Идея создания еврейской советской республики пользуется исключительной популярностью среди широчайших еврейских масс Советского Союза и среди лучших представителей братских народов.

   В строительстве еврейской советской республики оказали бы нам неоценимую помощь и еврейские народные массы всех стран мира, где бы они ни находились.

   Исходя из вышеизложенного, мы предлагаем:

   1. Создать еврейскую советскую социалистическую республику на территории Крыма.

   2. Заблаговременно, до освобождения Крыма, создать правительственную комиссию с целью разработки этого вопроса.

   Надеемся, что Вы уделите должное внимание этому вопросу, от которого зависит судьба целого народа.

Председатель президиума Еврейского антифашистского комитета СССР С. МИХОЭЛС.

Ответственный секретарь Ш. ЭПШТЕЙН.

Заместитель председателя президиума И. ФЕФЕР.

15 февраля 1944 г. г. Москва».

   В последний раз дзинькнул звоночек «Ундервуда». Эпштейн извлек из пишущей машинки закладку, разложил листки по экземплярам. Новенькую, только раз использованную копирку бережно вложил в картонную папку. Копирка была ценностью. Бумага тоже была ценностью. Все было ценностью, но копирка особенно.
   Михоэлс, Фефер и главный врач Боткинской больницы, член президиума ЕАК Борис Абрамович Шимелиович взяли по экземпляру, углубились в чтение. Эпштейн пересел от машинки за свой письменный стол, сбросил на пол ворох бумаг и оттисков газетных полос «Эйникайта», на освободившееся место положил первый экземпляр обращения и принялся ощупывать взглядом каждую букву, каждое слово.
   Текст обсуждали три дня, собачились из-за каждой запятой, по сто раз так и сяк вертели каждую фразу. Текст уже сидел в памяти, как «отченаш», как лозунг, который видишь по десять раз на дню, но смысла не понимаешь. Глаз замылился. Теперь нужно было все забыть, прочитать как бы заново.
   Так старался читать текст Эпштейн. Так старались его читать Михоэлс, Фефер и Шимелиович.
   Кроме них, в кабинете ответственного секретаря ЕАК не было никого. И все три дня никого не впускали. Заходила только секретарша, приносила крепкий чай и черный кофе для Михоэлса.
   Михоэлс первым закончил чтение. Снял очки в тяжелой роговой оправе, вечно сползавшие на кончик его орлино-утиного носа, сунул их в нагрудный карман пиджака. Прохромал, опираясь на черную трость с резной ручкой, к столу Эпштейна, положил листки, вернулся на прежнее место, к мутному окну. Закурил «Казбек». Ждал, когда все дочитают. Дочитали. Повернулись к Михоэлсу. Смотрели. Эпштейн — как на цензора Главлита. Шимелиович — как на нового пациента с неизвестной болезнью. Фефер — с высоты своего роста словно бы снисходительно. Но на самом деле не снисходительно. Нет, как угодно, но только не снисходительно. Не тот был момент.
   Михоэлс поскреб лысину. Жест был актерским, крупным. Это у него уже было в крови. Это был не жест — поступок. Акт. На публике каждое его движение было актом.
   Как у Сталина.
   — Вспомнился анекдот, — проговорил Михоэлс. Помолчал, словно раздумывая, стоит ли рассказывать. Решил — стоит. И продолжал: — Сидят: мальчик, его репетитор и отец мальчика. Учитель спрашивает: «Скажи, деточка, сколько будет трижды пять?» Мальчик быстро говорит: «Шестнадцать». Смотрит на репетитора. «Нет? Сто. Нет? Сорок четыре. Шестьдесят. Восемнадцать. Двадцать шесть. Девяносто один. Двести. Тоже нет?» Репетитор убит. А отец — в полном восторге. «Не угадал, конечно. Но зато как вертелся!..»
   Никто не улыбнулся.
   — На этом вопросе многие уже вертелись, — продолжал Михоэлс. — Пришла и наша очередь… Что я могу сказать?.. Текст-то жалкий, друзья мои. Я даже по-другому скажу: холуйский.
   Шимелиович насупился. Первый вариант обращения писал он. Как большой специалист в области писания отношений, ходатайств и других казенных бумаг. За два с половиной десятка лет в качестве главврача Боткинской набил руку. И хотя от его первоначального текста почти ничего не осталось, он почувствовал себя уязвленным.
   — Не делайте морду лица колодкой, — попросил Михоэлс. — Вы ни при чем. И никто из нас ни при чем. Если бы этот текст писали Перец, Галкин и Квитко, он был бы в сути своей таким же. Река сама выбирает русло. Мы три дня пытались пустить нашу реку туда и сюда. Вот наша река и нашла русло. Можно по-другому сказать. Когда мы работаем в театре над пьесой, мы стремимся, чтобы слова роли полностью соответствовали характеру героя. Вы, Ицик, замечательно выступили на Первом съезде Союза писателей. Насчет горбатых людей. Напомните, как вы сказали.
   Фефер помедлил, раздумывая над тем, нет ли здесь скрытой насмешки. Вроде бы не было. Процитировал самого себя:
   — «Изломанных, разбитых, угнетенных и придавленных людей, которые стояли в центре еврейской дооктябрьской литературы, в советской литературе больше нет. Эти горбатые люди исчезли из нашей жизни…» По-вашему, я был не прав?
   — Боже сохрани. Правы, конечно. В советской литературе этих горбатых людей нет. А в жизни… Извините, Ицик, но в жизни они есть. Мы и есть эти горбатые люди. А этот текст — наша роль.
   — Что будем делать? — спросил Эпштейн.
   Михоэлс пожал плечами:
   — В Америке говорят: «Шоу должно продолжаться». Что бы ни случилось. Сломал ногу артист или даже умер. Представление должно продолжаться. Что нам делать? Играть свою роль. Нравится она нам или не нравится — это наша роль. Вот и будем ее играть в меру наших способностей. А если занесет не туда — режиссер нас поправит… Когда обещал приехать Лозовский?
   Эпштейн извлек карманные часы.
   — В два. Сейчас уже четверть третьего. — Со щелчком закрыл крышку часов. Поинтересовался: — А он — режиссер?
   — Он?.. Нет. Скажем так — ассистент режиссера.
   — Вон его машина, — кивнул на окно Шимелиович.
   — Почти точен, — прокомментировал Эпштейн.
   — Картина вторая, явление пятое, — заметил Михоэлс. — Дверь открывается. Входит Лозовский. Те же и Лозовский…
   Вошел Лозовский, почти полностью заполнив своей фигурой дверной пролет — в двухпудовом черном пальто с каракулевым воротником, в каракулевой шапке «пирожком».
   — Прошу извинить. Задержался. Готовили вечерню сводку Совинформбюро.
   Пожал руки присутствующим.
   — Что в сводке? — поинтересовался Михоэлс.
   — Вечером узнаете.
   — Но сводка хорошая?
   — Да, хорошая.
   — Салют будет? — спросил Шимелиович.
   — Обязательно.
   — Это замечательно. Когда салют, у больных падает температура и стабилизируется давление. Салют — прекрасное терапевтическое средство.
   — Разве салют виден из Боткинской? — удивился Лозовский.
   — Его же передают по радио.
   Лозовский расстегнул пальто, снял шапку, пригладил густые волосы. Эпштейн уступил ему свое место за столом. Не снимая пальто, Лозовский сел, придвинул к себе листки обращения. Прочитал раз, бегло. Второй — внимательно. Третий — очень внимательно. Заметил:
   — Длинно.
   — Всего неполные две страницы, — возразил Шимелиович.
   — Все равно длинно. Длинных бумаг никто не читает. Максимум — страница.
   — Шахно, дайте Соломону Абрамовичу свое стило, — обратился Михоэлс с Эпштейну. — Пусть он изложит еврейский вопрос на одной странице. А мы на это посмотрим.
   Но Лозовский не расположен был к шуткам. Он извлек из кармана толстый «Паркер» с золотым пером. Перечеркнул обращение.
   — Не Сталину. На имя первого заместителя предсовнаркома товарища Молотова…
   Скользнул острием пера над печатными строчками.
   — «Возвращение еврейского населения… в места их прежнего проживания не разрешит в полном объеме проблему…» Неясно. Почему — не разрешит? Откуда эвакуированы — туда и вернулись.
   — Куда? — спросил Эпштейн. — Все разрушено. Особенно в Западной Белоруссии. Деревни и города сожжены. Ни крыши над головой, ни работы. А там и до эвакуации была жуткая перенаселенность.
   — Так надо и написать.
   — А я что вам говорил? — вступился Шимелиович. — У меня так и было. А вы все — лишнее! Не лишнее!
   — Как у вас было?
   — Сейчас скажу… — Шимелиович порылся в черновиках. — Вот, нашел. После слов «в местах их прежнего проживания» надо добавить: «с разрушенными или полностью уничтоженными во время оккупации домами, с уничтоженными заводами, фабриками и хозяйственными промыслами, особенно в Могилевской и Витебской областях». И далее по тексту: «не разрешит».
   Лозовский поморщился:
   — Длинно.
   — Но точно.
   — Ну, допустим. Давайте текст.
   Вписал добавление. Вновь заскользил золотым перышком вдоль строчек. Прочитал вполголоса:
   — «Такое решение проблемы перестало бы давать пищу различным сионистским козням о возможности разрешения „еврейского вопроса“ только в Палестине…» Вы действительно так думаете?
   — А это имеет значение? — спросил Эпштейн.
   — Ни малейшего. Мне просто интересно.
   — А черт его знает, что я действительно думаю. И по этому вопросу. И по многим другим. И думаю ли вообще.
   — Спасибо за откровенность.
   Лозовский усмехнулся и вычеркнул весь абзац.
   — Правильно, — одобрил Михоэлс. — Чем говенная роль короче, тем лучше. Актеры в старину говорили: «Вымаранного не освищут».
   — «Заблаговременно, до освобождения Крыма, создать правительственную комиссию», — прочитал Лозовский.
   — А здесь-то вас что смущает? — удивился Шимелиович.
   — Слово «правительственную». А если депутатскую? Или с широким участием общественности? Лучше, пожалуй, так: «полномочную». А еще лучше: «представительную». Да, это точней.
   — Опять перепечатывать, — подосадовал Эпштейн, разглядывая исчерканные страницы.
   — Я об этом побеспокоюсь, — пообещал Лозовский. — Здесь все экземпляры?
   — Да, все четыре.
   — Вы сами печатали?
   — Не машинистку же звать. Завтра вся Москва об этом будет болтать. Оно нам надо?
   — Правильно, оно нам не надо. Где копирка?
   — Соломон Абрамович! — запротестовал Эпштейн. — На ней же всего раз печатали!
   — Поэтому я ее и забираю. Подошлите ко мне курьера — дам вам копирки.
   — Вот за это спасибо! — обрадовался Эпштейн. — А хорошей бумаги не дадите?
   — Бумаги не дам. Сами пишем на газетной.
   — Письмо нужно обсудить на президиуме комитета, — напомнил Фефер.
   — В самом деле, — подтвердил Эпштейн. — На какой день собирать президиум?
   — Мы это решим чуть позже. — Лозовский собрал экземпляры и копирку в папку, поднялся. — А пока договор прежний: никому ничего. Соломон Михайлович, вы домой или в театр?
   — Домой, сегодня нет репетиций.
   — Пойдемте, подвезу.
   — Спасибо, как-нибудь дохромаю, — отказался Михоэлс.
   — Еще нахромаетесь. — Лозовский повернулся к Шимелиовичу: — Вам, конечно, в больницу? Одевайтесь, подброшу.
   — Буду очень признателен.
   Когда за Лозовским и Шимелиовичем закрылась дверь, Эпштейн постоял у окна, поглядел, как от тротуара отъехал черный трофейный «опель-капитан» Лозовского, и обернулся к Феферу:
   — Вам не кажется, Зорин, что нас слегка поимели и удалили со сцены?
   — Не очень-то и хотелось! — буркнул Фефер и вдруг замер. — Вы сказали — Зорин. Вы помните мои ранние стихи?
   — Стихи? Я вообще стихов не люблю. Я их не читаю, а только вычитываю.
   — Но…
   — Свяжитесь в Павлом. Сообщите ему то, свидетелем чего вы сегодня были.
   — А почему бы вам самому…
   — Вы не поняли, что я сказал?
   — Извините. Слушаюсь!..



IV


   Высадили Шимелиовича у подъезда административного корпуса Боткинской, через главный вход выехали на «ленинградку» и тут встали. Вся проезжая часть была дочерна вытоптана от снега и заполнена серой людской массой — гнали немецких пленных. Начало колонны скрылось за Белорусским вокзалом, а конца не было видно. С боков колонны шли румяные красноармейцы в белых дубленых полушубках, с винтовками и автоматами ППШ, некоторые — с овчарками на поводках. На одного красноармейца приходилось не меньше сотни пленных, но конвоиры не проявляли никакой озабоченности: куда они денутся. Немцы были в кургузых шинельках с поднятыми воротниками, в пилотках с опущенными на уши крыльями. Серые потухшие лица, тупая покорность движений, втянутые в рукава пальцы.
   В Москве к пленным уже привыкли. Раньше посмотреть на фрицев сбегались. Теперь смотрели мельком, не останавливаясь, разве что какая-нибудь бабулька горестно поглядит, перекрестится и побредет дальше с тощей кошелкой.
   — Разворачивайтесь, не переждем, — приказал Лозовский шоферу. — Соломон Михайлович, у тебя дома кто-нибудь есть?
   — Дома? Нет, никого, — ответил Михоэлс, отрывая взгляд от колонны пленных. — Тягостное все-таки зрелище!.. Ася на службе, девочки в школе, они во вторую смену. А что?
   — Поедем-ка мы к тебе в гости, не возражаешь? Водка у тебя есть?
   — Где? — не понял Михоэлс.
   — Ну, в буфете, в столе. Я не знаю, где ты водку держишь.
   — Соломон Абрамович! — изумился Михоэлс. — Вы что, издеваетесь? Где я держу водку! Где держат водку нормальные люди? Внутри себя. А в буфете она выдыхается.
   — А если закупорена?
   — Все равно не держится.
   Шофер засмеялся:
   — Это вы правильно сказали, товарищ Михоэлс. Не держится, проклятая, как ты ее ни затыкай!
   — Откуда вы меня знаете?
   — Да кто же вас не знает? Вы в кинокартине «Цирк» играли! Вас и товарища Зускина. Я еще аккурат перед войной видел, как вы представляли Лира, а он шута. Очень натурально. Он даже, извиняюсь, лучше. Жене тоже понравилось. Она меня испилила: достань билет. Ну, попросил, дали.
   — Вы не похожи на еврея.
   — А я и не еврей.
   — А жена?
   — Тоже русская. А что?
   — Но мы же играем на идише.
   — Иди ты! То есть да ну?.. А верно, сначала было не очень понятно. А потом нормально, все понимали. В натуре!
   Михоэлс обернулся к Лозовскому, сидевшему рядом с ним на заднем сиденье, глянул снизу:
   — Так вот, Соломон Абрамович! Верно сказано: искусство — оно всегда доходит!
   — Закуски у тебя тоже, наверно, нет? — вернул разговор Лозовский в деловое русло.
   — Закуска, может, и есть. Но зачем закуска, если нечего закусывать? По карточкам я уже все выбрал.
   — На Грановского, в распределитель, — бросил Лозовский водителю.
   Пока Михоэлс грел на коммунальной кухне чайник и заваривал кофе, Лозовский скинул пиджак, распустил галстук, подвернул рукава и начал хозяйничать. Резал извлеченную из увесистого пакета сырокопченую колбасу, вскрывал жестянки с американской тушенкой «второй фронт», с гренландской селедкой в винном соусе, с французскими маслинами, с копчеными языками, стеклянные банки с маринованными груздями и компотами из персиков и ананасов. В пайке оказалась даже банка с черной икрой «кавиар». Открыл и ее. Разложил все на клеенке с вытертыми углами и поблекшим зеленоватым рисунком в формалистическом стиле, а в центр стола водрузил литровую бутылку польской отборной водки. Заглянул в буфет. До войны, помнил, здесь красовался набор красного александрийского хрусталя в полсотни предметов: от рюмашек с наперсток до полулитровых фужеров с графскими вензелями. Теперь сиротливо жалась в углу дюжина стограммовых граненых стопарей. Уплыл в комиссионку хрусталь. Ладно, дело наживное. Нашел стопарям место среди закусок и оживленно потер ладони по-мужицки больших белых холеных рук.
   Появился Михоэлс с кофейником. Увидев такой стол, застеснялся, засуетился: ну зачем, право, ни к чему совсем. Неожиданно попросил:
   — Соломон Абрамович, давай не будем икрой закусывать, а?
   — Почему? — удивился Лозовский.
   — Да ну ее!.. Ну, давай Асе и девчонкам оставим, а? Они и забыли уже, как она выглядит. — Повторил, заглядывая снизу, просительно: — А?
   Лозовский молча обнял его, прижал голову к груди — лысина Михоэлса оказалась как раз под его бородой. Потом налил доверху стопари.
   — За тебя, Соломон.
   — И за тебя, Соломон.
   — И за наше нелегкое время!
   Выпили. Повторили. Закурили. Лозовский — «Герцеговину Флор», Михоэлс — «Казбек».
   Лозовский кивнул:
   — А теперь рассказывай.
   — О чем?
   — Молотов. Со всеми подробностями. Где он тебя принял?
   — В своем кабинете. В Кремле.
   — Ты раньше бывал в его кабинете?
   — Откуда?
   — Почему же ты уверен, что это был его кабинет?
   — Здрасьте! А чей?
   — Какой он?
   — Кабинет? Большой. Ленин над столом. Три очень высоких окна.
   — Что за окнами? Не обратил внимания?
   — Обратил. Колокольня Ивана Великого.
   — Правильно. Значит, его кабинет.
   — Не понимаю. Мог быть — не его?
   — Мог. Кабинет для совещаний. Гостиная для приемов. Которые не прослушиваются.
   — Ты хочешь сказать… Второй человек в стране! Кто может прослушивать его разговоры?!
   — Будем считать этот вопрос риторическим. Для нас сейчас важно другое. Он принял тебя в своем кабинете, потому что хотел, чтобы о вашем разговоре стало известно. Как говорят немцы: бухштеблих, вертлих. Буквально. Мне придется удовольствоваться твоим пересказом.
   — Минуточку! — попросил Михоэлс. — Значит, твой кабинет в Совинформбюро…
   — Или да. Или нет. Я предпочитаю не рисковать.
   — И твое гостевание у меня, значит…
   — Значит.
   — Понятно. Но можно было обойтись и без этого роскошества в стиле книги о вкусной и здоровой пище.
   Лозовский взглянул на него, как профессор на тупого студента.
   — Соломон Михайлович! Тебе сколько лет?
   — Пятьдесят три.
   — Неужели? А ведешь себя, будто тебе всего пятьдесят два. А мне, друг мой, шестьдесят пять. И я прекрасно знаю, как отвечу на вопрос, который, не исключено, мне зададут: «Гражданин Лозовский, о чем вы вели переговоры с гражданином Михоэлсом у него не квартире 15 февраля 1944 года во второй половине дня?» «Гражданин следователь, в указанное вами время я с гражданином Михоэлсом не вел никаких переговоров, а пил водку „Выборову“. — Лозовский налил стопарь и выплеснул водку в рот. Подцепил вилкой гриб, отправил следом. — И закусывал при этом груздями маринованными производства… — он взглянул на этикетку банки, — производства артели „Красный луч“ Вологодского облпотребсоюза». И это будет святая правда.
   — Это будет наглая ложь, — возразил Михоэлс. — Потому что вы, гражданин Лозовский, жрали водку «Выборову» в преступном одиночестве. Даже из вежливости не налив своему сообщнику Михоэлсу. В чем вышеупомянутый Михоэлс со злорадством уличит вас на очной ставке.
   Лозовский наполнил стопари.
   — Ваше здоровье, гражданин Михоэлс!
   — Ваше здоровье, гражданин Лозовский!.. Выходит, шофер. А мне он показался очень милым молодым человеком.
   — А он и есть милый молодой человек. Только он плохо кончит. Слишком много болтает.
   — Не понял.
   — Он же расшифровался перед тобой в полминуты. Все равно что предъявил удостоверение лейтенанта госбезопасности. Опять не понял? Чтобы говорить с тобой, нужно иметь буйволиное терпение. Он похож на театрала, которые записываются в очередь и неделями отмечаются, чтобы попасть в ГОСЕТ?
   — Нет, не похож. Но он сам сказал: он попросил билет и ему дали.
   — У кого он попросил билет? Кто ему дал? Ты? Твой администратор?
   Михоэлс потянулся к бутылке, но Лозовский прикрыл рукой свой стопарь:
   — Мне хватит. Мне еще сегодня работать.
   — Тогда и мне хватит. В отличие от некоторых я никогда не пью водку в одиночку. Я считаю это высшим проявлением эгоизма. Тебе не кажется, Соломон Абрамович, что ты живешь в каком-то, скажем так, странном мире?
   — А тебе кажется, что ты живешь в другом мире? Приступай. О своих встречах в Америке ты очень хорошо рассказывал в Доме литераторов и в ЦДРИ, мне передавали. Теперь так же образно и обстоятельно расскажи о своей встрече в Кремле. Какую машину за тобой прислали?
   — Черный «ЗиС». В ней был военный. С четырьмя шпалами. Полковник?.. Сопроводил меня. Передал в приемной другому, в полувоенном, без знаков различия. Помощники Молотова Ветрову. Он сказал: «Товарищ Молотов вас сейчас примет». Пригласил войти в кабинет. Я вошел. Молотов вышел из-за стола, ждал меня на ковровой дорожке. Все это было похоже на процедуру вручения верительных грамот.
   — Дальше.
   — Я вручил верительные грамоты.
   — Ты можешь без шуток?
   — Ты же просил рассказывать образно. Пожал руку. Пригласил сесть. Там у него такой инкрустированный столик и два кресла. Ну, сели, то да се.
   — Что — то? И что — се?
   — Сказал, что не смог, к сожалению, встретиться со мной сразу после нашего возвращения из поездки. Спросил, не болит ли нога. Предложил лечь в «кремлевку». Я сказал: может быть, после победы. Сказал: мы очень высоко оцениваем результаты вашей поездки.
   — «Мы»?
   — Да, мы. Не сказал, кого он имеет в виду, а я не стал спрашивать. Потом сказал, что товарищ Сталин просил при случае передать его благодарность нью-йоркским меховщикам за шубу. И его, Молотова, благодарность. «Мы ценим этот трогательный знак внимания». Я ответил, что не знаю, когда этот случай представится, но обязательно передам. Я позволил себе спросить, понравилась ли товарищу Сталину шуба. Молотов ответил, что, по мнению товарища Сталина, американские скорняки путают понятия «большой» и «великий».
   — Не понимаю. В чем тут соль?
   — Мерку для шубы Сталина снимали с Фефера.
   Лозовский нахмурился, соображая, а потом громко, раскатисто захохотал. От восторга даже хлопал себя по ляжкам. Отсмеявшись, предупредил:
   — Ты только никому больше об этом не рассказывай. Дальше.
   — Спросил, идут ли в среде московской интеллигенции разговоры о возможности создания еврейской республики в Крыму. Я ответил: да. Тема номер три после сводок Совинформбюро и погоды. Поинтересовался, как еврейская общественность относится к этой идее. Я сказал то, что есть: с опаской. Он попросил объяснить почему. Я объяснил. Если русскому сказать, что его облигация выиграла сто тысяч, он сразу побежит в сберкассу. А еврей сядет и начнет думать, что бы это могло означать.
   — Он засмеялся? Улыбнулся?
   — Нет. У меня создалось впечатление, что в этот день ему было не до смеха. А может, не весь день, а только во время нашего разговора. Потом он спросил: не возникала ли у московской еврейской интеллигенции мысль обратиться в правительство с просьбой о создании Крымской еврейской республики. Я поинтересовался: а она должна возникнуть? Он ответил, что спросил только то, что спросил. Я сказал, что не могу говорить за всю еврейскую интеллигенцию, но у меня самого эта мысль возникла. Он спросил: когда? Я ответил: только что.
   — Еще раз, — попросил Лозовский. — Значит, он спросил, не возникала ли у московской еврейской интеллигенции мысль…
   — Да. Обратиться в правительство с просьбой о Крыме.
   — И ты ответил, что у тебя эта мысль возникла. Что он на это сказал?
   Михоэлс пожал плечами:
   — Ты будешь смеяться, но ничего. Сидел и молчал. И смотрел на меня. Просто смотрел. Молча. Спокойно. С интересом. Ну, вот как ты сейчас на меня смотришь.
   — Выжидающе?
   — Пожалуй. Да, выжидающе.
   — И чего он дождался?
   — Я спросил: если мысль, которая возникла у меня, возникнет и у других, кто должен обратиться в правительство?
   — Что он ответил?
   — Он сказал, что, насколько ему известно, в СССР есть только одна общественная организация, представляющая интересы советских евреев. Еврейский антифашистский комитет. Я спросил, кому правильнее будет адресовать обращение. Он ответил, что является официальным лицом и не имеет права давать никаких указаний общественным организациям.
   — Что было дальше?
   — Практически ничего. Он еще раз поблагодарил за поездку и пожелал творческих успехов.
   — Значит, Молотов не сам сказал об обращении, а заставил это сделать тебя?
   — Получается так. Но я не понимаю смысла этой дипломатии. Перед поездкой в Америку он сам заговорил о Крыме. И дал понять, чтобы я не делал из этого секрета.
   — Тогда была неофициальная встреча. И импульс был адресован американцам. Сейчас он хочет создать впечатление, что вся инициатива идет от самих евреев. Зачем-то ему это надо. Не знаю зачем. Логика у него очень извилистая. Как русло Куры.
   — Куры? — удивился Михоэлс. — Молотов, насколько я знаю, из Вятки.
   Лозовский только рукой махнул:
   — Какая Вятка? Какой Молотов? Мы все время говорим не о Молотове, а о Сталине!.. Как возник в этом деле Шимелиович?
   — По чистой случайности. Он привез статью для «Эйникайта» о Боткинской больнице. Мы как раз сидели у Эпштейна, обсуждали, как лучше составить обращение. Я решил, что его совет не помешает. Он человек опытный. И свой — член президиума комитета. Это было ошибкой?
   — Кто может заранее сказать, что ошибка, а что не ошибка!
   — Все равно нам не удастся держать обращение в секрете. Его нужно обсудить и одобрить на президиуме ЕАК. А это значит, что на следующий день об этом будет говорить вся Москва.
   — Налей-ка мне кофе, — попросил Лозовский. Взял из рук Михоэлса фаянсовую чашку с отбитой ручкой, сделал глоток. — Желудевый?
   — Пополам с цикорием. Где сейчас в Москве найдешь настоящий кофе!
   Лозовский поставил чашку на стол и решительно произнес:
   — Вы не будете обсуждать обращение на президиуме.
   — Но позволь…
   — Есть подписи: председатель президиума, заместитель председателя, ответственный секретарь. Этого достаточно. Пока. А там видно будет.