– Нежданов, – внезапно объявил Барли безмолвной комнате, сам себя перебивая. – Я запомнил его фамилию. Нежданов. Драматург. Руководил одним из театров-студий, ни одной из своих пьес поставить не мог.
   Заговорил Уолтер. Его высокий голос нарушил внезапное затишье.
   – Дорогой мой мальчик, Виталий Нежданов – новейший герой дня. Через пять недель у него в Москве три премьеры одноактных пьес, и все возлагают на них самые невероятные надежды. Не то чтобы он хоть чего-нибудь стоил, но об этом нам упоминать не разрешается, ибо он диссидент. То есть был им.
   Впервые с тех пор, как я увидел Барли, его лицо стало неизъяснимо счастливым, и у меня возникло чувство, что наконец-то передо мной он настоящий, не скрытый облаками.
   – Нет, это замечательно! – с искренним удовольствием воскликнул он, как человек, способный радоваться успеху другого. – Фантастика! Как раз то, что требовалось Виталию. Спасибо, что сказали, – произнес он, внезапно молодея.
   Потом его лицо снова потемнело, и он начал прихлебывать виски маленькими глоточками.
   – Ну вот, так мы все и собрались, – не слишком понятно пробормотал он. – Чем больше, тем веселее. Познакомьтесь с моей двоюродной сестрой. Возьмите колбаски. А его глаза, я заметил, как и его слова, утратили ясность, устремились вдаль, как будто он уже готовился к тяжелому испытанию.
   Я обвел взглядом стол. Улыбающийся Боб. Боб будет улыбаться и на своем смертном одре, но с прямотой старого бойскаута. Клайв в профиль: лицо как лезвие топора и примерно столь же глубокомысленное. Уолтер – в вечном движении: откинув умную голову, Уолтер накручивает на гибкий указательный палец прядь волос, ухмыляется, глядя на резной потолок, ерзает и исходит потом. И Нед, лидер, – способный, изобретательный Нед, Нед – полиглот и воин, умеющий действовать и планировать, он сидит, как сел вначале, готовый к бою, и ждет сигнала атаки. Некоторые люди несут в себе проклятие вечного служения, размышлял я, глядя на него, – ведь неизбежен день, когда служить им будет нечему.
   * * *
   Большой, несуразный дом, продолжал Барли все в том же телеграфном стиле. Обшит деревом. Вроде английских загородных домов начала века. Резные веранды, заросший сад, березовая роща. Подгнившие скамейки, пылающие поленья, запах крикетного поля в дождливый день, плющ. Человек тридцать, в основном мужчины, сидят и стоят в саду, жарят, пьют, не обращая внимания на дождь, совсем как англичане. Вдоль дороги – жуткие драндулеты, совсем как английские машины до того, как самодовольные тэтчеровские свиньи взяли на абордаж государственный корабль. Приятные лица, выразительные голоса – литературная номенклатура. Входит Нежданов, ведя за собой Барли. Никто даже головы не повернул.
   – Хозяйка – поэтесса, – сказал Барли. – Тамара, фамилии не разобрал. Седые волосы, веселая. Муж – редактор научного журнала. Нежданов – его свояк. Каждый там был кому-то шурин, зять или свояк. Литература там – сила. Если у вас есть голос и вам дадут им воспользоваться, то слушать вас будут.
   Прихотливая память Барли разделила дальнейшее на три части. Обед, который начался примерно в половине третьего, – дождь как раз кончился. Вечер, который начался сразу после обеда. И, как он выразился, последний эпизод, когда произошло то, что произошло, который пришелся, насколько нам удалось понять, на смутные часы между двумя и четырьмя утра, когда, пользуясь словами Барли, он безболезненно парил между полной нирваной и темным беспамятством.
   Перед обедом Барли курсировал между группками – сначала с Неждановым, а потом в одиночестве – и трепался со всеми желающими.
   – Трепался? – подозрительно повторил Клайв, как будто услышал про какой-то новейший порок.
   Боб поспешил перевести.
   – Болтал, Клайв, – объяснил он обычным дружеским тоном. – Болтал за рюмкой. Ничего дурного.
   А когда позвали обедать, они расселись за дощатым столом: Барли – у одного конца, Нежданов – у другого, а между ними – бутылки белого грузинского вина, и все рассуждали на лучшем своем английском языке о том, может ли истина быть истиной, если она неудобоварима для так называемой великой пролетарской революции; и следует ли нам вернуться к духовным ценностям наших предков; и оказывает ли перестройка положительное влияние на жизнь простого народа; а если вы действительно хотите узнать, что неладно в Советском Союзе, то нет лучшего способа выяснить это, чем попытаться отправить холодильник из Новосибирска в Ленинград.
   К моему тайному раздражению, Клайв снова его перебил. Как человек, которому наскучили не относящиеся к делу подробности, он пожелал узнать имена. Барли хлопнул себя ладонью по лбу, забыв враждебность, которую вызывал в нем Клайв:
   – Имена, Клайв, господи! Один – преподаватель Московского государственного университета, только его фамилию я не уловил. Еще один, занимается химией, – сводный брат Нежданова, они называли его «Аптекарь». Кто-то из Академии наук, какой-то Грегор, только я не удосужился узнать его фамилию, а чем он занимается – и подавно.
   – За столом были женщины? – спросил Нед.
   – Две, но обе не Кати, – сказал Барли, и его сообразительность произвела на Неда видимое впечатление, как, впрочем, и на меня.
   – Но ведь там был кто-то еще, не так ли? – предположил Нед.
   Барли медленно выпрямился, выпил и, зажав стакан между коленями, вновь наклонился, втягивая носом мудрость его содержимого.
   – Да-да, конечно, там был кто-то еще, – согласился он. – Всегда ведь находится кто-то еще, не правда ли? – загадочно добавил он. – Не Катя. Кто-то другой.
   Его голос изменился. В чем именно – я понять не мог. Голос зазвучал резче. Оттенок сожаления или раскаяния? Я ждал, как и все остальные. По-моему, уже тогда все мы почувствовали, что на горизонте появляется что-то необычное.
   – Худой бородач, – продолжал Барли, вглядываясь в темноту, будто наконец-то его разглядел. – Высокий. Темный костюм, черный галстук. Впалые щеки. Наверное, поэтому и отрастил бороду. Рукава коротковаты. Черные волосы. Пьяный.
   – У него была фамилия? – спросил Нед.
   Барли все еще смотрел куда-то в полумрак, описывая то, чего никто из нас не видел.
   – Гёте, – наконец произнес он. – Как у поэта. Все они там звали его Гёте. Познакомьтесь с нашим знаменитым писателем Гёте. Возраст неопределенный – можно дать и пятьдесят, можно и восемнадцать. Худенький, как мальчишка. Красные пятна на скулах. И эта борода.
   Вот тут-то, как позже заметил Нед, когда проигрывал нам пленку, операция «Дрозд», фигурально выражаясь, и расправила крылья. Момент этот не был отмечен ни благоговейным молчанием, ни чьим-то судорожным вздохом. Наоборот, Барли выбрал именно его, чтобы расчихаться, – первый приступ из многих за то время, пока мы с ним общались. Сначала отдельные выстрелы, слившиеся затем в грандиозный залп. А потом приступ медленно угасал, а Барли бил себя по лицу носовым платком и ругался, когда его чуть отпускало.
   – Чертова аллергия, – объяснил он виновато.
   * * *
   – Я блистал, – продолжал Барли. – Что бы я ни сказал, все вызывало у них восторг.
   Он снова наполнил стакан, на этот раз водой, и пил маленькими глоточками, медленно и ритмично, как пластмассовые птички, которые кланялись между миниатюрами на стойке каждого мрачного английского бара, пока их не вытеснили телевизоры.
   – Мистер Чудо, вот кем я был. Звезда эстрады и экрана. Человек с Запада, обходительный и неотразимый. За тем я ведь и езжу туда, не так ли? Только там люди настолько полоумны, что слушают мои бредни. – И снова прядь его волос почти коснулась стакана. – У них всегда так. Едешь за город погулять, а кончаешь спорами с кучкой пьяных поэтов о свободе и об ответственности. Заходишь отлить в грязную общественную уборную, а сосед нагибается к тебе и спрашивает, есть ли жизнь после смерти. Потому что ты с Запада. И, следовательно, знаешь. И ты говоришь им. И они запоминают. Ничего не упуская.
   Возникла явная опасность, что он вот-вот вообще перестанет говорить.
   – Почему бы вам просто не рассказать, что произошло, а критику предоставить нам? – заметил Клайв тоном, словно намекавшим, что Барли критика не по чину.
   – Я сверкал. Вот что произошло. Тонкий ум разгулялся вовсю. А, забудьте!
   Но забывать никто не собирался, как свидетельствовала веселая улыбка Боба.
   – Барли, по-моему, вы чересчур строги к себе. С какой стати винить себя за то, что вы были душой общества? Судя по всему, вы просто платили за гостеприимство.
   – О чем же вы говорили? – спросил Клайв, которого не сбило добродушное вмешательство Боба.
   Барли пожал плечами.
   – Как восстановить русскую империю – в перерыве между обедом и чаем. О мире, прогрессе и гласности – без всякого регламента. О немедленном безоговорочном разоружении.
   – Вы часто рассуждаете на эти темы?
   – Когда бываю в России, то часто, – отрезал Барли, которого снова спровоцировал тон Клайва, но опять-таки ненадолго.
   – Нельзя ли нам узнать, что именно вы говорили?
   Однако свою историю Барли рассказывал не Клайву. Он рассказывал ее себе самому, комнате и тем, кто в ней находился, своим случайным попутчикам, пункт за пунктом – полный обзор своего безумия.
   – Я говорил, что разоружение – вопрос не военный и не политический. А вопрос человеческой воли. Нам надо решить, хотим мы мира или войны, и готовиться к этому. Ведь к чему мы приготовимся, то мы и получим. – Он на мгновение умолк. – Это у меня на языке вертелось, – объяснил он, опять адресуясь к Неду. – Подогретые аргументы, которых я там набрался.
   И, словно чувствуя, что требуются дальнейшие объяснения, он начал вновь:
   – Дело в том, что я тогда как раз на неделю стал специалистом по этим вопросам. Я взвешивал, не стоит ли фирме заказать что-нибудь срочное на подобную тему. Один посредник на ярмарке пристал ко мне с книгой о гласности и кризисе мира. Статьи старых и новых ястребов, переоценка стратегии. Может ли все-таки разразиться настоящий мир? Они бы заключили контракты кое с кем из американских боевых скакунов шестидесятых годов и показали бы, что очень многие из них, уйдя в отставку, повернули на сто восемьдесят градусов.
   Он говорил виноватым тоном, но отчего? – спрашивал я себя. К чему он нас готовит? Почему считает, что должен смягчить удар заранее? Боб, который, несмотря на свое добродушие, дураком отнюдь не был, наверное, задавал себе тот же вопрос.
   – На мой взгляд, идея весьма заманчивая, Барли. Пахнет деньгами. Я и сам, пожалуй, не против участия, – добавил он со смешком, означавшим «между нами, мужчинами, говоря».
   – То есть вы усвоили этот жаргон, – сказал Клайв все с тем же скрытым сарказмом. – И срыгнули на них. Вы это подразумеваете? Конечно, восстановить алкогольные полеты своего воображения не так-то просто, но мы будем весьма признательны, если вы все же постараетесь.
   Чему Клайв учился, думал я, если он вообще когда-нибудь учился? И где? Кто его породил и воспитал? Где Служба откапывала эти мертвые мещанские души со всем набором соответствующих ценностей при полном отсутствии прочих?
   Тем не менее возобновившаяся атака не вызвала у Барли отпора.
   – Я сказал, что верю в Горбачева, – начал он спокойно, отпивая глоток воды. – Они могут и не верить, а я верю. Я сказал, что дело Запада – найти его другую половину, а дело Востока – осознать важность половины, имеющейся у них. Я сказал, что если бы американцы так же сильно заботились о разоружении, как о том, чтобы высадить на Луне какого-то дурака или снабдить зубную пасту розовыми полосками, то мы бы разоружились давным-давно. Я сказал, что величайшим грехом Запада была вера в то, что мы, усиливая гонку вооружений, сможем довести советскую систему до банкротства, – ведь при этом мы ставили на карту судьбу всего человечества. И я сказал, что, бряцая оружием, Запад дал советским лидерам повод держать свои ворота на запоре и превратить государство в гарнизон.
   Уолтер заржал и прикрыл редкие зубы безволосой рукой.
   – О господи! Значит, во всех бедах России виновны мы? Честное слово, это великолепно! А вы не думаете, что инициатива принадлежала им? Что они заперли себя в границах собственной паранойи?
   Нет, он так не думает. Сразу видно.
   Однако Барли невозмутимо продолжал свою исповедь.
   – Кто-то спросил меня, а не думаю ли я, что ядерное оружие сохраняло мир на протяжении сорока лет? Я ответил, что это иезуитская чушь. С таким же успехом можно было бы сказать, что порох сохранял мир от Ватерлоо до Сараево. Да и вообще, спросил я, что такое мир? Бомба не помешала войне в Корее и не помешала войне во Вьетнаме. Она не помешала прибрать к рукам Чехословакию, устроить блокаду Берлина, построить Берлинскую стену, вторгнуться в Афганистан. Если это мир, то тогда давайте попробуем обойтись без бомбы. Я сказал, что нам нужны не эксперименты в космосе, а эксперименты с человеческой природой. Сверхдержавы должны вместе патрулировать земной шар. Я разошелся вовсю.
   – Неужели вы сами верите в эту чепуху? – спросил Клайв.
   Барли, казалось, сам не знал, верит или нет. Ему словно бы представилось, что он слишком легковесен, и его охватил стыд.
   – Потом мы заговорили о джазе, – сказал он. – Бикс Бейдербек, Луи Армстронг, Лестер Янг. Я кое-что сыграл.
   – Да неужели там нашелся саксофон? – с невольной улыбкой воскликнул Боб. – А что еще у них было? Турецкие барабаны? Оркестр из десяти человек? Барли, я этому просто не верю!
   Сначала мне показалось, что Барли намерен уйти. Он распрямился, встал на ноги, посмотрел по сторонам, отыскивая взглядом дверь, и с виноватым видом направился к ней. Нед встревоженно вскочил, опасаясь, что Брок перехватит Барли первым. Но Барли остановился на полпути у низенького резного столика. Наклонившись над ним, он начал легонько постукивать кончиками пальцев по краю и напевать в нос «па-па-паа, па-па-па-па» под аккомпанемент воображаемых тарелок, щеток и барабанов.
   Боб уже аплодировал, Уолтер тоже. Аплодировал и я, а Нед смеялся. Только Клайв не нашел в этом ничего забавного. Барли, трезвея, отпил воды и снова сел.
   – Потом они спросили меня, что можно сделать, – сказал он так, будто и не вставал со стула.
   – Кто спросил? – сказал Клайв своим въедливым недоверчивым тоном.
   – Кто-то из гостей. Какое это имеет значение?
   – Будем считать, что значение имеет все, – отрезал Клайв.
   Барли опять заговорил в русской манере, вязкой и настойчивой:
   – Ну, ладно, Барли. Предположим, все так, как вы говорите. Так кто же будет проводить эти эксперименты с человеческой природой? Вы и будете, сказал я. Они очень удивились. Почему мы? Потому что, ответил я, когда речь идет о радикальных переменах, Советам они даются легче, чем Западу. У них немногочисленное руководство и интеллигенция с традиционно большим влиянием. В условиях западной демократии перекричать толпу куда труднее. Им этот парадокс пришелся по вкусу. И мне тоже.
   Даже эта лобовая атака на великие демократические ценности не смогла поколебать добродушной снисходительности Боба.
   – Что же, Барли, хоть это весьма широкое обобщение, по-моему, в нем что-то есть.
   – Но вы дали им совет, что именно необходимо сделать? – настаивал Клайв.
   – Я сказал: осталась только Утопия. Я сказал: то, что двадцать лет назад казалось несбыточной мечтой, сегодня – наша единственная надежда, касается ли это разоружения, экологии или просто выживания человечества. Горбачев понял это, а Запад не пожелал. Я сказал, что западные интеллектуалы должны обрести голос. Я сказал, что Запад должен подавать пример, а не следовать ему. Столкнуть эту лавину – обязанность каждого.
   – Итак, одностороннее разоружение, – произнес Клайв, переплетая пальцы. – Олдермастон [4], мы идем! О, да. Ну-ну. – Правда, это «да» прозвучало как «н-да». Так он произносил «да», когда имел в виду «нет».
   На Боба это произвело заметное впечатление.
   – И вы были так красноречивы, только кое-что подчитав на эту тему? – сказал он. – Барли, это поразительно. Если бы я был способен так вбирать информацию, то очень бы гордился.
   Пожалуй, слишком уж поразительно, имел он в виду, но Барли, видимо, не замечал подтекста.
   – А пока вы спасали нас от наших худших инстинктов, чем занимался человек по имени Гёте? – спросил Клайв.
   – Ничем. Другие присоединились к нашему разговору. А Гёте нет.
   – Но он слушал? С раскрытым ртом?
   – К тому времени мы пересоздавали мир. Новая Ялта. Все говорили разом. За исключением Гёте. Он не ел, не разговаривал. А я обращался к нему со все новыми идеями именно потому, что он молчал. Только все заметнее бледнел и все больше пил. Я махнул на него рукой.
   – Гёте так ничего и не сказал, – продолжал Барли тем же тоном недоуменного самообвинения. – За все это время не проронил ни словечка. Слушал, будто вглядывался в магическое зеркало. Иногда смеялся, хотя и не тогда, когда было чему смеяться. Или вставал и шел прямиком к столику с бутылками и наливал себе еще водки, хотя все уже перешли на вино, и возвращался назад с полной рюмкой, которую осушал в два глотка, как только кто-нибудь произносил подходящий тост. Но сам Гёте ни разу тоста не предложил, – сказал Барли. – Он принадлежит к людям, которые оказывают нравственное воздействие на окружающих именно молчанием, так что в конце концов уже не знаешь, то ли их снедает тайный недуг, то ли они совершили нечто великое.
   Когда Нежданов повел всех в дом послушать записи Каунта Бейси на стереопроигрывателе, Гёте послушно пошел со всеми. И только глубокой ночью, когда Барли и думать о нем забыл, Гёте наконец заговорил.
   * * *
   И снова Нед позволил себе один из своих редких вопросов:
   – Как держались с ним другие?
   – Уважительно. Он был для них чем-то вроде оракула. «Давайте узнаем, что об этом думает Гёте». А он поднимал свою рюмку, пил за их здоровье, и мы все, кроме него, смеялись.
   – И женщины тоже?
   – Все. Они считались с его мнением. Так сказать, расступались перед ним. Идет великий Гёте.
   – И никто не сказал вам, где он живет или где работает?
   – Сказали, что он приехал в отпуск откуда-то, где пить не полагается. Что он в «пьяном отпуску». И все время пили за его «пьяный отпуск». Он кому-то там приходился братом. Возможно, Тамаре. Не знаю. Или двоюродным. Я не разобрал.
   – Вам не кажется, что они оберегали его? – спросил Клайв.
   Пауза. В паузах Барли, подумал я, есть что-то присущее только ему. Настоящее существует для него постольку-поскольку, мысленно он вдруг оказывается где-то еще, и ты сидишь как на иголках, не зная, вернется он или нет.
   – Да, – неожиданно произнес Барли, словно сам изумляясь своему ответу. – Да, да, они оберегали его. Ну конечно же! Это было общество его болельщиков. Только так.
   – От чего же они его оберегали?
   Снова пауза.
   – Возможно, от необходимости откровенно объяснять свои мысли. Тогда мне это не пришло в голову. Но вот сейчас я вижу, что так оно и было. Совершенно верно.
   – Но почему же откровенность ему возбранялась? Вы можете это объяснить, ничего не придумывая? – спросил Клайв, видимо, стараясь непрерывно держать Барли в состоянии раздражения.
   Но Барли не поддался.
   – Я вообще не придумываю, – сказал он. И мне кажется, мы все это знали. А Барли снова ушел куда-то. – Он словно был под огромным напряжением. Напряжение буквально ощущалось, – сказал он, вернувшись.
   – Что вы хотите этим сказать?
   – Красноречивое молчание. На скорости ста миль в час слышно только биение его мысли.
   – Но никто не сказал вам: «Он – гений» или что-нибудь в том же роде?
   – Никто. Говорить это было незачем.
   Барли взглянул на Неда и увидел, что он понимающе кивает. Оперативник до мозга костей, пусть и в резерве, Нед имел обыкновение оказываться впереди вас, когда вы были убеждены, что он все еще старается вас нагнать.
   Боба интересовал другой вопрос.
   – А никто не взял вас за локоток и не объяснил, почему, собственно, Гёте так пьет?
   Барли непринужденно рассмеялся. В том, как он вдруг вырывался на волю, было что-то пугающее.
   – О господи! В России, чтобы пить, причин не требуется! Назовите мне хоть одного приличного русского, который способен на трезвую голову думать о том, что творится в его стране.
   И снова он умолк, морщась в полумраке. И выругался себе под нос – видимо, по собственному адресу. Потом заставил себя вернуться к действительности:
   – Проснулся около полуночи, как от толчка. – Он засмеялся. – Черт! Где я? Лежу в шезлонге, на веранде, укрытый одеялом! Сначала подумал, что я в Штатах. Застекленная веранда с марлей от комаров, сад – ну прямо Новая Англия! Только вот не мог взять в толк, как это я после приятного обеда в Переделкине вдруг очутился в Америке. Потом вспомнил: они перестали со мной разговаривать и я заскучал. Нет, ничего против меня они не имели, а просто напились, и им надоело быть пьяными на иностранном языке. Тогда я и устроился в уголке веранды с бутылкой виски. Кто-то набросил на меня одеяло, спасая от ночной сырости. Наверное, меня разбудила луна. Огромная полная луна. Словно налитая кровью. И тут я услышал, что кто-то пытается со мной разговаривать. Очень торжественно. Английский – безупречный. О, черт, подумал я, еще кого-то принесло в такую поздноту. «Есть вещи дурные по необходимости, мистер Барли. А есть вещи дурные сверх необходимости», – сказал этот «кто-то». Он цитировал мои слова, сказанные за обедом. Мою потрясающую лекцию о мире. Уж не знаю, кого цитировал я. Потом я вгляделся попристальнее и вижу парящего надо мной бородатого стервятника в полтора человеческих роста – в руке бутылка водки, волосы шевелит ветер. Тут он пристраивается возле меня на корточках и наливает себе рюмку. «А, Гёте! – говорю. – Как, вы еще живы? Рад снова вас увидеть».
   То, что освободило Барли, вновь бросило его в темницу – во всяком случае, он опять нахмурился.
   – Тут он выдает мне еще один мой застольный перл: «Все жертвы равны. Равны в одинаковой степени». Я смеюсь. Но не очень. Наверное, мне стало неловко. Не по себе. Словно за мной шпионили. Сидит субъект за обеденным столом пьяный. Ничего не ест, не говорит ни слова. И вдруг десять часов спустя начинает цитировать меня, как магнитофон. Неприятно.
   «Кто вы, Гёте? – говорю я. – Когда вы не пьете и не слушаете, чем вы зарабатываете на жизнь?»
   «Я нравственный изгой, – отвечает он. – Торгую замаранными теориями».
   «Всегда приятно познакомиться с писателем, – говорю я. – И что же вы сейчас творите?»
   «Все, – говорит. – Историю, комедию, ложь, романтичные повести», – и давай пересказывать какую-то ерунду, которую написал о куске масла: оно растаяло на солнце, так как у него не было твердой точки зрения. Только вот говорил он не как писатель. Слишком застенчиво. Посмеивался над собой, а может быть, и надо мной тоже. Конечно, на то у него было полное право, но смешнее мне от этого не становилось.
   И вновь мы застыли в ожидании, глядя на силуэт Барли. Напряжение – было оно в нас или в нем? Он отпил воды из стакана. Помотал головой и пробормотал «нехорошо» или, быть может, «пошел ты», но что именно, не уловили ни его слушатели, ни микрофоны. Мы услышали, как стул затрещал под ним, будто сырое полено. На пленке это звучит как перестрелка.
   – Потом он мне говорит: «Послушайте, мистер Барли. Вы ведь издатель. Что ж вы не спросите меня, откуда я черпаю свои идеи?» А я подумал: издатели, старина, таких вопросов не задают. Но какого черта?
   «Хорошо, Гёте, – говорю я. – Откуда вы черпаете свои идеи?»
   «Мои идеи, мистер Барли, я черпаю, во-первых…» – и он начал загибать пальцы.
   Барли тоже растопырил длинные пальцы и начал загибать их, лишь чуть-чуть сохраняя русскую интонацию. И вновь меня поразила цепкость его музыкальной памяти: он, казалось, не повторял слова, а извлекал их из какой-то проклятой гулкой залы, хранившей все им услышанное.
   – «Мои идеи я черпаю, во-первых, с бумажных скатертей берлинских кафе тридцатых годов». Тут он одновременно глотает водку и шумно вдыхает ночной воздух. Со всхлипом. Понимаете, о чем я? Когда в груди булькающие хрипы? «Во-вторых, – говорит, – из публикаций моих более одаренных конкурентов. В-третьих, из похабных фантазий генералов и политиков всех стран. В-четвертых, из высвобожденного интеллекта насильственно завербованных нацистских ученых. В-пятых, у великого советского народа, любое демократическое пожелание которого фильтруется через консультации на всех уровнях, а затем сбрасывается в Неву. И в-шестых, – очень редко – из встречи с каким-нибудь выдающимся западным интеллектуалом, с которым вдруг сведет меня жизнь». Это, видимо, относилось ко мне: он просто жег меня взглядом, проверяя, как я это восприму. Уставился, как не по годам развитой ребенок. Передает жизненно важные сигналы. Потом вдруг меняется и становится подозрительным. С русскими так бывает. «За обедом вы разыграли недурной спектакль, – говорит. – Как это вам удалось убедить Нежданова пригласить вас?» Это ирония. Означает: я вам не верю.
   «Я его не убеждал, – говорю. – Это была его идея. Что, собственно, вы пытаетесь мне приписать?»
   «На идеи нет права собственности, – говорит он. – Эту ему внушили вы. В уме вам не откажешь. Тонкая работа, должен сказать. Поздравляю».
   Тут он перестает иронизировать надо мной и вдруг вцепляется мне в плечи, будто тонет. Не знаю, дурно ему стало или он просто потерял равновесие. У меня скверное предчувствие, что его вот-вот вырвет. Хочу помочь ему, но не знаю как. Он весь горит и обливается потом. Его пот капает на меня. Волосы все мокрые. И эти безумные детские глаза. По-моему, я расстегнул ему воротник. Потом я слышу его голос – около моего уха, и его губы, и горячее дыхание – все сразу. Сначала я ничего не могу разобрать, слишком уж он близко. Я откидываюсь, но он тянется за мной.