя детей своих как средство. Так не получается… Теперь они плачут и в моем сострадании ищут подтверждение своей правоты, гонимые страхом признать ошибку. Могу ли я состраданием своим мешать им признать их ошибку? Имею ли я право? Хочу ли? Не хочу.
   Но нет в моем отрицании осуждения, они имели право поступать так, как поступили. Они платят за то, что сделали, они дорого платят. Мне горько, но нет во мне сострадания. Направление пути каждый выбирает сам, я могу помочь в движении, но я не буду помогать на пути к смерти. Каждый имеет право на ошибку. Но спроси себя: хочешь ли ты воспользоваться этим правом?
   Так говорил Заратустра сегодня:
   «И свет, и тень есть в ребенке. Но более смерти боитесь вы тени его и не видите света совсем, в нем заключенного. И говорите ему: "Нет тебя, но есть мы!" И учите вы его страхам своим — таково воспитание ваше!
   Не растите вы свет, заключенный в ребенке, не освещаете тень его нежностью своего сердца, но насаждаете ему страх. Зерна страха прорастают в слабой душе младенца, как неистребимый сорняк, поглощают они и свет, и тень его. И рады вы: теперь он безгласен!
   Когда же бунтовать будет ребенок ваш действием, лишенный возможности говорить, вы скажете ему: "Видишь ты, что не люблю я отца твоего, но живу с ним ради тебя!", "Видишь ты, что не люблю я мать твою, но живу с ней ради тебя!", "Видишь ты, что мы с отцом твоим любим друг друга, но не ради себя, но ради тебя мы делаем это!".
   И узнаёт ребенок, что виноват в несчастье родителей своих. Как вынести ему это бремя?! Испугается ребенок бремени своего, и будет слаб он для жизни. Воздуха вы не дали ему, но дали яд, «любящие»: такова любовь ваша!
   Браком называете вы то, что нужно ребенку вашему. Но разве нужен ему брак ваш, а не тело ваше? Кого вы обманываете?
   Ищет у брака женщина несвободу мужа своего. Страшно ей остаться одной с ребенком, а потому рада она узам обязательства страха. Но страшно ей признаться в страхе своем, и ребенка своего обвиняет она в муках своих.
   Ищет в браке мужчина право на жену свою. Бессилен он обладать женщиной, ибо всегда обладаем был ею, и теперь ищет в браке средство узаконить мнимое господство свое. Какой же мужчина признается в слабости своей ребенку своему?
   "Пусть уж лучше испытывает вину ребенок наш, чем знать будет о страхах наших", — говорят родители его, это называют они "воспитанием бесстрашия".
   "Будет он того покорней и не потревожит страхов наших", — добавляют другие, это называют они "воспитанием благопристойности". Но что воспитывают они этим?
   Любит ребенок отца и мать свою, примет он ношу их на плечи свои, а потом переложит ее на своего ребенка, ибо будет его ребенок любить его. Ибо любят дети не потому, что получают, а потому, что верят.
   Для кого рождаете вы ребенка вашего, если не для себя?
   Одни говорят: "Ведь надо нам родить ребенка, так заведено". Ничего не слышу я, кроме глупости и страха, в словах этих.
   Другие скажут: "Кто же будет хоронить нас, если не дети наши?!" Только страх говорит, и глупость приговаривает в родителях этих.
   Третьи говорят: «В нас есть любовь, и хотим мы отдать ее!» Кроме страха и глупости, еще и безумие звучит в словах этих, ибо любят родители эти ничто — фантазию свою о ребенке. И то, что родится у них, будет для них ничем, а ребенок становится тем, кем он был для родителей.
   Каким же ребенок будет после этого, если не глупцом, страшащимся, что множит свое безумие. Воистину, любите вы детей своих, но уж лучше бы вы их ненавидели!
   Эгоист знает, чего хочет он. Знает он, что всякое его желание — его желание. И если хочет он ребенка, то знает он, что это его желание.
   Вы же даете ребенку жизнь, зачем же вы ее у него отнимаете? Получите ли вы то, что отняли? Так на что вы рассчитываете, или поступаете так из мести к нему за свое детство?
   Да, страх ваш молчать будет, неслышно говорить будет он, как говорят только книги. Но поднимет он голову, когда придется расплачиваться вам по счетам вашим! Тогда и прочтете вы то, о чем умолчали вы!
   "Брак — это ритуал", — говорите вы. И я говорю так же. Но для чего были созданы ритуалы ваши, если не из потворства страху вашему?
   Зачем хоронили вы царей ваших во дворцах, если не боялись вы смерти? Зачем при встрече голой рукой пожимали вы руку голую собеседника вашего, если не хотели узнать, не держит ли кинжал он в перчатке своей? Зачем, тостуя, ударяли вы кубком о кубок так, чтобы напитки ваши перемешались в них, если не хотели вы убедиться, что товарищ ваш не подсыпал вам яду?
   Все ритуалы ваши — плоть от плоти своей страх ваш! Так что же вы похваляетесь тем, что брак для вас ритуал? Тем, кто близок, не нужны ритуалы!
   Заверения получая, не получаете вы сердца открытого и своего сердца вы тем не открываете. Так зачем же вам брак ваш, если скрыты сердца ваши друг от друга?
   Знаете ли вы, что ищете в браке то, что дать может вам только дружба, а в дружбе то, что цените вы в браке? Все перемешалось в смятенном сознании вашем!
   И выходит так, что мужчина у вас тонет в браке, как баржа пробитая, а женщина успокаивается, словно океан после шторма, но не более того, не более!
   Слаб утопленник для дружбы, а пашня, быльем поросшая, слаба родить. И нет у вас ни друга, ни сына. Ибо сын ваш — сорняк, ибо не хочет родить пашня, покойная, как океан замерший. А друг ваш — водолаз, погруженный в воды жены вашей. И что бы ни делали вы для друга своего, все через жену его перестанет быть вашим и не станет его.
   Жена для мужчины — привязь. Муж для жены — предел. Но может жить женщина внутри предела своего, ибо привыкла она быть внутри и не может иначе. Но мужчина на привязи, что пес озлобленный, пес озлобленный и голодный.
   Спрашиваю я женщину о мужчине, но не о муже. Не о женщине и не о жене спрашиваю я мужчину, но о друге и сыне. Скучен мужчина, говорящий о женщине, и о жене говорящий так же мне скучен, ибо утопленник он, а мне пусто с утопленником, ибо производит он пену вместо дыхания!
   Нуждается мужчина в созидании Нового, и путь этот труден. Женщина создает вечное, и все для нее просто. Как же мужчине создать Новое? Только с другом своим способен жизнь он насытить, и сына своего готовит он к жизни насыщенной. Вечное насыщение — вот Новое, которое создает мужчина, сердцем способный к дружбе.
   Вечное для мужчины — сейчас. Вечное для женщины — всегда. Сейчас и всегда сойдутся в женщине, но не сойдутся в мужчине. Два сейчас — вот формула дружбы. Новое нужно для Сейчас, но не для завтра, ибо нет еще завтра!
   В дружбе огонь, но не страсть. И заключена в дружбе нежность, но не сладость. Для женщины оставьте вы сладость страсти своей, чтобы сына своего уберечь от чувственной ее лавы!
   Сталелитейщик мужчина с женщиной, а с мужчиной — кузнец. Друг друга куют мужчины, огонь нежности сияет в их дружбе, так созидается Новое.
   Созидают мужчины Настоящее, мужчина с женщиной — Постоянное. Должно постоянное остаться с женщиной, ибо мужчина создан для созидания Нового. Вот почему сына своего взять должен мужчина от матери.
   Должен мужчина способным быть к дружбе, если хочет он быть сыну своему отцом. Дружба — со-бытие с Другим и великий Опыт.
   Мужчина, что лишь товарищество знает "по интересам", не может быть отцом сыну своему, ибо так не Другого, но свое «Я» ищет он в сыне своем. А сын его — Другой, и потому не известно отцу, каким путем пойдет сын его в жизни своей.
   Отец, к дружбе способный, поддержит сына своего в его начинании, ибо не то важно, каков путь, но само созидание Нового — вот что подлинно важно, чтобы жизнь не пустела! Свет насыщает жизнь!
   Когда ж достанет в вас света Другого беречь в ребенке вашем? Когда ж достанет мудрости в вас свет видеть ребенка вашего и не бояться его? Когда ж достанет в вас нежности ребенком дорожить вашим так, как он того ждет от вас?
   Не ждите же от ребенка вашего, что будет он любить вас так, как вы его любите, ибо вы родители ему, а он не родитель вам! Равно и вы ему не дитя его, а он вам дитя!
   Знайте же, что для вас он всегда Другой, ребенок ваш, и вы для него Другие! Так не говорите же ему: "Нет тебя, но есть мы!", а говорите ему: "Нечего бояться тебе, ибо мы рядом!"
   Позвольте же Другому жить, и будете вы жить тогда сами. Будьте близки друг другу, и будет счастлив ребенок ваш!
   Так взращивайте же свет в ребенке вашем, пусть будет он эгоистом! Ибо должны вы знать, что только свет один тени никогда не отбрасывает!»
   Так говорил Заратустра.
 

О свободной смерти

   Блаженная осень! Еще ни одна осень не доставляла мне столько радости, впрочем, это, верно, не осень, это я сам, благодаря Заратустре.
   Мы гуляли с Заром по Елагину острову, и он казался почти игрушечным, сказочным, если в Эдеме бывала осень, то выглядела она, наверное, именно так.
   Небо, светлое в своем недвижимом спокойствии, было теплым, как розовое брюшко моей собаки, если положить на него руку. Нежное осеннее солнце одаривало своим светом кроны деревьев, которые пестрили мягкими цветами детской гуаши — от темно-зеленого до золотистого, охры, атласного, сочно-бордового. Под ногами шелестели опавшие листья, щебетали птицы…
   А я вдруг испугался: еще каких-то пару недель — и вся эта красота исчезнет, исчезнет безвозвратно, может быть. Вдруг все это я вижу в последний раз!
   «Как хочется умереть осенью!» — подумалось мне.
   Захотелось как-то сильнее вздохнуть, запомнить эту картинку, унести с собой эту красоту!
   Я опечалился, что явно не подобало моменту, и мне стало обидно, горестно из-за этого страха, из-за этого предчувствия утраты. На глазах я терял способность беззаботно радоваться красоте, которая была ко мне столь добра.
   — Да, много в человеке страха… — протянул я.
   — Больше, чем ты думаешь, — со свойственной для него причудливой беспечностью сообщил мне Зар.
   — Больше?! - мне стало даже не по себе.«Куда уж больше?!» — пронеслось в голове.
   — А где нет в человеке страха? — спросил я. — В желании?
   — Хорошенькое дело! — расхохотался Зар. — В желании! — он не унимался, не на шутку подтрунивая над моим предположением. — Нет, это я должен уточнить! Страха нет в том, что провоцируется страхом? Ха! Страха нет в том, что служит избеганию страха в страхе перед страхом? Страха нет в том, что требует преодоления страха? Наконец, страха нет в том, что обречено на неудачу и страшится своего фиаско? В этом, значит, нет страха? В желании?! - Заратустра смеялся все звонче и звонче.
   Через какое-то время я, конечно, тоже захихикал над собственной глупостью — где уж тут удержаться! Но в голове у меня творилось что-то невообразимое — мир после третьей мировой: уродливая пустыня, покрытая снегом!
   «Ну, тогда значит все страх?! Прелестно! Пятерка! А дальше-то что?»
   Пока внутри моей головы бесновались остатки довоенной роскоши: тараканы, крысы, вороны — и те, кстати сказать, изрядно потрепанные, — Заратустра валялся в золотых россыпях опавшей листвы на огромной, озаренной солнцем поляне. Подобно фонтану он вздымал вверх целые охапки листьев, падал на землю и омывался этим золотым дождем.
   — Блеск! — кричал Заратустра. — Вот хорошо! Это надо же, такая красота! Обалдеть! Ха-ха-ха! Это надо же! Ха-ха-ха!
   Я смотрел на него сначала испуганный, затем удивленный, потом завороженный, и наконец во мне что-то щелкнуло:
   — Зар, Зар, я понял! Здесь, в этом мире, во внешнем, в нем самом по себе нет страха! — голос мой оборвался.
   Заратустра замер. Недвижимо он лежал на земле в золотом саване листьев — тихо, спокойно, недвижимо. Его взор, казалось, безвозвратно ушел в высокое небо и не желал возвращаться.
   — Ты видишь мир таким, каков он есть, или таким, каким ты его видишь? — спросил он, не поднимая головы.
   — Таким, как я его вижу, — ответил я.
   — То есть он пугает тебя? — уточнил Зар, не меняя прежнего размеренного тона.
   — Выходит, так, — согласился я.
   — У вас говорят: «Рыба гниет с головы»? — У нас, — выпалил я.
   И вдруг мне стало так стыдно! Нет, не перед Заром, нет. Мне было стыдно перед всем этим миром! Стыдно, что я не радуюсь этой осени, осени, которую так люблю! Не радуюсь, потому что люблю и боюсь одновременно, боюсь, что вот-вот и конец: листья почернеют, раздетые деревья будут зябнуть на морозном ветру, жалобно поднимая вверх кривые обнаженные руки, выпадет снег, и конец.
   Заратустра лежал неподвижно, словно мертвый, укрытый листвой, и только ветер колебал складки его царственного наряда. Я подбежал к нему и упал на колени. Он не шелохнулся, глаза его были закрыты, а лицо, лицо приобрело бледный, пепельный, оттенок.
   Даже лучшее делаем мы отвратительным, мы жизни приписываем смерть и хотим жизни. Я смотрел на Заратустру, словно заживо погребенного, смотрел и плакал, плакал, окруженный этим величественным миром, миром, в котором я почему-то хотел умереть.
   — С неживущими хочу говорить я о смерти, — прошептал Заратустра и открыл глаза, странная уверенность горела в них.
   На следующий день я выполнил его просьбу, благо, за кандидатами на подобное собеседование далеко ходить не надо.
   В зале для групповой терапии я собрал несколько своих пациенток:
   — девушку, которая выбрала «свободную смерть» по ницшеанскому завету: «Умри вовремя!»;
   — другую девушку, что страдает от мнимых сердечных приступов и боится смерти настолько, что уже два года не покидала стен своей квартиры;
   — пожилую женщину, что совершила свой суицид, спасаясь от гнетущего чувства одиночества;
   — пациентку, которая боится высоты настолько, что не может пройти даже пару ступенек по лестнице из-за страха упасть и разбиться;
   — пациентку, мать которой спивалась и погибла, теперь ее дочь страдает от панических атак всякий раз, когда видит вещи, которые хоть как-то напоминают ей о ее матери;
   — другую молодую женщину, которая боится, что страдает от смертельной болезни;
   — девушку, которая и вправду больна рассеянным склерозом и думает о смерти, как приговоренный к казни;
   — другую молодую женщину, у которой месяц назад двое детей угорели в доме во время пожара, теперь она не знает, как жить, смерть кажется ей выходом;
   — пациентку, что боится заразиться каким-нибудь инфекционным заболеванием и десятки раз на дню моет руки, смыливая при этом не один кусок мыла;
   — женщину, что уже тридцать лет работает в милиции, каждый день она сталкивается со смертью, теперь ее мучит неотступная тревога за жизнь своих родных — мужа и сына;
   — другую женщину, которая пыталась покончить с собой, когда ее бросил любимый;
   — и ту, что сделала то же самое, но от того, что живет с нелюбимым…
   Идея смерти — великий символ нашей несвободы. Куда ни бросишь взгляд — всюду смерть. Каждый из нас — тело, принесенное в жертву идолу смерти. Мы лишь имитируем жизнь, но не живем. В царстве мертвых нельзя быть живым, душно…
   Много думаю я о смерти. Странно ли это? А я ведь написал целую книжку о человеке, который планомерно, от рассказа к рассказу, кончает жизнь самоубийством. Добрых 300 раз! Живучий, черт побери!
   Эта книга обо мне, как, впрочем, и все мои книги. Как напишешь о Другом? Интересно, что никто из моих читателей так и не понял» что это мой вызов моему же страху желания смерти. Только один человек, близкий мой друг, мой коллега, «канатный плясун»… Многое видно с высоты канатной пляски. Они сдружились с Заратустрой, я несказанно рад этому.
   Втроем мы шли по длинным коридорам клиники в кабинет групповой терапии. Все уже собрались, и так с нами говорил Заратустра:
   «Страх — это то, что заставляет вас верить. Вот почему не доверяю я вере. Но вы говорите, что человек не может не верить. Я говорю: "Когда человек верит, он перестает быть человеком!"
   Замешана жизнь ваша на страхе. Словно дрожжевой грибок, поднимает он тесто жизни вашей. И что делать вам, не будь у вас страха?
   Нет у вас ощущения жизни, мыслящие, страх стал отдушиной вашей. Так знайте же: ваша отдушина задушила вас!
   Отсчитываете вы историю вашу от первых ритуальных погребений. Так стала созидаться культура ваша, культура страха смерти!
   Все религии ваши — увещевание для боящихся смерти. И вы говорите, что религия ваша — это семя любви! Слышите вы смех мой, слышите ли вы мой хохот?!
   У змия страха выломали вы зубы верой своей — вот что это за семена! Рать в медных латах родится из этих семян! Не битва, но бойня предстоит вам, верующие!
   В одном вопросе вся этика ваша: "Что скажут другие?" Видно, боитесь вы, что убьют они вас? Такова ваша «этика»? Кто ж из вас осуждать осмелится бунтовщиков морали вашей? Впрочем, и в бунтарстве немного чести!
   Вся эстетика ваша — бегство от смерти: уродливое кажется вам уродливым лишь потому, что видом своим напоминает оно вам о смерти!
   Красиво же для вас то, что неуродливо. И говорите вы: "Мило!" Вы говорите: "Талантливо!" А в глубине сердец ваших одно только слово звучит: "Смертно!"
   Да и логика ваша — пасьянс, где жизнь смерти противоположна. Неужели можно в логике вашей существующее несуществующему противопоставить?! Вы же первые назовете это "ошибкой логической"! Чего же стоит тогда вся ваша логика?
   Не вы стали мерой вещей всех, но страх ваш! От него линейкою отмеряете вы всякое слово ваше, землемеры кладбищенские! А кроме слов ваших, ничего не знаете вы, служители смерти, ибо слово — заклинание ваше от страха!