Страница:
Нед, слишком поглощенный своими мыслями, не выразил того презрения к этой идее, которого она заслуживала.
– Каким образом? Он ведь для нее только издатель. Ничего больше она про него не знает.
– Если только Дрозд ее не просветил, – сказал Клайв.
– Исключено, – ответил Нед и вернулся к своим мыслям. – Там стоял легковой автомобиль. Красный. А потом белый. Вы читали сообщение наблюдателей. Сначала был красный. Затем его сменил белый.
– Это домыслы. В теплые воскресенья вся Москва устремляется за город, – со знанием дела объяснил Клайв.
Он подождал ответа, не дождался и вновь вернулся к письму.
– У Кати оно никаких сомнений не вызвало, – возразил он. – Катя не кричит: «Подделка!» Она прыгает от радости. Если она ничего не учуяла, как и Скотт Блейр, то с какой стати нам здесь, в Лондоне, поднимать тревогу вместо них?
– Он попросил список, – продолжал Нед, словно прислушиваясь к дальним звукам музыки. – Окончательный исчерпывающий список вопросов. Почему?
Наконец подал голос Шеритон. Тяжелой лапой он осаживал Неда.
– Нед, Нед, Нед, Нед. Ну, ладно. Ведь опять День Номер Один, и мы все нервничаем. Давайте вздремнем.
Он встал. За ним Клайв. И я. Но Нед упрямо остался сидеть, опустив сжатые руки на стол.
Шеритон с симпатией, но настойчиво сказал, нагибаясь над ним:
– Нед, вы меня слышите? Нед? Ну, будет, Нед!
– Я не глухой.
– Да, но вы устали. Нед, если мы еще раз ругнем эту операцию, то все. Мы работаем с вашим человеком, с тем, кого вы привезли к нам, чтобы убедить нас. Мы горы свернули, чтобы добиться нынешнего положения. У нас есть источник. У нас есть фонды. У нас есть влиятельная аудитория. Мы на расстоянии плевка от возможности заполнить пробелы в наших сведениях, до которой ни умным машинам, ни электронным бонзам, ни пентагонским иезуитам не добраться и за сто световых лет. Если только мы не дадим воли нервам – как и Барли, как и Дрозд, – то заполучим сокровище, какое не снилось самому талантливому фантасту. Если мы не сорвемся.
Однако Шеритон говорил слишком уж убежденно, а его лицо, вопреки всей пухлой непроницаемости, выдавало отчаянную потребность в поддержке.
– Нед?
– Слышу вас, Рассел. Каждое слово.
– Нед, это ведь уже не надомное ткачество, черт подери. Мы пошли на крупную игру и теперь обязаны думать крупно. Крупнее некуда. Решение президента не повод сомневаться в своих же заключениях. Это, собственно говоря, приказ. Нед, я, честно, считаю, что вам необходимо поспать.
– Я не устал, – сказал Нед.
– Нет, устали. И полагаю, так скажут все. Полагаю, они даже скажут, что Нед шел ради Дрозда напролом, пока не явился большой злой американский волк и не забрал его джо. И сразу же Дрозд оказался очень и очень сомнительным источником. Ну, конечно, все скажут, что вы совсем вымотались.
Я взглянул на Клайва.
Он тоже смотрел на Неда, но такими холодными глазами, что у меня кровь в жилах застыла. Пора тебя передвинуть, говорили эти глаза. Пора примериться, как тебя вышвырнуть вон.
* * *
В этот день и Хензигер, и Уиклоу внимательно следили за Барли и часто докладывали о нем: Хензигер – Саю, уж не знаю, какими из их способов, а Уиклоу – Падди через внештатников. Оба подчеркнули его хорошее настроение и тихое спокойствие и каждый по-своему его полное самообладание. Оба описывали, как за завтраком он очаровал двух финских издателей, которые проявили интерес к проекту Транссибирской железной дороги.
– Они буквально ели у него из рук, – сказал Уиклоу, нечаянно представив этот завтрак в довольно-таки комичном виде. А впрочем, в «Меж» может произойти что угодно.
Оба с юмором описали, как Барли во что бы то ни стало пожелал служить им гидом – по его настоянию они вышли из такси у центрального входа, дабы дальше весь путь проделать пешком, как подобает пилигримам из капиталистического мира, впервые совершающим это паломничество.
И два шпиона-профессионала с удовольствием шли сквозь влажное сияние осеннего солнца, неся пиджаки на руке и поглядывая на своего джо, шагавшего между ними, а Барли в роли гида цветисто восхвалял архитектуру «позднего Бензинья» и сады в стиле «революционного рококо». Он неистово восторгался огромным декоративным бассейном и золочеными рыбами, которые орошали водяными струями зады пятнадцати золоченых нимф – по одной на каждую советскую республику. Он вынуждал их останавливаться перед белоколонными приютами любви и храмами наслаждения и указывал на надписи на порталах, гласившие, что посвящены они не Венере и Вакху, а павшим богам и богиням советской экономики – углю, стали и даже атомной энергии, Джек!
– Он острил, но пьян не был, – сообщил Хензигер, который еще в Ленинграде проникся к Барли симпатией. – Чертовски смешно острил.
От храмов Барли повел их по главной триумфальной аллее – длиной в милю и необъятной ширины Императорскому пути, – восславляющей Народные Достижения на Службе Человечества. И уж, конечно, никогда и нигде народовластие не запечатлевалось в столь имперских образах! Так он говорил. Бесспорно, ни одна революция нигде и никогда не обожествляла с такой полно – той все то, что она бралась сровнять с землей! Но к этому времени Барли уже приходилось выкрикивать свои кощунства зычным голосом, чтобы их можно было расслышать сквозь рев громкоговорителей, которые весь день лили потоки самовосхвалений на головы непросвещенных толп внизу.
Наконец – и неизбежно – они добрались до двух павильонов, в которых разместилась ярмарка.
– Справа от меня – издатели Мира, Прогресса и Доброй Воли, – объявил Барли тоном рефери на ринге. – Слева – сеятели фашистской империалистической лжи, порнографисты, отравители истины. Девять, десять. Аут!
Они показали пропуска и вошли внутрь.
* * *
Стенд новорожденного и географически темного издательства «Потомак и Блейр» стал хотя и небольшой, но вполне удовлетворительной сенсацией ярмарки. Любовно сотворенная Лэнгли эмблема «П. и Б.» блистала между менее великолепной продукцией «Астрал пресс» и «Пэрбек медиа». Оформление, охарактеризованное зодчими Лэнгли как бьющее в нос, но со вкусом, было образцом мгновенного воздействия. Выставленные книги (многие, как принято, в виде макетов, еще не запущенных в производство) были изготовлены с той заботливой тщательностью во всех деталях, какую разведки неизменно уделяют своим фальшивкам. Единственный приличный кофе на ярмарке булькал в хитроумной кофеварке в комнатке за стендом. И наливала его Мэри-Лу, родная дщерь Лэнгли. Для избранных там отыскивался даже запретный стаканчик шотландского виски, облегчавший им дневные труды. Запрет, собственно, был наложен самими организаторами, ибо даже литературная подделка должна твориться трезвыми, как стеклышко, людьми.
И Мэри-Лу с ее домотканой улыбкой школьницы и пышной юбкой из твида выглядела естественным продуктом солидной стороны Мэдисон-авеню. У кого достало бы проницательности разглядеть, что в нее вплетены и нити Лэнгли?
И Уиклоу с его изысканной профессиональной речью был воплощением того быстроглазого молодого издательского работника на взлете, каких десятками штампуют в наши дни.
А что до честного Джека Хензигера, он являл собой превосходный образец разбогатевшего флибустьера современной американской книготорговли. Он не делал секрета из своего прошлого. Нефтепроводы на Ближнем Востоке, гуманная помощь Афганистану, красная фасоль для горных племен в Таиланде, выращивающих опийный мак, – Хензигер и правда продавал все это, помимо того, что он побочно продавал Лэнгли. Но сердце его было отдано издательскому делу, и он сюда приехал доказать это.
Барли же словно бы упивался фальшью. Он бросился в нее, точно она-то и была его давно утраченной реальностью: пожимал руки, принимал поздравления конкурентов и коллег, а потом около одиннадцати признался, что ему что-то не сидится на месте, и предложил Уиклоу обойти окопы, чтобы подбодрить бойцов.
И они отправились. Барли нес охапку белых конвертов и всовывал их в избранные руки, веселыми воплями и приветствиями прокладывая себе дорогу в узких проходах, забитых посетителями и участниками.
– Провалиться мне, если это не Барли Чертов Блейр, – донесся знакомый голос из-за витрины с иллюстрированными Библиями на самых разных языках. – Помнишь меня, а? Третий слева в норковых подштанниках в свои далекие скромные дни?
– Спайки! Так они тебя снова впустили? – сказал Барли с искренним удовольствием и сунул ему конверт.
– Ну, волноваться я буду, когда они меня не выпустят. А это, значит, твой престарелый батюшка?
Барли познакомил его с талантливым редактором Уиклоу, и Спайки желтыми от никотина пальцами осенил его крестным знамением.
Они пошли дальше – только чтобы сразу же наткнуться на Дэна Зеппелина. Дэн не разговаривал. Дэн загробным шепотом вовлекал вас в заговор, скрестив руки на груди и наклоняясь через стол.
– Нет, вы мне ответьте, Барли, идет? Мы что – первопроходцы или хреновые сестры Митфорд? Ну, пусть кое-какие некниги в этом году идут как книги. Ну, пусть кое-какие неписатели выпущены из тюрем. Подумаешь! Вот я нынче утром подхожу к моему собственному стенду, а какая-то жопа забирает книги с моих полок. «Разрешите задать вам личный вопрос? – говорю я. – Какого хрена вам тут надо?» – «Приказ», – заявляет он и конфискует шесть книг. Мери Эмблсайд – хреновое «Черное сознание в песне и слове». Приказ! Нет, вы мне скажите, Барли, кто такие мы? И кто такие они? И что, по их мнению, они перестраивают, когда ничего и построено не было? Как можно перестроить труп?
В «Люпус букс» их отослали в кафе, где Сам Наш Президент, только что посвященный в рыцари сэр Питер Олифант обдурил даже русских, закрепив за собой столик. Надпись по-русски и по-английски на листе бумаги подтверждала его триумф. Последним предостережением для скептиков служили скрещенные флажки Великобритании и Советского Союза. В обрамлении переводчиков и высокопоставленных чиновников сэр Питер растолковывал те многочисленные выгоды, которые получит Советский Союз, субсидируя его щедрые покупки у советских издательств.
– Да это же сам граф! – вскричал Барли, вручая ему конверт. – А где графская корона?
Но именитость продолжала свои рассуждения, даже не поведя пыльной от седины бровью.
На стенде Израиля царил вооруженный мир. Темная очередь соблюдала порядок и хранила молчание. Привалившись к стенам, стояли молодые люди в джинсах и кроссовках. Лев Абрамович был седовлас и подавляюще высок. В свое время он служил в Ирландском гвардейском полку.
– Лев! Ну, как там Сион?
– Может, мы побеждаем, а может, счастливый конец перенесен в начало, – ответил Лев, засовывая в карман взятый у Барли конверт.
Из Израиля Уиклоу следом за Барли затрусил к павильону Мира, Прогресса и Доброй Воли, где нельзя уже было долее сомневаться ни в массированном историческом сдвиге, ни в том, кто этот сдвиг совершает.
Каждый плакат, каждый свободный кусочек стены пронзительно провозглашал новое Евангелие. На каждом стенде каждой республики мысли и произведения уже не нового пророка, изображенного в таком ракурсе, что родимое пятно исчезало, а подбородок был вздернут, соседствовали с наследием его бесцветного учителя – Ленина. У стенда ВААПа, где Барли и Уиклоу пожали несколько рук, а Барли избавился от целой партии конвертов, речи вождя в глянцевых переплетах, переведенные на английский, французский, испанский и немецкий, производили вполне отразимое впечатление.
– И сколько еще придется нам терпеть эту липу, Барли? – спросил вполголоса белобрысый сотрудник одного из московских издательств, когда они поравнялись с ним. – Когда же нас вновь примутся угнетать, чтобы мы стали всем довольны? Если наше прошлое – ложь, кто поклянется, что и наше будущее не окажется ложью?
Они шли от стенда к стенду – Барли лидировал, Барли здоровался, Уиклоу следовал за ним.
– Иосиф! Рад вас видеть. Вот вам конверт. Только не проглотите его залпом.
– Барли! Дружище! Разве вам не передали моей записки? А может, я ее и не оставлял?
– Юрий! Рад вас видеть. Вот вам конверт.
– Вечерком загляните выпить, Барли! Придет Саша. И Роза. У Руда завтра концерт, так что он хочет остаться трезвым. Вы слышали про писателей, которых выпустили? Это же потемкинская деревня. Их выпускают, дают наесться досыта, предъявляют публике и снова сажают до будущего года. Идите-ка сюда. Я продам вам пару книжек, чтобы позлить Западнего.
Сперва Уиклоу не понял даже, что они добрались до цели. Он увидел среди выцветших флагов знамя с золотыми буквами, вышитыми на красном бархате. Он услышал вопль Барли: «Катя, где вы?» Но ничто не объясняло, кому принадлежит этот стенд: возможно, оформление еще не было завершено. Он увидел обычные неудобочитаемые книги о развитии сельского хозяйства Украины и народных грузинских танцах, издыхаюшие на полках от тягот предыдущих выставок. Он увидел обычных пять-шесть широкобедрых женщин, стоящих словно в ожидании поезда, и низенького небритого мужчину, который, держа перед собой сигарету, точно волшебную палочку фокусника, впивался хмурым взглядом в табличку с фамилией на лацкане у Барли.
«Назьян, – прочел, в свою очередь, Уиклоу. – Григорий Тигранович. Старший редактор издательства „Октябрь“«.
– Полагаю, вы ищете мисс Катю Орлову? – спросил Назьян у Барли по-английски и поднял сигарету еще выше, словно для того, чтобы она не заслоняла от него собеседника.
– И еще как! – с жаром ответил Барли, и две-три женщины сочувственно улыбнулись.
По лицу Назьяна расползлась парализующе-учтивая улыбка. Выписав сигаретой замысловатый вензель в воздухе, он отступил в сторону, и Уиклоу узнал со спины Катю, которая беседовала с двумя миниатюрными азиатками – бирманками, решил он. Но тут инстинкт заставил ее обернуться, она посмотрела на Барли, потом на Уиклоу, потом снова на Барли, и ее лицо озарила чудесная улыбка.
– Катя! Потрясающе, – робко произнес Барли. – Как ребятишки? Остались в живых?
– Спасибо! Они прекрасно себя чувствуют.
Под взглядами Назьяна, его сотрудниц и Уиклоу Барли вручил ей приглашение на званый вечер в честь гласности и рождения фирмы «Потомак и Блейр».
– Да, кстати, во второй половине дня я, может быть, покину этот вихрь веселья, – сказал Барли, когда они возвращались в павильон Запада. – Вы с Джеком и Мэри-Лу уж как-нибудь сами справляйтесь. А я обедаю с прекрасной дамой.
– Мы с ней знакомы? – спросил Уиклоу, и оба засмеялись.
Она жива и здорова, радостно думал Барли. Если что-то и происходит, ее это еще не коснулось.
* * *
В какой мере мы знали или догадывались о чувстве Барли к Кате? Со столь скрупулезно прослеживаемой и контролируемой операцией любовь сочеталась плохо и внушала нам что-то вроде робости.
В своей личной жизни Уиклоу усердно искал легких связей, но на личную жизнь Барли взирал глазами пуританина. Возможно, по молодости он не верил в страсть зрелых лет. Уиклоу полагал, что Барли просто увлекся в очередной неисчислимый раз. Люди в возрасте Барли не влюбляются.
Хензигер, примерно ровесник Барли, считал секс невоспетой привилегией людей, ведущих двойную жизнь, и ни на миг не усомнился в том, что Барли, с его прямолинейной честностью, возложит на алтарь долга и свое тело. Подобно Уиклоу, хотя по иным причинам, он не нашел ничего странного в нежности Барли к Кате, а для операции так даже счел ее желательной.
Ну, а в Лондоне? Четкой точки зрения там не существовало. На острове Брейди наговорил много всякого, но атака Брейди была отбита, а его совет оставлен без внимания.
Ну, а Нед? У Неда была жена, столь же дисциплинированная, как и он сам, и тоже не разбуженная. Нед говаривал с сочувственно-грустной улыбкой: какой джо в трудной стране устоит перед хорошенькой женщиной, если в столкновении со всем миром он обретает в ней опору?
Боб, Шеритон и Джонни – все, хотя и по-разному, пришли, видимо, к выводу, что частная жизнь Барли и его склонности настолько мелкотравчаты, что их нет надобности включать в уравнение.
А Палфри? Что думал старик Палфри, забегавший на Гроувенор-сквер при всякой возможности, а если ее не было, звонивший Неду с вопросом: «Ну, как там мальчик?»
Палфри думал о Ханне. Той Ханне, которую он любил и все еще любит, как способен любить только трус. Той Ханне, чья улыбка когда-то была такой же чудесной и теплой, как у Кати. «Ты хороший человек, Палфри, – с жутким самообладанием говорит она в те дни, когда пытается меня понять. – Ты найдешь выход. Может быть, не теперь, но все равно найдешь». И Палфри его нашел, как не найти! Он ссылался на профессиональную этику, столь удобную этику, согласно которой молодой нотариус, виновный в прелюбодеянии, тем самым теряет всякую возможность предпринять какие-либо шаги. Он ссылался на детей (ее и его) – это коснется стольких людей, дорогая! Он ссылался на узы брака – как они смогут обойтись без нас, дорогая? Дерек же сам себе яйца не сварит? Он ссылался на партнерство в фирме, а когда этому партнерству пришел конец, зарыл свою глупую голову в песок потаенной пустыни, где никакая Ханна уже никогда не сможет ему угрожать. И у него хватило духу сослаться на долг. Служба никогда не простит мне неопрятного развода, дорогая. Своему юрисконсульту? Да никогда!
И еще я вспомнил остров, тот вечер, когда мы с Барли стояли на галечном пляже и смотрели, как по серой зыби Атлантики на нас катится вал морского тумана.
«Они же никогда ее не выпустят, верно? – сказал Барли. – Не выпустят, если что-нибудь пойдет не так».
Я промолчал, да он, полагаю, и не ждал от меня ответа, но он был прав. Она, чистейшей воды советская гражданка, совершила чистейшей воды советское преступление. А до категории тех, кого обменивают, она далеко не дотягивала.
«И в любом случае детей она ни за что не оставит», – сказал он, подтверждая собственные сомнения.
Некоторое время мы смотрели через океан – он на Катю, а я на Ханну, которая тоже ни за что не оставила бы своих детей, а хотела взять их с собой и сделать честного человека из поденщика на полях юриспруденции, который спал с женой своего старшего партнера.
* * *
– Реймонд Чандлер! – возопил дядя Матвей из глубин любимого кресла, перекрикивая соседские телевизоры.
– Потрясающе, – сказал Барли.
– Агата Кристи!
– Ну, как же! Агата.
– Дэшил Хэммет! Дороти Сейерс, Джозефина Тей.
Барли сидел на диване, где его устроила Катя. Комната была крохотная. Раскинув руки, он, пожалуй, мог бы одновременно коснуться противоположных стен. Застекленная горка в углу хранила семейные реликвии. Катя уже познакомила его с ними. Керамические кружки, подарок ко дню ее свадьбы от одного ее друга, который сам их изготовил, поместив в медальоны портреты жениха и невесты. Ленинградский кофейный сервиз, уже разрозненный, некогда собственность дамы в деревянной рамке на верхней полке. Старинная коричневатая фотография безупречно толстовской пары: он – бородатый и очень внушительный, в накрахмаленном белом воротничке, она – в шляпке и с муфтой.
– Матвей без ума от английских детективных романов! – крикнула Катя из кухни, где завершала последние приготовления.
– Как и я, – ответил Барли, уклоняясь от истины.
– Он говорит вам, что при царях они запрещались. Уж цари не потерпели бы подобного вторжения в систему их сыска. Водка у вас еще есть? Только Матвею, пожалуйста, больше не наливайте. И обязательно съешьте что-нибудь. В отличие от вас, на Западе, мы не алкоголики. Не пьем без закуски.
Делая вид, будто ему интересно посмотреть ее книги, Барли вышел в тесный коридорчик, откуда мог ее видеть. Джек Лондон, Хемингуэй и Джойс, Драйзер и Джон Фаулз, Гейне, Ремарк и Рильке. Близнецы переговаривались в ванной. Он смотрел на нее сквозь открытую дверь кухни. Ее движения, нарочито неторопливые, словно бы оставались вне времени. Она вновь стала русской, подумал он. Когда что-то ладится, она благодарна. А если не ладится – такова жизнь. Матвей весело ораторствовал в комнате.
– О чем он говорит теперь? – спросил Барли.
– О блокаде.
– Я люблю вас.
– Ленинградцы отказывались признать, что потерпели поражение. – Она лепила пирожки с начинкой из печени и риса. Ее руки на мгновение замерли, а потом вновь отщипнули кусок теста. – Шостакович продолжал творить, хотя чернила замерзали в чернильнице. Писатели продолжали писать романы, и можно было каждую неделю пойти послушать новую главу, если только вы знали, в какой подвал спуститься.
– Я люблю вас, – повторил он. – Все мои неудачи подготовляли встречу с вами. Это факт.
Она резко выдохнула воздух. Они молчали, на мгновение перестав слышать и добродушный монолог Матвея в комнате, и плеск воды в ванной.
– Что еще он говорит? – спросил затем Барли.
– Барли… – начала она протестующе.
– Ну, пожалуйста. Переведите мне, что он говорит.
– С юга немцы были всего в четырех километрах от города. По окраинам они стреляли из пулеметов и били из орудий по центральным районам. – Она вручила ему салфетки, ножи с вилками и пошла следом за ним в комнату. – Двести пятьдесят граммов хлеба рабочим, всем остальным по сто двадцать пять. Что, вас правда так заинтересовал Матвей или вы, по обыкновению, притворяетесь из вежливости?
– Это зрелая, неэгоистичная, абсолютная, упоительная любовь. Я никогда в жизни ничего похожего не испытывал. И решил, что первой узнать об этом должны вы.
Матвей сиял на Барли улыбкой беспредельного обожания. В нагрудном кармане поблескивала его новая английская трубка. Катя посмотрела Барли в глаза, попробовала засмеяться, помотала головой – не в знак отрицания, а чтобы очнуться. Из ванной в халатиках вылетели близнецы и повисли на Барли. Катя усадила их за стол, во главе которого поместила Матвея. Барли сел рядом с ней, а она начала разливать щи. Всячески демонстрируя свою силу, Сергей извлек пробку из бутылки с вином, но Катя согласилась выпить только полрюмки, а Матвею не разрешалось ничего, кроме водки. Анна выскочила из-за стола, чтобы показать ему картинку, которую нарисовала, побывав в Тимирязевской академии: лошади, настоящее пшеничное поле, растения, которые не погибают под снегом. Матвей рассказывал про старика в механической мастерской через дорогу, и опять Барли потребовал, чтобы ему переводили дословно.
– Матвей говорит про знакомого старика, друга моего отца, – объяснила Катя. – Он работал в механической мастерской. И когда совсем обессилел от голода, начал привязывать себя к станку, чтобы не упасть. Так Матвей с моим отцом и нашли его – уже мертвым. Привязанным к станку. Замерзшим. Матвей, кроме того, хочет, чтобы вы узнали, что сам он носил светящийся значок, – Матвей гордо указал на свитере, где именно, – чтобы не сталкиваться с приятелями, когда они в темноте ходили с ведрами на Неву за водой. Вот так. А теперь довольно про Ленинград, – твердо сказала она. – Вы были очень добры, Барли. Как обычно. Надеюсь, искренне.
– В жизни я не был более искренним.
Барли как раз произносил тост за здоровье Матвея, когда телефон у дивана зазвонил. Катя вскочила, но ее опередил Сергей. Он прижал трубку к уху и прислушался, потом положил ее на рычаг, мотнув головой.
– Вечно попадают не туда, – сказала Катя и раздала тарелки для пирожков.
* * *
Существовала только ее комната. Существовала только ее кровать.
Дети уже легли, и Барли слышал, как они посапывают во сне. Матвей расположился на раскладушке в другой комнате и унесся в сновидениях в Ленинград. Катя сидела, выпрямившись, Барли сидел рядом с ней, держал ее руку в своих и вглядывался в ее лицо на фоне незанавешенного окна.
– Я и Матвея люблю, – сказал он.
Она кивнула и усмехнулась. Он провел костяшками пальцев по ее щеке и обнаружил, что она плачет.
– Просто по-другому, чем вас, – объяснил он. – Я люблю детей, дядюшек, собак, кошек и музыкантов. Весь Ноев ковчег на моей личной ответственности. Но вас я люблю так глубоко, что мне стыдно говорить об этом. Я был бы очень рад, если бы мы нашли способ заставить меня замолчать. Я смотрю на вас, и меня просто тошнит от звука собственного голоса. Изложить вам это в письменной форме?
Он зажал ее лицо в ладонях, повернул к себе и поцеловал. Потом нежно наклонил ее, так что она легла головой на подушку, и снова поцеловал, сперва в губы, а после – в сомкнутые влажные ресницы, а она обняла его и притянула к себе. Потом оттолкнула, вскочила и пошла взглянуть на близнецов. Вернувшись, она закрыла дверь своей спальни на задвижку.
– Если дети постучат, вы должны одеться, и мы будем очень серьезными, – предупредила она, целуя его в губы.
– Можно мне сказать им, что я вас люблю?
– Пожалуйста, только я не переведу.
– А вам можно?
– Только если очень тихо.
– А вы переведете?
Она больше не плакала. Она больше не улыбалась. Черные разумные глаза – ищущие, как и его собственные. Объятия без всяких оговорок – ни тайных условий, ни примечаний мелким шрифтом под соглашением.
* * *
Никогда еще я не видел Неда в таком настроении. Он превратился в Кассандру собственной операции, и его упрямый стоицизм только мешал принять всерьез овладевшие им дурные предчувствия. Он сидел в оперативном кабинете за своим столом, словно председатель военно-полевого суда, а Шеритон уютно расположился рядом, как оживший плюшевый медвежонок в человеческий рост. А когда в безрассудном порыве я повел Неда в «Коннот», куда иногда заходил с Ханной, и, чтобы облегчить ожидание, накормил его чудесным обедом в гриль-баре, мне все-таки не удалось заглянуть за маску его самообладания.
– Каким образом? Он ведь для нее только издатель. Ничего больше она про него не знает.
– Если только Дрозд ее не просветил, – сказал Клайв.
– Исключено, – ответил Нед и вернулся к своим мыслям. – Там стоял легковой автомобиль. Красный. А потом белый. Вы читали сообщение наблюдателей. Сначала был красный. Затем его сменил белый.
– Это домыслы. В теплые воскресенья вся Москва устремляется за город, – со знанием дела объяснил Клайв.
Он подождал ответа, не дождался и вновь вернулся к письму.
– У Кати оно никаких сомнений не вызвало, – возразил он. – Катя не кричит: «Подделка!» Она прыгает от радости. Если она ничего не учуяла, как и Скотт Блейр, то с какой стати нам здесь, в Лондоне, поднимать тревогу вместо них?
– Он попросил список, – продолжал Нед, словно прислушиваясь к дальним звукам музыки. – Окончательный исчерпывающий список вопросов. Почему?
Наконец подал голос Шеритон. Тяжелой лапой он осаживал Неда.
– Нед, Нед, Нед, Нед. Ну, ладно. Ведь опять День Номер Один, и мы все нервничаем. Давайте вздремнем.
Он встал. За ним Клайв. И я. Но Нед упрямо остался сидеть, опустив сжатые руки на стол.
Шеритон с симпатией, но настойчиво сказал, нагибаясь над ним:
– Нед, вы меня слышите? Нед? Ну, будет, Нед!
– Я не глухой.
– Да, но вы устали. Нед, если мы еще раз ругнем эту операцию, то все. Мы работаем с вашим человеком, с тем, кого вы привезли к нам, чтобы убедить нас. Мы горы свернули, чтобы добиться нынешнего положения. У нас есть источник. У нас есть фонды. У нас есть влиятельная аудитория. Мы на расстоянии плевка от возможности заполнить пробелы в наших сведениях, до которой ни умным машинам, ни электронным бонзам, ни пентагонским иезуитам не добраться и за сто световых лет. Если только мы не дадим воли нервам – как и Барли, как и Дрозд, – то заполучим сокровище, какое не снилось самому талантливому фантасту. Если мы не сорвемся.
Однако Шеритон говорил слишком уж убежденно, а его лицо, вопреки всей пухлой непроницаемости, выдавало отчаянную потребность в поддержке.
– Нед?
– Слышу вас, Рассел. Каждое слово.
– Нед, это ведь уже не надомное ткачество, черт подери. Мы пошли на крупную игру и теперь обязаны думать крупно. Крупнее некуда. Решение президента не повод сомневаться в своих же заключениях. Это, собственно говоря, приказ. Нед, я, честно, считаю, что вам необходимо поспать.
– Я не устал, – сказал Нед.
– Нет, устали. И полагаю, так скажут все. Полагаю, они даже скажут, что Нед шел ради Дрозда напролом, пока не явился большой злой американский волк и не забрал его джо. И сразу же Дрозд оказался очень и очень сомнительным источником. Ну, конечно, все скажут, что вы совсем вымотались.
Я взглянул на Клайва.
Он тоже смотрел на Неда, но такими холодными глазами, что у меня кровь в жилах застыла. Пора тебя передвинуть, говорили эти глаза. Пора примериться, как тебя вышвырнуть вон.
* * *
В этот день и Хензигер, и Уиклоу внимательно следили за Барли и часто докладывали о нем: Хензигер – Саю, уж не знаю, какими из их способов, а Уиклоу – Падди через внештатников. Оба подчеркнули его хорошее настроение и тихое спокойствие и каждый по-своему его полное самообладание. Оба описывали, как за завтраком он очаровал двух финских издателей, которые проявили интерес к проекту Транссибирской железной дороги.
– Они буквально ели у него из рук, – сказал Уиклоу, нечаянно представив этот завтрак в довольно-таки комичном виде. А впрочем, в «Меж» может произойти что угодно.
Оба с юмором описали, как Барли во что бы то ни стало пожелал служить им гидом – по его настоянию они вышли из такси у центрального входа, дабы дальше весь путь проделать пешком, как подобает пилигримам из капиталистического мира, впервые совершающим это паломничество.
И два шпиона-профессионала с удовольствием шли сквозь влажное сияние осеннего солнца, неся пиджаки на руке и поглядывая на своего джо, шагавшего между ними, а Барли в роли гида цветисто восхвалял архитектуру «позднего Бензинья» и сады в стиле «революционного рококо». Он неистово восторгался огромным декоративным бассейном и золочеными рыбами, которые орошали водяными струями зады пятнадцати золоченых нимф – по одной на каждую советскую республику. Он вынуждал их останавливаться перед белоколонными приютами любви и храмами наслаждения и указывал на надписи на порталах, гласившие, что посвящены они не Венере и Вакху, а павшим богам и богиням советской экономики – углю, стали и даже атомной энергии, Джек!
– Он острил, но пьян не был, – сообщил Хензигер, который еще в Ленинграде проникся к Барли симпатией. – Чертовски смешно острил.
От храмов Барли повел их по главной триумфальной аллее – длиной в милю и необъятной ширины Императорскому пути, – восславляющей Народные Достижения на Службе Человечества. И уж, конечно, никогда и нигде народовластие не запечатлевалось в столь имперских образах! Так он говорил. Бесспорно, ни одна революция нигде и никогда не обожествляла с такой полно – той все то, что она бралась сровнять с землей! Но к этому времени Барли уже приходилось выкрикивать свои кощунства зычным голосом, чтобы их можно было расслышать сквозь рев громкоговорителей, которые весь день лили потоки самовосхвалений на головы непросвещенных толп внизу.
Наконец – и неизбежно – они добрались до двух павильонов, в которых разместилась ярмарка.
– Справа от меня – издатели Мира, Прогресса и Доброй Воли, – объявил Барли тоном рефери на ринге. – Слева – сеятели фашистской империалистической лжи, порнографисты, отравители истины. Девять, десять. Аут!
Они показали пропуска и вошли внутрь.
* * *
Стенд новорожденного и географически темного издательства «Потомак и Блейр» стал хотя и небольшой, но вполне удовлетворительной сенсацией ярмарки. Любовно сотворенная Лэнгли эмблема «П. и Б.» блистала между менее великолепной продукцией «Астрал пресс» и «Пэрбек медиа». Оформление, охарактеризованное зодчими Лэнгли как бьющее в нос, но со вкусом, было образцом мгновенного воздействия. Выставленные книги (многие, как принято, в виде макетов, еще не запущенных в производство) были изготовлены с той заботливой тщательностью во всех деталях, какую разведки неизменно уделяют своим фальшивкам. Единственный приличный кофе на ярмарке булькал в хитроумной кофеварке в комнатке за стендом. И наливала его Мэри-Лу, родная дщерь Лэнгли. Для избранных там отыскивался даже запретный стаканчик шотландского виски, облегчавший им дневные труды. Запрет, собственно, был наложен самими организаторами, ибо даже литературная подделка должна твориться трезвыми, как стеклышко, людьми.
И Мэри-Лу с ее домотканой улыбкой школьницы и пышной юбкой из твида выглядела естественным продуктом солидной стороны Мэдисон-авеню. У кого достало бы проницательности разглядеть, что в нее вплетены и нити Лэнгли?
И Уиклоу с его изысканной профессиональной речью был воплощением того быстроглазого молодого издательского работника на взлете, каких десятками штампуют в наши дни.
А что до честного Джека Хензигера, он являл собой превосходный образец разбогатевшего флибустьера современной американской книготорговли. Он не делал секрета из своего прошлого. Нефтепроводы на Ближнем Востоке, гуманная помощь Афганистану, красная фасоль для горных племен в Таиланде, выращивающих опийный мак, – Хензигер и правда продавал все это, помимо того, что он побочно продавал Лэнгли. Но сердце его было отдано издательскому делу, и он сюда приехал доказать это.
Барли же словно бы упивался фальшью. Он бросился в нее, точно она-то и была его давно утраченной реальностью: пожимал руки, принимал поздравления конкурентов и коллег, а потом около одиннадцати признался, что ему что-то не сидится на месте, и предложил Уиклоу обойти окопы, чтобы подбодрить бойцов.
И они отправились. Барли нес охапку белых конвертов и всовывал их в избранные руки, веселыми воплями и приветствиями прокладывая себе дорогу в узких проходах, забитых посетителями и участниками.
– Провалиться мне, если это не Барли Чертов Блейр, – донесся знакомый голос из-за витрины с иллюстрированными Библиями на самых разных языках. – Помнишь меня, а? Третий слева в норковых подштанниках в свои далекие скромные дни?
– Спайки! Так они тебя снова впустили? – сказал Барли с искренним удовольствием и сунул ему конверт.
– Ну, волноваться я буду, когда они меня не выпустят. А это, значит, твой престарелый батюшка?
Барли познакомил его с талантливым редактором Уиклоу, и Спайки желтыми от никотина пальцами осенил его крестным знамением.
Они пошли дальше – только чтобы сразу же наткнуться на Дэна Зеппелина. Дэн не разговаривал. Дэн загробным шепотом вовлекал вас в заговор, скрестив руки на груди и наклоняясь через стол.
– Нет, вы мне ответьте, Барли, идет? Мы что – первопроходцы или хреновые сестры Митфорд? Ну, пусть кое-какие некниги в этом году идут как книги. Ну, пусть кое-какие неписатели выпущены из тюрем. Подумаешь! Вот я нынче утром подхожу к моему собственному стенду, а какая-то жопа забирает книги с моих полок. «Разрешите задать вам личный вопрос? – говорю я. – Какого хрена вам тут надо?» – «Приказ», – заявляет он и конфискует шесть книг. Мери Эмблсайд – хреновое «Черное сознание в песне и слове». Приказ! Нет, вы мне скажите, Барли, кто такие мы? И кто такие они? И что, по их мнению, они перестраивают, когда ничего и построено не было? Как можно перестроить труп?
В «Люпус букс» их отослали в кафе, где Сам Наш Президент, только что посвященный в рыцари сэр Питер Олифант обдурил даже русских, закрепив за собой столик. Надпись по-русски и по-английски на листе бумаги подтверждала его триумф. Последним предостережением для скептиков служили скрещенные флажки Великобритании и Советского Союза. В обрамлении переводчиков и высокопоставленных чиновников сэр Питер растолковывал те многочисленные выгоды, которые получит Советский Союз, субсидируя его щедрые покупки у советских издательств.
– Да это же сам граф! – вскричал Барли, вручая ему конверт. – А где графская корона?
Но именитость продолжала свои рассуждения, даже не поведя пыльной от седины бровью.
На стенде Израиля царил вооруженный мир. Темная очередь соблюдала порядок и хранила молчание. Привалившись к стенам, стояли молодые люди в джинсах и кроссовках. Лев Абрамович был седовлас и подавляюще высок. В свое время он служил в Ирландском гвардейском полку.
– Лев! Ну, как там Сион?
– Может, мы побеждаем, а может, счастливый конец перенесен в начало, – ответил Лев, засовывая в карман взятый у Барли конверт.
Из Израиля Уиклоу следом за Барли затрусил к павильону Мира, Прогресса и Доброй Воли, где нельзя уже было долее сомневаться ни в массированном историческом сдвиге, ни в том, кто этот сдвиг совершает.
Каждый плакат, каждый свободный кусочек стены пронзительно провозглашал новое Евангелие. На каждом стенде каждой республики мысли и произведения уже не нового пророка, изображенного в таком ракурсе, что родимое пятно исчезало, а подбородок был вздернут, соседствовали с наследием его бесцветного учителя – Ленина. У стенда ВААПа, где Барли и Уиклоу пожали несколько рук, а Барли избавился от целой партии конвертов, речи вождя в глянцевых переплетах, переведенные на английский, французский, испанский и немецкий, производили вполне отразимое впечатление.
– И сколько еще придется нам терпеть эту липу, Барли? – спросил вполголоса белобрысый сотрудник одного из московских издательств, когда они поравнялись с ним. – Когда же нас вновь примутся угнетать, чтобы мы стали всем довольны? Если наше прошлое – ложь, кто поклянется, что и наше будущее не окажется ложью?
Они шли от стенда к стенду – Барли лидировал, Барли здоровался, Уиклоу следовал за ним.
– Иосиф! Рад вас видеть. Вот вам конверт. Только не проглотите его залпом.
– Барли! Дружище! Разве вам не передали моей записки? А может, я ее и не оставлял?
– Юрий! Рад вас видеть. Вот вам конверт.
– Вечерком загляните выпить, Барли! Придет Саша. И Роза. У Руда завтра концерт, так что он хочет остаться трезвым. Вы слышали про писателей, которых выпустили? Это же потемкинская деревня. Их выпускают, дают наесться досыта, предъявляют публике и снова сажают до будущего года. Идите-ка сюда. Я продам вам пару книжек, чтобы позлить Западнего.
Сперва Уиклоу не понял даже, что они добрались до цели. Он увидел среди выцветших флагов знамя с золотыми буквами, вышитыми на красном бархате. Он услышал вопль Барли: «Катя, где вы?» Но ничто не объясняло, кому принадлежит этот стенд: возможно, оформление еще не было завершено. Он увидел обычные неудобочитаемые книги о развитии сельского хозяйства Украины и народных грузинских танцах, издыхаюшие на полках от тягот предыдущих выставок. Он увидел обычных пять-шесть широкобедрых женщин, стоящих словно в ожидании поезда, и низенького небритого мужчину, который, держа перед собой сигарету, точно волшебную палочку фокусника, впивался хмурым взглядом в табличку с фамилией на лацкане у Барли.
«Назьян, – прочел, в свою очередь, Уиклоу. – Григорий Тигранович. Старший редактор издательства „Октябрь“«.
– Полагаю, вы ищете мисс Катю Орлову? – спросил Назьян у Барли по-английски и поднял сигарету еще выше, словно для того, чтобы она не заслоняла от него собеседника.
– И еще как! – с жаром ответил Барли, и две-три женщины сочувственно улыбнулись.
По лицу Назьяна расползлась парализующе-учтивая улыбка. Выписав сигаретой замысловатый вензель в воздухе, он отступил в сторону, и Уиклоу узнал со спины Катю, которая беседовала с двумя миниатюрными азиатками – бирманками, решил он. Но тут инстинкт заставил ее обернуться, она посмотрела на Барли, потом на Уиклоу, потом снова на Барли, и ее лицо озарила чудесная улыбка.
– Катя! Потрясающе, – робко произнес Барли. – Как ребятишки? Остались в живых?
– Спасибо! Они прекрасно себя чувствуют.
Под взглядами Назьяна, его сотрудниц и Уиклоу Барли вручил ей приглашение на званый вечер в честь гласности и рождения фирмы «Потомак и Блейр».
– Да, кстати, во второй половине дня я, может быть, покину этот вихрь веселья, – сказал Барли, когда они возвращались в павильон Запада. – Вы с Джеком и Мэри-Лу уж как-нибудь сами справляйтесь. А я обедаю с прекрасной дамой.
– Мы с ней знакомы? – спросил Уиклоу, и оба засмеялись.
Она жива и здорова, радостно думал Барли. Если что-то и происходит, ее это еще не коснулось.
* * *
В какой мере мы знали или догадывались о чувстве Барли к Кате? Со столь скрупулезно прослеживаемой и контролируемой операцией любовь сочеталась плохо и внушала нам что-то вроде робости.
В своей личной жизни Уиклоу усердно искал легких связей, но на личную жизнь Барли взирал глазами пуританина. Возможно, по молодости он не верил в страсть зрелых лет. Уиклоу полагал, что Барли просто увлекся в очередной неисчислимый раз. Люди в возрасте Барли не влюбляются.
Хензигер, примерно ровесник Барли, считал секс невоспетой привилегией людей, ведущих двойную жизнь, и ни на миг не усомнился в том, что Барли, с его прямолинейной честностью, возложит на алтарь долга и свое тело. Подобно Уиклоу, хотя по иным причинам, он не нашел ничего странного в нежности Барли к Кате, а для операции так даже счел ее желательной.
Ну, а в Лондоне? Четкой точки зрения там не существовало. На острове Брейди наговорил много всякого, но атака Брейди была отбита, а его совет оставлен без внимания.
Ну, а Нед? У Неда была жена, столь же дисциплинированная, как и он сам, и тоже не разбуженная. Нед говаривал с сочувственно-грустной улыбкой: какой джо в трудной стране устоит перед хорошенькой женщиной, если в столкновении со всем миром он обретает в ней опору?
Боб, Шеритон и Джонни – все, хотя и по-разному, пришли, видимо, к выводу, что частная жизнь Барли и его склонности настолько мелкотравчаты, что их нет надобности включать в уравнение.
А Палфри? Что думал старик Палфри, забегавший на Гроувенор-сквер при всякой возможности, а если ее не было, звонивший Неду с вопросом: «Ну, как там мальчик?»
Палфри думал о Ханне. Той Ханне, которую он любил и все еще любит, как способен любить только трус. Той Ханне, чья улыбка когда-то была такой же чудесной и теплой, как у Кати. «Ты хороший человек, Палфри, – с жутким самообладанием говорит она в те дни, когда пытается меня понять. – Ты найдешь выход. Может быть, не теперь, но все равно найдешь». И Палфри его нашел, как не найти! Он ссылался на профессиональную этику, столь удобную этику, согласно которой молодой нотариус, виновный в прелюбодеянии, тем самым теряет всякую возможность предпринять какие-либо шаги. Он ссылался на детей (ее и его) – это коснется стольких людей, дорогая! Он ссылался на узы брака – как они смогут обойтись без нас, дорогая? Дерек же сам себе яйца не сварит? Он ссылался на партнерство в фирме, а когда этому партнерству пришел конец, зарыл свою глупую голову в песок потаенной пустыни, где никакая Ханна уже никогда не сможет ему угрожать. И у него хватило духу сослаться на долг. Служба никогда не простит мне неопрятного развода, дорогая. Своему юрисконсульту? Да никогда!
И еще я вспомнил остров, тот вечер, когда мы с Барли стояли на галечном пляже и смотрели, как по серой зыби Атлантики на нас катится вал морского тумана.
«Они же никогда ее не выпустят, верно? – сказал Барли. – Не выпустят, если что-нибудь пойдет не так».
Я промолчал, да он, полагаю, и не ждал от меня ответа, но он был прав. Она, чистейшей воды советская гражданка, совершила чистейшей воды советское преступление. А до категории тех, кого обменивают, она далеко не дотягивала.
«И в любом случае детей она ни за что не оставит», – сказал он, подтверждая собственные сомнения.
Некоторое время мы смотрели через океан – он на Катю, а я на Ханну, которая тоже ни за что не оставила бы своих детей, а хотела взять их с собой и сделать честного человека из поденщика на полях юриспруденции, который спал с женой своего старшего партнера.
* * *
– Реймонд Чандлер! – возопил дядя Матвей из глубин любимого кресла, перекрикивая соседские телевизоры.
– Потрясающе, – сказал Барли.
– Агата Кристи!
– Ну, как же! Агата.
– Дэшил Хэммет! Дороти Сейерс, Джозефина Тей.
Барли сидел на диване, где его устроила Катя. Комната была крохотная. Раскинув руки, он, пожалуй, мог бы одновременно коснуться противоположных стен. Застекленная горка в углу хранила семейные реликвии. Катя уже познакомила его с ними. Керамические кружки, подарок ко дню ее свадьбы от одного ее друга, который сам их изготовил, поместив в медальоны портреты жениха и невесты. Ленинградский кофейный сервиз, уже разрозненный, некогда собственность дамы в деревянной рамке на верхней полке. Старинная коричневатая фотография безупречно толстовской пары: он – бородатый и очень внушительный, в накрахмаленном белом воротничке, она – в шляпке и с муфтой.
– Матвей без ума от английских детективных романов! – крикнула Катя из кухни, где завершала последние приготовления.
– Как и я, – ответил Барли, уклоняясь от истины.
– Он говорит вам, что при царях они запрещались. Уж цари не потерпели бы подобного вторжения в систему их сыска. Водка у вас еще есть? Только Матвею, пожалуйста, больше не наливайте. И обязательно съешьте что-нибудь. В отличие от вас, на Западе, мы не алкоголики. Не пьем без закуски.
Делая вид, будто ему интересно посмотреть ее книги, Барли вышел в тесный коридорчик, откуда мог ее видеть. Джек Лондон, Хемингуэй и Джойс, Драйзер и Джон Фаулз, Гейне, Ремарк и Рильке. Близнецы переговаривались в ванной. Он смотрел на нее сквозь открытую дверь кухни. Ее движения, нарочито неторопливые, словно бы оставались вне времени. Она вновь стала русской, подумал он. Когда что-то ладится, она благодарна. А если не ладится – такова жизнь. Матвей весело ораторствовал в комнате.
– О чем он говорит теперь? – спросил Барли.
– О блокаде.
– Я люблю вас.
– Ленинградцы отказывались признать, что потерпели поражение. – Она лепила пирожки с начинкой из печени и риса. Ее руки на мгновение замерли, а потом вновь отщипнули кусок теста. – Шостакович продолжал творить, хотя чернила замерзали в чернильнице. Писатели продолжали писать романы, и можно было каждую неделю пойти послушать новую главу, если только вы знали, в какой подвал спуститься.
– Я люблю вас, – повторил он. – Все мои неудачи подготовляли встречу с вами. Это факт.
Она резко выдохнула воздух. Они молчали, на мгновение перестав слышать и добродушный монолог Матвея в комнате, и плеск воды в ванной.
– Что еще он говорит? – спросил затем Барли.
– Барли… – начала она протестующе.
– Ну, пожалуйста. Переведите мне, что он говорит.
– С юга немцы были всего в четырех километрах от города. По окраинам они стреляли из пулеметов и били из орудий по центральным районам. – Она вручила ему салфетки, ножи с вилками и пошла следом за ним в комнату. – Двести пятьдесят граммов хлеба рабочим, всем остальным по сто двадцать пять. Что, вас правда так заинтересовал Матвей или вы, по обыкновению, притворяетесь из вежливости?
– Это зрелая, неэгоистичная, абсолютная, упоительная любовь. Я никогда в жизни ничего похожего не испытывал. И решил, что первой узнать об этом должны вы.
Матвей сиял на Барли улыбкой беспредельного обожания. В нагрудном кармане поблескивала его новая английская трубка. Катя посмотрела Барли в глаза, попробовала засмеяться, помотала головой – не в знак отрицания, а чтобы очнуться. Из ванной в халатиках вылетели близнецы и повисли на Барли. Катя усадила их за стол, во главе которого поместила Матвея. Барли сел рядом с ней, а она начала разливать щи. Всячески демонстрируя свою силу, Сергей извлек пробку из бутылки с вином, но Катя согласилась выпить только полрюмки, а Матвею не разрешалось ничего, кроме водки. Анна выскочила из-за стола, чтобы показать ему картинку, которую нарисовала, побывав в Тимирязевской академии: лошади, настоящее пшеничное поле, растения, которые не погибают под снегом. Матвей рассказывал про старика в механической мастерской через дорогу, и опять Барли потребовал, чтобы ему переводили дословно.
– Матвей говорит про знакомого старика, друга моего отца, – объяснила Катя. – Он работал в механической мастерской. И когда совсем обессилел от голода, начал привязывать себя к станку, чтобы не упасть. Так Матвей с моим отцом и нашли его – уже мертвым. Привязанным к станку. Замерзшим. Матвей, кроме того, хочет, чтобы вы узнали, что сам он носил светящийся значок, – Матвей гордо указал на свитере, где именно, – чтобы не сталкиваться с приятелями, когда они в темноте ходили с ведрами на Неву за водой. Вот так. А теперь довольно про Ленинград, – твердо сказала она. – Вы были очень добры, Барли. Как обычно. Надеюсь, искренне.
– В жизни я не был более искренним.
Барли как раз произносил тост за здоровье Матвея, когда телефон у дивана зазвонил. Катя вскочила, но ее опередил Сергей. Он прижал трубку к уху и прислушался, потом положил ее на рычаг, мотнув головой.
– Вечно попадают не туда, – сказала Катя и раздала тарелки для пирожков.
* * *
Существовала только ее комната. Существовала только ее кровать.
Дети уже легли, и Барли слышал, как они посапывают во сне. Матвей расположился на раскладушке в другой комнате и унесся в сновидениях в Ленинград. Катя сидела, выпрямившись, Барли сидел рядом с ней, держал ее руку в своих и вглядывался в ее лицо на фоне незанавешенного окна.
– Я и Матвея люблю, – сказал он.
Она кивнула и усмехнулась. Он провел костяшками пальцев по ее щеке и обнаружил, что она плачет.
– Просто по-другому, чем вас, – объяснил он. – Я люблю детей, дядюшек, собак, кошек и музыкантов. Весь Ноев ковчег на моей личной ответственности. Но вас я люблю так глубоко, что мне стыдно говорить об этом. Я был бы очень рад, если бы мы нашли способ заставить меня замолчать. Я смотрю на вас, и меня просто тошнит от звука собственного голоса. Изложить вам это в письменной форме?
Он зажал ее лицо в ладонях, повернул к себе и поцеловал. Потом нежно наклонил ее, так что она легла головой на подушку, и снова поцеловал, сперва в губы, а после – в сомкнутые влажные ресницы, а она обняла его и притянула к себе. Потом оттолкнула, вскочила и пошла взглянуть на близнецов. Вернувшись, она закрыла дверь своей спальни на задвижку.
– Если дети постучат, вы должны одеться, и мы будем очень серьезными, – предупредила она, целуя его в губы.
– Можно мне сказать им, что я вас люблю?
– Пожалуйста, только я не переведу.
– А вам можно?
– Только если очень тихо.
– А вы переведете?
Она больше не плакала. Она больше не улыбалась. Черные разумные глаза – ищущие, как и его собственные. Объятия без всяких оговорок – ни тайных условий, ни примечаний мелким шрифтом под соглашением.
* * *
Никогда еще я не видел Неда в таком настроении. Он превратился в Кассандру собственной операции, и его упрямый стоицизм только мешал принять всерьез овладевшие им дурные предчувствия. Он сидел в оперативном кабинете за своим столом, словно председатель военно-полевого суда, а Шеритон уютно расположился рядом, как оживший плюшевый медвежонок в человеческий рост. А когда в безрассудном порыве я повел Неда в «Коннот», куда иногда заходил с Ханной, и, чтобы облегчить ожидание, накормил его чудесным обедом в гриль-баре, мне все-таки не удалось заглянуть за маску его самообладания.