"Это Он". И все обрадовались, как может обрадоваться человек с распоротым
животом, когда ему показали его здорового розовотелого ребенка... И опять
закопошилось поле, и вот около Гримера оказался старик, и он протянул ему
завязанный в грязный лоскут хлеб и кусок нежно-розового мяса. - На, ешь, -
сказал старик, - мы ждали тебя, мы верили в тебя, и ты пришел к нам. И
посмотрел вокруг Гример, и увидел безумные детские глаза, которые смотрели
на хлеб и на мясо, и слезы текли по их морщинистым старым лицам, и помотал
головой Гример, хотя он уже сидел на земле и в руках его были хлеб и мясо, а
ртом, подняв голову к небу, он ловил струю дождя, чтобы утолить жажду. Всю
жизнь проживший под вечным дождем, только здесь он понял, какое это благо, и
ужаснулся, как мог забыть он, что дождь - это вода. И опять покачал головой
Гример и сказал: - Ваши дети голодны, и вам самим нечего есть. - Он не мог
взять последнее у тех, кто сам умирает от голода...
- И холода, - сказал ему старик, стащил клеенку с плеч своих и протянул
Гримеру. - Мы знали, что ты должен появиться среди нас, и мы приготовили еду
и одежду тебе. И ты не смотри на нас, на наши глаза, и тела, и на детей
наших, ты должен отправиться дальше, куда мы знаем дорогу и никогда не
сможем дойти, но, если ты возьмешь все, что есть у нас, ты дойдешь. - Не
обмани нас, ты обязательно должен дойти, - сказала старуха, и ее бельма
опять уставились на него, и он увидел радость в лице ее. - Но ведь вы умрете
здесь, и я ничем не смогу помочь вам... - Да-да, мы умрем здесь, и ты ничем
не можешь помочь нам, но ты дойдешь, и мы дойдем тобой, и это очень важно
для нас. Это важнее, может быть, чем даже дойти самим. - Но я не могу, -
сказал Гример. - Если мы мешаем тебе, мы отползем в сторону, но нам так
хотелось хотя бы тобой съесть то, что в руках у тебя, то, что мы сберегли,
ожидая тебя. Никак, и ничем, и никогда, и никому бы Гример не мог объяснить,
почему он выполнил то, что просили они. Но он, сидя под дождем в окружении
смотрящих на него, ел и плакал, и дождь и слезы, смешиваясь на щеках его,
текли на землю. И видел Гример, как умирали дети, которых матери держали в
ослабших руках своих, и умирали матери на глазах его, и радостны были лица
их, и начинали иначе смотреть глаза его, и он увидел, что старуха с
бельмами, что была счастлива приходу его, - девочка, а старик, который
обещал им приход Гримера и который единственный знал время прихода Гримера и
неотвратимость прихода его, - юноша. - Ты не спасешь нас, - сказал Гримеру
юноша, - но ты иначе будешь видеть тех, кто будет окружать тебя там, куда
придешь. Ты и они сами поймут это, и тебе не нужно будет говорить обо всем,
они переменятся и станут за нас счастливее нас. И когда уходил Гример,
черное поле под струями дождя еще копошилось, и несколько рук поднялись в
воздухе, чтобы помахать ему вслед, и одна рука все неподвижно указывала
туда, куда шел Гример. И увиденное, и хлеб, и мясо оживили Гримера, ноги
несли его крепко и быстро, впереди вместо простора он видел глаза детей,
смотревших на его руки, в которых были мясо и хлеб, и на его рот, который
двигался и разжевывал размокший хлеб и нежно-розовое мясо. И что-то менялось
в душе человека, и зорче смотрели глаза в ответ, потому что их глазами он
начинал видеть землю, а много глаз видят дальше и больше, чем самая
прекрасная пара.
III И он увидел впереди зеленый луг, где кончалась полоса дождя, и
солнце светило там, и он увидел красивые платья мужчин и женщин, и увидел
зверей, которые мирно играли с ними, и ускорил шаги Гример, потому что не
так уж много прошел и можно этих людей попросить помочь своим братьям,
оставшимся там, под дождем, на вспаханном поле, и почти бежал Гример,
насколько может бежать человек по острым камням вверх, по отвесной горе, все
ближе они, и уже приготовил слова Гример, которые соберут людей, и они,
набрав хлеба и теплой одежды, придут к пославшим его, и тогда окажутся не
напрасными ожиданье их и вера в приход его. Еще ближе приблизился Гример и
убедился, что глаза почти не подвели его: женщины были молоды и прекрасны,
мужчины легконоги и стройны, а звери крупны, породисты и могучи. И только
одного не разглядел Гример издалека: звери не играли с людьми, они поедали
их, и то, что было игрой издалека, оказалось убийством. Один зверь, заметив
пришедшего, бросился к нему, смешно подкидывая задние ноги и изгибая
бархатную пятнистую спину, и наперерез ему метнулось белое платье. - Муза! -
крикнул Гример. Женщина посмотрела на него, и Гример увидел, что это совсем
не Муза, но она, увидел Гример, была той, которая была нужна ему и более
прекрасна, чем Муза. И он понял: это была судьба его, и к ней он шел сюда,
из-за нее погибли люди в черном поле, - чтобы спасти его, Гримера. И он
бросился к женщине и не успел добежать до нее, как зверь, лапой ударив ее,
перебил позвоночник и двумя ударами клыков профессионально и ловко отстриг
ей голову и покатил ее перед собой, смешно подкидывая зад - пятнистый,
бархатный и круглый... А тело осталось извиваться на зеленой траве, и
красные пятна легли на белое платье, и Гример подбежал к ней, бросился на
нее, обнял ее, и оно, тело, стихло под его руками, успокоилось и замерло.
Тогда Гример, подняв над головой тяжелый камень, бросился на зверей, и,
когда звери, оставив свои страшные игрушки, весело покусывая друг друга,
бросились в рощу, стоящую на краю поля, Гример понял, что это дети зверей,
смешные, веселые, добродушные и безжалостные в своей наивности, как все
дети. И еще понял Гример, что некого звать помогать оставшимся в черном
поле. Долго трудился он руками, ногтями и острым камнем, копая тяжело
глубокую яму, чтобы положить туда лежащих на поле и вместе с их головами
закрыть землей. Последней Гример положил свою судьбу, так и не сумев
приладить к телу голову. Звери были наверное, травоядные, они не питались
человечиной, для них убийство было забавой. Вырос холм, который Гример
разровнял, чтобы получился ровный квадрат, похожий на Дом, закончил,
приложился губами к земле, попрощался с ней, поднялся и пошел дальше... И в
глазах его к глазам черного поля прибавились глаза зеленого луга и глаза его
единственно любимой, которую он видел и любил одно мгновенье. И еще плоть
тела, которое теперь жило в его теле... Но это было только начало дороги, и
оно было раем по сравнению с тем, что он видел потом.
IV И было раем время, когда Гример добрался до своего Города и стал
стучать в дома, в которых жили его пациенты, которые были обязаны ему своим
будущим и настоящим, и они вышли на улицу, не убоявшись дождя и закона не
собираться, и были добры, и кивали головами в ответ на просьбы его о помощи
оставшимся в черном поле, и подняли его, вероятно, чтобы помочь ему, и все
вместе молча и дружно отнесли на площадь перед Домом. Да-да, они соглашались
с ним, что идти нужно сейчас и немедленно. Они ласково смотрели на него,
женщины гладили его волосы, мужчины держали над ним крылья своих плащей,
потому что на Гримере была жалкая клеенка, которая почти не спасала его от
дождя, а пока пациенты соглашались с правотой желаний Гримера, восхищались
его благородством, часть из них уже побывала в Доме и принесла оттуда
огромный рулон ткани для плащей. Они растянули эту ткань высоко на четырех
столбах, и сразу дождь прекратился над ними, он падал справа, слева,
впереди, сзади, но там, где были пациенты и Гример, было сухо, и Гример
подумал, что это предусмотрительно и этот навес пригодится тем, кого
принесут из черного поля на своих сильных руках его пациенты. Он
обрадовался, что уже началось спасение тех, кто послал его. И он улыбнулся и
вытер воду с волос, плотно прижимая пальцы к темени, и вода полилась по
лицу, и стали ясными глаза его, и тут увидел Гример, что он окружен тем
хламом, который однажды он видел в подвале Дома, - обломками старых кресел,
стульев, столов, золоченых рам, все это густо поливали черной густой
жидкостью, неприятный запах ударил в нос. Улыбка исчезла с губ Гримера, а
пациенты уже вставали на плечи друг к другу, и поднимали Гримера все выше и
выше, и там, в высоте, примотали Гримера крепко-накрепко влажными от дождя
веревками к каменному столбу. Камень не боится огня. Сырые веревки какое-то
время тоже. Привязали для того, чтобы не упал он, не сорвался и мог видеть
вокруг как можно больше и дальше, и потом оставили его, сделав это
справедливое и доброе дело, ибо тащиться куда-то, спасая подобных себе,
рискуя погибнуть самим - какой в этом резон. А чтобы он не смущал людей,
внизу вспыхнул костер, пламя махнуло крыльями и закрыло и Гримера, и хлам, и
черная копоть ударила в центр навеса и он мгновенно исчез в том месте, где
ударило пламя, и дождь, который был всесилен в эти минуты перед пламенем,
терялся, исчезал, стираясь перед стихией, а огонь щедро, широко и мощно все
махал и махал крыльями, и прошла копоть, и Гример ощутил и увидел то, что
уже пережил однажды, накануне Выбора, и что теперь узнал, и обрадовался,
потому что ему было известно, чем это кончится. Но это было раем в сравнении
с тем, что он видел и ощущал потом. И если бы на Страшном суде ему
предложили за возможность прощения всех грехов только вспомнить, что испытал
он потом, Гример бы отказался, ибо в нем, если не вспоминать, все же
оставалось в ж и в ы х ощущение правды, какую он нес в себе сегодня и
которая стала единственной мерой, какой мерил теперь Гример поступки свои и
то, что он мог видеть вокруг себя, вернувшись оттуда. И цена его жизни в
этой правде была ничтожна, и его боль - смешна, его страдание - забавно, а
его удача - оскорбительна, потому что глаза черного поля и зеленого луга -
великий цензор - смотрели на него постоянно, за каждым поступком Гримера, за
каждым отношением к себе и к тем, кто был близок ему...
V Спокойно и верно работал Гример. Новое лицо, которым он мог помочь
людям, и было той правдой, что теперь жила в нем. Она была проста и
постоянна, как постоянен дождь, идущий в Городе. Лежащий перед Гримером
сейчас был просто человеком. И впервые с благодарностью и спокойно подумал
Гример о правоте проведшего его через Испытание, через страдание живущих
вокруг и вместе с ним. Ибо не будь этого, Гример вряд ли способен был
создать лицо своего страдания, лицо помощи самому себе и своей Музе. А люди?
Он бы забыл о них, как не помнил долгие годы, думая о своей работе, своих
надеждах и бедах, живя только ими. Да, как бы ни прекрасно было это лицо,
оно было бы чужим для всех. А сегодня этого не случится. В руках Гримера
жили руки, которые тянулись к нему, прося о помощи, которые цеплялись за
него, пытаясь уцелеть, руки, что лежали теперь неподвижно в черном поле или
на зеленом лугу, потому что душа, управлявшая ими, покинула их, и
переселилась в руки Гримера, и управляла каждым движением скальпеля. И
Гример был должником, учеником, рабом и творцом перенесенного, и не во имя
честолюбия и перемены, а во имя помощи живущим и тем, кто не пришел еще на
эту землю. Работая, Гример творил Лицо, которое он не видел и не видел никто
из живущих, но оно было общим лицом - ибо выражало время. Непривычно и
потому неуклюже двигались слова, пытаясь быть похожими на мысли. Подобно
слепым, которые ощупывают друг друга и радуются, когда в толпе находят
знакомые лица и уж ни за что не отпускают друг друга, хотя незнакомые,
стоящие рядом, ближе бы и любимее были им, но они, в страхе потерять, что
уже нашли, не делают никаких попыток отыскать себе подобных.
А в это время пальцы привычно уже работали третий квадрат лица. И
странно: чем дальше снимал первую грубую, давно не троганную кожу Гример,
тем незнакомее становилось лицо, которое медленно появлялось под его
пальцами. Голова была столь же огромна, как прежде, но черты проявились и
становились осмысленными и безобразными еще более, чем бесформенная масса,
которую сначала видел Гример. И у него мелькнуло подозрение, что и это,
получающееся, лицо для кого-то и когда-то было прекрасным и единственным,
значит, и красота была временна и относительна? Нет, этого не могло быть,
красота постоянна, и это лицо всегда было безобразно для всех. Но то ли
глаза приглядываются, то ли душа привыкает, и, когда подошла минута и пора
уже было начинать снимать кожу первого лица, Гримеру стало жалко
расставаться с тем, что он открыл, потому что была своя правда в этих синих
вздувшихся морщинах, узких глазах, неподвижном величии, что ворожило и
подчиняло Гримера, и, наверное, делай он это в своей лаборатории, не гоним
своей задачей, он бы оставил это лицо, потому что во власти и мудрости его,
которые он узнавал тем больше, чем больше работал с ним, был выход, но это
был выход для немногих и, наверное, давно, и ни для кого - сейчас. Не было
смысла менять лицо любому живущему в Городе на это, оно было безобразней и
примитивней лица горожанина. И все же Гример помедлил и отложил скальпель в
сторону прежде, чем сделал надрез по открытому им лицу. Наверное, прежде чем
расстаться с работой своей, надо хотя бы закрепить ее в памяти, надо увидеть
в ней сколь можно более смысла и правды, которые существуют в каждой работе
и которые иногда не видимы даже творцу ее, потому что истинная правда, как
горох в стручке, желток в яйце, скрыта внутри, и что общего может быть между
известковой скорлупой, мертвой, и мертвой всегда, и жизнью желтого цвета,
которая свисает с краев чайной ложки и затем, растекаясь по языку и
перемешиваясь с хлебом и маслом, своей смертью поддерживает жизнь. А
скорлупа? Да, пора было снимать открытую кожу, потому что под ней должна
быть истина. И опять Гример перестал думать, а стал думать работой. А кожа
под скальпелем была ветха, спрессована, тонка, и нужно было быть осторожным.
И когда она как колбасная кожура, легла в широкий белый таз, и захоти -
никто бы и никогда не различил того, что было несколько часов назад, потому
что несколько мелких лохмотьев ничуть не похожи на мудрость и властность,
Гример опомнился и увидел результат своей работы.
VI "И какой великий мастер делал это открывшееся лицо, - удивился
Гример. - Неужели после всего, что было, можно думать о красоте и
мастерстве", - и, поняв, что он все-таки думает, ужаснулся, что можно.
Значит, есть что-то более великое, чем страдание, - красота... Неужели в
том, что он видел, была и красота? И отшатнулся разум от своей мысли -
была... Но есть ли что выше? Что может заслонить красоту?.. Может быть,
человек, создавший ее? Когда это было и что это был за мастер? Он работал
почти без швов. Что за материал? Это не кожа. Да, это неизвестный материал.
Но как прекрасно это лицо, он не мог начать снова, не мог оторвать глаз, он
проклял себя, как проклял Город и людей его - там, вверху, в огне, за
глухоту их, и суету, и равнодушие, а сам не мог оторвать своих глаз от этих
морщин и всего лика, светлого, белого, святости каждой черты, линии,
складки. И только глаза убивали в очах эту красоту и свет... Но ведь можно и
не смотреть в эти глаза. Они все равно почти не менялись. И что-то начинало
жить в нем. И оживала Муза, и оживали ее руки, и оживало ее тело. И опять
хотелось работать, как работал он, делая операцию Музе, ведь он сегодня, не
боясь никого на свете, имел право создать к а к о е у г о д н о лицо, какое
он видел в своем воображении и в своем страдании, и ему захотелось и то, что
перенес он, и то, что живет сейчас там, и то, что происходит постоянно
сегодня и завтра, выразить на этом лице и чтобы это лицо смогло спасти их
всех, переменить все в мире, чтобы это лицо стало для всех напоминанием, что
не нужно стремиться к смене номеров, не нужно уничтожать друг друга, не надо
зверей держать не в клетках - или не пускать к ним людей, или вооружать
людей, чтобы не были беззащитными они. И что, если когда-нибудь мастер вот
так же будет снимать кожу и дойдет до лица, созданного Гримером, пусть и его
руки наполнит сила желания спасти людей. И он понял, что это лицо открыло
ему желание спасти людей и сделать новое. Но глаза... Последними будут
глаза. Он сможет их изменить, он сделает, что не могли мастера, которые
работали перед ним. Да-да, и Муза, и Город, и страдание, и боль, и все, что
в нем живет и умирает и мертвым все-таки живет, - это все для того, чтобы он
сотворил лицо, которое спасет людей... И Гример опять сел, чтобы дать
возможность отдохнуть Лежащему перед ним. Потому что тот снова умирал от
усталости.
VII А у Музы тоже была работа. Она опять смотрела "Бессмертных", она
восстановила все сцены, она добавила еще крови на теле девочки, она вставила
эпизод с разорванной щекой. И все равно чувство омерзения к иной жизни на ее
шкале было равно нулю. Ее уже больше не трогало это. Так ужас нарисованного
ада забывается перед лицом мучающегося от боли человека, которому ты не
можешь ничем помочь. Она думала только о Гримере, о том, каким он вышел
Оттуда и что она была готова сделать все, что угодно, только бы он стал
прежним Гримером, хотя бы на минуту, пусть заболеет сном, и она будет лечить
его, пусть потеряет Имя, пусть она будет работать одна, только бы, только бы
он вернулся. И каждый раз, когда Таможенник приходил к ней и сообщал, что
все идет хорошо, и по тому звериному страху, который был постоянно в его
глазах - а тот не мог бояться ее, - она верила Таможеннику или, по крайней
мере, тому, что Гример жив и работает. А если б он не работал, то и у Музы
был бы Уход. И она проверяла передачу на контрольных зрителях и не понимала,
как это можно испытывать по такому пустячному поводу омерзение в 11 баллов.
И оставляла очередную серию "Бессмертных" в первоначальном виде...
VIII А Гримеру уже не хотелось работать. Он, отдыхая, смотрел на лицо
Лежащего перед ним и вбирал в свою память каждую линию, каждое движение
скальпеля мастера. А там, внутри него, как будто туманный белый полог
возникал перед его памятью, и дети-звери становились безобиднее, невиновнее,
и люди становились красивее, и Гримеру казалось, что они движутся к Городу,
где он сможет помочь им. И запах исчезал и заменялся тишиною и ясным
туманным воздухом, в котором уже не было страха и боли. Все переживает
человек. Если дать ему возможность вернуться к жизни, ощутить чудо работы -
он воскреснет. Никогда ничто не потеряно, человек может воскреснуть после
креста, после гибели всего живого, потому что он может забыть, потому что он
может желать, потому что он может жить в том, что сделает его счастливым, и
поверьте мне, что это может произойти и никогда не поздно, даже умирая,
ощутить в себе силу забыть, не помнить, но не помнить не забвеньем
жестокости, а забвеньем любви и желания спасения всего, что остается после
тебя. И Гример встал. Что за руки подарила ему природа, что за время было у
него за спиной, когда каждый день работа, рядом Муза, каждый день новые
листы, которые его пальцами украшены узорами лесов, и гор, и морей, и богов,
и деревьев, ронявших по осени свои золотые листы; и снова первый квадрат,
там, где на вершине лба седые, мягкие, почти воздушные волосы кончаются,
редко-редко серебрясь назад, между ними - первый квадрат. Миллиметр за
миллиметром исчезали линии прежнего лица, таяли глаза и становились добрее,
овал губ вытягивался, сплющивался и превращался в узкую нить, менялось лицо,
и менялись глаза - только лицо становилось жестче, хищнее и наружу выступала
улыбка, а жестокость пряталась за той улыбкой, но не могла исчезнуть совсем,
а почти выступала из-под нее. И странно: глаза были добрее различимой
жестокости. Видимо, глаза не менялись вовсе, только лицо назад они были
жестки и тяжелы, а сейчас их недоброта в сравнении с жестокостью казалась
добротою. Где была правда? В глазах? Но они были так различны в облике
своем. В лице? Но оно менялось в зависимости от времени, которое выглядело
подобно. Казалось, ничего не может быть страшнее этих тонких губ, морщин,
прошитых красно-синими сосудами, этой жесткости, которая прикидывалась
улыбкой и нежностью, вниманием, и состраданием, и участием. Не может? Может!
Это было еще доброе лицо - оно прикидывалось, значит, иногда было не самим
собой. Это, пожалуй, было даже прекрасное лицо, конечно, не такое, как
второе, которое было белым, добрым, мудрым, совершенным. Но когда кожурой
колбасы, шелухой вареной картошки и это лицо легло на белую поверхность таза
и смешалось с первыми двумя и уже трудно было различить, какая кожа
принадлежит какому лицу, Гример, видевший и перенесший то, отчего покидает
разум душу человека и она умирает, остановил руку и бросил скальпель в
раствор. Он увидел, узнал лицо, которое было похоже на то, что он чувствовал
в себе внутри, когда хотелось ему быть Великим Гримером, единственным,
перевернувшим, спасшим мир. И он вспомнил свои надежды и свой выбор, и это
лицо было похоже, но еще страшнее того, что лежало сейчас перед ним, а оно
кривилось в ухмылке, радуясь узнаванию. И как вор, собиравшийся только
украсть и не хотевший убить, но, боясь быть пойманным, в испуге убивает
схватившего его за руку и потом бежит и, озираясь, зарывает нож, даже не
вытерев крови, так и Гример схватил скальпель и вонзил его чуть ниже
подбородка; казалось, сейчас он вместе с мясом и всеми накопившимися лицами
срежет это лицо, как срезают половину яблока, потому что сверху его тронула
гниль, и увидел, как поползли зрачки лежащего перед ним - все шире, шире,
вот-вот вырвутся за черный круг - и взорвутся, не выдержав боли, брызнет
черная кровь. И... сразу же Сто пятая закричала в памяти. Что-то внутри
затормозило движение, и пропало усилие, и Гример остановился. Пославший на
Испытание знал хорошо: тот, кто испил полную меру, тот, этой мерой владея,
пощадит все живое. Даже если бы речь шла о своем спасении. И сразу
успокоился Гример. Вытер салфеткой лоб, перевел скальпель на первый квадрат.
Совершил ли бы сейчас он свой выбор, так же как это он сделал, веруя в свое
высокое предназначение? Право быть над людьми? Конечно, нет. Но тогда бы
кто-то другой стоял сейчас на этом месте? Вряд ли. Выбор Пары прошел бы
спокойней, и никаких перемен не было. Но зачем сейчас рассуждать о
возможности жить иначе вчера, когда ты уже живешь сегодня. Есть зачем - ведь
переменив внутри себя "вчера", сегодня поступишь иначе. Ибо, убив один раз,
во второй (после перемены) не убьешь, а, напротив - спасешь, а не будет
выбора - не пощадишь себя. Вот и не щади свое лицо, спрятанное внутри,
которое не знали люди. Смотри - вот оно. Никакого притворства, все наружу -
право сильного, право быть надо всеми, право единственного знающего, как
людям станет легче жить, право единственного владеющего истиной, жестокое,
холодное, уверенное - Лицо. Похожее на гильотину; она тоже мастерски
исполняла то, для чего ее изобрели природа и люди. И ей, гильотине, в голову
не приходила мысль, что она не права. Она ведь тоже выполняла свой долг,
пока наточено лезвие, пока не заржавело железо, пока есть головы виновных -
не важно, в чем и против кого, и не важно, кто управлял ею - сначала один
или потом братья тех, кого еще вчера рубили эти одни. Смотри, смотри на себя
- смотри не перепутай, что это не ты, смотри не забудь, как и чем ты жил, и
только не было условий, чтобы ты проявил себя до конца. Не было? А Выбор? А
тысячи получивших Уход? А Сто пятая? Но это все Таможенник, это время, это
закон, которому ты, Гример, только подчинен. Ложь. Конкретно от тебя
зависело это конкретное время и этот Город, и от тебя зависит, кем они
станут завтра, и даже от тебя зависит, больно ли будет лежащему перед тобой,
- таковы были мысли, а пальцы были бережны и осторожны.
IX Казалось, жизнь остановилась, время перестало двигаться. Так
велосипедист жмет на все педали, выбивается из последних сил, а вокруг те же
четыре стены, белый потолок, ибо внизу - ролики, создающие иллюзию дороги.
Хотя почему иллюзию, на самом-то деле велосипедист движется, и на самом деле
стоит на одном месте, и то и другое истина, - а горка шелухи на дне таза все
росла. И закрывала дно, и каждое лицо и каждая кожа растворялась в коже
ранее снятых, только в памяти Гримера оставались эти лица, и только пальцы
привычно делали дугообразный надрез, приподнимали край кожи и снимали
квадрат, и все сначала. Крутились ролики, двигался скальпель, тяжелел таз,
шли дни, и остановилось время. Лежащий перед ним никогда не двигался, глаза
его были раскрыты, но время передышки Гример чувствовал, хотя, как это
происходило, понять не мог. Если бы не глаза, Лежащий перед ним мог
показаться Гримеру неживым. Но глаза! .. Они показывали Гримеру, насколько
бережно он делал то, что делал. Как мал и узок стал его быт: операция,
передышка, отдых, память о снятых лицах, размытая память боли и ощущение
присутствия Музы. Иногда Гримеру казалось, что операция никогда не кончится,
никогда он не выйдет отсюда, что это просто иллюзия работы, а на самом деле
все это называется хитрой несвободой; хотя зачем, ведь так легко обойтись с
ним проще и привычней - Уход, и не нужно было бы уставать, мучиться,
сомневаться. Нет, убеждал себя тут же Гример, ты занят чем-то важным, что
только тебе и по плечу - и по праву, и по опыту, и по страданию, - создание
этого нового, неведомого лица, которого ни разу он не узнал в лицах,
открывшихся ему. И пусть, когда он закончит операцию, так же будет идти
дождь и так же будет ему Город подставлять свои мраморные стены, - все же
что-то изменится в нем внутри, потому что, увидев новое лицо, созданное
Гримером, женщины станут нежнее, а мужчины добрее, дети полюбят любящих их,