десять раз взвешивать и некогда размеривать шаги, Время суровое, чуть
зазевался -- скрутят, и дух вон. Чем больше людей разом голову ломают,
думают и решают, тем шире и глубже истина. Один смотрит с этой, другой -- с
той, третий -- с третьей стороны, такой коллективный разум и есть самое
главное. Хуже всего, когда скопом ленятся, свыкаются с тем, что кто-то
другой ломает за тебя голову и решает и отвечает. С таким батрацким
сознанием далеко не уплывешь. А он, боцман Адам, посчитал остальных
батраками и взял себе право решать за всех. Что паршиво, то паршиво.
Боцман Адам не стал больше посыпать голову пеплом, решил, что уж в
следующий-то раз не будет выставлять себя вожаком, и задумался о другом. То,
что он вообще дважды думал об одном и том же, было вызвано недавней стычкой,
когда чуть кулаки в ход не пошли. Сярг -- упрямый козел, Койт -- как
мальчишка неоперившийся, хоть и прочел больше книг, чем все они, вместе
взятые. Хотя нет, и Яннус охотник до чтения, да и Дагмар тоже -- кто
занимается писательством, обязан много читать... Валгепеа вовремя подоспел
со своим "Ориентом", кто знает, сколько там у него осталось еще. Все
напружены, будто их прессом каким придавили, все хотят чем-нибудь заняться.
Скоро три месяца, а они еще никуда не пришли, все еще по дороге куда-то. А
разве жизнь сама не бесконечная дорога? Поднимается однажды человек на ноги,
отпускает мать его ручон-ку, и пошел топать по свету. Идет он, идет,
приходит куда-нибудь и снова дальше шагает, пока не дойдет до своей
последней пристани. А другой, бывает, раньше времени обрывает' путь и
задолго до смерти становится мертвым. Есть человек, и нет его. При этом
может в довольстве купаться. Человек до тех пор человек, пока цели себе
новые ставит.
Стоило боцману Адаму задуматься, как мысли в конце концов все равно
сходились на жене и дочери. Так и на этот раз. Хотя человек и должен всегда
в пути пребывать, Адам Пяртель не желал, чтобы Алиде й Айта так же скитались
по Эстонии, как он тут по России мыкается. Ни положения близких, ни жизни их
он себе точно представить не мог. Как и в прежние годы, Алиде с дочкой
отправилась на лето в Лауласте к своим родителям. Кто бы мог подумать, что
война вспыхнет именно в это лето и что немцы -- ать-два -- уже объявятся в
Эстонии. Война, конечно, висела в воздухе, только кто знал, когда она в
точности начнется. Да если бы и знали, Алиде все равно поехала бы в деревню.
Что из того, что далеко от Таллина, колеса войны, поди, не с курьерской
скоростью катятся. И все же катились. В первую неделю войны Адам еще не
тревожился, к концу второй решил, что должен съездить в Лауласте и обдумать
вместе с Алиде, как быть, если фашисты однажды вступят в Эстонию. Он не смог
добраться и до Пярну, из Пярну-Яагупи его дальше не пустили. Сказали, что
немцы уже в Пярну, и, если он хочет остаться в живых, пусть поворачивает
назад. Адам на чем свет клял свое тугодумие, только проклятия эти ни жены,
ни дочери в Таллин не доставили. Они остались в Лауласте, а где сейчас, сию
минуту, боцман Адам точно не представлял. Лучше бы они оставались в
Лауласте. У родителей жены был там среднего достатка хутор, от которого и
земли не отрезали и прирезка не дали, так что земельная реформа им врагов не
прибавила. Отец Алиде ни красным, ни белым цветом, ни зеленым колером --
флага земледельческой партии -- окрашен не был, -- жил сам по себе. В
волостные старшины не лез, от Кайтселипта держался в стороне, только и всего
что в оркестре пожарников на трубе играл. Вряд ли будут в Лауласте
придираться к Алиде за то, что она жена коммуниста. Кто там вообще, в этой
болотной глуши, представляет, что у лепаоксаской Алиде муженек красный,
знают только, что вышла за моряка-баяниста. А если кто и слышал, так разве
жена за мужа в ответе. Место глухое, у людей привычки старые и понятия тоже,
там Алиде с дочерью безопаснее. Не то что в Таллине. Имя его уже давно взято
на карандаш каким-нибудь бывшим судовладельцем или списанным на берег
капитаном. С глазу на глаз ему добром советовали больше в стороне держаться
и открыто грозили, В Таллине бы им покою не было, вечный страх и муки ходили
бы по пятам. Только вряд ли Алиде усидит в Лауласте. Тревога погонит ее в
город, беспокойство, что с ним, Адамом, и квартирой. Не могла она остаться в
Лауласте также из-за Литы. У дочки школа. Все говорит за то, что Алиде
вернулась в Таллин, должна была вернуться, о дальнейшем трудно что-либо
сказать. Может, оставили в покое, пришли, допросили, где Адам Пяртель и все
такое, А увидели, что красный боцман смылся, и махнули рукой. Немцы,
возможно, и махнут, но свои ненавистники! Эти не оставят. Придется, видно,
Алиде платить за его долги. И Алиде, и даже Айте. На что они только жить
станут? Догадалась бы Алиде вернуться к родителям. Вместе с Айтой, конечно.
Учебу можно на годок-другой и оставить, лишь бы хуже чего не было. Случись
что, весь грех падет на его душу -- не поехал вовремя за семьей. Но только и
в тылу для Алиде и Айты было бы мало радости. Может, в Сибири легче, а по
эту сторону Урала людям вроде бы всюду туго приходится. С едой куда ни шло,
можно и притерпеться, главное, чтобы вместе быть. Боцман Адам понимал, что и
в Сибири он не смог бы остаться с семьей до конца войны, если бы они вовремя
эвакуировались. Но были бы хоть на одной стороне. Все же могли по крайней
мере давать в письмах друг другу советы и чувствовать себя одной семьей. А
сейчас их разделяет огненный пояс, ни он о них, ни они о нем ничего не
знают. Алиде может оплакивать его, как оплакивает Дагмар своего мужа: ее
хоть бы эта чаша могла миновать. Дочка, та все ластилась к нему, а за, самой
уже парни ухлестывали. Шестнадцать лет девке, Алиде тридцать шесть, ему --
сорок. И всем им придется пройти свою дорогу, какой бы тернистой она ни
была.
Пожалуй, надо сделать привал, Яннус мается со своими ногами -- не быть
ему в этом пути запевалой. Организатор какой, человек хороший, а ноги все
равно что...
-- Как вы думаете, в Эстонии в этом году холодная будет зима?
Это спросила у Адама Мария Тихник.
Боцман Адам решил, что Мария Тихник спросила просто ради разговора или
что-нибудь в этом роде. В таком случае неважно, что ответить, но не в обычае
боцмана было пустословить. В сторону Нарвы и на Чудском побережье всегда
холоднее, чем в Харьюмаа или в Ляянемаа, не говоря уже об островах. К
востоку и снега бывает больше и выпадает он раньше. Море подобно тепловому
резервуару. На Балтике трудно угадать погоду, в этом бассейне чертовски
изменчивы ветры.
Полдня -- с востока, другие полдня с запада, ночью дует с севера, утром
с юга, вот и ухвати их. Но по всем приметам зима должна выдаться холодной.
Боцман принадлежал к числу тех, кто считал, что зима ходит за летом: жаркое
лето -- холодная зима. Начальник порта, тот утверждал обратное, но
спрашивают сейчас не у начальника порта, а у него, и он ответит, как думает.
Адам сказал:
-- Холодная будет зима.
Если бы спросили про снег, то ответил бы, что зима будет холодная и
снежная.
Мария Тихник спрашивала вовсе неспроста. Ей вспомнились ее цветы. Из
заключения принесла любовь к цветам; будто тюрьма -- это сад или оранжерея,
где цветы да розы выращивают. Так сказала сестра, которая редко в чем
соглашалась с Марией. В тюрьме Мария думала о цветах, вернее -- о полевых
цветах. Когда вглядывалась через зарешеченное оконце на волю, ничего, кроме
клочка неба, не видела -- ни деревьев, ни к\стов, ни крыш с трубами. Лишь
серые тучи, порой -- бездонную голубизну, даже солнце не видела. Цветы она
рисовала в своем воображении. В апреле говорила себе, что сейчас
проклевываются подснежники, анемоны и перелески. В мае думала о купальницах
и примулах, в июне и июле -- о пупавках и васильках. Думала и о черемухе, и
о сирени, и еще о цветущих вишнях и яблонях. Как цветет, набухает и
распускается. Представляла себе даже картофельное поле в голубом и белом
цвету. О поспевающих плодах задумывалась, лишь когда товарки по палате
заводили об этом разговор. В первую весну после освобождения по воскресеньям
ходила собирать цветы, словно и не перевалила еще девичью пору. Не набирала
полной охапки, а больше смотрела и любовалась тем, как оживает природа. На
следующую весну говорила уже о том, чтобы развести цветы. Но для этого не
было места, садом домовладелец пользовался единолично. В эту весну Мария все
же возделала под окном грядку. С прежним хозяином обошлась тактично --
поговорила и как бы между прочим сказала, что хочет посадить цветы; тот ее
всячески поддержал, посожалел, что не знал раньше, что товарищ Тихник так
любит розы, могла бы еще в прошлый и позапрошлый год насажать сколько душе
угодно. Хозяйка подарила Марии разных семян и дала голубиного помету -- мол,
от птичьего навоза и еще крови вее буй-во растет. Так хозяева говорили в
лицо, а за глаза смеялись над Марией и ее георгинами. Потому что Мария
занялась еще и георгинами, добыла клубни и посадила. Подсмеивались, что
георгины уже давно вышли из моды, это плебейские цветы, которые еще кое-как
сойдут возле какой-нибудь хибары бобыля, но не в саду в городе, Марии все
это передавали. Она делала вид, будто ничего не знает. Когда эвакуировалась,
вымахавшие в человеческий рост георгины цвели уже вовсю, птичий помет и
впрямь способствовал их росту, крупные красные и лиловые шапки напоминали
Марии родной дом; мать все, бывало, высаживала перед батрацким домом
георгины. Сестра, та забыла свое гнездовье: и перекосившуюся развалюху, где
они появились на свет, и то, что была "батрацкой дочерью.
Клубни георгинов не терпят холода. До того как замерзает земля, их надо
выкопать и поместить в темный прохладный подпол. Навряд ли сестра станет с
этим возиться. Да и пустит ли хозяин кого-нибудь в сад? Наверняка вытребовал
свой дом -- или фашисты не возвращают прежним владельцам их имущество?
Хозяин надеялся получить назад свое добро, до того надеялся, что не мог
этого скрыть и начал снова говорить: "Мой дом". Георгины не вынесли бы даже
обычной зимы, а боцман говорит, что зима предстоит студеная. Когда вернется
в Эстонию, раздобудет новые клубни и все равно посадит георгины, неважно --
в моде они или нет.
Ноги у Марии Тихник стали уставать. Идешь как на костылях, колени все
больше коченеют. Попросить бы Адама остановить лошадь. Самой ей уже не
догнать дровни. Ноги совсем никудышные, а идти еще долго. Как считают
мужики, самое малое дней десять. Сярг заверяет, что дважды по десять.
Такой нелегкий и долгий путь Марии никогда раньше не выдавался. Если бы
не годы и не задубевшие колени, которые жжет огнем, дорога не казалась бы
тяжелой. И все же. Потерять дом и родину нелегко, даже будь она молодой, как
Дагмар, у которой ноги и упругие и сильные. В тюрьме было легче, тогда они
были молоды и полны огня, пели, когда их из суда препровождали в заключение.
Мария думала, что теперешняя дорога -- самая тяжкая в ее жизни и, быть
может, это вообще самые трудные дни, Она не могла представить себе, что
через десять лет окажется в куда большем замешательстве, будет просто в
отчаянии, когда ее старых товарищей обвинят в измене идеалам. Самое ее не
станут винить, от нее захотят лишь узнать, о чем тот или другой говорил в
тюрьме или что он там делал. Мария заверит, что, по ее мнению, это самые
честные коммунисты. Но в ту ночь Марии такое даже во сне не могло
присниться...
-- Пойду остановлю коня, -- услышала она голос боцмана, будто он прочел
ее мысли. -- Самая пора сделать перекур.
Чуткий он человек, думала Мария. Заметил, что ковыляю. Такие в беде не
оставят. Да она никому обузой быть и не собирается. Если ноги вконец
откажут, возьмет и просто отстанет. Отдохнет, подлечится и снова дальше
двинется. Мария размышляла так вовсе не из жалости к себе. Больше --
подбадривала себя. Как делала и в тюрьме. Там она внушала себе, что не
киснуть же ей за решеткой до конца жизни -- хотя и осуждена была на вечную
каторгу, -- должно же что-то в Эстонии произойти. И произошло. Но чтобы само
буржуазное правительство выпроводило из тюрьмы, этого ни Мария Тихник, ни
кто другой даже вообразить себе не мог. Мария ожидала иного. Того, что
произошло позже, летом сорокового года. Да и то не совсем так, как
происходило. Одно знала: никогда нельзя терять надежды. Потерять надежду
куда страшнее боли в суставах. В тысячу раз хуже, Пропадет надежда -- не
станет и человека.
Последним к дровням подошел Яннус. Сперва сквозь падавший снег
показались махавшие, подобно мельничным крыльям, руки и выписывавшие
замысловатые кренделя ноги. И те и другие словно бы отделились от тела и
сами по себе отплясывали на снегопаде среди высокого ельника. Такое
впечатление создавалось у каждого, кто, обернувшись, смотрел на
приближавшегося Яннуса. Снег толстым белым слоем облепил его плечи, спину,
грудь и шапку, туловище сливалось с окружающей белизной, поэтому казалось,
что руки и ноги, с которых от движения слетал снег, действуют
самостоятельно. Затем донеслась песня, я наконец появился во весь свой рост
и сам Яннус, Руки-ноги честь по чести, там, где им положено быть. Он во все
горло пел "Как за баней, возле пруда" -- единственную песню, мотив которой
более или менее мог воспроизвести. На действительной ее заставляли петь чуть
ли не каждый день. Фельдфебель вколотил мотив Яннусу в глотку и в уши. С
ногами не сладил, но с глоткой справился. Яннус этого не скрывал.
Сярг стал подпевать, голос у него был глухой, словно шел из бочки,
гудящий и низкий, как органные басы. Заслышав его, даже Глафира Феоктистовна
оглянулась.
-- Дальше я, друзья-товарищи, поеду, делайте что хотите, -- подойдя,
объявил Яннус. -- Ты, Маркус, не удивляйся. Давай обменяемся ногами,
посмотрим, что ты запоешь.
-- "Ты ловил там лягушат сковородкою без дна", -- пропел Маркус,
стараясь поддержать шутку, хотя с удовольствием бы отматерил кого угодно или
даже пустил бы в ход кулаки. Искоса он наблюдал за Дагмар, она стояла к нему
спиной и о чем-то говорила с Койтом, тот, склонив голову, внимательно слушал
ее. Когда Койт спорил, он обычно вскидывал голову и, чем ожесточеннее
становился спор, тем выше задирал ее; когда же склонял голову набок, это
значило, что он спокоен и готов понять собеседника, в такие моменты с ним
бывало одно удовольствие толковать о мировых проблемах. Тогда он выслушивал
партнера, но стоило ему начать доказывать свою точку зрения, как он никому
слова не давал произнести, знай рубил свое и все выше задирал голову,
Маркуса раздражала сейчас склоненная влево голова Койта, но еще больше
выводило из себя то, что он разговаривал с Дагмар. Маркус не мог смотреть
сейчас спокойно на Дагмар. У него не было для нее ни одного доброго слова,
несмотря на то что он все еще чувствовал на своих ладонях колкую жесткость
ее козьей шубки и ее близость, точнее, состояние, когда Дагмар словно бы
прильнула к нему,
Мария Тихник устроилась на дровнях, уже вдоволь находилась. Знала, что
встать ей будет трудно, может, даже потребуется помощь, только больше она не
смеет натружать свои колени. Придвинулась поплотнее к чемоданам, чтобы
хватило места и Яннусу, если он не шутит.
Валгепеа попросил у Сярга закурить:
-- Предложил бы знатную папироску? Сярг смолк и спросил удивленно:
-- Это была твоя последняя пачка? Валгепеа и виду не подал, что
расслышал.
Боцман Адам думал, что надо бы хорошенько попариться и постегать себя
веником, не то тело стало подозрительно чесаться. Вши быстро разводятся,
если человек не приглядывает за собой. Спят не раздеваясь на полу, где до
них валялись уже десятки и сотни людей, тоже в одежде и такие же немытые.
Хороший пар будет в самый раз, чтобы избавиться от грязи и пота. Во всяком
случае, надо прожарить над каменкой одежду. В первую мировую войну и после
нее из-за вшей люди мерли от тифа как мухи, вши-то и разносят сыпняк. Война
и вошь идут рука об руку. Война, вши, голод и прочие напасти. "О смерти и
говорить нечего. Пуля и вошь разят почти одинаково. В большие города, пока
не пройдешь санпропускник, теперь не допускают. До Челябинска ждать нельзя,
вот уже и Валгепеа скребет у себя под мышками. В следующей деревне или,
самое большее, через деревню он обязательно разыщет исправную баньку -- с
дровами вроде бы не должно быть заботы -- и погонит всех в парную. Сперва
баб, потом мужиков. Каменку накалит так, чтобы трещала, и развесят над
калеными камнями белье -- от малого опасения великое спасение.
Яннус подошел к Дагмар и предложил поиграть в ладоши. Они проделывали
это быстро, с соблюдением всех правил. Дагмар звонко смеялась. Койт жалел,
что сам не додумался до этого. Маркуса смех Дагмар злил.
Юлиус Сярг спросил, есть ли охотники на петушиный бокс. Маркус принял
вызов. Сярг с удивительной легкостью прыгал на одной ноге и ловко
увертывался от наскоков Маркуса. Через две-три недели у него и осталась одна
нога, та самая, на которой он сейчас скакал. Маркус два раза подряд проиграл
Сяргу и помрачнел еще больше. Сярг вызвал на бой также Хельмута Валгепеа, но
тому не хотелось снимать рюкзак.
Койт досадовал, что Сярг одержал верх. Однако досчитал до десяти и
сказал себе, что неважно, кто выиграл. В действительности же ему вовсе было
не все равно.

Боцман сказал Койту, что он славный ходок. От удовольствия Альберт
зарделся.
Яннус и Дагмар закончили игру. Лицо Дагмар раскраснелось. Маркус это
заметил, хотя была ночь и шел снег. Заметил потому, что они стояли
неподалеку, в каких-нибудь двух метрах. Совсем близко к Яннусу и Дагмар он
не подошел, заговорил с Хельмутом Валгепеа, который сладко позевывал. К
Яннусу и Дагмар подступил Сярг.
-- У вас мощный бас, -- похвалила его Дагмар,
-- Какой там мощный...
-- Стоило бы учиться пению.
-- Да уж пиво добавило басов,
-- А что, талант нераскрытый.
Последнее сказал Яннус -- Маркус не пропускал ни слова, хотя сам
разговаривал с Хельмутом.
-- "Сижу в подвале я глубоком, над бочкой, полною вина", -- снова запел
Сярг.
Глафира Феоктистовна опять оглянулась, Голова ее дернулась быстро, как
у воробушка. Сярг допел бражную песню до конца.
-- Браво! -- воскликнула Дагмар.
Веселость эта показалась Маркусу неуместной. Он сердился на Дагмар, но
больше на самого себя.
Боцман Адам объявил, что перекур кончился, пора идти дальше.
Яннус и правда забрался на дровни. Кое-как примостился возле женщин.
Глафира Феоктистовна даже глаз.ом не повела, еще меньше почувствовал седока
мерин, который, как уже говорилось, был сильным конем.
Теперь позади всех плелся Маркус, будто и впрямь обменялся ногами с
Яннусом. Ноги, конечно, несли его не хуже прежнего, были послушными и шли,
как ему нужно было. Сейчас Маркус хотел остаться один, его раздражали и
Койт, и Сярг. Бесило, что Яннус возвеличивал робость, даже Валгепеа и тот
действовал бы ему сейчас на нервы. Но меньше всего он был доволен собой.
Держал вот язык за зубами и проклинал за это и себя и Яннуса, а теперь,
когда высказал все, что думал о Юхансоне, снова был недоволен собой.
В одном Дагмар права -- он не терпел Юхансона, Этот деятель всегда
вызывал у него антипатию -- Маркус не выносил его непринужденного обращения,
светского лоска, его способности сближаться с людьми, явного стремления
оставить у всех приятное впечатление о себе, его шуток, даже рукопожатия,
которое, по мнению Маркуса, было неестественно крепким, его самоуверенности.
А самоуверенным Юхансон был всегда, выступал ли он на первых городских
партсобраниях или позднее на республиканских совещаниях, -- он частенько
брал слово, и его выступления, как правило, обращали внимание. На собраниях
в учреждениях, в театре, в ресторане, при случайных встречах -- нигде
Бернхарда Юхансона не покидала уверенность в себе. Теперь, уже по прошествии
времени, Маркусу вдруг показалось, что на той встрече Нового года он видел в
Бедом зале "Эстонии" Бернхарда Юхансона, который чувствовал себя там как
рыба в воде. Он улыбался и шутил. Дагмар явно была рядом, тогда Маркус еще
не знал ее. Компания их состояла, как и положено, из трех мужчин и трех дам,
-- сейчас, спустя время, все это вспомнилось Маркусу.
Самоуверенность не покидала Бернхарда Юхансона и в истребительном
батальоне. В первые дни он по-прежнему улыбался и шутил, со всеми
передруж-ился, хлопотал, вмешивался в дела и распоряжался с естественной
непринужденностью. Чем труднее становилось положение, тем самонадеяннее он
старался вести себя, только это уже была деланная самоуверенность, бравада,
которая скрывала растерянность. Так теперь думал Маркус.
Маркус сказал себе, что не выносил Бернхарда Юхансона именно из-за
этого позерства и притворства, которые он ощущал интуитивно, видимо с самого
начала. У него есть право думать о Бернхарде Юхансоне самое плохое. Но было
ли у него право сообщать о своих сомнениях Дагмар? Почему он это сделал?
Дагмар рассказывала ему об Эдит только хорошее, он же наговорил Дагмар
о Бенно одно плохое. Платил плохим за хорошее, будто прав был Таммсааре, что
за добро обычно платят злом. "Она бы с радостью пошла с нами. Мне казалось,
ради вас". Эти слова Дагмар запали Маркусу в голову, будто он обладал
памятью Койта, которому все запоминалось. О расплате злом за добро он думал
долго, успел пройти по снегу несколько километров. Об Эдит ему думать было
легче, чем о Дагмар. Эдит он плохим за хорошее не платил, до сих пор еще не
платил, Но разве то, что он не сказал ей: "пойдем с нами", -- разве это не
было платой злом за добро? Эдит и в самом деле могла ждать этих слов, чтобы
принять окончательное решение. Но он этого не знал, был слепым, как сказала
Дагмар, А если бы не был слепым -- тогда сказал бы? Навряд ли. Не посмел бы
так сказать. Это лишь затруднило бы для нее решение. Если он действительно
для Эдит тот, кем считала его Дагмар. Дагмар думала хорошее, он же имел в
виду плохое -- из-за Дагмар и Эдит Маркус упрекал себя и этой ночью и потом,
спустя даже многие годы. Потому что Эдит должна была решить положительно, у
нее не было выбора, в решении своем она не оставалась свободной. Война
принуждала ее поступить так, как она и поступила. И та же война вынудила
его, Маркуса, промолчать.
Однажды Маркус скажет себе, что он лжет. Он из-за себя не сказал того,
чего ждала Эдит. Из-за себя и Дагмар. Потому что его потянуло к Дагмар. Но
чтобы прийти к этому, ему пришлось прожить еще многие и многие годы.
Снегопад продолжался, продолжалась ночь, и не было конца дороге.
Маркус не заметил, когда очутился рядом с Хельму-том, он уже
успокоился, ни себя, ни других больше не обвинял. Ему и в голову не пришло,
что Валгепеа мог замедлить шаг ради него, чтобы узнать, с чего это Маркус
плетется в хвосте. Но это именно так и было. Ничего особенного Валгепеа не
обнаружил. Маркус шагал как обычно -- твердо и спокойно. И вид у него был
обычный, разве что пропала охота болтать. Дорога сделала уже несколько новых
поворотов. А Маркус все не замечает его. И этот начинает сдавать, подумал
Валгепеа.
Непогода, снег, ночь. Все та же непогода, тот же снег и та же ночь. Ели
порой отступали, потом снова надвигались.
Маркус не смог бы сказать, как долго они шли. Он не пытался взглянуть
на часы, хотя непременно увидел бы стрелки, увидел, несмотря на темноту и
снегопад. Ему не хотелось расстегиваться, залезать рукой под ватник, --
просто лень. Он уже чуточку успокоился, больше не думал о Дагмар, тем более
об Эдит, голова казалась свинцовой. Равнодушно подумал: какое значение имеет
время. Идти придется до конца -- пока не дойдем до намеченной цели, все
равно нигде не сможем приткнуться. А если глянуть дальше сегодняшней ночи,
идти придется ровно столько, сколько выдержат ноги. Идти туда, куда
положено, идти, даже когда неизвестно, куда придем.
Так же, как Яннус, не знал и Маркус в ту ночь, что впереди у него еще
долгие дороги -- в снегопад, вьюги и ночи, когда вокруг кромешная тьма и
сверкают только в этой тьме тысячи звезд в небе. Что придется ему пройти
сотни километров среди лесов, где маковки елей сливаются с темнотой, меж
пустынных холмов, где обрезанные взрывами стволы деревьев напомнят редкие
толстые щетинки в бороде исполина. Придется шагать по бесконечным виляющим
проселкам, где по самую ось вязнут в грязи машины и по колено солдаты, или
пробираться по занесенным ложбинам, где снегу чуть ли не по пояс, дорога
порой вообще исчезает из-под ног и люди барахтаются, но все же выбираются
наконец на твердое место. Что придется идти, не поддаваясь усталости, какие
бы там мысли ни лезли в голову, не считаясь с настроением и желанием. Что
пройдет он по этим дорогам с винтовкой за плечами и без нее и что потом, уже
седовласым, все еще в охотку будет бродить по лесам, и снова придут на
память ему те же мысли, которые одолевали его в эту снежную темную ночь. Но
даже если бы он знал наперед, все равно прошел бы все эти свои дороги.
Только держал бы язык за зубами, сжал челюсти так, чтоб даже полслова не
вылетело. Правду нужно уважать, но правда может и убить, поэтому иногда
стоит попридержать язык. Однако дороги своей он бы не прервал. Временами ему
казалось, что движение вперед или остановка не зависят от него. Что это
жизнь подгоняет его, что жизнь, по сути, бесконечный поход, тот самый поход,
в котором порой знают место назначения, а порой и нет, но все равно идти
необходимо.
Идти, все время идти, идти без конца.
Возможно, что и Хельмут Валгепеа где-то в глубине души чувствовал то же