Страница:
И не скажешь, что здесь когда-то – неполный год назад жили, веселились, горевали, и просто существовали люди. Что стало с ними теперь? Наверное ничего. Точнее, их просто не стало. И если деяния рук человеческих хоть как-то выдавали себя – пусть обломками, руинами или чем-то подобным, то от самих людей не осталось и следа. Вернее, то, что осталось, уже мало походило на род человеческий. Все повторялось. Из раза в раз город сменялся городом, деревня деревней. Вернее – руины руинами. Путники проехали Кельн с возвышающейся почерневшей громадой собора, который не удалось уничтожить ни огнем, ни порохом и где сейчас жило всего несколько сот человек. Матвей, слыхавший, что прежде это был могущественный и богатейший имперский город, качал головой, а Владислав, прежде бывавший здесь, угрюмо отмалчивался, глядя на все это.
Время от времени им попадались еще совсем свежие места боев, с еще не успевшими разложиться трупами. Кто с кем здесь воевал, было непонятно. Говорили разное.
Однажды они наткнулись на изрубленные тела четырех человек, прикончивших друг друга из-за мешка муки – один из них так и умер, вцепившись в ветхую рогожу, так что с трудом удалось разжать мертвые пальцы клинком.
– До чего порой доводит человеческая жадность, – только и вымолвил тогда Владислав.
В каком-то не слишком пострадавшем городке, на грязном постоялом дворе к ним подошли несколько громил, и их вожак нагло осведомился: не продадут ли уважаемые путники им коней, назвав при этом какую-то смехотворно ничтожную сумму. При этом он деловито поглаживал рукоять висевшего на поясе чекана. Владислав в ответ сказал ему несколько слов на странно искаженном немецком [56], так что Матвей, уже порядком поднаторевший в этом языке, ничего не смог понять. Гнусная ухмылка тут же сошла с лица вожака, и он, угодливо поклонившись, убрался прочь вместе со своей шайкой.
…Путники добрались до Майнца. Город представлял из себя вполне жалкое зрелище, но избежал, как и окрестности, участи многих других. Невредимыми остались и трактиры с постоялыми дворами.
Тут они решили передохнуть (вернее, так решил Владислав).
Выбранный ими кабак явно знавал и лучшие времена. На стене у двери, можно было хорошо различить рубленные следы секир или алебард, на каменном полу – след костра. Но посетители были, и немало; видно и еда кое-какая имелась в округе, и деньги водились у здешних жителей.
Их встретил трактирщик с ухватками висельника, тем не менее довольно вежливо осведомившийся – чего они желают.
– Жрать хочется, – Владислав с наглой миной похлопал себя по животу, – уже брюхо подводит. Так что, стало быть, не зли нас, а быстрее неси, чем вы там травите гостей!
(Вообще, как заметил русин, в землях латинян чем наглее держишься, тем больше тебя уважают, и никакого вежества между простыми людинами и теми, кто выше быть не может).
– А что изволите кушать?
– Всего и побольше! – рявкнул Владислав.
Лях бросил на стол два серебряных гроша. У трактирщика тут же загорелись глаза.
После более-менее сытного ужина, состоявшего из жилистой дикой утки, и овощной похлебки, в которой эта утка варилась (Владислав проворчал, что прежде за эти деньги можно было купить чуть ли не свинью с поросятами), хозяин подвел к ним бедно одетую девушку с изможденным лицом.
– Господа! – высокопарно произнес он, – Не хотите ли всего за полталера отведать прелестей настоящей герцогини?
Несчастная вдруг кинулась на трактирщика, пытаясь выцарапать глаза.
– Негодяй! – кричала она, – Будь мой отец жив, тебя, мерзкого ублюдка посадили бы на кол, заживо сожгли за одно только прикосновение ко мне!!
Потом выкрикнула еще что – то о загубленных братьях и женихе.
Ударом кулака повалив ее на пол, хозяин завернул ей подол, и тут же принялся остервенело насиловать ее, под одобрительные выкрики и подначки собравшихся.
Силезец не успел уследить за компаньоном, лишь схватил воздух, где секунду назад сидел Матвей. Через какое-то мгновение русин опустил свой меч на шею трактирщика.
– Сдохни, падаль! – выкрикнул он, воздев кверху окровавленное острие.
На Матвея бросились сразу человек шесть, и тут бы и окончился его путь, если бы клинок в руке Владислава, описав немыслимую дугу, не снес самому смелому, уже поднимавшему над головой ржавый топор, кисти обеих рук. Остальные, как шакалы, отпрянули прочь, и тут с тылу на тех набросились другие, дотоле жавшиеся к стенах. Должно быть, холуи здешнего хозяина успели нажить себе врагов.
Владиславу пришлось сперва вступить в настоящую схватку с Матвеем, всерьез настроенным продолжить драку, а потом бежать со всех ног из заведения, где вспыхнула настоящая резня всех со всеми. Последним, что поляк видел, покидая ставший таким негостеприимным трактир, был одноглазый верзила, сладострастно кромсающий бердышем опрокинутого на стол противника.
Уже за воротами города Матвей обругал Владислава за то, что тот не дал ему вытащить девушку, а Владислав Матвея – за то что встрял не в свои дела, и вполне возможно – повесил им на хвост дружков трактирщика.
– Забыл, зачем мы идем? – рявкнул он напоследок. Дела поважнее есть, чем девок всяких выручать. К любому городу подойди, да в ров загляни – там таких валяется черте сколько!
Майнц оказался последним, хоть сколь-нибудь пригодным для жизни местом. Дальше они шли не ночуя под крышей, и даже огонь разжигали только днем, чтобы не привлекать внимания. Тем более, что им пару раз встречались следы расправы с теми, кто этим правилом решил пренебречь. День ото дня настроение путников становилось все мрачнее.
На четвертую ночь после Майнца, к месту, где они остановились на ночлег, и только-только закончили приводить в порядок лошадей, вышел человек.
В последних отсветах заката его вполне можно было принять за восставшего из гроба мертвеца. Худой, с туго обтянутым бледной кожей лицом, глубоко ввалившимися глазами, в каких-то невообразимых отрепьях.
Даже тяжелый дух, который бродяга распространял вокруг себя, отдавал разрытой могилой.
В руках он, однако, крепко сжимал арбалет, совсем даже новый, немногим хуже генуэзского, который при его появлении невольно нашарил Владислав. Он не был взведен, но стрела была вставлена в зажим. Именно стрела, а не обычный болт. Длинная, тяжелая, с игольчатым граненым наконечником: кольчугу пройдет как нож масло, а человека без доспехов пронзит насквозь, изорвав в клочья все внутренности.
– Не бойтесь, я плохого ничего не сделаю, – странно улыбнулся гость, присаживаясь рядом. Просто хотел спросить – не найдется ли у вас хлебушка, добрые люди?
В его голосе было что-то такое, заставившее Матвея, ощутившего непонятный трепет под ложечкой, торопливо развязать мешок, и протянуть человеку пригоршню сухарей – предпоследнюю, оставшуюся у них.
– Вот спасибо, сколько времени хлеба не ел…
Он принялся грызть сухари, и хруст их в ночной тишине казался треском разгрызаемых хищником костей.
– Хорошие у вас кони, – произнес он, когда доел сухари и, помотав головой, отказался от протянутого Владиславом куска кабаньего окорока. Хорошие… – повторил он. Гладкие, назаморенные… Стерегите их хорошенько, а то знаете, найдутся на них охотники всякие. Конина, знаете ли, все ж лучше человечины будет…
С этими словами он встал и ушел в темноту, а двое путников почти всю ночь просидели, не сомкнув глаз, прислушиваясь к каждому шороху…
Иногда, в пути, Владислав принимался глухо распевать разбойничьи песни. Но не залихватские, как можно было бы ожидать, а заунывно-печальные: про обручение с Костлявой Невестой, пляску с Пеньковой Тетушкой, про заплечных дел мастера и его друга Старину Байля [57], с которыми бедному разбойнику вот-вот предстоит свести последнее знакомство, о загубленной зазря молодости, и тому подобном. От этих песен Матвею становилось совсем кисло, но он отмалчивался, никак не выражая своего чувства.
…Все в мире когда-нибудь кончается. Кончились и развалины. Взгляду их открылся унылый серый пустырь. На нем, служившем когда-то главной площадью, на сложенной из кирпича добротной, основательной виселице, прежде, должно быть, бывшей гордостью здешних бюргеров, на ржавых цепях, вверх ногами болталось с десяток полурассыпавшихся скелетов, подвешенных за ребра на крюки. Черепа их скалились внизу из высокой крапивы.
– Пожалуй, на ночевку мы остановимся в этой церквушке, – Владислав указал на то, что раньше было городским собором.
– В церкви? Матвей, хотя им и приходилось ночевать в бывших святых местах, ощутил некоторую неловкость. Хоть и латинской веры храм, а все же…
– Ну, да, – не в первый же раз, да и все равно ее сто раз осквернили.
– Знаешь, друг Владислав, не хотелось бы мне вообще останавливаться в этом городе, – заявил Матвей в ответ. – Это очень плохое место. Сколько здесь непогребенных осталось…
Невольно он взглянул туда, где у виселицы щипали траву их кони.
– Что до меня, – заявил Владислав, – то я вообще заночевал бы на здешнем кладбище, да жаль там коней негде укрыть.
– На кладбище? Переночевать? – дернулся Матвей.
– Ну, да! Если в этих местах есть лихие люди, то на кладбище они сунутся в последнюю очередь, – пояснил Владислав. – Ты, кажется, убедился уже, что людей надо бояться больше, чем нечистой силы… – добавил он угрюмо.
При воспоминании о пережитых минутах позорного страха Матвей помрачнел… Глухое раздражение против некстати напомнившего ему об этом спутника, на краткий миг возникло в его душе.
Вскоре, как того и следовало ожидать, путников стала мучить жажда, да и лошадей следовало напоить.
Владислав отправился на поиски воды и, обшарив окрестные развалины, наткнулся на прикрытый ветхой крышкой колодец.
– Хоть в чем – то удача нам, – вздохнул Владислав и, поднатужившись, сдвинул крышку с колодца. В нос ударило густое застарелое зловоние. Под зелено-бурой водой смутно белели человеческие кости… Силезец перекрестился, а потом зло выругался, поминая и бога и черта.
– Ну, что? – спросил его Матвей, когда силезец вернулся.
– Нет там воды, усох колодец, – бросил в ответ Владислав. – Не зря говорят, должно быть, что если откуда-то уходят люди, то и колодцы высыхают.
– Искать надо, – вздохнул русин.
Они шатались по развалинам еще какое-то время, пока, наконец, не обнаружили еще один, к счастью не запакощенный, и не пересохший.
Они напились сами и напоили коней. Владислав, как ни в чем не бывало, ухмыльнулся, хлопнув Матвея по плечу.
– Ничего, друг витязь. Прошли мы, если прикинуть, больше половины дороги до места…
Тот помрачнел, в очередной раз осознав – зачем, собственно они идут.
За ежедневными хлопотами и тревогами пути, цель не то чтобы забывалась, но уходила куда-то вдаль, на задний план сознания, и это, как ни странно, заметно облегчало жизнь.
Чтобы развеять мрачное настроение, и развлечь спутника, Владислав принялся рассказывать историю, свидетелем которой стал в молодости, когда в течение полугода был прикован к веслу на тунисской галере.
Команда ее была, естественно, магометанами, но особой ревности в вере Владислав среди них не заметил. Они вовсю дули вино, при случае охотно заедая его свининой, а когда они, чем-то раздосадованные принимались браниться и богохульствовать, мешая Христа с Аллахом, Эблиса с Дьяволом, а Джебраила с Девой Марией и святым Николаем, то не отличавшемуся никогда особым благочестием силезцу становилось не по себе. Вообще же, как впрочем и полагается людям подобного сорта, превыше всего они ставили барыш, и не делая разницы в разбое между единоверцами и «гяурами», продавали пленных христиан мусульманским торговцам, а мусульман – вездесущим генуэзцам, и венецианцам.
Командовал ими, надо сказать, не магрибинец, а перс – Абу Али Хайр-эд-Дин Аббасс, по прозвищу Кара-Бас, что на османском наречии означает – Черная Голова. Этот человек и его команда наводила ужас на все калабрийское побережье, и именем Кара – Баса матери пугали непослушных детей. Несмотря на грозную славу это был маленький толстенький человечек, вовсе не страшного вида – в далеком прошлом, говорят, хозяин балагана марионеток.
Самой примечательной частью его облика была большая, пышная борода, выкрашенная в огненно-рыжий цвет, и спускавшаяся почти до колен.
Кара-Бас тщательно заботился о своей бороде, и даже держал на галере особого слугу, единственной обязанностью которого было каждое утро расчесывать бороду господина. И вот однажды с главным украшением пирата приключилось несчастье: борода его каким-то образом приклеилась к просмоленному канату, да еще, вдобавок, глубоко запуталась в разлохмаченных нитях. Все попытки освободить злосчастную бороду оказались напрасны, и капитану ничего не осталось, как со слезами отсечь дамасским клинком почти половину ее… Один матрос позволил себе чуть-чуть усмехнуться при этом зрелище. Впавший в дикую ярость пират тут же приказал привязать того к мачте, после чего отсек ему уши тем самым кинжалом которым только что укоротил бороду, и приказал носить их на шее, привязав на шнурок, в назидание всем прочим.
– Тише… – поднял руку Матвей.
Силезец прислушался, замерев. Из-за развалин смутно доносились человеческие голоса. Их обладатели явно приближались, к тому месту, где расположились путники.
Кто может обитать здесь, в давно оставленном жизнью и принадлежащем смерти месте?
Мысль о пробудившихся от вечного сна мертвецах бросила русина в дрожь, но он усилием воли загнал ее внутрь, поспешно перекрестившись.
«Накаркал!», – зло подумал Матвей про себя.
– Их трое-четверо, не более, – шепнул Владислав, стараясь скрыть беспокойство. Отобьемся, если что, – он положил перед собой взведенный арбалет.
Голоса стихли. С минуту они лежали неподвижно, прислушиваясь; затем из-за рухнувших останков высокой часовни, послышался старческий кашель и шорох шагов. На перекрестке появились двое. Это были заросший бородой сгорбленный старичок в рваной монашеской сутане и поддерживавшая его под руку, бедно одетая молодая девушка.
– Тьфу, чтоб тебе провалиться в дупу дьяволу, – тихо выругался Владислав, утирая выступивший на лбу пот… – Скоро меня и мышь испугает.
Силезец уверенно поднялся. За ним встал и Матвей.
– Эй вы, – крикнул Владислав. – Кто такие? Идите сюда!
Старик бессильно опустил и без того согбенные плечи. Девушка же принялась дрожащими руками развязывать тесемки на платье.
– Прошу вас, добрые разбойники, не убивайте нас! – заговорила она срывающимся голосом, – Возьмите меня и делайте что хотите, но не убивайте, у нас нет ничего…
Владислав опустил арбалет.
– Мы не разбойники, – буркнул он, словно даже и оскорбленный. (Хотя, чего уж там оскорбляться). Не бойтесь. А ты платье – то завяжи, дева…
…Старого монаха звали Петер (брат Петер, – уточнила его спутница), а девушку – Гертруда. Монах был из расположенного поблизости от городка, называвшегося Фогельштадт аббатства Святого Януария. Гертруда была крепостной, принадлежащей этому аббатству. Кажется, они были единственными уцелевшими его обитателями.
После того, как они, не без опаски взиравшие на двух здоровых и вооруженных мужчин, поели копченой свинины, предложенной им Матвеем, а старый Петер еще и хлебнул вина, и выслушали легенду о дяде и племяннике, подхваченных водоворотом войны, их подозрения немного рассеялись.
История монахи и девушки была не очень длинной, но достаточно страшной. В конце лета прошлого года уже давно полыхавшая вовсю война докатилась и до этих мест. Сюда пришли один из капитанов Дьяволицы, и с ним рыцарь фон Эшбах, хозяин замка милях в десяти отсюда и его дружина.
– Он уже давно был безумен, и кажется ненавидел весь мир, – пояснил старик, – поэтому, наверное, и пошел за этими отродьями.
Стены монастыря показались аббату ненадежными, и он приказал братьям покинуть обитель, забрав с собой святыни, запасы продовольствия и все мало-мальски ценное. Эвакуация очень быстро превратилась в беспорядочное бегство.
Вскорости, когда конница фон Эшбаха неожиданно подошла к стенам городка, в монастыре оставалось еще дюжины две монахов и несколько крестьян, занятых вывозом последнего добра. Гертруда была в их числе.
Когда с колокольни истошно заорали о приближении врага и началась паника, она вспомнила вдруг о лежащем в монастырской больнице отце Петере.
– Я уже готовился вручить Господу свою бессмертную душу, – вступил в этом месте в разговор он. – Воистину, по святому писанию – «Врачу, исцелися сам»… – произнес старик с грустной улыбкой. Как выяснилось, он был единственным лекарем аббатства.
– Я не могла его бросить, – продолжила Гертруда, – Он столько добра сделал крестьянам, всегда являлся по первому зову, не беря за лечение ничего… Он и меня лечил и мать мою… И как его собственные братья могли оставить старца на верную смерть?
– Не суди их, дочь моя их слишком строго – опять вступил старик в разговор, – царствие им небесное, они уже давно дали отчет Господу в своих делах…
Гертруда бросилась к готовившимся удрать монахам, чтобы они забрали отца Петера с собой, но страх был так велик, что когда она попыталась остановить повозку, ее просто столкнули на землю, и она едва не угодила под колеса.
Раньше, чем нападавшие ворвались в стены аббатства, Гертруде удалось укрыться вместе со стариком в каком-то закутке. К счастью, налетчики, мельком осмотрев монастырь и убедившись, что все более-менее ценное вывезено, убрались прочь, предварительно изрубив топорами алтарь, осквернив церковь и переломав и разбив все, что только было можно. Уходя, они напоследок подпалили монастырь но, к счастью, пожар быстро потух. Кое-как приведя в чувство монаха, Гертруда буквально на себе выволокла его из переставших служить защитой стен аббатства. Им удалось укрыться в лесу, прежде чем к монастырю подошли главные силы мятежников, не оставивших от него буквально камня на камне в своей бессмысленной злобе.
Они забились в самую чащобу, откуда не выходили несколько недель, питаясь чем Бог послал. А Господь не сильно баловал своих верных чад. Бывало, питались и травой, и корой древесной. Если повезет, грибы или ягоды, да и тех в такое время днем с огнем не сыщешь.
Девушка даже отравилась, и монах долго лечил ее, травами и кореньями, ибо ничего другого в лесу и не было. Как они выжили, одному Богу известно.
О том, что происходило в городе, они узнали с чужих слов. Наскоро разорив окрестности, мятежники осадили стены Фогельштадта. Военачальники Дьяволицы предложили сдаться, грозя предать в противном случае всех горожан жуткой смерти. Те, предводительствуемые епископом, полагаясь на крепость стен, отказались. Осада длилась ровно три дня. На четвертый, поутру, как только взошло солнце, западная стена была взорвана порохом, при помощи с удивительной быстротой вырытого подкопа. Ворвавшиеся в город предали его огню и мечу. Горожане стойко защищались, но, в конце концов, полегли почти все, при этом уничтожив и многих врагов. Погиб и капитан Дьяволицы, и фон Эшбах со всеми своими людьми.
А для выздоровевшего Петера и его спутницы наступили тяжелые дни. Как только брат Петер смог ходить, они бежали, прочь подальше от руин, дышавших смертью. Они чудом избежали смерти от рук рыскавших по окрестностям мародеров – остатков воинства Светлой Девы. Несколько месяцев скитались они по окрестным лесам, бродили по разоренным селам. Брат Петер лечил людей и скотину, зачастую получая, вместо платы, пинки и плети. Гертруда батрачила за корку хлеба.
Наступила осень, потом зима. Они едва не замерзли скитаясь по холодным лесам, ночуя в кое как сложенных шалашах. Они выпрашивали крохи еды у крестьян, их гнали с порога, как прокаженных. В людях не осталось ничего святого, все цеплялись за собственные жизни и никому не было дело до жизней чужих.
– Но я не сужу этих людей, им, почитай, самим нечего есть было, – перекрестившись, промолвила Гертруда.
Не скрывая, она с холодной горечью упомянула о том, какую плату с нее требовали иногда за миску объедков… Выжили они только чудом. Возможно, сам Бог помог им в этом.
Весной стало полегче. Люди подобрели, да и урожая, можно сказать, почти хватало на сильно уменьшившихся в числе селян. Те, кто раньше гнал их палками и бранью, стали звать отца Петера крестить детей и провожать в последний путь умерших. Как оказалось, во всей округе, не осталось кроме него людей духовного звания. Он по-прежнему жил в лесной хижине, вместе с Гертрудой, хоть, и устав ордена, монахом которого Петер состоял, запрещал, без крайней нужды, даже разговаривать с женщинами. Но по нынешним временам, это, наверное, не очень большой грех…
Старик поднял усталые больные глаза, еще раз окинув взглядом путников.
– Добрые люди, – обратился он вдруг к ним, – Я вижу что вы не разбойники и не воры, а честные путники… Матвей невольно скосил глаза на Владислава, но тот и бровью не повел. – И потому решил просить вас о помощи в самом богоугодном деянии. Перед самым нападением отец эконом приказал сложить в подвале трапезной оставшиеся припасы и несколько дюжин мешков с семенами рожи и ячменя. Их так как и не вывезли, не успели… Кроме того в суматохе там оказалась некоторая часть нашей библиотеки и кое-что из утвари. Когда нечестивцы подожгли обитель, то трапезная рухнула… Да… Пожалуй, она была самым старым зданием у нас, ее заложили… дайте припомнить, да… в 999 году от Рождества Христова. Как раз все ждали конец света, и над бывшим тогда во главе обители настоятелем все смеялись… Ох, вы уж простите старика за болтливый язык. Там святые книги, кое-что из церковного облачения… Я бы смог тогда по настоящему отправлять службы, даже мессы… Так вот люди добрые, я подумал… Недавно в одном селении неподалеку побывали грабители и отобрали все и семена для посева. Если бы удалось достать те мешки, мы бы обрадовали тех несчастных. Я думал привести к развалинам их, но там остались только вдовы и дети. А вы, – торопливо добавил он, – возьмете с собой съестных припасов, сколько можете увезти…
– Там уже сгнило все, должно быть, – пробормотал Владислав, – Год почти прошел…
– Вовсе нет, – заявила Гертруда, – у нас был очень хороший сухой подвал, там щели и стенах зачеканены свинцом. А вся солонина и копчения хранились в леднике.
– Да, да, дочь моя, – закивал старик, – я и запамятовал, его пожертвовал маркграф фон Баль со своих рудников.
– Ну, что же, уговорили, – бросил Владислав, даже как – то просияв, – Пойдем, Матвей, пособим бедным людям.
Миновав напрочь снесенные ворота, ржавчина на которых цветом неприятно напоминала запекшуюся кровь, они покинули городские стены в направлении, противоположном тому, каким пришли, и шагом двинулись в сторону леса. Туда, где над деревьями еле виднелись верхушки колоколен монастыря.
Девушка шла, держась за стремя Огневого. Время от времени, ее плечо касалось колена Матвея, и от этого прикосновения у него волосы вставали дыбом… и не только волосы. Что и говорить, женщин у Матвея не было уже очень давно. Забытые в тяжелом пути чувства давали о себе знать. Гертруда меж тем, радуясь возможности поговорить с живым человеком, вспоминала, свою жизнь до Войны.
– Ах, добрые люди, если бы вы знали, каким хорошим был наш монастырь, – вполголоса щебетала она. – Аббат наш был очень добрый. Пороли у нас редко, а в колодки посадили только один раз на моей памяти. И подати брали небольшие – кроме оброка еще одну треть урожая, если он был богатый, а в плохие годы еще меньше. А какие чудесные праздники были у нас! Мы собирали цветы в лесу и несли в церковь целыми охапками. А потом разыгрывали представления из Святого Писания…
– Да, – вступил в разговор шедший поодаль старик. – А как чудесно звучал наш орган… Они разбили его тараном…
Владислав вдруг ощутил сдавившую ему сердце глухую тоску. Эта бедная девушка, вчерашняя холопка, пожалуй, что прожила жизнь более счастливую, чем он. У нее по крайней мере есть что вспомнить хорошего из той прожитой до войны жизни. А что может вспомнить он? Лесные логовища и тюрьмы в десятке королевств? Распутных девок, даривших ему свои продажные ласки, зарезанных и ограбленных им людей, изнасилованных женщин? Своих дружков, товарищей по разбою, клявшихся ему в дружбе до гроба а потом продававших его? Кого он любил и кто любил его? Никто не только не прольет слезу, а просто не вздохнет, узнав о его смерти…
Владислав моча сглотнул застрявший в горле комок. Что сам он сможет вспомнить, когда будет умирать?
…А вспоминать он будет Катарину Безродную…
Владислав давно отвык думать о себе как о виновнике всего происшедшего в мире кошмара. Иначе он давно сошел бы с ума. Да и в самом деле, если вдуматься, он был лишь слепым орудием Сатаны, одним из орудий.
Так топор палача мог бы думать о срубленных им головах, обрети он вдруг такую возможность. Хотя, был ли он топором или же все-таки палачом? Ответ на него не знал пожалуй никто. Кроме разве самого Дьявола. Или…
– Вот и пришли… – слова старика оторвали Владислава от грустных мыслей.
На краю заросшего поля виднелись руины монастыря. Все заросло бурьяном и мхом, плющ обвил некогда высокие стены, теперь осыпавшиеся грудами кирпичей. Словно бы не год с небольшим назад рухнули эти стены, а целые века. От монастыря мало что осталось. Уже хорошо знакомый путникам дух смерти, пропитал все вокруг.
Время от времени им попадались еще совсем свежие места боев, с еще не успевшими разложиться трупами. Кто с кем здесь воевал, было непонятно. Говорили разное.
Однажды они наткнулись на изрубленные тела четырех человек, прикончивших друг друга из-за мешка муки – один из них так и умер, вцепившись в ветхую рогожу, так что с трудом удалось разжать мертвые пальцы клинком.
– До чего порой доводит человеческая жадность, – только и вымолвил тогда Владислав.
В каком-то не слишком пострадавшем городке, на грязном постоялом дворе к ним подошли несколько громил, и их вожак нагло осведомился: не продадут ли уважаемые путники им коней, назвав при этом какую-то смехотворно ничтожную сумму. При этом он деловито поглаживал рукоять висевшего на поясе чекана. Владислав в ответ сказал ему несколько слов на странно искаженном немецком [56], так что Матвей, уже порядком поднаторевший в этом языке, ничего не смог понять. Гнусная ухмылка тут же сошла с лица вожака, и он, угодливо поклонившись, убрался прочь вместе со своей шайкой.
…Путники добрались до Майнца. Город представлял из себя вполне жалкое зрелище, но избежал, как и окрестности, участи многих других. Невредимыми остались и трактиры с постоялыми дворами.
Тут они решили передохнуть (вернее, так решил Владислав).
Выбранный ими кабак явно знавал и лучшие времена. На стене у двери, можно было хорошо различить рубленные следы секир или алебард, на каменном полу – след костра. Но посетители были, и немало; видно и еда кое-какая имелась в округе, и деньги водились у здешних жителей.
Их встретил трактирщик с ухватками висельника, тем не менее довольно вежливо осведомившийся – чего они желают.
– Жрать хочется, – Владислав с наглой миной похлопал себя по животу, – уже брюхо подводит. Так что, стало быть, не зли нас, а быстрее неси, чем вы там травите гостей!
(Вообще, как заметил русин, в землях латинян чем наглее держишься, тем больше тебя уважают, и никакого вежества между простыми людинами и теми, кто выше быть не может).
– А что изволите кушать?
– Всего и побольше! – рявкнул Владислав.
Лях бросил на стол два серебряных гроша. У трактирщика тут же загорелись глаза.
После более-менее сытного ужина, состоявшего из жилистой дикой утки, и овощной похлебки, в которой эта утка варилась (Владислав проворчал, что прежде за эти деньги можно было купить чуть ли не свинью с поросятами), хозяин подвел к ним бедно одетую девушку с изможденным лицом.
– Господа! – высокопарно произнес он, – Не хотите ли всего за полталера отведать прелестей настоящей герцогини?
Несчастная вдруг кинулась на трактирщика, пытаясь выцарапать глаза.
– Негодяй! – кричала она, – Будь мой отец жив, тебя, мерзкого ублюдка посадили бы на кол, заживо сожгли за одно только прикосновение ко мне!!
Потом выкрикнула еще что – то о загубленных братьях и женихе.
Ударом кулака повалив ее на пол, хозяин завернул ей подол, и тут же принялся остервенело насиловать ее, под одобрительные выкрики и подначки собравшихся.
Силезец не успел уследить за компаньоном, лишь схватил воздух, где секунду назад сидел Матвей. Через какое-то мгновение русин опустил свой меч на шею трактирщика.
– Сдохни, падаль! – выкрикнул он, воздев кверху окровавленное острие.
На Матвея бросились сразу человек шесть, и тут бы и окончился его путь, если бы клинок в руке Владислава, описав немыслимую дугу, не снес самому смелому, уже поднимавшему над головой ржавый топор, кисти обеих рук. Остальные, как шакалы, отпрянули прочь, и тут с тылу на тех набросились другие, дотоле жавшиеся к стенах. Должно быть, холуи здешнего хозяина успели нажить себе врагов.
Владиславу пришлось сперва вступить в настоящую схватку с Матвеем, всерьез настроенным продолжить драку, а потом бежать со всех ног из заведения, где вспыхнула настоящая резня всех со всеми. Последним, что поляк видел, покидая ставший таким негостеприимным трактир, был одноглазый верзила, сладострастно кромсающий бердышем опрокинутого на стол противника.
Уже за воротами города Матвей обругал Владислава за то, что тот не дал ему вытащить девушку, а Владислав Матвея – за то что встрял не в свои дела, и вполне возможно – повесил им на хвост дружков трактирщика.
– Забыл, зачем мы идем? – рявкнул он напоследок. Дела поважнее есть, чем девок всяких выручать. К любому городу подойди, да в ров загляни – там таких валяется черте сколько!
Майнц оказался последним, хоть сколь-нибудь пригодным для жизни местом. Дальше они шли не ночуя под крышей, и даже огонь разжигали только днем, чтобы не привлекать внимания. Тем более, что им пару раз встречались следы расправы с теми, кто этим правилом решил пренебречь. День ото дня настроение путников становилось все мрачнее.
На четвертую ночь после Майнца, к месту, где они остановились на ночлег, и только-только закончили приводить в порядок лошадей, вышел человек.
В последних отсветах заката его вполне можно было принять за восставшего из гроба мертвеца. Худой, с туго обтянутым бледной кожей лицом, глубоко ввалившимися глазами, в каких-то невообразимых отрепьях.
Даже тяжелый дух, который бродяга распространял вокруг себя, отдавал разрытой могилой.
В руках он, однако, крепко сжимал арбалет, совсем даже новый, немногим хуже генуэзского, который при его появлении невольно нашарил Владислав. Он не был взведен, но стрела была вставлена в зажим. Именно стрела, а не обычный болт. Длинная, тяжелая, с игольчатым граненым наконечником: кольчугу пройдет как нож масло, а человека без доспехов пронзит насквозь, изорвав в клочья все внутренности.
– Не бойтесь, я плохого ничего не сделаю, – странно улыбнулся гость, присаживаясь рядом. Просто хотел спросить – не найдется ли у вас хлебушка, добрые люди?
В его голосе было что-то такое, заставившее Матвея, ощутившего непонятный трепет под ложечкой, торопливо развязать мешок, и протянуть человеку пригоршню сухарей – предпоследнюю, оставшуюся у них.
– Вот спасибо, сколько времени хлеба не ел…
Он принялся грызть сухари, и хруст их в ночной тишине казался треском разгрызаемых хищником костей.
– Хорошие у вас кони, – произнес он, когда доел сухари и, помотав головой, отказался от протянутого Владиславом куска кабаньего окорока. Хорошие… – повторил он. Гладкие, назаморенные… Стерегите их хорошенько, а то знаете, найдутся на них охотники всякие. Конина, знаете ли, все ж лучше человечины будет…
С этими словами он встал и ушел в темноту, а двое путников почти всю ночь просидели, не сомкнув глаз, прислушиваясь к каждому шороху…
Иногда, в пути, Владислав принимался глухо распевать разбойничьи песни. Но не залихватские, как можно было бы ожидать, а заунывно-печальные: про обручение с Костлявой Невестой, пляску с Пеньковой Тетушкой, про заплечных дел мастера и его друга Старину Байля [57], с которыми бедному разбойнику вот-вот предстоит свести последнее знакомство, о загубленной зазря молодости, и тому подобном. От этих песен Матвею становилось совсем кисло, но он отмалчивался, никак не выражая своего чувства.
…Все в мире когда-нибудь кончается. Кончились и развалины. Взгляду их открылся унылый серый пустырь. На нем, служившем когда-то главной площадью, на сложенной из кирпича добротной, основательной виселице, прежде, должно быть, бывшей гордостью здешних бюргеров, на ржавых цепях, вверх ногами болталось с десяток полурассыпавшихся скелетов, подвешенных за ребра на крюки. Черепа их скалились внизу из высокой крапивы.
– Пожалуй, на ночевку мы остановимся в этой церквушке, – Владислав указал на то, что раньше было городским собором.
– В церкви? Матвей, хотя им и приходилось ночевать в бывших святых местах, ощутил некоторую неловкость. Хоть и латинской веры храм, а все же…
– Ну, да, – не в первый же раз, да и все равно ее сто раз осквернили.
– Знаешь, друг Владислав, не хотелось бы мне вообще останавливаться в этом городе, – заявил Матвей в ответ. – Это очень плохое место. Сколько здесь непогребенных осталось…
Невольно он взглянул туда, где у виселицы щипали траву их кони.
– Что до меня, – заявил Владислав, – то я вообще заночевал бы на здешнем кладбище, да жаль там коней негде укрыть.
– На кладбище? Переночевать? – дернулся Матвей.
– Ну, да! Если в этих местах есть лихие люди, то на кладбище они сунутся в последнюю очередь, – пояснил Владислав. – Ты, кажется, убедился уже, что людей надо бояться больше, чем нечистой силы… – добавил он угрюмо.
При воспоминании о пережитых минутах позорного страха Матвей помрачнел… Глухое раздражение против некстати напомнившего ему об этом спутника, на краткий миг возникло в его душе.
Вскоре, как того и следовало ожидать, путников стала мучить жажда, да и лошадей следовало напоить.
Владислав отправился на поиски воды и, обшарив окрестные развалины, наткнулся на прикрытый ветхой крышкой колодец.
– Хоть в чем – то удача нам, – вздохнул Владислав и, поднатужившись, сдвинул крышку с колодца. В нос ударило густое застарелое зловоние. Под зелено-бурой водой смутно белели человеческие кости… Силезец перекрестился, а потом зло выругался, поминая и бога и черта.
– Ну, что? – спросил его Матвей, когда силезец вернулся.
– Нет там воды, усох колодец, – бросил в ответ Владислав. – Не зря говорят, должно быть, что если откуда-то уходят люди, то и колодцы высыхают.
– Искать надо, – вздохнул русин.
Они шатались по развалинам еще какое-то время, пока, наконец, не обнаружили еще один, к счастью не запакощенный, и не пересохший.
Они напились сами и напоили коней. Владислав, как ни в чем не бывало, ухмыльнулся, хлопнув Матвея по плечу.
– Ничего, друг витязь. Прошли мы, если прикинуть, больше половины дороги до места…
Тот помрачнел, в очередной раз осознав – зачем, собственно они идут.
За ежедневными хлопотами и тревогами пути, цель не то чтобы забывалась, но уходила куда-то вдаль, на задний план сознания, и это, как ни странно, заметно облегчало жизнь.
Чтобы развеять мрачное настроение, и развлечь спутника, Владислав принялся рассказывать историю, свидетелем которой стал в молодости, когда в течение полугода был прикован к веслу на тунисской галере.
Команда ее была, естественно, магометанами, но особой ревности в вере Владислав среди них не заметил. Они вовсю дули вино, при случае охотно заедая его свининой, а когда они, чем-то раздосадованные принимались браниться и богохульствовать, мешая Христа с Аллахом, Эблиса с Дьяволом, а Джебраила с Девой Марией и святым Николаем, то не отличавшемуся никогда особым благочестием силезцу становилось не по себе. Вообще же, как впрочем и полагается людям подобного сорта, превыше всего они ставили барыш, и не делая разницы в разбое между единоверцами и «гяурами», продавали пленных христиан мусульманским торговцам, а мусульман – вездесущим генуэзцам, и венецианцам.
Командовал ими, надо сказать, не магрибинец, а перс – Абу Али Хайр-эд-Дин Аббасс, по прозвищу Кара-Бас, что на османском наречии означает – Черная Голова. Этот человек и его команда наводила ужас на все калабрийское побережье, и именем Кара – Баса матери пугали непослушных детей. Несмотря на грозную славу это был маленький толстенький человечек, вовсе не страшного вида – в далеком прошлом, говорят, хозяин балагана марионеток.
Самой примечательной частью его облика была большая, пышная борода, выкрашенная в огненно-рыжий цвет, и спускавшаяся почти до колен.
Кара-Бас тщательно заботился о своей бороде, и даже держал на галере особого слугу, единственной обязанностью которого было каждое утро расчесывать бороду господина. И вот однажды с главным украшением пирата приключилось несчастье: борода его каким-то образом приклеилась к просмоленному канату, да еще, вдобавок, глубоко запуталась в разлохмаченных нитях. Все попытки освободить злосчастную бороду оказались напрасны, и капитану ничего не осталось, как со слезами отсечь дамасским клинком почти половину ее… Один матрос позволил себе чуть-чуть усмехнуться при этом зрелище. Впавший в дикую ярость пират тут же приказал привязать того к мачте, после чего отсек ему уши тем самым кинжалом которым только что укоротил бороду, и приказал носить их на шее, привязав на шнурок, в назидание всем прочим.
– Тише… – поднял руку Матвей.
Силезец прислушался, замерев. Из-за развалин смутно доносились человеческие голоса. Их обладатели явно приближались, к тому месту, где расположились путники.
Кто может обитать здесь, в давно оставленном жизнью и принадлежащем смерти месте?
Мысль о пробудившихся от вечного сна мертвецах бросила русина в дрожь, но он усилием воли загнал ее внутрь, поспешно перекрестившись.
«Накаркал!», – зло подумал Матвей про себя.
– Их трое-четверо, не более, – шепнул Владислав, стараясь скрыть беспокойство. Отобьемся, если что, – он положил перед собой взведенный арбалет.
Голоса стихли. С минуту они лежали неподвижно, прислушиваясь; затем из-за рухнувших останков высокой часовни, послышался старческий кашель и шорох шагов. На перекрестке появились двое. Это были заросший бородой сгорбленный старичок в рваной монашеской сутане и поддерживавшая его под руку, бедно одетая молодая девушка.
– Тьфу, чтоб тебе провалиться в дупу дьяволу, – тихо выругался Владислав, утирая выступивший на лбу пот… – Скоро меня и мышь испугает.
Силезец уверенно поднялся. За ним встал и Матвей.
– Эй вы, – крикнул Владислав. – Кто такие? Идите сюда!
Старик бессильно опустил и без того согбенные плечи. Девушка же принялась дрожащими руками развязывать тесемки на платье.
– Прошу вас, добрые разбойники, не убивайте нас! – заговорила она срывающимся голосом, – Возьмите меня и делайте что хотите, но не убивайте, у нас нет ничего…
Владислав опустил арбалет.
– Мы не разбойники, – буркнул он, словно даже и оскорбленный. (Хотя, чего уж там оскорбляться). Не бойтесь. А ты платье – то завяжи, дева…
…Старого монаха звали Петер (брат Петер, – уточнила его спутница), а девушку – Гертруда. Монах был из расположенного поблизости от городка, называвшегося Фогельштадт аббатства Святого Януария. Гертруда была крепостной, принадлежащей этому аббатству. Кажется, они были единственными уцелевшими его обитателями.
После того, как они, не без опаски взиравшие на двух здоровых и вооруженных мужчин, поели копченой свинины, предложенной им Матвеем, а старый Петер еще и хлебнул вина, и выслушали легенду о дяде и племяннике, подхваченных водоворотом войны, их подозрения немного рассеялись.
История монахи и девушки была не очень длинной, но достаточно страшной. В конце лета прошлого года уже давно полыхавшая вовсю война докатилась и до этих мест. Сюда пришли один из капитанов Дьяволицы, и с ним рыцарь фон Эшбах, хозяин замка милях в десяти отсюда и его дружина.
– Он уже давно был безумен, и кажется ненавидел весь мир, – пояснил старик, – поэтому, наверное, и пошел за этими отродьями.
Стены монастыря показались аббату ненадежными, и он приказал братьям покинуть обитель, забрав с собой святыни, запасы продовольствия и все мало-мальски ценное. Эвакуация очень быстро превратилась в беспорядочное бегство.
Вскорости, когда конница фон Эшбаха неожиданно подошла к стенам городка, в монастыре оставалось еще дюжины две монахов и несколько крестьян, занятых вывозом последнего добра. Гертруда была в их числе.
Когда с колокольни истошно заорали о приближении врага и началась паника, она вспомнила вдруг о лежащем в монастырской больнице отце Петере.
– Я уже готовился вручить Господу свою бессмертную душу, – вступил в этом месте в разговор он. – Воистину, по святому писанию – «Врачу, исцелися сам»… – произнес старик с грустной улыбкой. Как выяснилось, он был единственным лекарем аббатства.
– Я не могла его бросить, – продолжила Гертруда, – Он столько добра сделал крестьянам, всегда являлся по первому зову, не беря за лечение ничего… Он и меня лечил и мать мою… И как его собственные братья могли оставить старца на верную смерть?
– Не суди их, дочь моя их слишком строго – опять вступил старик в разговор, – царствие им небесное, они уже давно дали отчет Господу в своих делах…
Гертруда бросилась к готовившимся удрать монахам, чтобы они забрали отца Петера с собой, но страх был так велик, что когда она попыталась остановить повозку, ее просто столкнули на землю, и она едва не угодила под колеса.
Раньше, чем нападавшие ворвались в стены аббатства, Гертруде удалось укрыться вместе со стариком в каком-то закутке. К счастью, налетчики, мельком осмотрев монастырь и убедившись, что все более-менее ценное вывезено, убрались прочь, предварительно изрубив топорами алтарь, осквернив церковь и переломав и разбив все, что только было можно. Уходя, они напоследок подпалили монастырь но, к счастью, пожар быстро потух. Кое-как приведя в чувство монаха, Гертруда буквально на себе выволокла его из переставших служить защитой стен аббатства. Им удалось укрыться в лесу, прежде чем к монастырю подошли главные силы мятежников, не оставивших от него буквально камня на камне в своей бессмысленной злобе.
Они забились в самую чащобу, откуда не выходили несколько недель, питаясь чем Бог послал. А Господь не сильно баловал своих верных чад. Бывало, питались и травой, и корой древесной. Если повезет, грибы или ягоды, да и тех в такое время днем с огнем не сыщешь.
Девушка даже отравилась, и монах долго лечил ее, травами и кореньями, ибо ничего другого в лесу и не было. Как они выжили, одному Богу известно.
О том, что происходило в городе, они узнали с чужих слов. Наскоро разорив окрестности, мятежники осадили стены Фогельштадта. Военачальники Дьяволицы предложили сдаться, грозя предать в противном случае всех горожан жуткой смерти. Те, предводительствуемые епископом, полагаясь на крепость стен, отказались. Осада длилась ровно три дня. На четвертый, поутру, как только взошло солнце, западная стена была взорвана порохом, при помощи с удивительной быстротой вырытого подкопа. Ворвавшиеся в город предали его огню и мечу. Горожане стойко защищались, но, в конце концов, полегли почти все, при этом уничтожив и многих врагов. Погиб и капитан Дьяволицы, и фон Эшбах со всеми своими людьми.
А для выздоровевшего Петера и его спутницы наступили тяжелые дни. Как только брат Петер смог ходить, они бежали, прочь подальше от руин, дышавших смертью. Они чудом избежали смерти от рук рыскавших по окрестностям мародеров – остатков воинства Светлой Девы. Несколько месяцев скитались они по окрестным лесам, бродили по разоренным селам. Брат Петер лечил людей и скотину, зачастую получая, вместо платы, пинки и плети. Гертруда батрачила за корку хлеба.
Наступила осень, потом зима. Они едва не замерзли скитаясь по холодным лесам, ночуя в кое как сложенных шалашах. Они выпрашивали крохи еды у крестьян, их гнали с порога, как прокаженных. В людях не осталось ничего святого, все цеплялись за собственные жизни и никому не было дело до жизней чужих.
– Но я не сужу этих людей, им, почитай, самим нечего есть было, – перекрестившись, промолвила Гертруда.
Не скрывая, она с холодной горечью упомянула о том, какую плату с нее требовали иногда за миску объедков… Выжили они только чудом. Возможно, сам Бог помог им в этом.
Весной стало полегче. Люди подобрели, да и урожая, можно сказать, почти хватало на сильно уменьшившихся в числе селян. Те, кто раньше гнал их палками и бранью, стали звать отца Петера крестить детей и провожать в последний путь умерших. Как оказалось, во всей округе, не осталось кроме него людей духовного звания. Он по-прежнему жил в лесной хижине, вместе с Гертрудой, хоть, и устав ордена, монахом которого Петер состоял, запрещал, без крайней нужды, даже разговаривать с женщинами. Но по нынешним временам, это, наверное, не очень большой грех…
Старик поднял усталые больные глаза, еще раз окинув взглядом путников.
– Добрые люди, – обратился он вдруг к ним, – Я вижу что вы не разбойники и не воры, а честные путники… Матвей невольно скосил глаза на Владислава, но тот и бровью не повел. – И потому решил просить вас о помощи в самом богоугодном деянии. Перед самым нападением отец эконом приказал сложить в подвале трапезной оставшиеся припасы и несколько дюжин мешков с семенами рожи и ячменя. Их так как и не вывезли, не успели… Кроме того в суматохе там оказалась некоторая часть нашей библиотеки и кое-что из утвари. Когда нечестивцы подожгли обитель, то трапезная рухнула… Да… Пожалуй, она была самым старым зданием у нас, ее заложили… дайте припомнить, да… в 999 году от Рождества Христова. Как раз все ждали конец света, и над бывшим тогда во главе обители настоятелем все смеялись… Ох, вы уж простите старика за болтливый язык. Там святые книги, кое-что из церковного облачения… Я бы смог тогда по настоящему отправлять службы, даже мессы… Так вот люди добрые, я подумал… Недавно в одном селении неподалеку побывали грабители и отобрали все и семена для посева. Если бы удалось достать те мешки, мы бы обрадовали тех несчастных. Я думал привести к развалинам их, но там остались только вдовы и дети. А вы, – торопливо добавил он, – возьмете с собой съестных припасов, сколько можете увезти…
– Там уже сгнило все, должно быть, – пробормотал Владислав, – Год почти прошел…
– Вовсе нет, – заявила Гертруда, – у нас был очень хороший сухой подвал, там щели и стенах зачеканены свинцом. А вся солонина и копчения хранились в леднике.
– Да, да, дочь моя, – закивал старик, – я и запамятовал, его пожертвовал маркграф фон Баль со своих рудников.
– Ну, что же, уговорили, – бросил Владислав, даже как – то просияв, – Пойдем, Матвей, пособим бедным людям.
Миновав напрочь снесенные ворота, ржавчина на которых цветом неприятно напоминала запекшуюся кровь, они покинули городские стены в направлении, противоположном тому, каким пришли, и шагом двинулись в сторону леса. Туда, где над деревьями еле виднелись верхушки колоколен монастыря.
Девушка шла, держась за стремя Огневого. Время от времени, ее плечо касалось колена Матвея, и от этого прикосновения у него волосы вставали дыбом… и не только волосы. Что и говорить, женщин у Матвея не было уже очень давно. Забытые в тяжелом пути чувства давали о себе знать. Гертруда меж тем, радуясь возможности поговорить с живым человеком, вспоминала, свою жизнь до Войны.
– Ах, добрые люди, если бы вы знали, каким хорошим был наш монастырь, – вполголоса щебетала она. – Аббат наш был очень добрый. Пороли у нас редко, а в колодки посадили только один раз на моей памяти. И подати брали небольшие – кроме оброка еще одну треть урожая, если он был богатый, а в плохие годы еще меньше. А какие чудесные праздники были у нас! Мы собирали цветы в лесу и несли в церковь целыми охапками. А потом разыгрывали представления из Святого Писания…
– Да, – вступил в разговор шедший поодаль старик. – А как чудесно звучал наш орган… Они разбили его тараном…
Владислав вдруг ощутил сдавившую ему сердце глухую тоску. Эта бедная девушка, вчерашняя холопка, пожалуй, что прожила жизнь более счастливую, чем он. У нее по крайней мере есть что вспомнить хорошего из той прожитой до войны жизни. А что может вспомнить он? Лесные логовища и тюрьмы в десятке королевств? Распутных девок, даривших ему свои продажные ласки, зарезанных и ограбленных им людей, изнасилованных женщин? Своих дружков, товарищей по разбою, клявшихся ему в дружбе до гроба а потом продававших его? Кого он любил и кто любил его? Никто не только не прольет слезу, а просто не вздохнет, узнав о его смерти…
Владислав моча сглотнул застрявший в горле комок. Что сам он сможет вспомнить, когда будет умирать?
…А вспоминать он будет Катарину Безродную…
Владислав давно отвык думать о себе как о виновнике всего происшедшего в мире кошмара. Иначе он давно сошел бы с ума. Да и в самом деле, если вдуматься, он был лишь слепым орудием Сатаны, одним из орудий.
Так топор палача мог бы думать о срубленных им головах, обрети он вдруг такую возможность. Хотя, был ли он топором или же все-таки палачом? Ответ на него не знал пожалуй никто. Кроме разве самого Дьявола. Или…
– Вот и пришли… – слова старика оторвали Владислава от грустных мыслей.
На краю заросшего поля виднелись руины монастыря. Все заросло бурьяном и мхом, плющ обвил некогда высокие стены, теперь осыпавшиеся грудами кирпичей. Словно бы не год с небольшим назад рухнули эти стены, а целые века. От монастыря мало что осталось. Уже хорошо знакомый путникам дух смерти, пропитал все вокруг.