Страница:
– Привет, Гарри, – сказал он.
– Привет, Барли, – ответил я.
На мне был легкий, но темный костюм – темно-синий без намека на серый цвет. Я ответил «привет, Барли», ожидая увидеть его улыбку.
Он похудел, окреп, держал плечи прямо, так что стал действительно очень высоким – на голову выше меня. Помнится, ожидая, я подумал: «Ты путешественник без нервов». В наши первые дни Ханна говорила, что нам бы следовало стать именно такими. Прежние размашистые жесты исчезли. Пребывание в тесных пространствах сделало свое дело. Он выглядел стройным и подтянутым. На нем были джинсы и старая спортивная рубашка с закатанными рукавами. Белые брызги краски испещряли руки по локоть, через лоб тянулся белый мазок. Позади него я увидел стремянку, выкрашенную до половины стену, а в центре комнаты груды книг и стопки пластинок, частично укрытые простыней.
– Приехали сыграть партию в шахматы, Гарри? – спросил он все так же без улыбки.
– Мне надо с вами поговорить, – сказал я так, словно обращался к Ханне или вообще к тому, кому намеревался предложить полумеры.
– Официально?
– Ну-у…
Он рассматривал меня, точно не расслышал ни единого моего слова, – откровенно и неторопливо, как будто времени у него было хоть отбавляй. Наверное, вот таким взглядом рассматривают сокамерников или следователей в мире, где правила вежливости не слишком соблюдаются.
Но в его взгляде не было никакой подавленности или пристыженности, или надменности, или уклончивости. Наоборот, взгляд этот стал даже более ясным, чем мне помнилось, будто теперь навеки был обращен в дальние пределы, куда прежде устремлялся лишь изредка.
– Если хотите, могу предложить вам охлажденный портвейн, – сказал Барли и посторонился, открывая мне доступ в комнату. Посмотрел на меня в упор, когда я проходил мимо, а потом закрыл дверь и заложил засов.
Но так и не улыбнулся.
Его настроение оставалось для меня загадкой. Ощущение было такое, что я сумею хоть что-то понять в нем, только если он сам мне скажет. Или, формулируя по-другому, что я уже сумел понять в нем все, доступное моему пониманию. Прочее же – бесконечность.
Стулья были тоже укрыты простынями, но он сдернул их и сложил, словно свое постельное белье. Я давно уже заметил, что люди, побывавшие в тюрьме, очень долго не в состоянии стряхнуть с себя гордость.
– Что вам нужно? – спросил он, наливая нам по рюмке из бутылки.
– Мне поручили подвязать концы, – сказал я. – Получить от вас кое-какие ответы. И гарантии. И дать вам гарантии… – Я запутался. – Если мы можем помочь, – добавил я. – Если вы в чем-то нуждаетесь. Договориться кое о чем на будущее и так далее.
– Все необходимые гарантии у меня уже есть, спасибо, – сказал он вежливо, зацепившись за единственное слово, привлекшее его внимание. – Они сделают все, но в свое время. Я обещал молчать. – Наконец он улыбнулся. – Я последовал вашему совету, Гарри, и стал влюбленным на расстоянии, как вы.
– Я побывал в Москве, – сказал я, изо всех сил стараясь найти стержень для нашего разговора. – Посещал те места. Видел тех людей. Ездил под своей настоящей фамилией.
– Какой? – спросил он с той же вежливостью. – Как ваша фамилия?
– Палфри, – ответил я, обойдясь без «де».
Он улыбнулся не то сочувственно, не то умудренно.
– Служба направила меня туда поискать вас. Неофициально-официально, если можно так выразиться. Расспросить о вас русских. Словом, подвязать концы. По нашему мнению, настало время выяснить, что с вами случилось. Проверить, нельзя ли помочь.
И убедиться, что они соблюдают правила, мог бы я добавить. Что никто в Москве не собирается рубить сук, на котором сидим мы все. Ни дурацкой утечки информации, ни публичных трюков.
– Но я же сообщил вам, что со мной случилось, – сказал он.
– В ваших письмах Уиклоу, Хензигеру и другим?
– Да.
– Ну, естественно, мы поняли, что письма эти писались под нажимом, если вообще их писали вы. Вспомните письмо бедняги Гёте!
– Чушь, – сказал он. – Я написал их по собственной инициативе.
Я подобрался поближе к тому, что мне поручили ему сказать, а также и к своему «дипломату».
– С нашей точки зрения, вы вели себя очень благородно, – сказал я, вынув папку и расстегнув ее у себя на коленях. – Под нажимом говорит каждый, и вы не составили исключения. Мы благодарны за то, что вы сделали для нас, и понимаем, чего это стоило вам. И профессионально, и лично. Мы хотим, чтобы вы получили полную компенсацию. Естественно, на определенных условиях. Сумма может быть весьма порядочной.
Где он научился так смотреть на меня? Отгораживаться с таким спокойствием? Вызывать напряжение в других, а самому оставаться невозмутимым?
Я прочел ему условия, почти такие же, как и для Ландау, только прямо наоборот. Оставаться за пределами Соединенного Королевства и не приезжать туда, не получив предварительно нашего согласия. Полное и окончательное удовлетворение всех претензий, его вечное молчание, гарантированное полудюжиной способов. И много денег – подпишите вот тут – при условии, неизменном и единственном условии, что он будет держать язык за зубами.
А он не подписал. Тема эта ему уже приелась, и он отмахнулся от внушительной ручки.
– Да, кстати, а что вы сделали с Уолтом? Я привез ему шапку. Что-то вроде грелки на чайник в тигриную полоску. Только не помню, куда я сунул чертову штуку.
– Если вы пришлете ее мне, я позабочусь, чтобы он ее получил.
Он уловил мой тон и грустно мне улыбнулся.
– Бедняга Уолт! Они его вышибли, а?
– В нашей профессии мы рано выходим в тираж, – сказал я, но в глаза ему посмотреть не смог и переменил тему. – Полагаю, вы знаете, что фирму ваши тетушки продали «Люпус букс»?
Он засмеялся, правда, не прежним своим буйным смехом, но тем не менее смехом свободного человека.
– Джумбо! Старый черт! Обдурил Священную Корову. Тут он неподражаем!
Но он сразу освоился с этой мыслью, и, казалось, ему доставила удовольствие неизбежность случившегося. Я, как и все в нашей профессии, боюсь людей с правильными инстинктами.
Но его спокойствие подействовало на меня благотворно. Он словно бы обрел вселенскую терпимость.
Она приедет, сказал он мне, глядя на море. Они обещали, что она приедет.
Не теперь. И в срок, выбранный ими, а не Барли. Но приедет – никаких сомнений у него не было. Может быть, в этом году, или в будущем, сказал он. Как бы то ни было, в горообразном брюхе русской бюрократии что-то всколыхнется и породит мышку сострадания. Никакие сомнения его не терзали. Не сразу, но это произойдет. Так ему обещали.
– Своих обещаний они не нарушают, – заверил он меня столь непоколебимо, что возразить ему было бы пределом черствости с моей стороны. Но что-то еще помешало мне выразить мой обычный скептицизм. Снова Ханна. Она молила меня оставить его человечность неприкосновенной, а не губить, как было с ней. «Ты думаешь, что люди не меняются, раз сам ты не меняешься, – как-то сказала она мне. – Ты чувствуешь себя уверенно, только когда разочаровываешься».
Я предложил ему пойти куда-нибудь поужинать, но он словно не услышал. Он стоял у высокого окна и смотрел на огни порта, а я смотрел на его спину. Та же самая поза, которую он принял, когда мы первый раз беседовали с ним здесь, в Лиссабоне. Та же рука, держащая рюмку чуть на отлете. Та же поза, что и на острове, когда Нед крикнул ему, что победа осталась за ним. Но только теперь он стоял выпрямившись. Видимо, он заговорил со мной, но осознал я это не сразу. Он уже видит, как их теплоход прибывает из Ленинграда, сказал он. Он уже видит, как она сбегает по трапу ему навстречу, а рядом с ней ее дети. Он сидит с дядей Матвеем под развесистым деревом в парке возле его дома, где сидел с Недом и Уолтером в дни своего возмужания. Он слушает, как Катя переводит героические рассказы Матвея о стойкости. Он лелеял все надежды, которые я похоронил вместе с собой, когда выбрал надежную крепость бесконечного недоверия, когда предпочел ее опасной тропе любви.
Мне удалось уговорить его, и мы пошли ужинать, и он по доброте душевной позволил мне заплатить. Но купить у него еще хоть что-то не удалось: он ничего не подписал, он ничего не принял, он ни в чем не нуждался, он ни в чем не уступил, он был чист от всех долгов и без малейшей злобы желал, чтобы мы всем скопом отправились к дьяволу.
Но в нем была чудесная безмятежность. Никакой резкости. Он щадил мои чувства, пусть вежливость и не позволяла ему осведомиться, каковы они. Я никогда ничего не говорил ему про Ханну и понял, что теперь уж так и не скажу: я ведь остался прежним, а у нового Барли никакого сочувствия мои признания не вызвали бы.
Что до остального, он как будто счел необходимым принести мне в дар свою историю, чтобы я не вернулся к моим хозяевам с совсем уж пустыми руками. Он увел меня к себе домой, уговаривая меня выпить на сон грядущий, и убеждал, что я ни в чем не виноват.
И рассказывал. Ради меня. Ради себя. Рассказывал и рассказывал. Свою историю, совсем так, как я пытался изложить ее здесь для вас – не только с нашей точки зрения, но и с его. Он продолжал говорить, пока не рассвело, а когда я уходил в пять утра, сказал, что, пожалуй, докончит красить стену, а спать ляжет уже потом. Ему еще стольким нужно заняться. Ковры. Занавески. Книжные полки.
– Все будет хорошо, Гарри, – заверил он меня, провожая к двери. – Так им и передайте.
Шпионаж – это ожидание.
– Привет, Барли, – ответил я.
На мне был легкий, но темный костюм – темно-синий без намека на серый цвет. Я ответил «привет, Барли», ожидая увидеть его улыбку.
Он похудел, окреп, держал плечи прямо, так что стал действительно очень высоким – на голову выше меня. Помнится, ожидая, я подумал: «Ты путешественник без нервов». В наши первые дни Ханна говорила, что нам бы следовало стать именно такими. Прежние размашистые жесты исчезли. Пребывание в тесных пространствах сделало свое дело. Он выглядел стройным и подтянутым. На нем были джинсы и старая спортивная рубашка с закатанными рукавами. Белые брызги краски испещряли руки по локоть, через лоб тянулся белый мазок. Позади него я увидел стремянку, выкрашенную до половины стену, а в центре комнаты груды книг и стопки пластинок, частично укрытые простыней.
– Приехали сыграть партию в шахматы, Гарри? – спросил он все так же без улыбки.
– Мне надо с вами поговорить, – сказал я так, словно обращался к Ханне или вообще к тому, кому намеревался предложить полумеры.
– Официально?
– Ну-у…
Он рассматривал меня, точно не расслышал ни единого моего слова, – откровенно и неторопливо, как будто времени у него было хоть отбавляй. Наверное, вот таким взглядом рассматривают сокамерников или следователей в мире, где правила вежливости не слишком соблюдаются.
Но в его взгляде не было никакой подавленности или пристыженности, или надменности, или уклончивости. Наоборот, взгляд этот стал даже более ясным, чем мне помнилось, будто теперь навеки был обращен в дальние пределы, куда прежде устремлялся лишь изредка.
– Если хотите, могу предложить вам охлажденный портвейн, – сказал Барли и посторонился, открывая мне доступ в комнату. Посмотрел на меня в упор, когда я проходил мимо, а потом закрыл дверь и заложил засов.
Но так и не улыбнулся.
Его настроение оставалось для меня загадкой. Ощущение было такое, что я сумею хоть что-то понять в нем, только если он сам мне скажет. Или, формулируя по-другому, что я уже сумел понять в нем все, доступное моему пониманию. Прочее же – бесконечность.
Стулья были тоже укрыты простынями, но он сдернул их и сложил, словно свое постельное белье. Я давно уже заметил, что люди, побывавшие в тюрьме, очень долго не в состоянии стряхнуть с себя гордость.
– Что вам нужно? – спросил он, наливая нам по рюмке из бутылки.
– Мне поручили подвязать концы, – сказал я. – Получить от вас кое-какие ответы. И гарантии. И дать вам гарантии… – Я запутался. – Если мы можем помочь, – добавил я. – Если вы в чем-то нуждаетесь. Договориться кое о чем на будущее и так далее.
– Все необходимые гарантии у меня уже есть, спасибо, – сказал он вежливо, зацепившись за единственное слово, привлекшее его внимание. – Они сделают все, но в свое время. Я обещал молчать. – Наконец он улыбнулся. – Я последовал вашему совету, Гарри, и стал влюбленным на расстоянии, как вы.
– Я побывал в Москве, – сказал я, изо всех сил стараясь найти стержень для нашего разговора. – Посещал те места. Видел тех людей. Ездил под своей настоящей фамилией.
– Какой? – спросил он с той же вежливостью. – Как ваша фамилия?
– Палфри, – ответил я, обойдясь без «де».
Он улыбнулся не то сочувственно, не то умудренно.
– Служба направила меня туда поискать вас. Неофициально-официально, если можно так выразиться. Расспросить о вас русских. Словом, подвязать концы. По нашему мнению, настало время выяснить, что с вами случилось. Проверить, нельзя ли помочь.
И убедиться, что они соблюдают правила, мог бы я добавить. Что никто в Москве не собирается рубить сук, на котором сидим мы все. Ни дурацкой утечки информации, ни публичных трюков.
– Но я же сообщил вам, что со мной случилось, – сказал он.
– В ваших письмах Уиклоу, Хензигеру и другим?
– Да.
– Ну, естественно, мы поняли, что письма эти писались под нажимом, если вообще их писали вы. Вспомните письмо бедняги Гёте!
– Чушь, – сказал он. – Я написал их по собственной инициативе.
Я подобрался поближе к тому, что мне поручили ему сказать, а также и к своему «дипломату».
– С нашей точки зрения, вы вели себя очень благородно, – сказал я, вынув папку и расстегнув ее у себя на коленях. – Под нажимом говорит каждый, и вы не составили исключения. Мы благодарны за то, что вы сделали для нас, и понимаем, чего это стоило вам. И профессионально, и лично. Мы хотим, чтобы вы получили полную компенсацию. Естественно, на определенных условиях. Сумма может быть весьма порядочной.
Где он научился так смотреть на меня? Отгораживаться с таким спокойствием? Вызывать напряжение в других, а самому оставаться невозмутимым?
Я прочел ему условия, почти такие же, как и для Ландау, только прямо наоборот. Оставаться за пределами Соединенного Королевства и не приезжать туда, не получив предварительно нашего согласия. Полное и окончательное удовлетворение всех претензий, его вечное молчание, гарантированное полудюжиной способов. И много денег – подпишите вот тут – при условии, неизменном и единственном условии, что он будет держать язык за зубами.
А он не подписал. Тема эта ему уже приелась, и он отмахнулся от внушительной ручки.
– Да, кстати, а что вы сделали с Уолтом? Я привез ему шапку. Что-то вроде грелки на чайник в тигриную полоску. Только не помню, куда я сунул чертову штуку.
– Если вы пришлете ее мне, я позабочусь, чтобы он ее получил.
Он уловил мой тон и грустно мне улыбнулся.
– Бедняга Уолт! Они его вышибли, а?
– В нашей профессии мы рано выходим в тираж, – сказал я, но в глаза ему посмотреть не смог и переменил тему. – Полагаю, вы знаете, что фирму ваши тетушки продали «Люпус букс»?
Он засмеялся, правда, не прежним своим буйным смехом, но тем не менее смехом свободного человека.
– Джумбо! Старый черт! Обдурил Священную Корову. Тут он неподражаем!
Но он сразу освоился с этой мыслью, и, казалось, ему доставила удовольствие неизбежность случившегося. Я, как и все в нашей профессии, боюсь людей с правильными инстинктами.
Но его спокойствие подействовало на меня благотворно. Он словно бы обрел вселенскую терпимость.
Она приедет, сказал он мне, глядя на море. Они обещали, что она приедет.
Не теперь. И в срок, выбранный ими, а не Барли. Но приедет – никаких сомнений у него не было. Может быть, в этом году, или в будущем, сказал он. Как бы то ни было, в горообразном брюхе русской бюрократии что-то всколыхнется и породит мышку сострадания. Никакие сомнения его не терзали. Не сразу, но это произойдет. Так ему обещали.
– Своих обещаний они не нарушают, – заверил он меня столь непоколебимо, что возразить ему было бы пределом черствости с моей стороны. Но что-то еще помешало мне выразить мой обычный скептицизм. Снова Ханна. Она молила меня оставить его человечность неприкосновенной, а не губить, как было с ней. «Ты думаешь, что люди не меняются, раз сам ты не меняешься, – как-то сказала она мне. – Ты чувствуешь себя уверенно, только когда разочаровываешься».
Я предложил ему пойти куда-нибудь поужинать, но он словно не услышал. Он стоял у высокого окна и смотрел на огни порта, а я смотрел на его спину. Та же самая поза, которую он принял, когда мы первый раз беседовали с ним здесь, в Лиссабоне. Та же рука, держащая рюмку чуть на отлете. Та же поза, что и на острове, когда Нед крикнул ему, что победа осталась за ним. Но только теперь он стоял выпрямившись. Видимо, он заговорил со мной, но осознал я это не сразу. Он уже видит, как их теплоход прибывает из Ленинграда, сказал он. Он уже видит, как она сбегает по трапу ему навстречу, а рядом с ней ее дети. Он сидит с дядей Матвеем под развесистым деревом в парке возле его дома, где сидел с Недом и Уолтером в дни своего возмужания. Он слушает, как Катя переводит героические рассказы Матвея о стойкости. Он лелеял все надежды, которые я похоронил вместе с собой, когда выбрал надежную крепость бесконечного недоверия, когда предпочел ее опасной тропе любви.
Мне удалось уговорить его, и мы пошли ужинать, и он по доброте душевной позволил мне заплатить. Но купить у него еще хоть что-то не удалось: он ничего не подписал, он ничего не принял, он ни в чем не нуждался, он ни в чем не уступил, он был чист от всех долгов и без малейшей злобы желал, чтобы мы всем скопом отправились к дьяволу.
Но в нем была чудесная безмятежность. Никакой резкости. Он щадил мои чувства, пусть вежливость и не позволяла ему осведомиться, каковы они. Я никогда ничего не говорил ему про Ханну и понял, что теперь уж так и не скажу: я ведь остался прежним, а у нового Барли никакого сочувствия мои признания не вызвали бы.
Что до остального, он как будто счел необходимым принести мне в дар свою историю, чтобы я не вернулся к моим хозяевам с совсем уж пустыми руками. Он увел меня к себе домой, уговаривая меня выпить на сон грядущий, и убеждал, что я ни в чем не виноват.
И рассказывал. Ради меня. Ради себя. Рассказывал и рассказывал. Свою историю, совсем так, как я пытался изложить ее здесь для вас – не только с нашей точки зрения, но и с его. Он продолжал говорить, пока не рассвело, а когда я уходил в пять утра, сказал, что, пожалуй, докончит красить стену, а спать ляжет уже потом. Ему еще стольким нужно заняться. Ковры. Занавески. Книжные полки.
– Все будет хорошо, Гарри, – заверил он меня, провожая к двери. – Так им и передайте.
Шпионаж – это ожидание.