Страница:
Бетти давала мне послушать такие пластинки, как «Fever» («Лихорадка») Пегги Ли. А еще Пегги Ли пела «Till There Was You». Еще много лет я не знал, что это песня из мюзикла «The Music Man» («Музыкант»). (Забавно, теперь моя компания записывает музыку из этого шоу.) В результате я пришел к таким песням, как «A Taste Of Honey» («Вкус меда»), и к другим вещам, немного отходившим от чистого рок-н-ролла в ту или в другую сторону.
У нас с Джоном и Джорджем вкусы совпадали во многом. А каждым новым пристрастием мы тут же спешили поделиться. Когда Джон рассказывал мне о своих новых вкусах в музыке, они оказывались похожими на те, с которыми я вырос, на музыку, которую любил мой отец. Одной из любимых песен Джона была «Don't Blame Me» («He вини меня»). Думаю, эту чудесную песню он впервые услышал от своей матери, а также еще одну — «Little White Lie» («Святая ложь»). Мы разучивали аккорды к некоторым из этих песен. Но больше всего нас привлекал все-таки рок-н-ролл, который мы буквально боготворили.
Когда мы не играли на вечеринках и не участвовали в конкурсах талантов, мы слушали, как другие ребята играют на гитарах, искали аккорды и записи. Это походило на поиски Святого Грааля. Однажды мы услышали про одного парня из Фазакерли — страшная даль! Конечно, Фазакерли — это тоже Ливерпуль, но для нас это было все равно что другой конец света, а этот парень знал аккорд В7! Ради этого стоило решиться на путешествие, и все мы отправились к нему на автобусе. Хватало уже того, что он знал В7. Мы уселись и сказали: «О, учитель, мы слышали, ты знаешь В7. Пожалуйста, покажи его нам!» — «Конечно, ребята». А потом мы отправились домой. Ого, мы уже знаем аккорды Е, А и D, а теперь еще и В7. Правда, некоторое время мы никак не могли сообразить, что же с ним делать.
Однажды по городу разнесся слух, будто есть человек, у которого собственная пластинка «Searchin'» («В поисках») группы «The Coasters». Колин, ударник из скиффл-группы Джона, был знаком с ним, и мы предприняли целое путешествие, чтобы разыскать его, и наконец нашли. И избавили его от пластинки. И вправду, хранить ее — слишком большая ответственность для него. Вернуть ее мы просто не могли. Она должна была остаться у нас. Кто же вернет золотой песок! Песня «Searchin'» стала одним из лучших номеров «Битлз», мы часто играли ее в клубе «Кэверн». (Там были маленькие группки поклонников, которые придумывали себе названия. Одна из них называлась «The Woodentops» («Верхушки деревьев»), в нее входили две девушки, Крис и Вэл, которые кричали с ливерпульским акцентом: «Спой «Searchin'», Пол! Спой «Searchin'»!")
Вот так мы всё находили: ехали в автобусе куда-нибудь к человеку, у которого были пластинки, или шли на молодежные вечеринки. Ребята являлись туда со стопками пластинок-«сорокапяток», с целыми пакетами, набитыми ими. А потом совершались вопиющие злодейства. Гости напивались, а мы под шумок уносили их пластинки.
Я снова начал бренчать на отцовском пианино. Именно на нем я написал «When I'm Sixty-Four» — а было-то мне тогда всего шестнадцать (во куда я загнул!) — и накрепко запомнил ее. Я писал эту мелодию, думая, что она могла бы подойти для музыкальной комедии или чего-нибудь в этом роде. Как я уже говорил, в то время я еще не знал, кем стану.
Помню, как я стоял на автобусной остановке и мечтал: «Вот бы мне выиграть семьдесят пять фунтов в бильярд и иметь самое необходимое — гитару, автомобиль и дом!» Ни о чем другом я даже помыслить не мог. Однажды отец дал мне десять шиллингов, и, насколько я помню, он был единственным человеком в моей жизни, который вот так просто давал мне что-то.
Днем я часто сбегал с уроков, а Джон удирал из колледжа, мы брали две гитары и бренчали. Мы сидели у меня дома, потому что больше идти нам было некуда. Отец в это время был на работе. Мы доставали трубку и курили, чувствуя себя взрослыми (на вкус табак был противным). У нас обоих были акустические гитары, мы сидели друг напротив друга и играли. Это было здорово — вместо того чтобы вспоминать или придумывать песню самому, я смотрел, как играет Джон, будто он был моим отражением в зеркале. Это отличный способ писать.
Мы писали песни вдвоем. Я записывал их в школьной тетради и всегда подписывал вверху: «Подлинное произведение Леннона и Маккартни». Эта надпись красовалась на каждой странице. В тетрадь я заносил только слова и аккорды. Нам приходилось запоминать мелодии, в том числе и аккомпанемент, потому что я не знал, как их записать. Кассет тогда не было, у нас не хватало денег на магнитофон «Грюндиг». Чтобы пользоваться такой техникой, надо было иметь знакомых, у которых она есть. У нас был такой знакомый, но мы редко записывали песни на его магнитофон — в то время собственные творения не настолько интересовали нас. Главной задачей было запомнить написанные песни. У нас с Джоном был неписаный закон, который гласил: если мы не в состоянии запомнить свои песни, можно ли рассчитывать, что их запомнят люди, которые только слушают эти песни?
Мы написали «Love Me Do» («Люби меня») и «I Saw Her Standing There», между нами установилось что-то вроде партнерских отношений. К кому-нибудь из нас в голову приходила мысль, а потом мы начинали обсуждать ее. В том, как мы пасовали друг другу идеи, было что-то от состязания. Песня «Love Me Do» построена в основном на аккордах G, G7 и D, не слишком сложных. Губная гармошка — отличная вещь. Джон хорошо играл на ней. У него была хроматическая гармошка, почти как у Стиви Уандера, квадратной формы, и он научился извлекать из нее блюзовые звуки.
Мы развивали свои навыки. Некоторые мои строчки нравились Джону, некоторые нет. Почти все, что я писал, ему нравилось, но иногда попадались корявые строчки вроде: «Ей всего семнадцать лет, она никогда не была королевой красоты…» Джон хмыкал: «Королевой красоты?» В голову сразу приходили танцы в «Батлинз», поэтому и спрашивали себя: какие слова должны быть на этом месте? И наконец пришли к выводу: «Вы понимаете, о чем я говорю». Это было совсем неплохо — хотя бы потому, что на самом деле не очень ясно, о чем идет речь.
Мы учились вместе, постепенно песни становились все лучше; большинство вещей, которые мы называли своей «первой сотней» (на самом деле песен было около пятисот — в то время мы лезли вон из кожи, чтобы нас хоть кто-нибудь заметил), написаны в моем доме на Фортлин-Роуд. Затем нам приходилось проветривать комнату, выгоняя табачный дым, и смываться, пока не вернулся мой отец и не застукал нас.
В те дни можно было прийти в местную студию и, если у тебя были деньги — пять фунтов, огромная сумма для подростков, — сделать собственную запись. Для этого следовало показать свою аппаратуру, а потом ждать, будто в приемной у врача. Потом, дождавшись, когда предыдущая группа или исполнитель покидали студию, ты занимал их место, какой-то парень настраивал микрофоны, и ты начинал петь. Затем приходилось еще пятнадцать минут ждать в соседней комнате, пока звукооператор обрабатывал пленку (думаю, все-таки пленку, хотя в результате получалась пластинка) и выносил ее тебе. Это была очень примитивная запись.
Такую грампластинку мы записали в 1958 году. Нас было пятеро: Джордж, Джон, Колин Хэнтон, Дафф Лоу и я. Мы с Даффом учились вместе, он умел играть на пианино. Он мог сыграть арпеджио из вступления к «Mean Woman Blues» («Блюз подлой женщины») Джерри Ли. По этой причине мы и позвали его с собой. Больше никто из наших знакомых не умел играть арпеджио на пианино, мы умели взять один нестройный аккорд, затем сделать паузу, потом второй и снова паузу, а он играл все это подряд, да еще и с правильной аппликатурой.
Мы отправились на фирму «Филлипс» в Кенсингтон, что звучало шикарно. Джон спел «That'll Be The Day», а на второй стороне записали «In Spite Of All The Danger», нашу собственную песню, написанную под влиянием Элвиса. Ее пели мы с Джоном, а Джордж играл соло.
Когда мы получили пластинку, то договорились, что будем передавать ее друг другу по очереди — каждую неделю. Прошла первая неделя, Джон передал пластинку мне. Я продержал ее у себя неделю и передал Джорджу, а Колин — Даффу Лоу, у которого пластинка пробыла двадцать три года. Позднее, когда мы стали знаменитыми, он заявил: «А у меня есть ваша первая запись». В конце концов я выкупил ее за баснословную сумму. С тех пор я начал делать копии записей. Я не люблю крутить грампластинки, потому что они быстро стираются, как им и положено. Но иметь их — это здорово.
В то время я играл и на гитаре. В сущности, в группе нас было только трое, и все — гитаристы: Джордж, Джон и я. Мы играли повсюду, по всему Ливерпулю, иногда разбегались, чтобы найти работу, побывать в колледже и так далее. Бывало, мы приходили на концерт только с тремя гитарами, и организатор выступления спрашивал: «А где же ударные?» На всякий случай мы научились отвечать: «Ритм держат гитары». Мы держались уверенно, улыбались, надо было выкручиваться. Но на самом деле отговориться было почти невозможно, и, чтобы доказать свою правоту, мы старались почетче держать ритм.
Мы слышали, что неплохие возможности открываются после конкурсов талантов вроде «Открытия» Кэрролла Ливайса. Кэрролом Ливайсом звали грузного, светловолосого канадца. Для нас канадцы были все равно что американцы, мы относились к ним по-особенному. Они без труда многого добивались в шоу-бизнесе, как, например, Хьюги Грин, только благодаря своему акценту: «Леди и дженнмены…» О, да, он был профессионалом! В 1959 году мы решили попасть на конкурс Ливайса и отправились в Ардвик в Манчестере. Свои номера мы репетировали в поезде от самого Ливерпуля. Мы пели «Think It Over» («Обдумай это») и «Rave On» («Мечтай»). На конкурсе мы с треском провалились — нас тогда всегда побеждали. За свою жизнь мы не выиграли ни единого конкурса талантов. Мы привыкли выступать ночью в пабах и клубах для рабочих. Но каждый раз нас опережала какая-нибудь женщина, играющая на ложках. Было уже одиннадцать вечера, все уже были уставшими и не желали слушать нашу музыку. Всегда находилась толстая старуха с парой ложек, которая укладывала нас на обе лопатки. Садясь в автобус, мы говорили друг другу: «Напрасно мы уступили ей, она ничем не лучше нас». — «Нет, в ней что-то есть, особенно бедра, верно?» — «И все-таки мы были лучше, ведь правда? Все чуть не обделались от нашей музыки…» После каждого провала нам приходилось подбадривать себя.
Стюарт Сатклифф вместе с Джоном учился в школе искусств. Однажды Стюарт продал свою картину за шестьдесят пять фунтов. (Он писал в стиле Никласа де Сталя, своего любимого художника. Его картины были в основном абстракциями. Нам казалось, что он просто выдавил на холст немного краски и слегка размазал ее.) На что можно потратить целых шестьдесят пять фунтов? Все мы напоминали ему: «Надо же, какое совпадение, что тебе заплатили именно столько, Стюарт, — почти столько же стоит бас «Хофнер». Он отвечал: «Нет, я не могу просто взять и потратить эти деньги». В те времена это было целое состояние, как наследство. Он говорил, что должен купить холсты или краски. Мы отвечали: «Стю, дорогой, ну ты сам подумай: это же «Хофнер», мы станем козырной группой. А это — слава!» Он сдался и купил огромный бас «Хофнер», рядом с которым выглядел карликом. Беда была в том, что играл он плохо. Но, несмотря на этот недостаток, бас смотрелся здорово, а на игру Стюарта никто не обращал внимания.
Когда Стюарт пришел в группу — это случилось на Рождество 1959 года, — мы все немного ревновали к нему. Мне, например, всегда было нелегко справиться с этим. Мы всегда ревновали Джона к другим его друзьям. И это понятно, ведь он был старшим. Когда появился Стюарт, он оттеснил Джона от нас с Джорджем. Нас словно пересадили на заднее сиденье. Стюарт был ровесником Джона, учился в колледже искусств, отлично рисовал и располагал массой достоинств, которых не было у нас. Нам недоставало серьезности, мы учились в начальной школе и были младше Джона. Так, вместе со случайными барабанщиками — а таких было несколько — нас стало пятеро.
Джордж Харрисон
У нас с Джоном и Джорджем вкусы совпадали во многом. А каждым новым пристрастием мы тут же спешили поделиться. Когда Джон рассказывал мне о своих новых вкусах в музыке, они оказывались похожими на те, с которыми я вырос, на музыку, которую любил мой отец. Одной из любимых песен Джона была «Don't Blame Me» («He вини меня»). Думаю, эту чудесную песню он впервые услышал от своей матери, а также еще одну — «Little White Lie» («Святая ложь»). Мы разучивали аккорды к некоторым из этих песен. Но больше всего нас привлекал все-таки рок-н-ролл, который мы буквально боготворили.
Когда мы не играли на вечеринках и не участвовали в конкурсах талантов, мы слушали, как другие ребята играют на гитарах, искали аккорды и записи. Это походило на поиски Святого Грааля. Однажды мы услышали про одного парня из Фазакерли — страшная даль! Конечно, Фазакерли — это тоже Ливерпуль, но для нас это было все равно что другой конец света, а этот парень знал аккорд В7! Ради этого стоило решиться на путешествие, и все мы отправились к нему на автобусе. Хватало уже того, что он знал В7. Мы уселись и сказали: «О, учитель, мы слышали, ты знаешь В7. Пожалуйста, покажи его нам!» — «Конечно, ребята». А потом мы отправились домой. Ого, мы уже знаем аккорды Е, А и D, а теперь еще и В7. Правда, некоторое время мы никак не могли сообразить, что же с ним делать.
Однажды по городу разнесся слух, будто есть человек, у которого собственная пластинка «Searchin'» («В поисках») группы «The Coasters». Колин, ударник из скиффл-группы Джона, был знаком с ним, и мы предприняли целое путешествие, чтобы разыскать его, и наконец нашли. И избавили его от пластинки. И вправду, хранить ее — слишком большая ответственность для него. Вернуть ее мы просто не могли. Она должна была остаться у нас. Кто же вернет золотой песок! Песня «Searchin'» стала одним из лучших номеров «Битлз», мы часто играли ее в клубе «Кэверн». (Там были маленькие группки поклонников, которые придумывали себе названия. Одна из них называлась «The Woodentops» («Верхушки деревьев»), в нее входили две девушки, Крис и Вэл, которые кричали с ливерпульским акцентом: «Спой «Searchin'», Пол! Спой «Searchin'»!")
Вот так мы всё находили: ехали в автобусе куда-нибудь к человеку, у которого были пластинки, или шли на молодежные вечеринки. Ребята являлись туда со стопками пластинок-«сорокапяток», с целыми пакетами, набитыми ими. А потом совершались вопиющие злодейства. Гости напивались, а мы под шумок уносили их пластинки.
Я снова начал бренчать на отцовском пианино. Именно на нем я написал «When I'm Sixty-Four» — а было-то мне тогда всего шестнадцать (во куда я загнул!) — и накрепко запомнил ее. Я писал эту мелодию, думая, что она могла бы подойти для музыкальной комедии или чего-нибудь в этом роде. Как я уже говорил, в то время я еще не знал, кем стану.
Помню, как я стоял на автобусной остановке и мечтал: «Вот бы мне выиграть семьдесят пять фунтов в бильярд и иметь самое необходимое — гитару, автомобиль и дом!» Ни о чем другом я даже помыслить не мог. Однажды отец дал мне десять шиллингов, и, насколько я помню, он был единственным человеком в моей жизни, который вот так просто давал мне что-то.
Днем я часто сбегал с уроков, а Джон удирал из колледжа, мы брали две гитары и бренчали. Мы сидели у меня дома, потому что больше идти нам было некуда. Отец в это время был на работе. Мы доставали трубку и курили, чувствуя себя взрослыми (на вкус табак был противным). У нас обоих были акустические гитары, мы сидели друг напротив друга и играли. Это было здорово — вместо того чтобы вспоминать или придумывать песню самому, я смотрел, как играет Джон, будто он был моим отражением в зеркале. Это отличный способ писать.
Мы писали песни вдвоем. Я записывал их в школьной тетради и всегда подписывал вверху: «Подлинное произведение Леннона и Маккартни». Эта надпись красовалась на каждой странице. В тетрадь я заносил только слова и аккорды. Нам приходилось запоминать мелодии, в том числе и аккомпанемент, потому что я не знал, как их записать. Кассет тогда не было, у нас не хватало денег на магнитофон «Грюндиг». Чтобы пользоваться такой техникой, надо было иметь знакомых, у которых она есть. У нас был такой знакомый, но мы редко записывали песни на его магнитофон — в то время собственные творения не настолько интересовали нас. Главной задачей было запомнить написанные песни. У нас с Джоном был неписаный закон, который гласил: если мы не в состоянии запомнить свои песни, можно ли рассчитывать, что их запомнят люди, которые только слушают эти песни?
Мы написали «Love Me Do» («Люби меня») и «I Saw Her Standing There», между нами установилось что-то вроде партнерских отношений. К кому-нибудь из нас в голову приходила мысль, а потом мы начинали обсуждать ее. В том, как мы пасовали друг другу идеи, было что-то от состязания. Песня «Love Me Do» построена в основном на аккордах G, G7 и D, не слишком сложных. Губная гармошка — отличная вещь. Джон хорошо играл на ней. У него была хроматическая гармошка, почти как у Стиви Уандера, квадратной формы, и он научился извлекать из нее блюзовые звуки.
Мы развивали свои навыки. Некоторые мои строчки нравились Джону, некоторые нет. Почти все, что я писал, ему нравилось, но иногда попадались корявые строчки вроде: «Ей всего семнадцать лет, она никогда не была королевой красоты…» Джон хмыкал: «Королевой красоты?» В голову сразу приходили танцы в «Батлинз», поэтому и спрашивали себя: какие слова должны быть на этом месте? И наконец пришли к выводу: «Вы понимаете, о чем я говорю». Это было совсем неплохо — хотя бы потому, что на самом деле не очень ясно, о чем идет речь.
Мы учились вместе, постепенно песни становились все лучше; большинство вещей, которые мы называли своей «первой сотней» (на самом деле песен было около пятисот — в то время мы лезли вон из кожи, чтобы нас хоть кто-нибудь заметил), написаны в моем доме на Фортлин-Роуд. Затем нам приходилось проветривать комнату, выгоняя табачный дым, и смываться, пока не вернулся мой отец и не застукал нас.
В те дни можно было прийти в местную студию и, если у тебя были деньги — пять фунтов, огромная сумма для подростков, — сделать собственную запись. Для этого следовало показать свою аппаратуру, а потом ждать, будто в приемной у врача. Потом, дождавшись, когда предыдущая группа или исполнитель покидали студию, ты занимал их место, какой-то парень настраивал микрофоны, и ты начинал петь. Затем приходилось еще пятнадцать минут ждать в соседней комнате, пока звукооператор обрабатывал пленку (думаю, все-таки пленку, хотя в результате получалась пластинка) и выносил ее тебе. Это была очень примитивная запись.
Такую грампластинку мы записали в 1958 году. Нас было пятеро: Джордж, Джон, Колин Хэнтон, Дафф Лоу и я. Мы с Даффом учились вместе, он умел играть на пианино. Он мог сыграть арпеджио из вступления к «Mean Woman Blues» («Блюз подлой женщины») Джерри Ли. По этой причине мы и позвали его с собой. Больше никто из наших знакомых не умел играть арпеджио на пианино, мы умели взять один нестройный аккорд, затем сделать паузу, потом второй и снова паузу, а он играл все это подряд, да еще и с правильной аппликатурой.
Мы отправились на фирму «Филлипс» в Кенсингтон, что звучало шикарно. Джон спел «That'll Be The Day», а на второй стороне записали «In Spite Of All The Danger», нашу собственную песню, написанную под влиянием Элвиса. Ее пели мы с Джоном, а Джордж играл соло.
Когда мы получили пластинку, то договорились, что будем передавать ее друг другу по очереди — каждую неделю. Прошла первая неделя, Джон передал пластинку мне. Я продержал ее у себя неделю и передал Джорджу, а Колин — Даффу Лоу, у которого пластинка пробыла двадцать три года. Позднее, когда мы стали знаменитыми, он заявил: «А у меня есть ваша первая запись». В конце концов я выкупил ее за баснословную сумму. С тех пор я начал делать копии записей. Я не люблю крутить грампластинки, потому что они быстро стираются, как им и положено. Но иметь их — это здорово.
В то время я играл и на гитаре. В сущности, в группе нас было только трое, и все — гитаристы: Джордж, Джон и я. Мы играли повсюду, по всему Ливерпулю, иногда разбегались, чтобы найти работу, побывать в колледже и так далее. Бывало, мы приходили на концерт только с тремя гитарами, и организатор выступления спрашивал: «А где же ударные?» На всякий случай мы научились отвечать: «Ритм держат гитары». Мы держались уверенно, улыбались, надо было выкручиваться. Но на самом деле отговориться было почти невозможно, и, чтобы доказать свою правоту, мы старались почетче держать ритм.
Мы слышали, что неплохие возможности открываются после конкурсов талантов вроде «Открытия» Кэрролла Ливайса. Кэрролом Ливайсом звали грузного, светловолосого канадца. Для нас канадцы были все равно что американцы, мы относились к ним по-особенному. Они без труда многого добивались в шоу-бизнесе, как, например, Хьюги Грин, только благодаря своему акценту: «Леди и дженнмены…» О, да, он был профессионалом! В 1959 году мы решили попасть на конкурс Ливайса и отправились в Ардвик в Манчестере. Свои номера мы репетировали в поезде от самого Ливерпуля. Мы пели «Think It Over» («Обдумай это») и «Rave On» («Мечтай»). На конкурсе мы с треском провалились — нас тогда всегда побеждали. За свою жизнь мы не выиграли ни единого конкурса талантов. Мы привыкли выступать ночью в пабах и клубах для рабочих. Но каждый раз нас опережала какая-нибудь женщина, играющая на ложках. Было уже одиннадцать вечера, все уже были уставшими и не желали слушать нашу музыку. Всегда находилась толстая старуха с парой ложек, которая укладывала нас на обе лопатки. Садясь в автобус, мы говорили друг другу: «Напрасно мы уступили ей, она ничем не лучше нас». — «Нет, в ней что-то есть, особенно бедра, верно?» — «И все-таки мы были лучше, ведь правда? Все чуть не обделались от нашей музыки…» После каждого провала нам приходилось подбадривать себя.
Стюарт Сатклифф вместе с Джоном учился в школе искусств. Однажды Стюарт продал свою картину за шестьдесят пять фунтов. (Он писал в стиле Никласа де Сталя, своего любимого художника. Его картины были в основном абстракциями. Нам казалось, что он просто выдавил на холст немного краски и слегка размазал ее.) На что можно потратить целых шестьдесят пять фунтов? Все мы напоминали ему: «Надо же, какое совпадение, что тебе заплатили именно столько, Стюарт, — почти столько же стоит бас «Хофнер». Он отвечал: «Нет, я не могу просто взять и потратить эти деньги». В те времена это было целое состояние, как наследство. Он говорил, что должен купить холсты или краски. Мы отвечали: «Стю, дорогой, ну ты сам подумай: это же «Хофнер», мы станем козырной группой. А это — слава!» Он сдался и купил огромный бас «Хофнер», рядом с которым выглядел карликом. Беда была в том, что играл он плохо. Но, несмотря на этот недостаток, бас смотрелся здорово, а на игру Стюарта никто не обращал внимания.
Когда Стюарт пришел в группу — это случилось на Рождество 1959 года, — мы все немного ревновали к нему. Мне, например, всегда было нелегко справиться с этим. Мы всегда ревновали Джона к другим его друзьям. И это понятно, ведь он был старшим. Когда появился Стюарт, он оттеснил Джона от нас с Джорджем. Нас словно пересадили на заднее сиденье. Стюарт был ровесником Джона, учился в колледже искусств, отлично рисовал и располагал массой достоинств, которых не было у нас. Нам недоставало серьезности, мы учились в начальной школе и были младше Джона. Так, вместе со случайными барабанщиками — а таких было несколько — нас стало пятеро.
Джордж Харрисон
Я родился в Ливерпуле, в доме номер 12 по Арнолд-Гроув, в феврале 1943 года.
Мой отец был моряком, но ко времени моего рождения уже водил автобус. Мама происходила из ирландской семьи по фамилии Френч, у нее было множество братьев и сестер. Мама была католичкой, а отец — нет. И хотя обычно считается, что если человек не католик, то он принадлежит к англиканской церкви, отец вообще был далек от религии.
У меня было два брата и одна сестра. Когда я родился, сестре уже минуло двенадцать лет, она только что сдала экзамен для одиннадцатилетних. Я плохо помню ее, потому что она ушла из дома в семнадцать лет, поступила в педагогический колледж и больше не вернулась к нам. Моя бабушка, мамина мама, жила на Алберт-Гроув, рядом с Арнолд-Гроув, и в детстве я мог выйти из задней двери нашего дома и переулками (в Ливерпуле их называют задворками) дойти до ее дома. Я бывал у бабушки, когда мама с отцом уходили на работу.
Отец моего отца, которого я никогда не видел, был строителем, он построил много величественных эдвардианских особняков на Принсес-Роуд в Ливерпуле. Там жили все врачи и представители других респектабельных профессий. В те времена умели строить, знали толк в каменной кладке, кирпиче и дереве. Наверное, интерес к архитектуре я унаследовал от деда. Мне приятно видеть красивые здания, будь то маленький коттедж с соломенной крышей или вокзал Сент-Панкрас. Я всегда считал, что жизнь надо прожить, надо расти и искать для себя возможности, ловить случай. Мне и в голову не приходило, что, если я родом из Ливерпуля, мне никогда не суждено жить в огромном особняке.
Наш дом был очень маленьким. Две комнаты наверху и две внизу, дверь прямо над тротуаром, выход — из задней комнаты. Гостиной никогда не пользовались: здесь был роскошный линолеум, гарнитур из трех предметов, а царил там промозглый холод, сюда никто не заходил. Мы все ютились в кухне, где горел огонь, а на маленькой железной плите стоял чайник.
Большая часть сада была вымощена (кроме одного угла, где располагалась клумба шириной в фут), в дальнем углу стояла уборная, а одно время и курятник, где мы держали петушков. На стене, обращенной в сад, висела цинковая лохань, которую мы вносили в дом и наполняли горячей водой из кастрюль и чайников. Так мы мылись. Ванной у нас не было — никаких джакузи.
Одно из моих ранних воспоминаний — как я сижу на горшке на верхней площадке лестницы и кричу: «Все!» Еще одно воспоминание детства — уличный праздник. Повсюду были бомбоубежища, за столами и на скамейках сидели люди. В то время мне было года два, не больше. Тогда меня сфотографировали, поэтому, вероятно, тот случай мне и запомнился — только благодаря фотографиям.
Улица Арнолд-Гроув немного похожа на Коронейшн-стрит, но я уже не помню никого из соседей. Она находилась за отелем «Ягненок» в Уэвертри. Здесь же располагалось большое здание кинематографа «Эбби» в стиле арт-деко, и Пиктонская башня с часами. А упиралась эта мощенная булыжником улица в бойню, где забивали лошадей.
В те времена жизнь в Ливерпуле кипела ключом. Река Мерси выглядела внушительно — со всеми паромами и большими паровыми судами, прибывавшими из Америки или Ирландии. В городе было много старых зданий и памятников, грязноватых, но живописных. Но то тут, то там между этими прекрасными зданиями зияли прогалины. Здесь были руины зданий, которые разбомбили в войну, — эти пустыри никто не расчищал. (Вплоть до 1963 года, когда я покинул Ливерпуль, в нем еще встречались следы прямых попаданий бомб.) Когда я ходил в магазин, как правило, на месте бомбежек можно было увидеть толпы людей, наблюдающих за выступлением какого-нибудь уличного фокусника, обмотанного цепью или закованного в наручники. Таких актеров всегда было множество — это синдром Гудини.
Трамвайные рельсы тянулись по вымощенным булыжниками улицам, над головой висели провода. Мы ездили по городу на трамваях, а до Уиррела добирались на подземке. К тому времени как у меня появился велосипед, трамваи были вытеснены автобусами, поэтому рельсы убрали, а булыжные мостовые заасфальтировали.
Я помню, как мама брала меня с собой, отправляясь по субботам за покупками. Она часто таскала меня по городу, навещая старых дам — своих знакомых. Наверное, они были не такими уж и старыми, но в детстве любой человек старше двадцати кажется тебе стариком.
В городе были кинотеатры хроникально-документальных фильмов, они располагались в маленьких старинных зданиях, там показывали мультфильмы и киножурнал новостей «Патс». В них не было ничего примечательного, сеансы продолжались минут пятьдесят. Поэтому можно было сходить за покупками, а когда это занятие надоедало, выпить кофе, зайти в кинотеатр, посмотреть несколько мультфильмов и продолжить поход по магазинам.
Я был еще совсем малышом, когда вступил в младший скаутский отряд «волчат» при католической церкви святого Антония Падуанского. Да, путь до скаутов мне был чертовски далеким. (В пору было летать туда самолетами «Алиталии» — единственной авиакомпании, у которой, как гласит шутка, «шерсть растет под крыльями».) Поэтому, добравшись до дома, я тут же засыпал, измученный вожатой, — ну и пряжка у нее была для галстука… Мама редко ходила в церковь — на Пасху, Рождество — и, когда я был еще ребенком, брала меня с собой. В одиннадцать лет я впервые причастился. Но остальных обрядов мне удалось избежать, потому что к тому времени мы перебрались в Спик.
В школе мне не слишком нравилось. Помню, какое-то время я ходил в школу для малышей, и это меня не радовало. От школы для малышей при школе «Давдейл» у меня сохранилось три воспоминания: запах тушеной капусты, маленькая девочка с белокурыми кудряшками и в углу комнаты домик Питера Пэна, который построили сами школьники.
Затем я начал ходить в Давдейлскую начальную школу. Там было неплохо, потому что мы много занимались спортом. Мы играли в футбол и подолгу возились друг с другом. Я считал, что бегаю очень быстро, и потому мне нравилось играть в футбол. Думаю, все дети считают себя незаурядными, хотя на самом деле это не так. В то же время в «Давдейле» учился и Джон. Мы иногда сталкивались на школьном дворе, но не были знакомы — вероятно, потому, что я только начал там учиться, а он учился последний год.
Я по-прежнему учился в «Давдейле», когда мы переселились в Спик. Теперь я жил на улице Аптон-Грин, в доме 25. Там строили новые муниципальные дома с ванными и кухнями. Несколько лет мы ждали переезда в новый дом и наконец оказались первыми в списке очередников и переселились.
Спик — один из пригородов Ливерпуля, близ доков. До него не близко, минут сорок езды на автобусе. Поворачивая на север, река Мерси сужается у Уиднеса и Ранкорна. Там стоят построенные в сороковых годах заводы Брайанта и Мэя (производителей спичек), завод медикаментов Эванса. Предприятие Данлопа находится у самого аэропорта. Вокруг аэропорта отличные места, например ратуша Спика, построенная еще в эпоху Тюдоров.
От Уиднеса до нашего дома было рукой подать. Я часто ходил в Оглет, на берег реки. Начинался отлив, обнажалось грязное русло реки, и по нему ездили туда-сюда на мотоциклах. Я часами бродил среди утесов на берегу Мерси, по полям и лесам. Мне нравилось гулять. Помню несколько неприятных моментов, случившихся после того, как мы перебрались в Спик. Здесь сплошь жили женщины, которых бросили мужья, женщины, которые рожали, кажется, каждые десять минут. По улицам вечно шатались мужчины, которые заходили в дома с вполне понятными целями. Помню, как маме пришлось прогонять как-то бродягу, который явился к нашему дому и долго бранился. Она взяла ведро с водой и окатила его с крыльца, а потом захлопнула дверь. Так она была вынуждена поступить еще несколько раз.
По домам вечно ходили служители церкви, собиравшие пожертвования. Мы не прятались от них, в отличие от нескольких других семей, которые выключали свет, радио и делали вид, будто их нет дома. Мой отец зарабатывал семь фунтов и десять шиллингов в неделю, поэтому пять шиллингов, которые он пожертвовал церкви, были для нас крупной суммой. В то время я никогда не видел безработных. Может, я был слишком маленьким и ничего не замечал. В детстве обращаешь внимание лишь на повседневную суету, но не следишь ни за политикой, ни за тем, что происходит в большом мире.
На все эти пожертвования была построена большая церковь — до этого временная церковь располагалась в дощатом бараке. Именно там, впервые увидев изображения крестного пути Христа, я задался вопросом: что все это значит? Я смотрел, как Христос несет свой крест, как все плюют в него, я понимал суть происходящего, но все это никак не соотносилось с реальностью.
В реальности было много фальши, и я ее хорошо ощущал, несмотря на мои одиннадцать лет. В любом районе любого английского города неподалеку от церкви был обязательно расположен паб. Люди выходили из пивной навеселе и шли в церковь, читали молитвы Деве Марии и «Отче наш» и клали пятерку на поднос. Все это было мне чуждо. Впрочем, мне очень нравились витражи и изображения Христа, запах ладана и свечей. Но остальную ерунду я терпеть не мог. После причастия мне полагалось конфирмоваться, но я решил: «Еще чего! Это я еще успею».
С тех пор я старался не бывать в церкви, но каждый четверг по улице пробегал мальчишка, оповещая всех о приходе священнослужителя. Он подбегал к каждой двери, стучал в нее и кричал: «Священник идет!» Мы все испускали вздох раздражения, мчались наверх и прятались. Маме приходилось открывать дверь и слышать: «Добрый день, миссис Харрисон, рад снова видеть вас. Во имя Иисуса…» Она совала две полукроны в его потную руку и гость уходил — строить очередную церковь или паб.
У меня было счастливое детство, неподалеку жило множество родственников, близких и дальних. Часто по ночам я просыпался, выходил из спальни, спускался вниз и видел собравшихся повеселиться людей. Вероятно, это были родители и один-два моих дяди (некоторые из моих дядей были лысыми; говорили, что лысины они заработали потому, что открывали двери пабов головой), но мне всегда было жаль, что в доме праздник, а я об этом ничего не знаю. О музыке я почти ничего не помню. Не помню, играла ли музыка на таких вечеринках или нет. Наверное, они все-таки включали радио.
В те времена существовали детекторные приемники. Впрочем, не только они. Было и радио, работавшее от аккумуляторов, наполненных кислотой. Их надо было носить в магазин на углу и оставлять на перезарядку дня на три.
Мы слушали все, что передавали по радио: ирландских теноров вроде Джозефа Локка, танцевальную музыку, Бинга Кросби и многое другое. Мама часто вертела регулятор приемника до тех пор, пока не удавалось поймать арабскую или какую-нибудь другую радиостанцию, и мы слушали ее, пока шум не становился нестерпимым, а потом настраивались на другую волну.
Помню, в детстве я слушал пластинки моих родителей, всю старую английскую музыку из мюзик-холлов. Одна такая пластинка называлась «Шенанагги Да» — «Старый Шенанагги Да играет на гитаре…». Но отверстие в пластинке располагалось не по центру, поэтому звучала она странно. Ну и какая разница! Еще одна пластинка называлась «Огонь, огонь, огонь». Слова были такие: «Почему все двигатели делают «чух-чух»? Это огонь, огонь, огонь». Там было много других слов и звуковых эффектов, воспроизводивших шум двигателей и звуки толпы. Это была двухсторонняя пластинка на 78 оборотов. В конце одной стороны звучали слова: «Эй, переверните меня, и я спою вам еще». А когда пластинку переворачивали, припев продолжался, а потом шли еще двадцать куплетов. Я не понимаю людей, которые заявляют: «Мне нравится только рок-н-ролл», или: «Мне нравится только блюз», или что-нибудь в этом роде. Даже Эрик Клэптон говорит, что на него оказала влияние песня «The Runaway Train Went Over The Hill» («Убегающий поезд скрылся за холмом»). Как я писал в своей книге «I Me Mine» («Я, мне, мое»), к моим самым ранним музыкальным воспоминаниям относятся такие вещи, как «One Meatball» («Одна тефтелька») Джоша Уайта, а также песни Хоуги Кармайкла и многое другое. Я сказал бы, что даже дрянная музыка, которую мы ненавидели, — слащавые американские записи конца сороковых и начала пятидесятых вроде «The Railroad Runs Through The Middle Of The House» («Железная дорога проходит через дом») или английская песня «I'm a Pink Toothbrush, You're a Blue Toothbrush» («Я розовая зубная щетка, ты — голубая»), — так вот, даже она оказала на нас некоторое влияние, не важно, нравилось нам это или нет. Вся она каким-то образом живет в нас, и мы при желании можем извлечь ее в любой момент. Это мы и делали в некоторых наших песнях, как, например, в середине песни «Yellow Submarine» («Желтая подводная лодка»). Можно слушать какую-нибудь мелодию и думать, что она тебе не нравится и, значит, не оказывает на тебя никакого воздействия. Но человек — это то, что он ест, что видит, к чему прикасается, это запахи, которые он ощущает, и то, что он слушает. Музыке неизменно присуща трансцедентальность, поскольку она достигает в человеке таких глубин, достижения которых от нее не ожидаешь. Она способна затронуть тебя так, что объяснить это невозможно. Но ты продолжаешь думать, что она тебя не задела, и только через несколько лет она вдруг прорывается наружу. Думаю, нам, «Битлз», повезло впитать все виды музыки. Мы просто слушали то, что передавали по радио. Это был основной источник музыки в те времена.
Мой отец был моряком, но ко времени моего рождения уже водил автобус. Мама происходила из ирландской семьи по фамилии Френч, у нее было множество братьев и сестер. Мама была католичкой, а отец — нет. И хотя обычно считается, что если человек не католик, то он принадлежит к англиканской церкви, отец вообще был далек от религии.
У меня было два брата и одна сестра. Когда я родился, сестре уже минуло двенадцать лет, она только что сдала экзамен для одиннадцатилетних. Я плохо помню ее, потому что она ушла из дома в семнадцать лет, поступила в педагогический колледж и больше не вернулась к нам. Моя бабушка, мамина мама, жила на Алберт-Гроув, рядом с Арнолд-Гроув, и в детстве я мог выйти из задней двери нашего дома и переулками (в Ливерпуле их называют задворками) дойти до ее дома. Я бывал у бабушки, когда мама с отцом уходили на работу.
Отец моего отца, которого я никогда не видел, был строителем, он построил много величественных эдвардианских особняков на Принсес-Роуд в Ливерпуле. Там жили все врачи и представители других респектабельных профессий. В те времена умели строить, знали толк в каменной кладке, кирпиче и дереве. Наверное, интерес к архитектуре я унаследовал от деда. Мне приятно видеть красивые здания, будь то маленький коттедж с соломенной крышей или вокзал Сент-Панкрас. Я всегда считал, что жизнь надо прожить, надо расти и искать для себя возможности, ловить случай. Мне и в голову не приходило, что, если я родом из Ливерпуля, мне никогда не суждено жить в огромном особняке.
Наш дом был очень маленьким. Две комнаты наверху и две внизу, дверь прямо над тротуаром, выход — из задней комнаты. Гостиной никогда не пользовались: здесь был роскошный линолеум, гарнитур из трех предметов, а царил там промозглый холод, сюда никто не заходил. Мы все ютились в кухне, где горел огонь, а на маленькой железной плите стоял чайник.
Большая часть сада была вымощена (кроме одного угла, где располагалась клумба шириной в фут), в дальнем углу стояла уборная, а одно время и курятник, где мы держали петушков. На стене, обращенной в сад, висела цинковая лохань, которую мы вносили в дом и наполняли горячей водой из кастрюль и чайников. Так мы мылись. Ванной у нас не было — никаких джакузи.
Одно из моих ранних воспоминаний — как я сижу на горшке на верхней площадке лестницы и кричу: «Все!» Еще одно воспоминание детства — уличный праздник. Повсюду были бомбоубежища, за столами и на скамейках сидели люди. В то время мне было года два, не больше. Тогда меня сфотографировали, поэтому, вероятно, тот случай мне и запомнился — только благодаря фотографиям.
Улица Арнолд-Гроув немного похожа на Коронейшн-стрит, но я уже не помню никого из соседей. Она находилась за отелем «Ягненок» в Уэвертри. Здесь же располагалось большое здание кинематографа «Эбби» в стиле арт-деко, и Пиктонская башня с часами. А упиралась эта мощенная булыжником улица в бойню, где забивали лошадей.
В те времена жизнь в Ливерпуле кипела ключом. Река Мерси выглядела внушительно — со всеми паромами и большими паровыми судами, прибывавшими из Америки или Ирландии. В городе было много старых зданий и памятников, грязноватых, но живописных. Но то тут, то там между этими прекрасными зданиями зияли прогалины. Здесь были руины зданий, которые разбомбили в войну, — эти пустыри никто не расчищал. (Вплоть до 1963 года, когда я покинул Ливерпуль, в нем еще встречались следы прямых попаданий бомб.) Когда я ходил в магазин, как правило, на месте бомбежек можно было увидеть толпы людей, наблюдающих за выступлением какого-нибудь уличного фокусника, обмотанного цепью или закованного в наручники. Таких актеров всегда было множество — это синдром Гудини.
Трамвайные рельсы тянулись по вымощенным булыжниками улицам, над головой висели провода. Мы ездили по городу на трамваях, а до Уиррела добирались на подземке. К тому времени как у меня появился велосипед, трамваи были вытеснены автобусами, поэтому рельсы убрали, а булыжные мостовые заасфальтировали.
Я помню, как мама брала меня с собой, отправляясь по субботам за покупками. Она часто таскала меня по городу, навещая старых дам — своих знакомых. Наверное, они были не такими уж и старыми, но в детстве любой человек старше двадцати кажется тебе стариком.
В городе были кинотеатры хроникально-документальных фильмов, они располагались в маленьких старинных зданиях, там показывали мультфильмы и киножурнал новостей «Патс». В них не было ничего примечательного, сеансы продолжались минут пятьдесят. Поэтому можно было сходить за покупками, а когда это занятие надоедало, выпить кофе, зайти в кинотеатр, посмотреть несколько мультфильмов и продолжить поход по магазинам.
Я был еще совсем малышом, когда вступил в младший скаутский отряд «волчат» при католической церкви святого Антония Падуанского. Да, путь до скаутов мне был чертовски далеким. (В пору было летать туда самолетами «Алиталии» — единственной авиакомпании, у которой, как гласит шутка, «шерсть растет под крыльями».) Поэтому, добравшись до дома, я тут же засыпал, измученный вожатой, — ну и пряжка у нее была для галстука… Мама редко ходила в церковь — на Пасху, Рождество — и, когда я был еще ребенком, брала меня с собой. В одиннадцать лет я впервые причастился. Но остальных обрядов мне удалось избежать, потому что к тому времени мы перебрались в Спик.
В школе мне не слишком нравилось. Помню, какое-то время я ходил в школу для малышей, и это меня не радовало. От школы для малышей при школе «Давдейл» у меня сохранилось три воспоминания: запах тушеной капусты, маленькая девочка с белокурыми кудряшками и в углу комнаты домик Питера Пэна, который построили сами школьники.
Затем я начал ходить в Давдейлскую начальную школу. Там было неплохо, потому что мы много занимались спортом. Мы играли в футбол и подолгу возились друг с другом. Я считал, что бегаю очень быстро, и потому мне нравилось играть в футбол. Думаю, все дети считают себя незаурядными, хотя на самом деле это не так. В то же время в «Давдейле» учился и Джон. Мы иногда сталкивались на школьном дворе, но не были знакомы — вероятно, потому, что я только начал там учиться, а он учился последний год.
Я по-прежнему учился в «Давдейле», когда мы переселились в Спик. Теперь я жил на улице Аптон-Грин, в доме 25. Там строили новые муниципальные дома с ванными и кухнями. Несколько лет мы ждали переезда в новый дом и наконец оказались первыми в списке очередников и переселились.
Спик — один из пригородов Ливерпуля, близ доков. До него не близко, минут сорок езды на автобусе. Поворачивая на север, река Мерси сужается у Уиднеса и Ранкорна. Там стоят построенные в сороковых годах заводы Брайанта и Мэя (производителей спичек), завод медикаментов Эванса. Предприятие Данлопа находится у самого аэропорта. Вокруг аэропорта отличные места, например ратуша Спика, построенная еще в эпоху Тюдоров.
От Уиднеса до нашего дома было рукой подать. Я часто ходил в Оглет, на берег реки. Начинался отлив, обнажалось грязное русло реки, и по нему ездили туда-сюда на мотоциклах. Я часами бродил среди утесов на берегу Мерси, по полям и лесам. Мне нравилось гулять. Помню несколько неприятных моментов, случившихся после того, как мы перебрались в Спик. Здесь сплошь жили женщины, которых бросили мужья, женщины, которые рожали, кажется, каждые десять минут. По улицам вечно шатались мужчины, которые заходили в дома с вполне понятными целями. Помню, как маме пришлось прогонять как-то бродягу, который явился к нашему дому и долго бранился. Она взяла ведро с водой и окатила его с крыльца, а потом захлопнула дверь. Так она была вынуждена поступить еще несколько раз.
По домам вечно ходили служители церкви, собиравшие пожертвования. Мы не прятались от них, в отличие от нескольких других семей, которые выключали свет, радио и делали вид, будто их нет дома. Мой отец зарабатывал семь фунтов и десять шиллингов в неделю, поэтому пять шиллингов, которые он пожертвовал церкви, были для нас крупной суммой. В то время я никогда не видел безработных. Может, я был слишком маленьким и ничего не замечал. В детстве обращаешь внимание лишь на повседневную суету, но не следишь ни за политикой, ни за тем, что происходит в большом мире.
На все эти пожертвования была построена большая церковь — до этого временная церковь располагалась в дощатом бараке. Именно там, впервые увидев изображения крестного пути Христа, я задался вопросом: что все это значит? Я смотрел, как Христос несет свой крест, как все плюют в него, я понимал суть происходящего, но все это никак не соотносилось с реальностью.
В реальности было много фальши, и я ее хорошо ощущал, несмотря на мои одиннадцать лет. В любом районе любого английского города неподалеку от церкви был обязательно расположен паб. Люди выходили из пивной навеселе и шли в церковь, читали молитвы Деве Марии и «Отче наш» и клали пятерку на поднос. Все это было мне чуждо. Впрочем, мне очень нравились витражи и изображения Христа, запах ладана и свечей. Но остальную ерунду я терпеть не мог. После причастия мне полагалось конфирмоваться, но я решил: «Еще чего! Это я еще успею».
С тех пор я старался не бывать в церкви, но каждый четверг по улице пробегал мальчишка, оповещая всех о приходе священнослужителя. Он подбегал к каждой двери, стучал в нее и кричал: «Священник идет!» Мы все испускали вздох раздражения, мчались наверх и прятались. Маме приходилось открывать дверь и слышать: «Добрый день, миссис Харрисон, рад снова видеть вас. Во имя Иисуса…» Она совала две полукроны в его потную руку и гость уходил — строить очередную церковь или паб.
У меня было счастливое детство, неподалеку жило множество родственников, близких и дальних. Часто по ночам я просыпался, выходил из спальни, спускался вниз и видел собравшихся повеселиться людей. Вероятно, это были родители и один-два моих дяди (некоторые из моих дядей были лысыми; говорили, что лысины они заработали потому, что открывали двери пабов головой), но мне всегда было жаль, что в доме праздник, а я об этом ничего не знаю. О музыке я почти ничего не помню. Не помню, играла ли музыка на таких вечеринках или нет. Наверное, они все-таки включали радио.
В те времена существовали детекторные приемники. Впрочем, не только они. Было и радио, работавшее от аккумуляторов, наполненных кислотой. Их надо было носить в магазин на углу и оставлять на перезарядку дня на три.
Мы слушали все, что передавали по радио: ирландских теноров вроде Джозефа Локка, танцевальную музыку, Бинга Кросби и многое другое. Мама часто вертела регулятор приемника до тех пор, пока не удавалось поймать арабскую или какую-нибудь другую радиостанцию, и мы слушали ее, пока шум не становился нестерпимым, а потом настраивались на другую волну.
Помню, в детстве я слушал пластинки моих родителей, всю старую английскую музыку из мюзик-холлов. Одна такая пластинка называлась «Шенанагги Да» — «Старый Шенанагги Да играет на гитаре…». Но отверстие в пластинке располагалось не по центру, поэтому звучала она странно. Ну и какая разница! Еще одна пластинка называлась «Огонь, огонь, огонь». Слова были такие: «Почему все двигатели делают «чух-чух»? Это огонь, огонь, огонь». Там было много других слов и звуковых эффектов, воспроизводивших шум двигателей и звуки толпы. Это была двухсторонняя пластинка на 78 оборотов. В конце одной стороны звучали слова: «Эй, переверните меня, и я спою вам еще». А когда пластинку переворачивали, припев продолжался, а потом шли еще двадцать куплетов. Я не понимаю людей, которые заявляют: «Мне нравится только рок-н-ролл», или: «Мне нравится только блюз», или что-нибудь в этом роде. Даже Эрик Клэптон говорит, что на него оказала влияние песня «The Runaway Train Went Over The Hill» («Убегающий поезд скрылся за холмом»). Как я писал в своей книге «I Me Mine» («Я, мне, мое»), к моим самым ранним музыкальным воспоминаниям относятся такие вещи, как «One Meatball» («Одна тефтелька») Джоша Уайта, а также песни Хоуги Кармайкла и многое другое. Я сказал бы, что даже дрянная музыка, которую мы ненавидели, — слащавые американские записи конца сороковых и начала пятидесятых вроде «The Railroad Runs Through The Middle Of The House» («Железная дорога проходит через дом») или английская песня «I'm a Pink Toothbrush, You're a Blue Toothbrush» («Я розовая зубная щетка, ты — голубая»), — так вот, даже она оказала на нас некоторое влияние, не важно, нравилось нам это или нет. Вся она каким-то образом живет в нас, и мы при желании можем извлечь ее в любой момент. Это мы и делали в некоторых наших песнях, как, например, в середине песни «Yellow Submarine» («Желтая подводная лодка»). Можно слушать какую-нибудь мелодию и думать, что она тебе не нравится и, значит, не оказывает на тебя никакого воздействия. Но человек — это то, что он ест, что видит, к чему прикасается, это запахи, которые он ощущает, и то, что он слушает. Музыке неизменно присуща трансцедентальность, поскольку она достигает в человеке таких глубин, достижения которых от нее не ожидаешь. Она способна затронуть тебя так, что объяснить это невозможно. Но ты продолжаешь думать, что она тебя не задела, и только через несколько лет она вдруг прорывается наружу. Думаю, нам, «Битлз», повезло впитать все виды музыки. Мы просто слушали то, что передавали по радио. Это был основной источник музыки в те времена.