вверх и вниз. Яннус продолжал говорить, только чуточку, пожалуй, громче. У
него был сильный голос, при надобности он мог гаркнуть и по-фельдфебельски.
Мог остроумным, язвительным словом осадить тех, кто мешал ему, но не сделал
этого. То ли был ошарашен поведением публики, то ли в голову ничего
подходящего не пришло. Или решил не подавать виду и закончить выступление.
Наверно, так оно и было, и оттого, что Яннус сохранил выдержку, Маркус
глядел на него снизу вверх. Будь он на его месте, наверняка вспылил бы и кто
знает, что натворил. А Яннус не потерял самообладания. Кашель прекратился
так же неожиданно, как и начался. Вернее -- "демонстрантов" призвали к
порядку. И призвал их Юлиус, тот самый Юлиус Сярг, который сейчас топал
неотступно за дровнями и с которым Маркус только теперь познакомился ближе.
Сярг ничего особенного не сделал, даже рта не раскрыл, только поднялся с
места и медленно пошел по проходу поперек зала. Высокий, широкоплечий и
порядком сутулый детина, с длинными, почти до колен, руками. В его облике,
даже когда он хорошо настроен, было что-то угрожающее и вызывающее. В новом,
с иголочки милицейском мундире он был виден из любого конца зала. Мундир
этот так полюбился ему, что даже на новогодний вечер он явился в форме; идя
по проходу, Юлиус смотрел по сторонам, поворачивая голову то направо, то
налево. И этого оказалось достаточно, большего обструкционистам и не
потребовалось: Сярг не дошел еще и до конца прохода, как все притихли.
Адвокат, или тот, кого Маркус принял за адвоката, был одним из последних
недоброжелателей -- теперь лицо его уже побагровело, на лбу блестели
капельки пота и взгляд, которым он провожал милиционера, пылал злобой.
Заметив, что за ним наблюдают, господин этот на миг уставился на Маркуса,
который не отвернулся, и стал вытирать шею и лоб носовым платком. Яннус
кончил говорить, ему прилично поаплодировали, по всей вероятности, в зале
было немало и тех, кому новая власть против шерсти не пришлась. Но когда на
сцену вышел хор и запел "Широка страна моя родная" -- солировал мощный
оперный баритон, -- часть публики демонстративно покинула зал. Бесцеремонно
наступая Маркусу на ноги, стал выбираться к проходу и адвокатик.
Озлобившийся господин рассмешил Маркуса, и он, скорее шутки ради, подставил
ножку, тот чуть не упал. Смешно, конечно, было наблюдать за этим кипевшим
злобой господином. Однако после, когда Маркус тщетно искал в Белом зале
свободное место, он почувствовал себя оплеванным. И хотя показывал
официантам приглашение и спрашивал: разве гостям не зарезервировали столики?
-- те высокомерно пожимали плечами, ему казалось, что высокомерно. Выросший
в пригороде, Маркус не чувствовал себя уютно в роскошных ресторанах, среди
вылощенной, нарядной публики. Другое дело среди гудящих станков, крутящихся
маховиков, искрящихся сварочных аппаратов, -- там он никого не стеснялся, ни
старых, ни новых начальников. Маркус не нашел ни Яннуса, которому хотел
высказать восхищение, ни других знакомых и в сквернейшем настроении вышел из
"Эстонии". С таким чувством, будто история повернулась вспять. Год назад он
не стремился бы попасть на этот новогодний бал, теперь же вошел туда
хозяином, а его выставили, будто все было по-старому. Пытался успокоить себя
тем, что обструкция провалилась, что эти бывшие всемогущие господа --
чертовски робкие душонки, если стоило подняться с места всего одному
милиционеру, как они тут же примолкли, но все равно это не утешало. Вместо
того чтобы весело встречать с друзьями Новый год и кружиться в танце,
приходилось тащиться домой, как незваному гостю, которого вышвырнули с
гулянки на улицу. Другого такого скверного новогоднего вечера он не помнил.
А Яннус настоящий мужик, хоть и ленится шагать я норовит в сани.
Какое-то мгновение Маркус думал О нем самым уважительным образом --
вспомнилось, как тот держал речь, и другие его поступки, например Как в
тридцать третьем году перед "Глория Палас" Яннус в одиночку вел перепалку с
вапсами*, а вапсов и их подпевал перед кинотеатром на площади Свободы было
полным-полно. И тут же Маркус стал смотреть на Яннуса уже не снизу вверх, а
сверху вниз. Потому что он вдруг снова показался ему слабаком, который и не
пытается приложить усилия, при первой же усталости пасует и чересчур бережет
себя. Под влиянием этого чувства собственного превосходства Маркус сказал:
-- А не в том ли наша беда, что все вдруг стали невероятными
интеллигентами, которые только и делают, что оберегают свои головы?
-- Когда я слышу слово "культура", то рука невольно тянется к кобуре...
Маркус понимал, куда метит друг, эти слова какого-то фашистского вожака
он тоже знал, -- да, Яннус защищаться умеет. И Маркус расхохотался.
-- Дорогуша Маркус, ты ведь тоже интеллигент, за какие бы там мозоли ни
укрывался. Ты технократ, технический интеллигент, которого лишь
обстоятельства вынудили заняться физическим трудом. И ты должен беречь свою
голову. Я наперед скажу, что технократом ты не останешься, тебя
переквалифицируют в общественного деятеля широкого профиля, а это все равно
что аминь.

* Члены фашистской партии в буржуазной Эстонии.

Впоследствии, спустя годы, когда Яннуса уже давно не было в живых, его
предсказание и впрямь сбылось. Из Маркуса, правда, не вышло широкоизвестного
общественного-деятеля, но и по специальности, которую получил в техникуме,
он тоже не работал, и инструмента долгие годы в руки не брал. А если и брал,
то не затем, чтобы заработать себе кусок хлеба, а чтобы развлечься и -- еще
больше. -- для разрядки, чтобы не нарастить животика и не преставиться от
раннего склероза. Но кто из них знал, какая кому выдастся судьба?
Маркуса это тогда не интересовало, в такую даль он не заглядывал, да и
не мог заглянуть.
Ни лошадей, ни дровней в ночном снегопаде Маркус уже не различал.
Впереди маячили лишь темные людские фигуры. Яннус и вправду здорово отстал,
А вдруг он не шутит и не прикидывается? Может, и не в силах идти быстрее?
Шагает чудно, длинные ноги как-то странно разъезжаются, руки машут словно
мотовила, будто вовсе и не слушаются хозяина. До сих пор приходилось
заботиться только о женщинах, а что, если и Яннуса, каланчу в метр
девяносто, придется взять под опеку? Много ли их, всего восемь человек, а
растянулись чуть ли не на километр. Так можно друг друга и потерять из виду:
надо бы кучнее держаться. Маркусу вспомнился Магнус и то, как они разошлись
по пути между реками Нарвой и Лугой и по счастливой случайности снова
сошлись; нет -- не по случайности, а потому, что были друг в друге уверены.
Идти еще кто знает сколько, по совести, так дорога только начинается.
Никто не смеет отстать, все обязаны дойти до места. Все. Много уже погибло
товарищей, даже очень. Опять вспомнился Магнус. Вернее, его гаснувшие глаза
и шепот, в котором Маркус ничего уже разобрать не мог.
-- Ты где расстался с Бенно? Так спросил Яннус.
Дагмар сидела в дровнях, которые Маркус уже не различал впереди.
Ему показалось странным, что Яннус спросил это именно сейчас. Он и
раньше допытывался, словно сомневался в его словах.
-- Я говорил тебе уже несколько раз, -- ответил Маркус резче, чем
хотел. Никакого желания распространяться о Юхансоне у него не было.
В свою очередь, ответ Маркуса Яннусу показался странным. Он считал
Маркуса откровенным и прямым человеком. Знал его давно, со школьных лет.
Друзьями же они стали только после июньской революции. Война еще больше
сблизила их. Горком партии сразу же мобилизовал обоих в свое распоряжение.
Им вручили по большущему, девятимиллиметрового калибра, револьверу "ФН",
которыми в свое время были вооружены кайтсе-лийтчики и к которым при
надобности можно приладить деревянный приклад для стрельбы с плеча,
"Идеальное оружие для уличных боев", -- объявлял Яннус каждому -- всерьез
или в шутку, понять было трудно. Огромные револьверы ощутимо прибавляли им
воинственности, они потешались над своим вооружением и вполу-шутку учились
попадать в цель. С двадцати пяти шагов Маркус поражал банку из-под килек,
Яннус мазал, не мог даже понять, куда летят его пули. Они дурачились, как
большие дети; казались с виду легкомысленными, хотя прекрасно сознавали
серьезность обстановки. Вместе обзавелись они хромовыми сапогами, ибо если
уж тебя наделяют оружием смерти и предстоят спецзадания, то и сапоги
пригодятся. Купили их прямо на фабрике, старом "Унионе", в магазинах нужного
Яннусу богатырского размера не было. Сорок шестого -- ни больше ни меньше.
Купили и тут же натянули, хотя сапоги и не шли к обычным брюкам. Первый в
них поход предприняли в кафе, Маркус, правда, отнекивался, кафе его не
привлекали, в подобных заведениях, как уже говорилось, он чувствовал себя
неловко, однако сдался. В тот день Яннус вел себя явно по-мальчишески -- всю
степенность заведующего отделом культуры с него как ветром сдуло, это
настроение передалось и Маркусу.
Кафе было полупустым, они могли бы выбрать столик у стены, Маркус уже и
собирался пройти туда, но Яннус предпочел середину зала. Новые сапоги пахли
свежедубленой кожей, из-под пиджаков выглядывали деревянные приклады
"фенов"; присутствующие оглядывали вошедших кто с любопытством, кто с
осуждением, а кто и с презрением. Яниуса знали, он был завсегдатаем кафе --
и до и после переворота. В последний год он выступал почти на всех крупных
заводах и предприятиях. Никакая аудитория его не пугала. Как не пугало
никогда пойти и наперекор общепринятым нормам. Высокий довоенный пост --
заведующий отделом Центрального совета профсоюзов -- несколько сдерживал
его, но порой "культурный слой" (пользуясь определением самого Яннуса)
слетал с него, и тогда, свободный от всех условностей, он принимался
бедокурить. Как и в тот раз, когда увлек Маркуса в "Глорию".
-- Обывателя надо стращать, -- втолковывал он Маркусу. -- Если мы
переймем обычаи, привычки и нравы обывателя, то и сами станем такими же. У
нас все слои общества привечают мещанство, в том числе и рабочие, стоит им
стать хоть чуть зажиточнее, И не пытайся возражать, рабочая аристократия --
это устойчивый носитель мещанского мышления. Да и наша доморощенная
буржуазия была не способна ни на что другое, кроме как подражать прежним
господам -- немцам; лавочник остается лавочником, даже если он начинает
торговать с заграницей. Собственно, кем был этот балтийско-немецкий помещик
или купец, как не провинциальным обывателем? Мещанское отношение к жизни для
революции самое опасное.
По мнению Маркуса, Яннус нес чепуху, и он сказал ему об этом. Лет
двадцать спустя Маркус вспомнил слова друга и стал пользоваться ими, как
своими собственными.
Покупка сапог и посещение кафе скрепили их дружбу. Они понимали и
ценили друг друга. А теперь Яннус не понимал Маркуса, как и раньше, когда
разговор заходил о муже Дагмар.
-- У реки Нарвы вы были еще вместе?
-- Да, мы дошли туда.
-- И там разминулись?
-- Я уже говорил тебе об этом.
Снег все шел и шел. В лесу стояла тишина, и они отчетливо слышали свои
шаги. Временами налетал ветер, и лес тогда, казалось, охал. Донеслось
лошадиное фырканье.
-- Ты хорошо знал Бенно?
-- Только в войну познакомился.
-- Мы были друзьями. Даже большими.
-- Твой друг подлец.
-- По-моему, ты к нему пристрастен.
-- Быть может. Ты говорил с Дагмар? Она должна знать правду.
-- Не выдалось подходящего случая. Ты не представляешь, что для нее
значит Бенно.
-- Жили хорошо?
-- Не успели еще, на третий день войны и поженились-то. Она так по нему
страдает.
-- Узнает правду -- выкинет негодяя из сердца,
-- Ты ее не знаешь. Маркус молчал.
Яннус воспринял его молчание по-своему, ему показалось, что друг
рассердился. Но Маркус не обиделся, он просто не желал говорить о Бенно.
Чтобы перевести разговор на другое, сказал:
-- Прибавим шагу, а то потеряем своих из виду.
Какое-то время они брели молча. Никто не пытался завести разговор.
Яннус зашагал быстрее, ноги его завихляли еще сильней. Маркус заметил это и
подумал, что глупо было бы сейчас догонять друга, который явно не в ладах со
своими ногами. Но Яннус никакого неудобства не испытывал, он шел как мог и
уже давно свыкся со своими непослушными ходулями.
Впереди, за снежной пеленой, показались темные фигуры. Трое шли рядом
-- не иначе Хельмут, боцман и Альберт, предположил Маркус. Милиционер, тот
не отстает от дровней, вообще он какой-то неясный -- то человек самый
настоящий, и тут же затрещит, как вспыхнувший можжевельник. Трудно понять
его.
Маркус не ошибся, это были действительно боцман Адам, Хельмут и
Альберт.
Они шли молча, боцман вообще был немногословен, но именно ему
приходилось вести все самые важные разговоры. Так как он единственный, кто
свободно владел русским, то ему и доводилось больше всех заниматься делами:
искать ночлег, заботиться о еде, расспрашивать о дальнейшей дороге. И Яннус
пытался говорить, но обычно заходил в тупик. Адам спрашивал то, что ему
велели спрашивать, но дела вел на свой лад. Человек он был практичный, в
этом смысле на него походил Хельмут, только он мог и пустое молоть. Боцман
же лишних слов не употреблял. Без Адама они были бы как без рук, все это
понимали, и авторитет боцмана рос буквально с каждым днем. Даже в глазах
милиционера Сярга -- человека упрямого и строптивого, который ничьего
авторитета признавать не желал.
-- Ну и сыплет, может все дороги завалить, -- заметил Альберт Койт.
Однокашники нарекли его Койдулой* -- за любовь к поэзии и за попытки самому
сочинять стихи. Из них всех он был, пожалуй, самым оторванным от реальности
человеком, хотя, будучи сыном рано овдовевшей школьной уборщицы, вроде бы
должен был с детских лет шагать с жизнью рука об руку.
* Койдула Лидия (Лидия Эмилис Флорентине Янзен, 1843--1886) --
выдающаяся поэтесса и драматург, классик эстонской литературы.

Однако Альберт настолько ушел в книги, что они словно отделили его от
реальной действительности, -- и чем старше он становился, тем больше ширился
этот разрыв. Посылать его на фабрики с выступлениями было невозможно, хотя
он и слыл самым образованным среди своих коллег. С трибуны Койт говорил
витиевато, употребляя длинные замысловатые обороты; его не понимали, и он не
находил общего языка с людьми. Зато всевозможные отчеты, итоги, планы и
проекты решений составлял лучше других-. Поэтому в любом центральном
ведомстве он был бы незаменим, ибо проекты отчетов и решений там альфа и
омега, и еще потому, что Койт был поистине одержимый. Он помнил наизусть
целые страницы из произведений Маркса и мог безошибочно цитировать по памяти
"Краткий курс" '
-- Если не завьюжит, тогда не беда, -- сказал боцман Адам.
И опять зашагали молча.
Альберт Койт с удовольствием поговорил бы о чем-нибудь, но он знал
боцмана: с тем особо не разговоришься. Хельмут тоже предпочитал сегодня
молчать, по крайней мере так показалось Койту, и он решил не докучать своим
спутникам. Подумал об Эдит, о ней и о Маркусе; почему-то он был даже
доволен, что Эдит оставили в Ленинграде. Ее, конечно, пошлют в Эстонию, а
этого бы Койту не хотелось. И все же он представил себе, что Эдит действует
на родине, но не одна, а вместе с ним, Альбертом Койтом. И они вдвоем шагают
по такому же сосновому лесу, и так же идет снег, и они радуются ему, потому
что снег засыпает их следы. Койт улыбнулся этим наивным мыслям, приходившим
порой ему в голову. Когда они стали особенно навязчивыми, он заставил себя
вспомнить русские слова, которые сегодня заучил; ежедневно он заучивал по
тридцать слов. Авиаразведка, антракт, безбоязненный, бить, взвинтить,
дальнобойный, заводить, застлать, корж, кровоточить, крысоловка, лить,
лифчик, лихва, лобковая кость, молодцеватый, повинность, покладистый,
совестливость, совладелец, совокупность, соизмеримый, сократимый, сомкнутый,
спайка, спаривать, спаянность, ссылка, щуплый, ярость -- все тридцать слов и
их значения были в памяти. Слова он выписывал в алфавитном порядке из
маленького карманного словаря.
-- Да положи ты свой мешок на дровни, чего напрасно утруждаешь себя, --
обратился к Хельмуту Койт. -- Кобыла брыкаться не станет,
-- Мерин, -- заметил Хельмут.
-- Что мерин? -- не понял Альберт.
-- В оглоблях не кобыла, а мерин. Тщедушный Койт залился краской, в
темноте и при
снегопаде этого никто не увидел.
-- Лошадь, она и есть лошадь. И твой рюкзак свободно уместился бы на
дровнях.
-- Лошадь не есть лошадь, -- возразил Хельмут. -- Мерин по своей
природе вовсе не лошадь, мерин -- создание рук человеческих. А что касается
котомки, то мне с ней теплее. Во-первых, быстрей согреваешься, а во-вторых,
не продувает. Тем более что я старый мукомол и с кулем свыкся -- вроде бы
даже приятнее, когда что-то есть на горбу.
Хельмут Валгепеа -- фамилия, впрочем, подходила ему: густые, светлые,
почти белесые вьющиеся волосы, -- этакий истинно эстонский и арийский тип,
как он сам говорил, -- не очень-то и привирал. Хотя настоящим мукомолом он
не был, все же мешков на отцовской водяной мельнице натаскался вдоволь. Еще
больше надрывался с ними в городе, когда был учеником в пекарне, в его
обязанности входило ворочать мешки с мукой. С этим он благодаря своему
крепкому телосложению легко справлялся, в шестнадцать лет уже обрел мужицкую
силу. Помогло, конечно, то, что таскать пяти-шести-пудовые мешки привык еще
на отцовской мельнице. К мешкам привык, а вот с отцом не ужился. Не пожелал
оставаться даровым работником ни у отца, ни у старшего брата, потому и
подался в город. Хотя и там пришлось первые три года гнуть спину считай что
задаром. По характеру Хельмут Валгепеа был прямой противоположностью Койту,
ни книги, ни абстрактные размышления его не занимали. Хотя на работе и
требовали, чтобы он основательно проштудировал "Краткий курс", дома он ни
разу не взял книгу в руки, ему хватало того, что говорили на семинарах. Но и
там он большей частью оставался во власти собственных мыслей, которые были
связаны с реальными делами и проблемами. Однако стоило застопориться работе
какого-нибудь производственного комитета или же рабочие вступали а конфликт
с администрацией, Хельмут Валгепеа оказывался самым подходящим человеком,
чтобы уладить дело. Он не поддавался широковещательным фразам, словно бы
интуитивно чувствовал, имеет ли дело с откровенным человеком или
притворщиком. С рабочими быстро находил контакт, крючкотворство
администрации видел насквозь, комиссарам и директорам заговорить его было
трудно. С 1933 года Хельмут был членом профсоюза, 20 июня принимал участие в
собрании, состоявшемся в зале Рабочего спортклуба, а 21 июня шел вместе с
демонстрантами. Даже Яннус завидовал его классовому сознанию и не мог
понять, откуда оно. Обычно люди, пришедшие в город из деревни, приносили с
собой и мелкособственнические настроения, мечтали о том, чтобы встать на
ноги, отмахивались от организованного рабочего движения и верили только
тому, что можно пощупать рукой и увидеть глазами. Кое-что из этого, может, и
было присуще Хельмуту Валгепеа, иначе с чего бы он недооценивал теорию, но
Валгепеа понимал также и то, что, надеясь лишь на себя, далеко не уедешь.
Хотя Хельмут, применяя современную терминологию, был сыном кулака -- Яннус
твердо знал, что социальное происхождение само по себе еще не определяет
мировоззрения человека. Но то, почему Валгепеа стал именно таким, какой он
есть, объяснить до конца Яннус не мог.
Альберт Койт понимал, что Валгепеа напускает туману. Но ведь он
упомянул о рюкзаке не подковырки ради, ему просто показалось, что Валгепеа
зря себя утруждает, и дал совет от чистого сердца У всех у них вещи лежали
на дровнях. Пожитки эти были невелики: по чемодану у Тихник и Дагмар, у
Маркуса и у него по рюкзаку, у Яннуса -- вещмешок и набитый портфель, у
боцмана -- все равно что ничего. Самый нагруженный был Сярг, который
вернулся из Шлиссельбурга обладателем вместительного, из добротной кожи,
чемодана. Так что теперь у него два чемодана и большущий, с кожаными краями
и медными пряжками, рюкзак. В Ленинград же Сярг пришел без ничего, более
того, в одной рубашке. Все уложили свои вещи на дровни, все, кроме Хельмута.
-- У тебя там, должно быть, великие ценности, раз так боишься снять
мешок, -- не унимался Альберт Койт.
Настроение у Валгепеа вроде поднялось, а в хорошем расположении он за
словом в карман не лез.
-- Да уж дерьмо я бы не тащил, -- спокойно отозвался он.
На это Койт не нашелся что ответить -- друг, что называется, заставил
его прикусить язык. Когда грубо шутили, Койт всегда терялся, особенно
приводили его в замешательство соленые словечки, но стоило дойти до
серьезного разговора, как ему уже надо было поискать противника.
Боцман не вслушивался, слова пролетали у него мимо ушей. Он думал о
том, что коня им дали без охоты, вовсе даже неохотно. Они стояли на своем --
говорили, что с места не тронутся, пока им не дадут какой-нибудь транспорт.
Да и не могут они пойти, даже если бы хотели, потому что с ними старая
революционерка с больными ногами, которая не в силах двигаться. Что они не
случайные люди, а ответственные работники из Эстонии, и не помочь им --
преступление. То была самая длинная речь, которую Адам произнес в поисках
пристанища и средств передвижения, и произнес он ее исключительно ради
женщин. Отчасти, может, и потому, что перед этим, в другом райцентре, к ним
отнеслись душевно, они попали к первому секретарю райкома, который
приветливо выслушал его и Яннуса, распорядился выдать продовольственные
талоны в столовую актива и снабдить в магазине сахаром, маслом, шоколадом и
копченым салом. По мнению боцмана Адама, душа у секретаря распахнулась
оттого именно, что он, Адам, рассказал о старой революционерке, которая
четырнадцать лет томилась в буржуазной тюрьме. Он и на этот раз повел тот же
разговор, но, во-первых, не попал на прием к секретарю райкома. Из
райисполкома его направили на эвакопункт, а там его слова ни малейшего
впечатления не произвели. Боцман Адам был умудренным человеком и понимал,
что на эвакопункте работали не бездушные люди, просто большим они не
располагали. Через районный центр каждый день проходили и проезжали тысячи
людей; после того как немцы перерезали железнодорожную ветку возле Тихвина,
здешнее шоссе стало главной артерией, по которой двигались беженцы из
Ленинграда. Адам понимал это, но делал вид, что не понимает, потому что
жалко было женщин. Обеих. И старую Тихник и несчастную Дагмар.
По совету боцмана задержались еще на день, спали на полу в приемной
райисполкома, Желая от них избавиться, в райисполкоме наконец пошли
навстречу -- так вот они и обзавелись дровнями. Сярг, правда, ругал их, и
его и Яннуса, за то, что не выторговали машину, но боцмана это не трогало.
Хорошо хоть, лошадь дали, потом наверняка придется только пешком топать. С
пятки на носок и снова с пятки, километр за километром, десять, двадцать,
двадцать пять километров каждый день. Идти ночью в дальнейшем будет
неразумно, так уж получилось на этот раз, слишком поздно дали лошадь. До
железной дороги путь неблизкий, несколько сот километров. А попрет немец
прежним ходом и с прежней силой, глядишь, и всю тысячу отшагаешь.
Боцман хорошо знал причалы на Балтийском море и на Средиземном, но
незнакомо было ему все, что лежало от Ленинграда на восток. В Мурманске он
бывал, но Мурманск далеко на севере, там им делать нечего. Еще вопрос, могли
бы они попасть в Мурманск, Маннергейм явно силится отрезать этот город от
остальной России. Аппетит у него отменный, наверняка надеется промаршировать
со своим войском в Ленинград. Во время гражданской войны устроил финским
рабочим такую бойню. И что только людей с ума сводит? Власть и корысть да
еще кровожадность подгоняют. Оставь Лайдонера* в Эстонии, и он, глядишь,
сколотил бы по меньшей мере дивизию и тоже ринулся на Ленинград. В свое
время с Юденичем не вышло, с ним он даже рассорился, а на запятках у Гитлера
могло и повезти. Или, как знать, возможно, Гитлер и не потерпит рядом
никакого другого властолюбца? И вообще станет ли он возиться со всякими
старыми деятелями?
* Лайдонер -- военный министр в буржуазной Эстонии.

Адама больше всего беспокоил их маршрут. Он выбирал его на свой страх и
риск и теперь сомневался в своем решении. Думал целый день и полночи в
придачу и все больше убеждался, что по шоссе им дальше идти нельзя. И само
шоссе и все придорожные деревни были забиты эвакуированными, они идут на
восток, через Ладогу из Ленинграда и уходят из Карелии от финнов. А где
скопилось много потерпевших, там трудно найти ночлег и еду, да всем, по
совести, и не поможешь. Конечно, он мог бы и с товарищами посоветоваться, но
не успел, -- пока добивался лошади и талонов в столовую, время и ушло. Думал
потолковать вечером, но перед самыми сумерками нежданно подали дровни, и
было не до рассуждений. Вот и велел старухе свернуть на окольную дорогу, а
теперь на душе скребло. Затянувшийся снегопад может в самом деле завалить
дорогу, а кто знает, остаются ли в здешних краях все дороги проезжими. И
возчицу тоже дали полуглухую или чокнутую, ни слова не вымолвила. Да и знает
ли старуха что-нибудь, кроме того, что своими глазами видела? Такие живут в
себе -- дальше того, что за порогом, им и дела нет.