как это ни несправедливо, не может Гример осуществить его постоянное
желание, ибо нету Гримера, а есть халат, покачивающийся на дне, шевелящий,
как рыба плавниками, длинными голубыми рукавами в белую полоску и никакого в
данную минуту отношения не имеющий к Гримеру.
VIII А ночь продолжается. Муза не спит. Встала, мысли странные, каких
раньше не было. Когда можно было ждать перемен, кажется, и жить веселее
было. Вечером с Гримером минувший день на шахматную доску расставляли,
пересчитывали, переигрывали его, не на скорую руку, а каждый ход отдельно. И
можно было убедиться в разнице: думать вдвоем и медленно или одному и
мгновенно. Но иногда (а у Гримера, пожалуй, не так уж и редко) мгновенные
решения были точны и единственны. И Музе не надо было объяснять, что так
бывает, потому что и она была похожа в этом на Гримера. Но потом, после - в
этом тоже было свое удовольствие и свое неторопливое вдохновение - возникало
иное решение, и иногда три хода были равны между собой, как будто
единственность троилась и была так же убедительна и возможна. Наверное, это
был праздник - каждый день как надежда. И еще немного вверх. И сколько раз
переигранный дома день, который повторяется через неделю, помогал и Гримеру,
и Музе поступать добрее, щедрее и великодушнее и в то же время умнее. В
самом конкретном поступке было тоже место вдохновению, и он становился тогда
уже только единственным, потому что на какую-то деталь был необыкновеннее
самого умного заранее придуманного решения. Но теперь Гример замкнулся,
наверное потому, что Гримера больше не было, а существовал Великий Гример,
дальше которого и выше для нее, непосвященной, был только День Ухода. А это
не лучшая из перспектив, подальше от нее, подальше... Теперь не надо решать
каждый день наново и иначе, все уже случилось, что могло случиться. Теперь
остались только будни, в которых холодно и пусто, и только одно беспокойство
- не утратить то, что уже есть. Все-таки Муза баба, глупа, стало быть. Ей и
в голову не придет, что все только начинается. А она жалеет о минувшем
празднике, качает головой, думая о буднях, и вскрикивает и стонет время от
времени, а почему - убей бог, и понять не может. Вот подошла к воде, и ее
чуть не стошнило. Что происходит? Она всегда так любила окатить свое тело
горячим дождем. Это как на улице, только на тебе ничего нет, и дождь такой
же сильный, и мнет тело, а от кожи пар идет, словно она оттаивающая земля
весной, и все тело становится легким и плавным, и можно поднимать руки, лицо
запрокинуть и, закрыв глаза, гладить кожей падающие струи... А сегодня
подошла, и чуть не стошнило. Ну, нет так нет. Муза опять села на кровать,
накинула халат, руки разлеглись на коленях, усталые, вялые. Попыталась
встать. Почувствовала, что теряет сознание. Встала. Все как будто прошло.
Нет, на работу. Пора. От безделья и ожиданья перестанешь и Музой быть. Пора.
Хотя бы сполоснуть водой лицо. К горлу опять подступила тошнота. Ладно, черт
с ней, с водой. Оделась. Вышла раньше времени, чтобы испуг, нараставший в
ней, остался здесь, в доме. Наверное, когда переедаешь - комнат, покоя,
ожидания, - нужно открыть дверь и выйти вон. И опять на работе думать о
доме, и стремиться туда, и не мочь уйти. И опять вернется желание покоя, и
опять можно любить его. И все пройдет, решила она, само по себе. Муза вышла
на улицу, и дождь привычно обнял ее, напряг тело и погнал, пригибая Музу к
земле.
IX Боже, как бесконечно пространство твое между "передержать" и
"недодержать". Это как мясо: мало огня - и сыро оно, много - и жестко мясо,
а то и уголь вместо красноватой мякоти... Или кофе - закипел, пена поднялась
выше тайной единственной точки - не то, не дошла пена до этой точки - и тоже
другой вкус. Но как ни бесконечно (или мало) это пространство, а в него
можно втиснуться, как в кресло, вытянуть ноги и передохнуть. Таможенник так
и сделал. Глаза внутрь повернуты, веки сведены, руки на животе, ноги -
длинные - вперед, носки врозь. И время от времени, как стрелки весов, они
совершают циркульные движения, как будто кладет Таможенник внутри себя
что-то на чаши весов, а ноги показывают: вес пределен или ничтожен. Грубый
механизм - человеческие весы, без делений и точности. Ну да что там, во
время передышки и так можно. А халат голубой в полоску и через полузакрытые
веки наблюдаем зорко. В общем-то, обычная жизнь, будни. Какой приготовленный
к Уходу не прошел и пожестче испытаний, чтобы где-то кончиться, оборваться
на одном из них. Не все и Гримеровы операции выдерживают. Но, с другой
стороны, и Гримера, надо сказать, щадят, не просто испытание. Оно и
подготовка. Сегодня, если быть точным, "праздник-испытание". Ведь оно со
смыслом "зачем", а не просто согнуть человека так, чтобы он сломался. Когда
неважно, выдержит - не выдержит, потому что есть точка в каждом человеке,
после которой он лопнет, как резиновый мяч под паровым молотком, как птица в
ладони Мужа, медная труба в тисках, резина между двух проводов, - жми, дави,
растягивай, и самый гибкий... Ага, кажется, халат зашевелился. Приподнял
голову. Нет, опять затих. Еще рано. За годы работы Таможенник столько
насмотрелся на этих приговоренных, что заранее мог почти точно до испытания
и даже до любого момента испытания сказать, где человек кончится. Таможенник
встал, подошел к стеклу. Ему даже жалко лежащего. Слово-то какое
унизительное: жалко. А может, и не унизительное, если предположить, что там
на дне он сам лежит и тихо синими в полоску рукавами покачивает? А Гример
лежит себе, не существуя, и не знает, что с сегодняшнего дня сроки Испытания
вдвое сокращены. В Городе неспокойно. Торопиться пора. Это приказ.
Х Гример не чувствовал, как подняли его, как положили на стол, как
надели маску, как выкачали из него воду, приятную, теплую, примерно двадцати
пяти градусов, теплоту которой он мог определить пальцами, наложили на грудь
прибор, который заставил двигаться сердце, прикрыли Гримера простыней,
чтобы, когда он придет в себя, не испугался и не принял ложе стола за дно
аквариума. И через каких-то четыре часа, как раз ко времени, когда Муза
пошла на работу, Гример начал приходить в себя. "Жабры болят", - пожаловался
Гример для начала. А затем еще менее понятно: когда над ним наклонились
знакомые глаза Таможенника, он шевельнул плавниками и хотел встать. Но ему
не дали. Нет здесь Таможенника. Это была женщина, которой он ни разу не
встречал. - Я ваш врач, - сказала она. - А вообще я Сопредседатель Комиссии.
"Сопредседатель, - неожиданно осмысленно понял Гример. - Значит, меня ведут
свои. Значит, пока ничего не изменилось". И опять пожаловался на жабры,
потребовал переставить в его кабинете шкаф с инструментами справа налево.
Потому что огонь должен быть справа. А шкаф, хотя он и прозрачный, мешает
огню как следует поджаривать лицо пациента. А этот пациент (операция в
разгаре) не кто-нибудь, а Таможенник. Попросил пить. Сделал глоток, тут же
вырвало. Организм не принимал воду. Нельзя собаке дважды давать кусок
отравленного мяса. Гример не помнил, что с ним случилось сегодня ночью.
Последнее в памяти то, как выходил он из своего прежнего кабинета. Тогда
почему же Таможенник? И память начала возвращаться к явной нелепице -
сопоставлению должности Гримера и операции Таможенника. Веселое лицо
Таможенника выплыло из тумана. - Ты женщина, - сказал Гример Сопредседателю,
- я тебя уже знаю. - Конечно, - сказал Таможенник, - непременно женщина,
непременно. Отличная мысль, - сказал Таможенник, - женщина. Баба, попросту
говоря. - И Таможенник подмигнул ему, испуганно оглянулся. - И каждая баба,
- было ясно, что Таможенник сообщает Гримеру страшную тайну, - и есть
Таможенник. И тут Гример понял окончательно, что перед ним действительно
Таможенник, и с этой минуты память встала на место, как становится на место
вывихнутая коленка в умелых руках врача. - Я готов, - тут же сказал Гример и
попытался встать. Он потянул, чтобы помочь себе, за край накрывавшей его
простыни, простыня подалась, а Гример остался лежать. Нижний край покрывала
остановился как раз на коленях. - Конечно, готов. - Таможенник-баба ни на
минуту не сомневалась в его необыкновенных способностях. Она подняла сама
Гримера, поставила его на пол. И сказала: - Иди! Гример начал падать. И
вдруг телом вспомнилось ощущение, когда Гример стоял перед своим столом
после Комиссии, и вдруг колени подломились, и тогда Гример засмеялся и
сказал самому себе: "Не валяй дурака, ты же здоров! " Он повторил эту фразу
- как и тогда, она помогла. Потому что Гример сделал шаг, придерживая
покрывало, и направился к креслу. Чтобы каждый понял: он просто хочет
посидеть. Так бывает в боксе после сильного удара: чтобы противник не понял,
что ты не в себе, ты совершаешь с виду вполне грамотные и рассчитанные удары
и даже передвигаешься, хотя голова твоя, как ядро, отлетела куда-то и там
крутится вместе со всем миром. А потом, так же крутясь, как бильярдный шар,
возвращается в лузу, то есть на плечи. И противник удивляется, когда ты
лупишь по воздуху там, где его уже нет. И надо сказать, удивление или
сочувствие к тебе часто не проходят для него без последствий. Ты уже пришел
в себя, голова твоя надежно висит в сетке лузы. И ты... Сопредседатель
гуманна. Таможенник еще больше. - Ему надо отдохнуть. Ему нужен сон. Укол. И
Гример засыпает прямо в кресле. И совершенно не слышит, как Сопредседатель
рассказывает Таможеннику о своей ночи с Мужем и они оба весело ржут, ничуть
этим не мешая Гримеру.
XI А что, скажите, может помешать Гримеру, если несется он, лучшая
гончая города, по кругу, длинному кругу - дорогой, лучше которой придумывай
не придумаешь, то вверх она, то через канаву; то вниз, то почти как в гонках
по вертикали - несясь по отвесной стене, и легок бег, и тело вытягивается, и
каждая лапа в воздухе находит опору и, как весла в воде лодке, помогает
телу. Один прыжок. Скок. Бег. Прыжок. И неважно, что справа или слева
выстрел и чья-то тень повернулась в воздухе. Там, впереди, сбоку, за
поворотом - хлопок, визг, короткая схватка, дождь, дождь. А тело пластается
по воздуху, кажется, больше себя Гример раза в два, кажется, вот сейчас еще
увеличится, и лапы вперед, как выпущенные стрелы, летят, брюхо о воздух
трется и нагревается - скорость. Скорость, и в мозгу только скорость, потому
что ведомо ему условие - скорость, скорость быстрее себя, с помощью дороги,
опередить свои возможности, и - ах, как просквозил воздух, и - ах, как
перелетел через канаву и не заметил. Вперед, по кругу, почти все дни
завертелись и слились в один прыжок, в один полет, а в голове мысль - еще
быстрее, и ты выиграешь гон, еще круг. И только одна мысль - там где-то,
вроде и нет ее, вроде и забыл, может появиться (а может и не появиться)
препятствие, сразу вот так наотмашь, поперек дороги, и тогда - стоп
скорость, тогда встать, как врасти в землю, пока не снимут, ибо... но что
это "ибо", что это знание, предосторожность, когда чувствует Гример, как еще
усилие - и вот оно! И действительно - еще, еще, еще, рот ощерен, слюни
сквозь дождь, цель - поперек, вой! вой! - труби - и уже все, уже больше,
быстрее, чем задумал, плавно, еще выше и еще пронзительнее и неотвратимее -
к победе! И сквозь что-то белое, легкое, возникшее нежно в лицо разом из-за
поворота пролетел так, что и прыжка не почувствовал, ничего: и уж не это ли
препятствие? - обрадованно засветилось все внутри, так легко и не ждал, и
нет уже ничего вокруг, и все - свет, и все - полет, только свет там, позади,
там где-то, а впереди остановилось все; с растопыренными лапами и похожей на
треугольник мордой - по винту оскаленной горлом наружу псиной сломанной
тело, словно шкура сырая и вывернутая, шлепнулось под дождь на траву... И
заскользило по инерции, не останавливаясь. - Пора, - Таможенник Гримера за
плечо трясет. - Перестань, - Гример в ответ трет лицо руками. И сразу - вон
из памяти сон. Неужели за это время что-то произошло, произошло или нет?
Отчего тело разбито? Руки? Пальцы? Легко и привычно подвижны. Значит, все в
порядке. Значит, действительно ни одного волоска. Значит, позади уже часть
испытания, и, может, большая... большая ли? И сразу в цепь разговора
железным кольцом - щелк - узнать у Таможенника: дальше что? - Сейчас домой
или продолжим? - Какая свобода, Таможенник даже нагнулся к Гримеру, мол, как
тебе угодно. - Нет, это ты как хочешь. - Гример ощерился. - Вообще-то это
испытание легкое, может, самое легкое, - так Гример услышал Таможенника. Ну,
конечно, на легкое у него сил хватит. Он протер лицо рукой, намочив ее в
воде, глаза стали видеть яснее. Руки, прикоснувшись к коже, затанцевали так,
что скальпель в них и... - Что? - Таможенник подмигнул. - Сейчас бы за
работу? Будет скоро работа... "Будет, - подумал Гример. - Что твои сомнения
по сравнению с ней..." Да, Гример не в состоянии, конечно, еще воспринимать
каждую интонацию Таможенника, воспринимать, сопоставлять, изучать ее, как
подробную схему кровообращения тела, которую он знал наизусть и даже,
пожалуй, во время испытания на сострадание даже в самый страшный момент мог
себе ясно представить; он даже вспомнил, что, когда скальпель вошел в ногу,
он мысленно увидел, какие мышцы были задеты, а какие разрушены. Вот так и
каждое слово и фразу он воспринимал не только как некие знаки, имеющие
внешнее значение, но и как материал для ответа на множество вопросов, как
знаки невидимого глазу. Сейчас он был глух, сейчас ему был доступен только
этот внешний ряд знака, его первое значение. Сейчас он слышал только, что
будет работа, и все тут. А в каком состоянии Таможенник, степень лжи или
неточности информации, отношение Таможенника к нему в эту минуту и вообще
отношения к нему, что извлек бы мгновенно Гример еще вчера из услышанного
слова, были Гримеру сейчас недоступны. Хотя какое может быть отношение у
Таможенника, одно дело - его отношение личное, а другое дело - рабочее.
"Ого, - подумал Гример, - до анализа и знания далеко, а размышляю, кажется,
вполне по-прежнему". - Легкое, значит? Хорошо, - говорит Гример, - еще одно
легкое на сегодня, я думаю, можно будет, а потом и передохнуть.
XII Сопредседатель сажает Гримера в огромное медное кресло, крепит
датчики. Это мы уже видели - обычное начало, хотя, конечно, не совсем
обычное. Высокая белая комната - это обычно, но вот медное кресло с высокой
спинкой - это в первый раз, и, смотри, сходится, как в театре, занавес почти
перед самым носом Гримера. Опять он оказывается один. Яркий свет. "А ведь
испугался, признайся, когда зашуршало, а вдруг опять стекло, к стеклу уже
внутри ненависть. Но не о пустяках надо думать. Ведь повторы, наверное,
возможны, но на другом уровне. Ну ничего, сядем поудобнее". Ага, значит,
Таможенника и Сопредседателя нет. Значит, мы одни. Хотя почему нет? Если я
не вижу, это же не значит, что нет. Мысли! Мысли! Рассуждай. Ага, модель
такая. Если меня не будет, во мне не будет всего того, что меня окружает, а
если не будет во мне, следовательно...судя по технике мысли, шок явно еще не
прошел, но, с другой стороны, уже могу думать о невозможности полного
восприятия и анализа информации Таможенника. А как сейчас мозг? Лучше...
Кажется, уже начинает двигаться, как машина с нуля, как камень в пропасть,
как собака из-под колеса. Руки? Пошевели пальцами, приклеенными каждый своим
широким медным кольцом к подлокотнику, широким настолько, что пошевелить
можно. Не так-то просто. Почувствовал Гример, как с некоторым трудом пальцы
от меди отошли. Не от усталости или судороги. Внутри он ощущал свои пальцы
даже как в лучшие свои операции. Неужели вот это все, что он прошел, может
помочь и даже подготовить в какой-то степени к большим нагрузкам? Может,
действительно мудра очередность испытания, может, действительно Таможенник
сам зависит от этого испытания? Стоп. Собака всеми лапами уперлась в песок.
Затормозил. Между пальцами медь, забегали голубые маленькие искры. Пальцы
оторвались от поверхности подлокотников, и тут же их отбросило от внутренней
поверхности колец. Какая-то пружина перекатилась из пальцев и в плечо
ударила. Плечо вздулось. Больно. Гример поморщился, - пожалуй, первый раз
больно снаружи. Никакой реакции, все-таки больно - это легче, чем
сострадание. Надо сказать, испытывать боль самому удобно, потому что потом,
чиня ее пациентам, ты защищен от сострадания своей болью. А в данном случае
ее можно воспринимать как расплату за причиненную боль. И это тоже
справедливо, он вспомнил почему-то, что операции, даже имеющим Имя,
проводились почти без обезболивателей, чтобы ценимей были результаты,
половину второй, заключительной части операции лицо уже воспринимало боль.
Наверное, это действительно больно; интересно, какую степень боли выдержит
он сам, всю свою жизнь только и занимавшийся причинением боли во имя
возвышения пациента. В общем-то, почти каждый из них, получивших имя или
высокий номер, или особенно те, у кого лицо по природе своей, то есть
главному признаку, было мало похоже на Образец, кое-что имели в голове,
например волю, но и нужно было иметь тело, которое бы выдержало не одну
операцию Подобия, и ведь были же люди, которые делали их почти постоянно во
имя перемещения вверх... Бррр... Рядом с ними что его, Гримера, боль! -
шершавый острый камень перекатился из плеча в живот. "Ааааа, - но это где-то
закричало внутри Гримера. А снаружи ничего - он даже скудно улыбнулся. - Не
могу, - выло внутри, потому что этот камень, а может, просто ком битых
стекол завертелся еще сильнее, - выше боль, горло, глаза, мозг... - Не могу
больше, глаза - я хочу, чтобы были глаза... - А внешне - еще слой мыслей,
связанных с воем и болью, кровью, даже кровь течет с каждого слова, а
все-таки боль самое простое, что придумали люди и что происходит в этом
испытании, но уже верхний слой пропитался кровью, в нижний перетек, и там
все воет, а другие мысли над ними, это еще не все, еще возможно, возможно.
Мы все уже имели Имя, возможно, мы будем иметь, возможно, на ладонях
выступает пот, когда хочется слушать музыку, но больше не обманешь ее, не
заговоришь бредом, она настигла, и стекло взорвалось и каждый осколок
внутри, но, слава Богу, мгновенье - и он вылетел наружу. Вон он стены
качает, стены то больше, то меньше, как маятник, листок бумаги на столе - то
ростом в дворец, то в пылинку, и сердце качается рядом с ним, и туда
осколки, и туда. - Музаааа... Я не качаюсь, это качается только стекло,
глаза не качаются. Кричит, нет? А, уже закричал, ты напрасно думаешь, что я
не закричал, я же могу кричать внутри. Ну вот здесь, возле горла, ну хорошо,
на языке, мокрый, бесперый птенчик, но это же птица, сожми ее, Муза,
попроси, Муза, попроси скорей, если не можешь сама. Пусть сожмет, пусть
удержит, пусть раздавит мой крик, пусть все будет мокрым от крови, только
останови эти стены, я не могу, чтоб нога стала такой огромной, чтобы она
наступила на самого себя, я не хочу быть раздавленным собственной ногой, о,
я хрущу уже костями, да останови птицу, этот осколок, это просто кровь и...
А я думал, что я не выдержал, я думал, что не выдержал, зашлись,
захлебнулись стены, и маленькие и большие, и листок, и нога повернулась на
нем, и голова щелкнула под ногой как орех, когда у меня были такие тяжелые
ноги, надо же, шел сюда я так легко. Надо же, шел, а теперь сижу, сам сижу,
где-то вот здесь около горла последний осколок застрял, его надо выплюнуть,
и все, и уже можно открыть глаза Что еще? Что-то боли нет. А пальцы не
болят. Их просто трясет. Жалко, что нет головы. И все же раздавленная голова
менее важна, чем пальцы. Какое счастье, что пальцы не попали под ноги и не
щелкнули, они бы, наверное, не так щелкнули, они бы тише. Приди потом к
Музе, а она и не поймет, что у тебя были красивые тонкие пальцы, пришлось бы
не ходить. А интересно, раздавленная голова говорит "о", как "i". И "ф" тоже
как "й", и все звуки, как машина под прессом, с боку - "i". И глаза все
видят иначе - дом как бумагу, а бумагу как... и не видят вовсе. Голубые
искры без боли - это даже красиво, это даже в какой-то степени полезно. Хотя
"полезно" - и это испытание, это испытание, - стоп, а ты говорил: мысли в
крови. Это испытание в крови, и оно уже кончилось. Тебе же обещали, что оно
легкое, вот оно и действительно легкое. Ах, дурачок, а ты к нему так отнесся
напряженно, как будто не будет вещей более тяжелых, как будто вот сейчас все
кончится и больше ничего не будет. Будет. И никогда не кончится. Испытание
это вечно, так же как работа. Постой, испытание для работы? Да! Вечно?"
Рассуждение попало в слой, который содержал знание, что это еще не боль, и
мысль о крови; как будто тряпку, выжал сам себя и стал розовым, - конечно,
дурак, сначала испытание, потом работа. Потом работа. Испытание для работы.
XIII - Ты хорошо выглядишь. Гример не заметил, как разошелся занавес.
Не заметил? А листок бумаги вздрагивает, вон он еще неподвижен, но уже
полуспокоен. - Прошли твои четыре часа, и ты выглядишь просто молодцом.
Правда, - Таможенник покачал головой, поджав губы, - надо сказать, ты
опустился до нижнего предела нормы. Единственное, что тебя в какой-то
степени уравновешивает, это то, что ты сам вышел из испытания, этого даже у
тебя ни разу не получалось. Так ты говорил, что готов к следующему, осталось
всего... - Я хочу домой. - Домой? Послушай, никакой речи не может быть о
доме, все мы торопимся, и всем хочется закончить это. Потом я скажу тебе по
дружбе. - По дружбе, - Гример тяжело, как будто мертвый, улыбнулся, - по
дружбе, может, ты по дружбе сядешь на мое место? И объяснил ему Таможенник,
как ребенку, что, садись он не садись, от этого ничего не изменится, потому
что работать должен Гример, а не Таможенник. С его способностями и
профессией Таможенника ему следует заниматься своими делами, и что если уж
Гримера так волнует, получил ли он дозу этих веселых приятностей, то,
разумеется, получил! И неизвестно, чьи показатели выше, хотя, конечно, это
было несколько иное испытание, и оно имело, конечно, психологический
характер, но неизвестно, какая боль еще больнее - нравственная или
физическая, и он, Таможенник, не понимает, да-да, не понимает ни тона, ни
предложения Гримера; а если завтра случится так, что он сможет помочь
Гримеру и заменить его собой в одном из таких испытаний, он, Таможенник
(Таможенник выпрямился и стал на глазах каким-то неузнаваемым), сядет в это
кресло - и тут же засмеялся: шучу, шучу. Не сяду, разве что во имя дружбы...
Ну видишь, какую сцену разыграл, ну дурачусь, а ты обрати внимание при всем
этом, что Таможенник торчит около Гримера уже который день и не собирается
уходить, а у него, у Таможенника, в обычное-то время, между прочим, ой
сколько забот. А он не собирается уходить и все испытание пробудет с ним,
Гримером, а между прочим, среди тех, кого испытывали на предел и благодаря
которым еще и сейчас может Гример беседовать с ним, Таможенником, и
проситься домой, не думая, сколько в его сегодняшнюю удачу и спасение чужих
жизней всобачено, - так вот, среди тех, уже не существующих, был настоящий
друг - да-да, друг его, Таможенника, которому он обязан и этим лицом (палец
Таможенника осторожно ткнулся чуть пониже правого глаза в щеку), и Именем. И
он, Таможенник, уж гораздо больше обязан своему другу в жизни, чем Гримеру,
и ему было бы нужно быть там, где последние секунды еще жил его друг, и
пусть не прекратить испытание, но хотя бы в последнее мгновенье поддержать
его взглядом, но! .. Он остался именно с Гримером, и не потому, что ему
Гример дороже друга, а потому, что ему дороже истина, а истина сегодня и
Гример одно и то же. И он, может, переживает в душе не меньше, чем любой
человек, он в душе тоже, может, еще человек. Таможенник опять опустил вниз
глаза и уголки губ и как поросенок хрюкнул, и у него сползла одна слеза по
щеке и упала на пол. "Странно, - подумал Гример. - Упала на пол и ничего не
прожгла". Голубые искры опять тронули его руку. Он даже не дернулся. - Опять
мозги заговариваешь. - Просто надо спешить. - Таможенник высушил глаза, ибо
в эту минуту снизу глаза вздувались, очередная капля пропала, как будто вода
в унитазе. - Я хочу домой... Сопредседатель как-то очень уж прижалась к
Гримеру, отстегнула датчик. Гример встал сам, и почувствовал себя бесконечно
легким, и, наверное, мог бы сейчас взлететь - тела не было. Он опустил
правую ногу, которой раздавил сам себя, покривился своей мысли, нога
дрожала, вторая дрожала тоже, но была легка, как нога после перелома по
снятии гипса, легка по сравнению со второй. - Отведи меня домой...
Таможенник махнул рукой. Сопредседатель принесла плащи себе и Гримеру. И тут
выключилось сознание. А когда Гример пришел в себя, то увидел, что лежит в
незнакомой комнате, напротив в кресле сидит Сопредседатель и смотрит на
него. На ней только халат. Он смотрит на нее, потом на себя... - Между нами
это было? - полуспрашивает-полуутверждает Гример. Она качает головой: - В
таком состоянии, как ты, умирают, а не спят. Тогда Гример пробует натянуть
на себя покрывало, с ее помощью это получается. - Конечно, если бы было, то
ты бы сейчас не натягивал одеяло. - Не натягивал одеяло, - говорит Гример, -
а ты застегнись и закрой свои ноги. - Можно подумать, что я тебя возбуждаю.
На Комиссии мне каждая твоя пациентка рассказывала, что когда ты своей
грудью наваливаешься на столе на нее, то она начинает сходить с ума и, мол,
не надо никакого наркоза, а ты всегда ведешь себя как бревно. - Ты думаешь,
я это знаю хуже тебя? Но когда баба возбуждена, она забывает о боли и не
желание, ибо нету Гримера, а есть халат, покачивающийся на дне, шевелящий,
как рыба плавниками, длинными голубыми рукавами в белую полоску и никакого в
данную минуту отношения не имеющий к Гримеру.
VIII А ночь продолжается. Муза не спит. Встала, мысли странные, каких
раньше не было. Когда можно было ждать перемен, кажется, и жить веселее
было. Вечером с Гримером минувший день на шахматную доску расставляли,
пересчитывали, переигрывали его, не на скорую руку, а каждый ход отдельно. И
можно было убедиться в разнице: думать вдвоем и медленно или одному и
мгновенно. Но иногда (а у Гримера, пожалуй, не так уж и редко) мгновенные
решения были точны и единственны. И Музе не надо было объяснять, что так
бывает, потому что и она была похожа в этом на Гримера. Но потом, после - в
этом тоже было свое удовольствие и свое неторопливое вдохновение - возникало
иное решение, и иногда три хода были равны между собой, как будто
единственность троилась и была так же убедительна и возможна. Наверное, это
был праздник - каждый день как надежда. И еще немного вверх. И сколько раз
переигранный дома день, который повторяется через неделю, помогал и Гримеру,
и Музе поступать добрее, щедрее и великодушнее и в то же время умнее. В
самом конкретном поступке было тоже место вдохновению, и он становился тогда
уже только единственным, потому что на какую-то деталь был необыкновеннее
самого умного заранее придуманного решения. Но теперь Гример замкнулся,
наверное потому, что Гримера больше не было, а существовал Великий Гример,
дальше которого и выше для нее, непосвященной, был только День Ухода. А это
не лучшая из перспектив, подальше от нее, подальше... Теперь не надо решать
каждый день наново и иначе, все уже случилось, что могло случиться. Теперь
остались только будни, в которых холодно и пусто, и только одно беспокойство
- не утратить то, что уже есть. Все-таки Муза баба, глупа, стало быть. Ей и
в голову не придет, что все только начинается. А она жалеет о минувшем
празднике, качает головой, думая о буднях, и вскрикивает и стонет время от
времени, а почему - убей бог, и понять не может. Вот подошла к воде, и ее
чуть не стошнило. Что происходит? Она всегда так любила окатить свое тело
горячим дождем. Это как на улице, только на тебе ничего нет, и дождь такой
же сильный, и мнет тело, а от кожи пар идет, словно она оттаивающая земля
весной, и все тело становится легким и плавным, и можно поднимать руки, лицо
запрокинуть и, закрыв глаза, гладить кожей падающие струи... А сегодня
подошла, и чуть не стошнило. Ну, нет так нет. Муза опять села на кровать,
накинула халат, руки разлеглись на коленях, усталые, вялые. Попыталась
встать. Почувствовала, что теряет сознание. Встала. Все как будто прошло.
Нет, на работу. Пора. От безделья и ожиданья перестанешь и Музой быть. Пора.
Хотя бы сполоснуть водой лицо. К горлу опять подступила тошнота. Ладно, черт
с ней, с водой. Оделась. Вышла раньше времени, чтобы испуг, нараставший в
ней, остался здесь, в доме. Наверное, когда переедаешь - комнат, покоя,
ожидания, - нужно открыть дверь и выйти вон. И опять на работе думать о
доме, и стремиться туда, и не мочь уйти. И опять вернется желание покоя, и
опять можно любить его. И все пройдет, решила она, само по себе. Муза вышла
на улицу, и дождь привычно обнял ее, напряг тело и погнал, пригибая Музу к
земле.
IX Боже, как бесконечно пространство твое между "передержать" и
"недодержать". Это как мясо: мало огня - и сыро оно, много - и жестко мясо,
а то и уголь вместо красноватой мякоти... Или кофе - закипел, пена поднялась
выше тайной единственной точки - не то, не дошла пена до этой точки - и тоже
другой вкус. Но как ни бесконечно (или мало) это пространство, а в него
можно втиснуться, как в кресло, вытянуть ноги и передохнуть. Таможенник так
и сделал. Глаза внутрь повернуты, веки сведены, руки на животе, ноги -
длинные - вперед, носки врозь. И время от времени, как стрелки весов, они
совершают циркульные движения, как будто кладет Таможенник внутри себя
что-то на чаши весов, а ноги показывают: вес пределен или ничтожен. Грубый
механизм - человеческие весы, без делений и точности. Ну да что там, во
время передышки и так можно. А халат голубой в полоску и через полузакрытые
веки наблюдаем зорко. В общем-то, обычная жизнь, будни. Какой приготовленный
к Уходу не прошел и пожестче испытаний, чтобы где-то кончиться, оборваться
на одном из них. Не все и Гримеровы операции выдерживают. Но, с другой
стороны, и Гримера, надо сказать, щадят, не просто испытание. Оно и
подготовка. Сегодня, если быть точным, "праздник-испытание". Ведь оно со
смыслом "зачем", а не просто согнуть человека так, чтобы он сломался. Когда
неважно, выдержит - не выдержит, потому что есть точка в каждом человеке,
после которой он лопнет, как резиновый мяч под паровым молотком, как птица в
ладони Мужа, медная труба в тисках, резина между двух проводов, - жми, дави,
растягивай, и самый гибкий... Ага, кажется, халат зашевелился. Приподнял
голову. Нет, опять затих. Еще рано. За годы работы Таможенник столько
насмотрелся на этих приговоренных, что заранее мог почти точно до испытания
и даже до любого момента испытания сказать, где человек кончится. Таможенник
встал, подошел к стеклу. Ему даже жалко лежащего. Слово-то какое
унизительное: жалко. А может, и не унизительное, если предположить, что там
на дне он сам лежит и тихо синими в полоску рукавами покачивает? А Гример
лежит себе, не существуя, и не знает, что с сегодняшнего дня сроки Испытания
вдвое сокращены. В Городе неспокойно. Торопиться пора. Это приказ.
Х Гример не чувствовал, как подняли его, как положили на стол, как
надели маску, как выкачали из него воду, приятную, теплую, примерно двадцати
пяти градусов, теплоту которой он мог определить пальцами, наложили на грудь
прибор, который заставил двигаться сердце, прикрыли Гримера простыней,
чтобы, когда он придет в себя, не испугался и не принял ложе стола за дно
аквариума. И через каких-то четыре часа, как раз ко времени, когда Муза
пошла на работу, Гример начал приходить в себя. "Жабры болят", - пожаловался
Гример для начала. А затем еще менее понятно: когда над ним наклонились
знакомые глаза Таможенника, он шевельнул плавниками и хотел встать. Но ему
не дали. Нет здесь Таможенника. Это была женщина, которой он ни разу не
встречал. - Я ваш врач, - сказала она. - А вообще я Сопредседатель Комиссии.
"Сопредседатель, - неожиданно осмысленно понял Гример. - Значит, меня ведут
свои. Значит, пока ничего не изменилось". И опять пожаловался на жабры,
потребовал переставить в его кабинете шкаф с инструментами справа налево.
Потому что огонь должен быть справа. А шкаф, хотя он и прозрачный, мешает
огню как следует поджаривать лицо пациента. А этот пациент (операция в
разгаре) не кто-нибудь, а Таможенник. Попросил пить. Сделал глоток, тут же
вырвало. Организм не принимал воду. Нельзя собаке дважды давать кусок
отравленного мяса. Гример не помнил, что с ним случилось сегодня ночью.
Последнее в памяти то, как выходил он из своего прежнего кабинета. Тогда
почему же Таможенник? И память начала возвращаться к явной нелепице -
сопоставлению должности Гримера и операции Таможенника. Веселое лицо
Таможенника выплыло из тумана. - Ты женщина, - сказал Гример Сопредседателю,
- я тебя уже знаю. - Конечно, - сказал Таможенник, - непременно женщина,
непременно. Отличная мысль, - сказал Таможенник, - женщина. Баба, попросту
говоря. - И Таможенник подмигнул ему, испуганно оглянулся. - И каждая баба,
- было ясно, что Таможенник сообщает Гримеру страшную тайну, - и есть
Таможенник. И тут Гример понял окончательно, что перед ним действительно
Таможенник, и с этой минуты память встала на место, как становится на место
вывихнутая коленка в умелых руках врача. - Я готов, - тут же сказал Гример и
попытался встать. Он потянул, чтобы помочь себе, за край накрывавшей его
простыни, простыня подалась, а Гример остался лежать. Нижний край покрывала
остановился как раз на коленях. - Конечно, готов. - Таможенник-баба ни на
минуту не сомневалась в его необыкновенных способностях. Она подняла сама
Гримера, поставила его на пол. И сказала: - Иди! Гример начал падать. И
вдруг телом вспомнилось ощущение, когда Гример стоял перед своим столом
после Комиссии, и вдруг колени подломились, и тогда Гример засмеялся и
сказал самому себе: "Не валяй дурака, ты же здоров! " Он повторил эту фразу
- как и тогда, она помогла. Потому что Гример сделал шаг, придерживая
покрывало, и направился к креслу. Чтобы каждый понял: он просто хочет
посидеть. Так бывает в боксе после сильного удара: чтобы противник не понял,
что ты не в себе, ты совершаешь с виду вполне грамотные и рассчитанные удары
и даже передвигаешься, хотя голова твоя, как ядро, отлетела куда-то и там
крутится вместе со всем миром. А потом, так же крутясь, как бильярдный шар,
возвращается в лузу, то есть на плечи. И противник удивляется, когда ты
лупишь по воздуху там, где его уже нет. И надо сказать, удивление или
сочувствие к тебе часто не проходят для него без последствий. Ты уже пришел
в себя, голова твоя надежно висит в сетке лузы. И ты... Сопредседатель
гуманна. Таможенник еще больше. - Ему надо отдохнуть. Ему нужен сон. Укол. И
Гример засыпает прямо в кресле. И совершенно не слышит, как Сопредседатель
рассказывает Таможеннику о своей ночи с Мужем и они оба весело ржут, ничуть
этим не мешая Гримеру.
XI А что, скажите, может помешать Гримеру, если несется он, лучшая
гончая города, по кругу, длинному кругу - дорогой, лучше которой придумывай
не придумаешь, то вверх она, то через канаву; то вниз, то почти как в гонках
по вертикали - несясь по отвесной стене, и легок бег, и тело вытягивается, и
каждая лапа в воздухе находит опору и, как весла в воде лодке, помогает
телу. Один прыжок. Скок. Бег. Прыжок. И неважно, что справа или слева
выстрел и чья-то тень повернулась в воздухе. Там, впереди, сбоку, за
поворотом - хлопок, визг, короткая схватка, дождь, дождь. А тело пластается
по воздуху, кажется, больше себя Гример раза в два, кажется, вот сейчас еще
увеличится, и лапы вперед, как выпущенные стрелы, летят, брюхо о воздух
трется и нагревается - скорость. Скорость, и в мозгу только скорость, потому
что ведомо ему условие - скорость, скорость быстрее себя, с помощью дороги,
опередить свои возможности, и - ах, как просквозил воздух, и - ах, как
перелетел через канаву и не заметил. Вперед, по кругу, почти все дни
завертелись и слились в один прыжок, в один полет, а в голове мысль - еще
быстрее, и ты выиграешь гон, еще круг. И только одна мысль - там где-то,
вроде и нет ее, вроде и забыл, может появиться (а может и не появиться)
препятствие, сразу вот так наотмашь, поперек дороги, и тогда - стоп
скорость, тогда встать, как врасти в землю, пока не снимут, ибо... но что
это "ибо", что это знание, предосторожность, когда чувствует Гример, как еще
усилие - и вот оно! И действительно - еще, еще, еще, рот ощерен, слюни
сквозь дождь, цель - поперек, вой! вой! - труби - и уже все, уже больше,
быстрее, чем задумал, плавно, еще выше и еще пронзительнее и неотвратимее -
к победе! И сквозь что-то белое, легкое, возникшее нежно в лицо разом из-за
поворота пролетел так, что и прыжка не почувствовал, ничего: и уж не это ли
препятствие? - обрадованно засветилось все внутри, так легко и не ждал, и
нет уже ничего вокруг, и все - свет, и все - полет, только свет там, позади,
там где-то, а впереди остановилось все; с растопыренными лапами и похожей на
треугольник мордой - по винту оскаленной горлом наружу псиной сломанной
тело, словно шкура сырая и вывернутая, шлепнулось под дождь на траву... И
заскользило по инерции, не останавливаясь. - Пора, - Таможенник Гримера за
плечо трясет. - Перестань, - Гример в ответ трет лицо руками. И сразу - вон
из памяти сон. Неужели за это время что-то произошло, произошло или нет?
Отчего тело разбито? Руки? Пальцы? Легко и привычно подвижны. Значит, все в
порядке. Значит, действительно ни одного волоска. Значит, позади уже часть
испытания, и, может, большая... большая ли? И сразу в цепь разговора
железным кольцом - щелк - узнать у Таможенника: дальше что? - Сейчас домой
или продолжим? - Какая свобода, Таможенник даже нагнулся к Гримеру, мол, как
тебе угодно. - Нет, это ты как хочешь. - Гример ощерился. - Вообще-то это
испытание легкое, может, самое легкое, - так Гример услышал Таможенника. Ну,
конечно, на легкое у него сил хватит. Он протер лицо рукой, намочив ее в
воде, глаза стали видеть яснее. Руки, прикоснувшись к коже, затанцевали так,
что скальпель в них и... - Что? - Таможенник подмигнул. - Сейчас бы за
работу? Будет скоро работа... "Будет, - подумал Гример. - Что твои сомнения
по сравнению с ней..." Да, Гример не в состоянии, конечно, еще воспринимать
каждую интонацию Таможенника, воспринимать, сопоставлять, изучать ее, как
подробную схему кровообращения тела, которую он знал наизусть и даже,
пожалуй, во время испытания на сострадание даже в самый страшный момент мог
себе ясно представить; он даже вспомнил, что, когда скальпель вошел в ногу,
он мысленно увидел, какие мышцы были задеты, а какие разрушены. Вот так и
каждое слово и фразу он воспринимал не только как некие знаки, имеющие
внешнее значение, но и как материал для ответа на множество вопросов, как
знаки невидимого глазу. Сейчас он был глух, сейчас ему был доступен только
этот внешний ряд знака, его первое значение. Сейчас он слышал только, что
будет работа, и все тут. А в каком состоянии Таможенник, степень лжи или
неточности информации, отношение Таможенника к нему в эту минуту и вообще
отношения к нему, что извлек бы мгновенно Гример еще вчера из услышанного
слова, были Гримеру сейчас недоступны. Хотя какое может быть отношение у
Таможенника, одно дело - его отношение личное, а другое дело - рабочее.
"Ого, - подумал Гример, - до анализа и знания далеко, а размышляю, кажется,
вполне по-прежнему". - Легкое, значит? Хорошо, - говорит Гример, - еще одно
легкое на сегодня, я думаю, можно будет, а потом и передохнуть.
XII Сопредседатель сажает Гримера в огромное медное кресло, крепит
датчики. Это мы уже видели - обычное начало, хотя, конечно, не совсем
обычное. Высокая белая комната - это обычно, но вот медное кресло с высокой
спинкой - это в первый раз, и, смотри, сходится, как в театре, занавес почти
перед самым носом Гримера. Опять он оказывается один. Яркий свет. "А ведь
испугался, признайся, когда зашуршало, а вдруг опять стекло, к стеклу уже
внутри ненависть. Но не о пустяках надо думать. Ведь повторы, наверное,
возможны, но на другом уровне. Ну ничего, сядем поудобнее". Ага, значит,
Таможенника и Сопредседателя нет. Значит, мы одни. Хотя почему нет? Если я
не вижу, это же не значит, что нет. Мысли! Мысли! Рассуждай. Ага, модель
такая. Если меня не будет, во мне не будет всего того, что меня окружает, а
если не будет во мне, следовательно...судя по технике мысли, шок явно еще не
прошел, но, с другой стороны, уже могу думать о невозможности полного
восприятия и анализа информации Таможенника. А как сейчас мозг? Лучше...
Кажется, уже начинает двигаться, как машина с нуля, как камень в пропасть,
как собака из-под колеса. Руки? Пошевели пальцами, приклеенными каждый своим
широким медным кольцом к подлокотнику, широким настолько, что пошевелить
можно. Не так-то просто. Почувствовал Гример, как с некоторым трудом пальцы
от меди отошли. Не от усталости или судороги. Внутри он ощущал свои пальцы
даже как в лучшие свои операции. Неужели вот это все, что он прошел, может
помочь и даже подготовить в какой-то степени к большим нагрузкам? Может,
действительно мудра очередность испытания, может, действительно Таможенник
сам зависит от этого испытания? Стоп. Собака всеми лапами уперлась в песок.
Затормозил. Между пальцами медь, забегали голубые маленькие искры. Пальцы
оторвались от поверхности подлокотников, и тут же их отбросило от внутренней
поверхности колец. Какая-то пружина перекатилась из пальцев и в плечо
ударила. Плечо вздулось. Больно. Гример поморщился, - пожалуй, первый раз
больно снаружи. Никакой реакции, все-таки больно - это легче, чем
сострадание. Надо сказать, испытывать боль самому удобно, потому что потом,
чиня ее пациентам, ты защищен от сострадания своей болью. А в данном случае
ее можно воспринимать как расплату за причиненную боль. И это тоже
справедливо, он вспомнил почему-то, что операции, даже имеющим Имя,
проводились почти без обезболивателей, чтобы ценимей были результаты,
половину второй, заключительной части операции лицо уже воспринимало боль.
Наверное, это действительно больно; интересно, какую степень боли выдержит
он сам, всю свою жизнь только и занимавшийся причинением боли во имя
возвышения пациента. В общем-то, почти каждый из них, получивших имя или
высокий номер, или особенно те, у кого лицо по природе своей, то есть
главному признаку, было мало похоже на Образец, кое-что имели в голове,
например волю, но и нужно было иметь тело, которое бы выдержало не одну
операцию Подобия, и ведь были же люди, которые делали их почти постоянно во
имя перемещения вверх... Бррр... Рядом с ними что его, Гримера, боль! -
шершавый острый камень перекатился из плеча в живот. "Ааааа, - но это где-то
закричало внутри Гримера. А снаружи ничего - он даже скудно улыбнулся. - Не
могу, - выло внутри, потому что этот камень, а может, просто ком битых
стекол завертелся еще сильнее, - выше боль, горло, глаза, мозг... - Не могу
больше, глаза - я хочу, чтобы были глаза... - А внешне - еще слой мыслей,
связанных с воем и болью, кровью, даже кровь течет с каждого слова, а
все-таки боль самое простое, что придумали люди и что происходит в этом
испытании, но уже верхний слой пропитался кровью, в нижний перетек, и там
все воет, а другие мысли над ними, это еще не все, еще возможно, возможно.
Мы все уже имели Имя, возможно, мы будем иметь, возможно, на ладонях
выступает пот, когда хочется слушать музыку, но больше не обманешь ее, не
заговоришь бредом, она настигла, и стекло взорвалось и каждый осколок
внутри, но, слава Богу, мгновенье - и он вылетел наружу. Вон он стены
качает, стены то больше, то меньше, как маятник, листок бумаги на столе - то
ростом в дворец, то в пылинку, и сердце качается рядом с ним, и туда
осколки, и туда. - Музаааа... Я не качаюсь, это качается только стекло,
глаза не качаются. Кричит, нет? А, уже закричал, ты напрасно думаешь, что я
не закричал, я же могу кричать внутри. Ну вот здесь, возле горла, ну хорошо,
на языке, мокрый, бесперый птенчик, но это же птица, сожми ее, Муза,
попроси, Муза, попроси скорей, если не можешь сама. Пусть сожмет, пусть
удержит, пусть раздавит мой крик, пусть все будет мокрым от крови, только
останови эти стены, я не могу, чтоб нога стала такой огромной, чтобы она
наступила на самого себя, я не хочу быть раздавленным собственной ногой, о,
я хрущу уже костями, да останови птицу, этот осколок, это просто кровь и...
А я думал, что я не выдержал, я думал, что не выдержал, зашлись,
захлебнулись стены, и маленькие и большие, и листок, и нога повернулась на
нем, и голова щелкнула под ногой как орех, когда у меня были такие тяжелые
ноги, надо же, шел сюда я так легко. Надо же, шел, а теперь сижу, сам сижу,
где-то вот здесь около горла последний осколок застрял, его надо выплюнуть,
и все, и уже можно открыть глаза Что еще? Что-то боли нет. А пальцы не
болят. Их просто трясет. Жалко, что нет головы. И все же раздавленная голова
менее важна, чем пальцы. Какое счастье, что пальцы не попали под ноги и не
щелкнули, они бы, наверное, не так щелкнули, они бы тише. Приди потом к
Музе, а она и не поймет, что у тебя были красивые тонкие пальцы, пришлось бы
не ходить. А интересно, раздавленная голова говорит "о", как "i". И "ф" тоже
как "й", и все звуки, как машина под прессом, с боку - "i". И глаза все
видят иначе - дом как бумагу, а бумагу как... и не видят вовсе. Голубые
искры без боли - это даже красиво, это даже в какой-то степени полезно. Хотя
"полезно" - и это испытание, это испытание, - стоп, а ты говорил: мысли в
крови. Это испытание в крови, и оно уже кончилось. Тебе же обещали, что оно
легкое, вот оно и действительно легкое. Ах, дурачок, а ты к нему так отнесся
напряженно, как будто не будет вещей более тяжелых, как будто вот сейчас все
кончится и больше ничего не будет. Будет. И никогда не кончится. Испытание
это вечно, так же как работа. Постой, испытание для работы? Да! Вечно?"
Рассуждение попало в слой, который содержал знание, что это еще не боль, и
мысль о крови; как будто тряпку, выжал сам себя и стал розовым, - конечно,
дурак, сначала испытание, потом работа. Потом работа. Испытание для работы.
XIII - Ты хорошо выглядишь. Гример не заметил, как разошелся занавес.
Не заметил? А листок бумаги вздрагивает, вон он еще неподвижен, но уже
полуспокоен. - Прошли твои четыре часа, и ты выглядишь просто молодцом.
Правда, - Таможенник покачал головой, поджав губы, - надо сказать, ты
опустился до нижнего предела нормы. Единственное, что тебя в какой-то
степени уравновешивает, это то, что ты сам вышел из испытания, этого даже у
тебя ни разу не получалось. Так ты говорил, что готов к следующему, осталось
всего... - Я хочу домой. - Домой? Послушай, никакой речи не может быть о
доме, все мы торопимся, и всем хочется закончить это. Потом я скажу тебе по
дружбе. - По дружбе, - Гример тяжело, как будто мертвый, улыбнулся, - по
дружбе, может, ты по дружбе сядешь на мое место? И объяснил ему Таможенник,
как ребенку, что, садись он не садись, от этого ничего не изменится, потому
что работать должен Гример, а не Таможенник. С его способностями и
профессией Таможенника ему следует заниматься своими делами, и что если уж
Гримера так волнует, получил ли он дозу этих веселых приятностей, то,
разумеется, получил! И неизвестно, чьи показатели выше, хотя, конечно, это
было несколько иное испытание, и оно имело, конечно, психологический
характер, но неизвестно, какая боль еще больнее - нравственная или
физическая, и он, Таможенник, не понимает, да-да, не понимает ни тона, ни
предложения Гримера; а если завтра случится так, что он сможет помочь
Гримеру и заменить его собой в одном из таких испытаний, он, Таможенник
(Таможенник выпрямился и стал на глазах каким-то неузнаваемым), сядет в это
кресло - и тут же засмеялся: шучу, шучу. Не сяду, разве что во имя дружбы...
Ну видишь, какую сцену разыграл, ну дурачусь, а ты обрати внимание при всем
этом, что Таможенник торчит около Гримера уже который день и не собирается
уходить, а у него, у Таможенника, в обычное-то время, между прочим, ой
сколько забот. А он не собирается уходить и все испытание пробудет с ним,
Гримером, а между прочим, среди тех, кого испытывали на предел и благодаря
которым еще и сейчас может Гример беседовать с ним, Таможенником, и
проситься домой, не думая, сколько в его сегодняшнюю удачу и спасение чужих
жизней всобачено, - так вот, среди тех, уже не существующих, был настоящий
друг - да-да, друг его, Таможенника, которому он обязан и этим лицом (палец
Таможенника осторожно ткнулся чуть пониже правого глаза в щеку), и Именем. И
он, Таможенник, уж гораздо больше обязан своему другу в жизни, чем Гримеру,
и ему было бы нужно быть там, где последние секунды еще жил его друг, и
пусть не прекратить испытание, но хотя бы в последнее мгновенье поддержать
его взглядом, но! .. Он остался именно с Гримером, и не потому, что ему
Гример дороже друга, а потому, что ему дороже истина, а истина сегодня и
Гример одно и то же. И он, может, переживает в душе не меньше, чем любой
человек, он в душе тоже, может, еще человек. Таможенник опять опустил вниз
глаза и уголки губ и как поросенок хрюкнул, и у него сползла одна слеза по
щеке и упала на пол. "Странно, - подумал Гример. - Упала на пол и ничего не
прожгла". Голубые искры опять тронули его руку. Он даже не дернулся. - Опять
мозги заговариваешь. - Просто надо спешить. - Таможенник высушил глаза, ибо
в эту минуту снизу глаза вздувались, очередная капля пропала, как будто вода
в унитазе. - Я хочу домой... Сопредседатель как-то очень уж прижалась к
Гримеру, отстегнула датчик. Гример встал сам, и почувствовал себя бесконечно
легким, и, наверное, мог бы сейчас взлететь - тела не было. Он опустил
правую ногу, которой раздавил сам себя, покривился своей мысли, нога
дрожала, вторая дрожала тоже, но была легка, как нога после перелома по
снятии гипса, легка по сравнению со второй. - Отведи меня домой...
Таможенник махнул рукой. Сопредседатель принесла плащи себе и Гримеру. И тут
выключилось сознание. А когда Гример пришел в себя, то увидел, что лежит в
незнакомой комнате, напротив в кресле сидит Сопредседатель и смотрит на
него. На ней только халат. Он смотрит на нее, потом на себя... - Между нами
это было? - полуспрашивает-полуутверждает Гример. Она качает головой: - В
таком состоянии, как ты, умирают, а не спят. Тогда Гример пробует натянуть
на себя покрывало, с ее помощью это получается. - Конечно, если бы было, то
ты бы сейчас не натягивал одеяло. - Не натягивал одеяло, - говорит Гример, -
а ты застегнись и закрой свои ноги. - Можно подумать, что я тебя возбуждаю.
На Комиссии мне каждая твоя пациентка рассказывала, что когда ты своей
грудью наваливаешься на столе на нее, то она начинает сходить с ума и, мол,
не надо никакого наркоза, а ты всегда ведешь себя как бревно. - Ты думаешь,
я это знаю хуже тебя? Но когда баба возбуждена, она забывает о боли и не