потому что будет нельзя с таким лицом испытывать что-то иное, кроме любви, и
безразлично будет каждому, какой номер у него и как закончится его жизнь.
Ибо жизнь будет исполнена добра и доверия. Пусть быт. Пусть монотонный труд,
но ведь не напрасно... Ибо доверие - это все, что может сделать человека
счастливым, когда можно говорить правду, когда можно говорить больше, чем ты
сделаешь, но и что только намерен сделать. А руки становились тяжелее: как
странно, чем холодней было сердце, чем жестче был разум, тем легче и жарче
работал Гример. Чем больше он хотел и чем больше был счастлив в работе, тем
тяжелее дышал он, тем тяжелее давался каждый штрих, хотя, может быть, он не
прав; просто с человеком постоянно что-то происходит, все меняется в нем, и
из-за этих перемен легче или тяжелее работать.
Это был не первый, но новый страх, который испытал Гример. Была ночь.
Пациент спал, свесив свою похудевшую, опавшую и уже почти соразмерную телу
голову. Гример взглянул на него. Час назад он почти полностью снял и
обработал очередное лицо, но думал о чем-то своем, почти не обращая внимания
на то, что делал, а сейчас поднял глаза, свет был приглушен, и голова
спящего полуосвещалась им. И вдруг глаза Гримера стали черными, он подумал,
что сходит с ума: перед ним было лицо Образца. Лицо, которое сейчас в Городе
было главным, Единственным, какое носил и Гример. Не может быть, это же было
десятки лиц назад, и мастера работали иначе. Иначе? Вот швы, вот спайка, вот
ткань, это все другое! С этой стороны? Он усилил свет. Нет, здесь уже,
похоже, меньше. Опять приглушил. То же самое. Откуда? Как ни странно, всех
труднее оказалось снять это лицо, потому что оно было скроено совершенно на
свой лад. Привычно сделав несколько надрезов, Гример должен был остановиться
и начать все сначала... Да, оно было скроено совершенно иначе. Но работа и
на этот раз была совершенна. И все же, как хорошо работать отгороженным от
всего мира огромными мраморными стенами, наедине со своим пациентом, Лежащим
перед ним, который покорен, мягок, молчалив и ненавязчив, и думать о том,
что было, и как ни ужасно то, что было, это все-таки только "было". И не
знать, что в это время происходит в Городе, во всяком случае, быть свободным
от происходящего.
Х А жизнь в Городе идет своим чередом. Не прежним, когда ровно и мерно
вокруг оси Таможенник - Великий крутился Город, плавно и бесконечно. Попало
под колесо черт знает что, всего-то несколько десятков сотен голов да слово
Великого, - и колесо, давя, приподнялось, и сместилась ось, смяв обод, и
захромало колесо, а все равно едут, и скорость та же, да трясет сильней, и
тряска людям передалась. И не то удивительно, что колесо головы, словно
ореховые скорлупы, раскалывало, это дело привычное, а то, что слово Великого
под колесом не хрустнуло, не рассыпалось в прах, целехонько выскочило, а вот
обод смяло, ось сместило, и само колесо хромотой заболело. Да-да, слово,
уцелев под колесом, открыло возможность независимости от колеса, а это
означало возможность нарушения закона Города в пользу, естественно, каждого
живущего в нем. А нарушение закона каждым воспринималось как возможность
сменить номер или получить Имя - не никогда, неизвестно когда или к концу
жизни, а завтра. Но - и это понимал каждый истинный житель своего Города -
такое желание нуждалось в приличном и уважительном для законовоспитанного
горожанина идейном оформлении. И тут идея настоящего лица была идеальна. И
Город вспучило, как тесто на дрожжах, как река весной из берегов вышла, как
муравейник после зимы закишел движением. Жители именитые с любопытством на
муравейник око с прищуром уставили, а муравейник под этим оком заметно на
две неравные половины распался - действующих и выжидающих. Выжидающие,
сочувствуя идее, жили рьяно и только внутри себя, а внешне - вполне
привычной жизнью, а поскольку внутри - это их личное дело и жизни Города это
не касалось, не о них речь. Вспомни развалившего скальпелем грудь Сто пятой
на две половины - он оказался из выжидающих, ей-богу. Правда, оттого, что
внутри у него был такой высокий запас благородства, Сто пятой не было легче.
Что же касается действующих, то... Идеи способны рождать детей. Действующие
придумали фокус, они замаскировали свою работу под любовь. Встречи с этой
целью в городе разрешались неофициально, но без ограничений. Прекрасная
мысль. Правда, оказалось, что часть горожан занимается любовью под видом
идеи, зато остальные под видом любви действовали. К первым немедленно
примкнул Муж. Как расширились его возможности! .. Раньше он приходил в дом,
где жили непарные бабы. Но согласитесь, что лучшие бывают разобраны на пары,
и кому охота пользоваться только тем, что никому не нужно. Какая там Муза -
пошла она, - оказались среди прочих пар и полепее и понежнее, а что касается
души, которой якобы Муза от прочих отлична была, - так кому она нужна, когда
за каждой дверью тебя знают, а потому ждут. Сегодня Мужу пришла хорошая
мысль. Он рывком открыл дверь бывшей своей квартиры. На него смотрели глаза
новой Сотой. Это были вдохновенные глаза, они выглядывали из-за плеча нового
Сотого. Муж узнал ее. Еще там, во время Выбора, он запомнил ее - сидевшую
молча в следующем ряду и без отрыва впившуюся в лицо Мужа, тогда еще, тогда.
Ах, как удобна была эта идея настоящего Лица. Муж выпучил глаза и проговорил
пароль. Собственно говоря, он не знал настоящего пароля. Но его не знал и
Сотый, он просто понял, что ему надо уйти. И только Сотая знала, что пароль
другой, но ей ли было пропустить свой шанс. Таким образом все устроилось
удобно. Сотый ушел к соседям, даже не надев плаща, с извинением и волнением,
он уважал решивших действовать, сам был лишь из выжидающих и даже с
гордостью думал, как его пара сейчас будет участвовать в этой опасной затее
храбрых людей. К сожалению, ему не повезло, у соседей человек шесть сразу
занимались новой идеей, было темно, как в Содоме в ночь перед финалом,
раздавались всхлипы, стоны и кряхтенье. И Сотый понял сразу, что такой
тяжелый и натужный труд возможен только тогда, когда люди работают над новой
идеей, и проникся еще большим уважением к этим людям и, чтобы не мешать им и
не быть принятым ими за соглядатая, вышел тихо, прикрыв дверь. Что было
удивительно во всем этом, что какая-нибудь Пятая могла заниматься действием
с Тысяча девятьсот семьдесят седьмым, а Тысяча шестьсот шестьдесят шестой с
Сорок седьмой или Седьмой в зависимости от случая. И за это уважал Сотый
этих людей. Правда, когда Сотый вернулся к себе в квартиру, в его голове
мелькнуло подозрение (ну, как мелькает тень птицы в ночном окне - то ли
было, то ли показалось, что было), когда увидел свою Сотую сидящую на
коленях Мужа. Но они быстро объяснили, что так нужно для конспирации, ибо в
любую минуту в квартиру может зайти кто угодно и тогда Уход неминуем. И еще
больше зауважал их Сотый - ее за моральное мужество (уж Сотый-то знал, как
его любит Сотая), а Мужа за сильное тело, которое легко несло тело его
Сотой. Такие люди не подведут, думал Сотый, сидя в коридоре те три с
половиной часа, которые уважаемые им все больше мужественные люди провели в
его доме. Надо отдать должное Мужу, сюда он стал заходить регулярно, и со
временем Сотый перестал мешать им, а иногда, правда страшно труся и
одновременно уважая себя за участие, стал помогать им, так до конца и не
поняв, что было сутью их тайной деятельности. И Жена устроилась ничуть не
хуже. Получив кучу свободного времени и вечно где-то пропадающего Мужа, Жена
перестала суетиться и бегать по соседним домам, она держала дверь открытой,
и каждый, кто попадал в ее дом, уходил всегда счастливым и усталым и даже на
время забывал о своих высоких замыслах, но не забывал разносить весть о
Жене, которая так щедра и так неутомима. Жены хватило бы, наверное, и на
весь Город, но информация передавалась только между своими и по частным
каналам, и это в какой-то степени связывало ее практику, но времени впереди
было много, и она надеялась когда-нибудь принять и самого последнего жителя
Города. Кстати, это тоже не частное дело, и, бесспорно, Жена оказывала
некоторое влияние и на жизнь в Городе, и на жизнь новой идеи, которая,
потрепыхавшись, пооблиняла и успокоилась, как бабочка, если ее пустить по
рукам, чтобы посмотрел каждый, - как ни бережно, а после шестой-седьмой
сотни рук пыльцы почти не осталось, а следовательно, и привлекательности. И
возможности летать.
XI И через какое-то время в Городе все встало опять на свои места, даже
хромота колеса стала казаться естественной. Имеющие имена наслаждались
жизнью, забыв слова Великого. Кроме, разумеется, Мужа - уж он-то их помнил.
Для удобства. Тайно и явно участвовавшие в движении за настоящее лицо тайно
и явно участвовали в этом движении, двигались постоянно в такт хромоте
колеса. Таможенник тайных и явных участников движения знал в лицо и по
спискам, а если не сам, то его Комиссия. Время от времени наиболее активные
приговаривались к Уходу, и тогда вода в каналах становилась более желтой,
чем обычно, а город, равномерно хромая в такт колесу, шел на встречу с новой
жизнью радостно, тайно и явно, ждя для себя удачи в этой новой жизни, что
было и на самом деле справедливо, ибо каждый имеет право ждать удачи и
заслуживает счастья - таков был главный закон Города. И все же дата и час
этой встречи и возможность факта встречи зависели теперь только от Гримера,
от его работы, от его вдохновения, но жителям города, кроме Таможенника, это
было неведомо.
XII Все чаще желтела вода, и были дни, когда текла она с утра до
вечера, и даже дождь, который со всем своим постоянством и всесилием только
мог унести ее, но не мог осилить, растворить этот желтый цвет до конца.
Дождь лил и лил, собираясь со всех улиц и площадей города, и вода в каналах
поднималась почти до краев, казалось, еще усилие, и она перельется через
гранит, и эта желтая, липкая плоть расползется по улицам, поднимется по
лестницам и заполнит дома, поднимется выше крыш, и весь Город исчезнет в
разлившемся желтом шумном, постоянном потоке, но пока этого не происходило и
только казалось, что может произойти. Гранитные берега каналов заметно
вытянулись ввысь и на всякий случай были готовы к этому разливу. И когда
вода подошла к краю гранита, к этим вытянувшимся ввысь берегам, стало ясно,
что ничего не получится со спокойной и неторопливой работой. Гример узнал об
этом первым, и одновременно с ним - Муза. Еще вчера она валялась на полу и,
придя с работы, кричала, что ей все надоело, что надоела и работа, и
ожидание, и все эти бесконечные тридцать седьмые, пятьдесят третьи,
шестьдесят шестые, восьмидесятые, семнадцатые и прочие, что почти каждый
вечер открывали двери ее дома и произносили пароль, который она уже выучила
наизусть и после которого она, сначала в остервенении, а потом с улыбкой, а
потом в безразличии, выпроваживала этих уродов с горящими глазами, потными
руками, которые тянулись к ней, привыкнув к податливости, и даже Имя не было
так всемогуще, как в еще совсем недавние времена, а что же творилось в
Городе, если даже Муза была беззащитна. И, оставшись одна, Муза дрожала,
сжавшись в комок, и жалела себя, почти забывая о Гримере, и мучилась от с в
о е г о страха и бессилия, и вдруг - в минуту, когда Гример, остановив руку
на полпути к очередному квадрату кожи, узнал, что срок невечен и нужно не
просто создать, не важно когда - главное создать, а - завтра - Муза
успокоилась. Муза убрала дом, впервые не торопясь вымылась, не ощутив ужаса
и отвращения к воде, которые мучили ее с той сумасшедшей ночи, когда на
рассвете увели Гримера. Она перестала думать только о с е б е - что е й
мучительно, что е й невыносимо, что о н а ждет. И стала просто ждать, не
анализируя и не жалея себя в этом ожидании, собранно и спокойно, чтобы в
любую минуту, если будет нужна, помочь Гримеру, хотя бы не мучая его своей
мукой. Так при умирающем более человечности в человеке, способном подать
напиться и сделать укол, чем в воющем, рвущем волосы, бьющемся о стенку,
потерявшем себя от боли, так что умирающий еще должен думать о сострадании и
не мучить своей болью живого... Известие, что срок завтра, отрезвило
Гримера. Рука опустила скальпель на кожу. Кончилось неторопливое творчество,
и началась жизнь. Ибо еще несколько дней размеренного, тщательного труда - и
уже некому будет показывать лицо, которое пока знают только его пальцы,
только его память, только его воображение, - так узнает в толпе женщина
того, кто будет отцом ее сына, еще не смея поздороваться и подумать, что
этот человек откроет ее лоно и оставит себя внутри души ее, чтобы сын
смотрел вот этими большими глазами, чтобы его пальцы, как у отца, были
сильными и подвижными. И не мужчину любит она во встреченном и узнанном ею,
но будущее свое, продолжение ее рода, и, даже если это неосуществимо и даже
если это не чувствуемо и не видимо ею, это та правда, которая существует
помимо знания ее. Так же и Он разыскивает себе мать его рода, узнавая ее по
запаху тела, цвету волос и легкой, спешащей, прерывистой речи, которая, как
отпечатки пальцев, дважды не встречается в мире. И Гример, поняв, что не
придется отныне ему отыскивать и узнавать ту, для кого пришел он в этот мир,
ибо нет времени больше ждать, завтра -последний день, и если хочешь
продолжить род - обними первую встречную, лежа на грязных, неоструганных
досках, пахнущих сосной и скипидаром, где-то возле товарной станции, за
стеной прогнившего, полуобвалившегося сарая, отвернув голову от этого
курносого, старого, жеваного лица, отдай ей избыток своей жизни, уйди, не
оборачиваясь, потому что не сделаешь этого - и не будет продолжения твоего
рода, и никогда твои пальцы не возьмут скальпель, а твои глаза не увидят
твою работу; потому что там, за спиной, уже гудит тяжелый состав, который
идет по своей колее, набрав скорость, и тормози не тормози - некуда свернуть
ему, и сил не хватит остановить эту громаду, и машинист, весь белый как
снег, только будет смотреть на твою приближающуюся согнутую спину и
сострадать тебе, как будто от этого сострадания будет легче голове твоей
лететь, выброшенной из-под чугунного колеса, а кости - сжиматься под колесом
до толщины пустоты. И все же тебе повезло, Гример, - перед тобой творимое
твоими руками лицо, точен скальпель, верны пальцы, и тебя осеняет Муза
любовью своей. Там, где стены дома ждут твоего возвращенья, ждет и Муза,
перестав замечать все, что окружает ее, и почти не дышит, чтобы дыханием
своим не помешать работе твоей, и ты ощущаешь, как будто это растворено в
тебе, что там, за спиной, в своем дому, у тебя все спокойно и надежно и еще
до поезда, идущего сзади, не один день пути, а поезд, идущий тебе навстречу,
из-за которого ты не услышишь другой, наплывающий из-за спины, тебе никогда
не был опасен, потому что ты идешь по соседней колее и он, идя навстречу,
всегда пролетит мимо. ...Спасибо, Муза, и за то, что сейчас спокойна ты и
что, не принимая меня, служила мне, была верна и в работе моей, и в постели
моей. Спасибо, что мучилась болью моей. Так сердце ноет, когда глаза видят
покой и сад в белом цвету, потому что за деревьями стоит тот, у кого нож, и
топор, и верная рука и кто ждет своего часа поднять на тело руку верно и
тихо, как ждет любимая Муза возвращенья Гримера. Спасибо, что светила светом
моим. Так глаза погрузившегося в болото, выпученные от страха, наполняются
светом радости и спасения, потому что под ногами твердо и болото оказалось
мелко для попавшего в него. Спасибо, что была добра добротой моей. Что
людские вины перед тобой и друг другом, когда смерть звенит железом пилы за
порогом, и стоит только переступить через него - нет ноги; стоит только
нагнуться к отрезанной ноге - и нет глаз, стоит только уронить голову в
бессилии и смирении - и нету жизни. Что их вины и перед тобой и людьми,
когда не они вертят железный диск и нету другой дороги, кроме как через
порог.
XIII Да, быстро же все меняется в человеке. Только вчера Гример
радовался тому, что ему выпало продолжить род дела своего, оставить людям
лицо, которое откроет им тайну чуда любви и нежности друг к другу. Только
вчера он был счастлив, что может бесконечно и не торопясь работать и,
вглядываясь в незнакомые черты, читать книгу, которую оставило человечество
и которая видима только ему одному, - весь опыт всех мастеров Города, живших
за столетия до него, доступен ему. И вот когда осталось всего три или четыре
дня, чтобы, не разрушив ни одной черты, ни одного лица, но каждым своим
движением ощущая мастерство и в уменье и желании, создать и первым увидеть
новое лицо, он должен спешить. Господи, если бы знать раньше, что времени
так мало, Гример бы в течение двух-трех дней содрал бы эти маски с Лежащего
перед ним одним махом, чтобы тот корчился от боли, и, сотворя лицо, ничего
не увидел, ничего не узнал; вместо любви вложив всю ненависть к испытывавшим
его и к Городу, который мертв в вечной гонке за лидерством, в желании
обойти, опередить, удивить; всю боль, испытанную им, чтобы они еще больше
ненавидели друг друга, чтобы, встречаясь раз в год, на Выборе, они раздирали
лица, выцарапывали глаза, ломали руки и чтобы были счастливы в этой
ненависти, потому что этому они учили его в каждую его жизнь и каждую его
минуту. Но Муза! .. И останавливаются мысли Гримера, и перестают кружиться,
и уже не красны они, и не черны, а фиолетовы, и желты, и веселы... Все-таки
придется снять сразу вместе несколько лиц, и никогда никто не узнает на
свете, каковы были эти лица... Пусть будут уничтожены те, что остались;
никогда и никто не узнает, какими были они. Но свое лицо он сделает
прекрасным, самым прекрасным на свете, потому что нельзя, чтобы люди
ненавидели друг друга и их ненависть становилась огромной, как воздух, чтобы
негде было жить человеку, чтобы не дышать ею, потому что, когда начинается
пожар, уничтожается все и никакой дождь не в силах остановить огонь, потому
что ненависть сильнее дождя... И пока буксовали и летели мысли в голове,
меняя решение, отчаянье превращая в надежду, потом в страх, потом опять в
надежду, пальцы Гримера видели только маленький квадратик на поверхности
кожи, и этот квадрат был отделен от лица, и ничего не было, кроме желтого
крохотного кусочка, который нужно было отслоить и сохранить, - пусть
когда-нибудь другие сделают это, восстанавливать легче, чем создавать. А
этого никто не сделает - кроме него.
XIV Это и было решение - работой. И полетела золотая лихорадка - по
коже, по векам, по губам, и не стало ни времени, ни Музы, ни заботы о том,
чтобы не устать, чтобы оставить что-то на завтра, ибо завтра - нет. И это
иллюзия, что завтра наступает. Когда приходит завтра - оно становится
сегодня, и нечего жалеть силы, нечего жалеть руки, нечего жалеть душу, -
один раз выпадает работать так, как работал Гример. И вонзился плуг золотой
в эти борозды, эти рытвины, эти провалы и холмы. И огромное поле было перед
Гримером, и нужно было распахать его и разбить комья, чтобы оно лежало в
зелени лугов, и было желто от пшеницы, и прекрасно от зерен и хлеба, которым
можно накормить людей. Да придет урожай на поля вои, да придут косцы
вовремя, да спорится их работа, и небо - небо не пошлет града и дождя на
желтое поле твое. Слышите, кричат колосья, как беременные бабы, слышите,
сейчас под ножами машин подломятся их ноги и цепами будут молотить их тело,
и свершится то, что должно свершиться, - нищие, оборванные, голодные дети,
похожие на желтые листья, зеленые листья болотной травы, в руки свои,
прозрачные руки, получат хлебы и, глотая слюну, вонзят свои черные сгнившие
зубы, и просветлеют их лица, и станут добрее глаза их, и встанут они, и
выйдут в поле, и встретят зверей, что будут ходить, роняя кровь долу, и ни
одного человека не ранят они. Сами не ведая, что творят, освободив людей от
страха и жестокости, дети болот пойдут осушать болота и спасать все живое,
что еще есть на земле. И это будет, потому что под руками Гримера скрипит
золотой плуг, и вот уже черна вывороченная земля, и вот уже пар идет из
развороченной распахнутой черноты, никогда не видавшей Божьего света, и
шевелится, как живая, земля. Нет Города, нет Лежащего перед ним - есть
жажда, есть право, есть свершение. Но тут как будто выкачали весь воздух,
как тогда, и дышать уже нечем, и легкие надуло, и вот-вот разорвет их; но
Гример знает, что делать в эту минуту, и его руки подымаются кверху, и
явлено милосердие - дышать уже легче, и дышать уже есть чем, и можно опять -
за ручки плуга, но валится земля из-под рук, и кричит она голосом боли - или
это грачи кричат, кружа над пашней, вперев око в развороченное лоно, нацелив
клювы в вывернутых плугом разрезанных кровоточащих червей. Так вот почему
под скальпелем шевелилось лицо (не мускулы, не ткань) - черви вместо них,
красные черви переплели свои тела и подняли хвосты или головы, защищая себя
и близких от ножа Гримера. Причастные бессмертию черви. Ибо менялись лица,
мудрость щурилась из жестокости, боль вылезала из нежности, сила усмехалась
безумием - и только черви знали истину. Они, они несли ее в своих телах, и
эти тела всегда были в движении, пытаясь поудобнее устроиться внутри
тесноты, темноты и духоты. И вот теперь нож - лучше ли он удушья? И они, как
змеи, поднимали свои хвосты или головы навстречу боли. Они пытались показать
свое мастерство, одно белое плоское тело изменило свою форму, и Гример узнал
выражение скорби. Только один переменил позу и другой опустил свою голову -
и вот уже ужас исказил лицо. Отшатнул очи Гример от этого лица, и тут же,
красный, короткий, скрылся среди себе подобных, и смехом подернулись губы
Лежащего перед Гримером. И, отложив нож, пальцами своими, нежными, тонкими,
подвижными, как шестнадцатые доли нот, пальцами, Гример собрал с костей этих
безобидных слепых тварей, полных мастерства и слизи, шлепнул комок радости,
боли и жизни в ведро, дооторвал несколько вросших в кость и мускулы тел. К
чему зависеть от червей, от их судорог и голода, от их тесноты и
безразличия. Пусть плачет душа - и плачет лицо, пусть светлеет она - и лицо
выражает душу, пусть сурова душа - и лицо ей подобно. Мне не нужны
посредники с гладкой кожей, мне не нужны посредники, набитые моим телом,
переваренным в дерьмо. Я хочу сам улыбаться и плакать. Мне нужна Муза,
которая видит меня, а не их, притворившихся мной. Мне нужен Город, в котором
будет то, что есть, а не то, что притворяется тем, что есть. Мне нужна
любовь, которая так же искренна, и бесстыдна, и бесстрашна, как та, которой
любят друг друга тела, открытые в доверии друг другу. И, не взглянув, как
корчатся, карабкаясь друг на друга, красные черви, подминая остатки шелухи
лиц, соскальзывая по гладкой никелированной стене вниз и все-таки опять
карабкаясь и пожирая друг друга и остатки того, что приводили они в
движение, работал Гример. Работал до той поры, пока открылись глаза под его
руками, и они были похожи на глаза тех, кто провожал его, не имея сил ползти
за ним, чей хлеб съел он, оставив умирать от голода, одаривших его; на
глазах той, которая умерла под лапой зверя; на свои глаза, оставшиеся
спрятанными внутри во время испытания огнем на площади... Это были глаза
прощения и надежды, это были глаза понимания и сострадания. Это были глаза
той жизни, которую лепил Гример своими руками. Это были глаза Музы, без
которой он был бы беспомощен и бессмыслен. Потому что если ты живешь ни для
кого - ты пуст и имя твое прах.
И щеки уже вылоснились из-под пальцев Гримера, похожие на поле, в
котором сеял он хлеб своей и с которого собрал он урожай свой. И нос, словно
дозорный, застыл над полем, чтобы уберечь этот урожай и сохранить зерна от
воронья. И скирдами хлеба встали губы, алые от заходящего солнца и пролитой
крови жнеца. И отошел Гример, и посмотрел на лежащего, и ослеп от красоты и
добра созданного им, а когда отошел глаз, привык, преображенный увиденным, -
суть Стоящего-над-всеми стала доступна ему.
И понял Гример, что он переделал только видимое.
Мастер плоти не тронул душу. Прекрасное было внешним.
Стоящему-над-всеми все равно, каким лицо его видят и делают люди, ибо суть
его лишена плоти и недоступна вовеки ни мастерству, ни железу. Награда?
Конечно, Гример заслужил ее за свою работу. Не каждому дано узнать срок
дней, да еще так милосердно, и так мудро, и так сострадая, как открыл это
Стоящий-над-всеми Гримеру, кого он и не вспомнит никогда и без кого он все
равно осуществил бы то, что могло произойти и без него самого.
XVI А распахнутые двери Дома всасывали в себя людей из дождя. Казалось,
удав открыв свою эластичную, как чулок, пасть, постепенно заглатывает
ползущее, беззащитное, шуршащее плащами и пахнущее грозой, которая
отргремела над Городом, зачарованное безвольное животное. И наконец хвост
его мелькнул в створах двери, и они сошлись лениво и равнодушно, вероятно,
обозначая начало процесса переваривания. Чаша зала была полна до краев, и
бережно эту чашу держала рука Таможенника. Он выполнил свою миссию сегодня
как надо, и теперь все зависело уже не от него. И для него наступала
передышка. Даже вода в каналах после ливня была сегодня почти прозрачна.
Весь оставшийся Город, боясь перелиться через край, на краешке кресел впился
глазами в середину сцены. Там было пусто. Образец исчез, и только на его
месте на камне был темный слаборазличимый квадрат. Но его контуры были