Министр сказал: побить его! (т. е. меня…)»

   «…Тут я впервые услыхал многократно: „Все евреи — антисоветские люди“. И наконец: „Все евреи — шпионы!“ Впоследствии на допросах у подполковника Шишкова я неоднократно слышал от него, что „евреи все до единого, без исключения шпионы“. За что я и расплачивался большей частью резиновой палкой немецкого образца, ударами по лицу кожаной перчаткой, постоянными ударами носком сапога по бедренным костям. Все это делается методически, с перерывами по часам. В перерывах следователь Шишков изучал по первоисточникам Ленина и Сталина для сдачи зачетов…»

   «…Показания других обвиняемых я объявляю ложными. Показания свидетелей также считаю ложью и клеветой. Даже если мне подсунут бумаги, в которых будут изложены мои выступления антисоветского характера и содержания, то я заранее заявляю, что правильность этих документов я буду оспаривать. Преступной деятельностью я никогда не занимался и не считаю ни в чем себя виновным…»

   «…Среди чудовищной лжи и фантасмагорических обвинений, обрушенных на меня, есть одно, которое я намерен документально опровергнуть. Хотя обвинение это такого рода, опровергать какое нормальному человеку унизительно. Меня обвинили в том, что в Боткинской больнице почти нет русских сотрудников. Я могу представить суду поименный список, но пока приведу только цифры. Из 47 заведующими отделениями 36 — русские. Из более чем 40 старших медицинских сестер, а это истинные хозяйки отделений, лишь две сестры — еврейки. Из 8 заслуженных врачей республики 6 — русские…

   Я двадцать пять лет руководил Боткинской больницей. Я очень люблю свою больницу, и вряд ли кто другой будет ее так любить…»

   «МАРКИШ Перец Давыдович. Беспартийный. Занимаемая должность до ареста — поэт, член Союза писателей СССР…»

   «П р е д с е д а т е л ь с у д а. Признаете ли вы себя виновным?

   М а р к и ш. Нет. Я подписывал протоколы, чтобы дожить до суда и сказать правду…»

   «…Некоторые из обвиняемых, желая, очевидно, избежать быть уличенными в национализме, ставят себе в заслугу отчуждение от еврейского языка, хвастаются незнанием языка их детьми, опускаются до национального нигилизма, называют идиш языком второго сорта. Мне стыдно слышать подобные вещи. Можно подумать, что у нас в Советском Союзе еврейский язык находится под запретом. Вопрос не в том, можно ли писать на еврейском языке, можно ли писать о местечковых евреях. Вопрос в том, как писать. Наш язык, идиш, как чернорабочий, поработал на массы, дал им песни, плач. Дал народу все в его тяжкие годы, когда он жил в оторванной от России черте оседлости…»

   Сталин встал, прошел по кабинету, разминаясь, и вернулся за письменный стол. Раскрыл папку с надписью «ШТЕРН».

   «ШТЕРН Лина Соломоновна. Член ВКП(б) с 1938 г. Занимаемая должность до ареста — директор Института физиологии АН СССР…»

   П р е д с е д а т е л ь с у д а. Признаете ли вы себя виновной?

   Ш т е р н. Нет, господин председатель…

   «В о п р о с. Вы сознательно продвигали по службе врачей-евреев?

   О т в е т. Только в меру того, чего они заслуживали как ученые…

   В о п р о с. Вы обвиняетесь в том, что проповедовали в науке космополитизм.

   О т в е т. Не вижу в этом никакого преступления. Да, я действительно проповедовала в науке космополитизм. Точнее, я считала и считаю, что наука должна стоять вне политики. В своем окружении я говорила даже так: наука не должна знать родины. Достижения науки не должны оставаться в тайне от человечества. Особенно широкие связи у меня были с сотрудниками английского, австралийского, датского, бельгийского и румынского посольств…

   В о п р о с. А помните, в ГОСЕТе при посещении театра Голдой Меир вывесили голубое полотнище с изображенным на нем сионистским знаком? Вы были при этом и не выразили своего протеста.

   О т в е т. О каком протесте речь? Звезда Давида. Это — символ, герб, как у нас серп и молот. Не встречать же посла государства Израиль двуглавым орлом…

   В о п р о с. На заседании президиума ЕАК 2 августа 1947 года вы отказались подписать протест против погромов в Англии и заявили, что сначала нужно выразить протест против антисемитизма в СССР. Это антисоветское клеветническое утверждение.

   О т в е т. Да? А что, по-вашему, доказывает сам факт этого суда?

   В о п р о с. Свои показания, данные на следствии, вы подтверждаете?

   О т в е т. Нет. Ни одного.

   В о п р о с. Почему?

   О т в е т. Потому что там нет ни одного моего слова… Все мои показания, которые предъявляются мне на суде, я отметаю, я от них отказываюсь. У меня была единственная возможность — дожить до суда, а я только этого и хотела. Я не боюсь смерти, но не хотела бы уйти из жизни с этим позорным пятном — обман доверия, измена. Я чувствовала, что дело плохо и я могу сойти с ума, а сумасшедшие ни за что не отвечают. Для меня важна работа. А для хорошей работы мне нужно возвращение доверия и полная реабилитация. Моим арестом Советскому Союзу нанесен гораздо больший ущерб, чем всей деятельностью ЕАК, даже если она действительно была преступной, чему никаких доказательств я не услышала. Мой арест дал возможность дискредитировать мою работу и уничтожить все достигнутое. Я считаю эту работу новой страницей в медицине и не считаю себя вправе уносить с собой в могилу все, что я знаю…»

   Сталин закрыл папку с надписью «ШТЕРН». Посидел, посасывая пустую трубку. Вызвал Поскребышева:
   — Академик Штерн. Директор Института физиологии. Узнай, чем она занималась.
   — Слушаюсь.

   «КВИТКО Лев Моисеевич. Беспартийный. Занимаемая должность до ареста — поэт, член Союза писателей СССР…»

   «П р е д с е д а т е л ь с у д а. Вы подтверждаете свои показания, данные на предварительном следствии?

   К в и т к о. Нет…»

   «БЕРГЕЛЬСОН Давид Рафаилович. Беспартийный. Занимаемая должность до ареста — прозаик, драматург, член Союза писателей СССР…»

   «П р е д с е д а т е л ь с у д а. Признаете ли вы себя виновным?

   Б е р г е л ь с о н. Нет, ни по одному из предъявленных мне пунктов обвинения…»

   «ГОФШТЕЙН Давид Наумович. Член ВКП(б) с 1940 г. Занимаемая должность до ареста — поэт, член Союза писателей СССР…»

   «П р е д с е д а т е л ь с у д а. Вы признаете себя виновным?

   Г о ф ш т е й н. Не признаю ни в чем…»

   Вошел Поскребышев. Молча положил перед Сталиным листок. Сталин прочитал:

   «Л. С. Штерн. Специализация: автор учения о барьерных функциях и их значении для сохранения постоянства внутренней среды организма. Гомеостаз. За работу о значении неспецифических продуктов обмена веществ (
метаболитов) в жизнедеятельности организма нагр. Сталинской премией в 1943 г. Разрабатывала проблемы гуморальной регуляции функций».

   — Что это значит? — спросил Сталин.
   — Понятия не имею.
   — Ладно. Оставь. Спасибо. Можешь идти.
   Поскребышев исчез. Сталин раскрыл папку с надписью «ЛОЗОВСКИЙ».

   «ЛОЗОВСКИЙ Соломон Абрамович. Член ВКП(б) с 1901 г. Занимаемая должность до ареста — начальник Совинформбюро, зам. министра иностранных дел СССР…»

   «П р е д с е д а т е л ь с у д а. Обвиняемый Лозовский, признаете ли вы себя виновным в совершении преступлений, доказанных в ходе предварительного следствия?

   Л о з о в с к и й. В ходе следствия не было доказано ни одного преступления. Ни моего, ни других обвиняемых. Я не признаю себя виновным ни в чем…»

   «…Я считаю, что показания Фефера, с которых начинается все это дело, — сплошная фантазия. Из показаний Фефера вытекает, что они обещали американцам бороться за Крым. Кто? Эти два мушкетера — Фефер и Михоэлс — будут бороться за Крым против Советской власти? Это просто клеветническая беллетристика. А кто ее сочинил? Сам же Фефер. И это легло в основу всего процесса, это же явилось исходным пунктом всех обвинений, в том числе и в измене».

   «…Откуда взялись в обвинении по нашему делу реакционные круги Америки? Они ведь из сегодняшних газет, а не из 1943 года, когда Михоэлс и Фефер были в США. Тогда в Америке было правительство Рузвельта, с которым мы были в военном, антифашистском союзе. Все началось, как объяснил нам здесь Фефер, с „крымского ландшафта“, а кончилось тем, что я, Соломон Лозовский, захотел продать Крым американцам как плацдарм против Советского Союза. Началось с показаний Фефера о том, что Розенберг предложил свою „формулу Крыма“. Крым — это Черное море, Балканы и Турция. Потом Фефер заявил, что Розенберг не говорил этого и что это формулировка следователя. Но в памяти подследственных уже засела эта удобная формулировка: Черное море, Турция, Балканы. По мере того как допрашивались другие арестованные, каждый следователь прибавлял кое-что от себя, в конце концов Крым оброс шерстью, которая превратила его в чудовище. Так получился плацдарм, и хотя уже не докопаешься, кто первый произнес это слово, военно-стратегический плацдарм налицо. Кто-то уже додумался, что и американское правительство причастно к этому делу. Это значит — Рузвельт. Осенью 1943 года Рузвельт встретился со Сталиным в Тегеране. Смею уверить вас, что мне известно больше, чем всем следователям, вместе взятым, о чем шла речь в Тегеране. И должен сказать, что там о Крыме ничего не говорилось. В 1945 году Рузвельт прилетел в Крым с большой группой разведчиков, на очень многих самолетах. Он не прилетел ни к Феферу, ни к Михоэлсу и не по делу о заселении евреями Крыма, а по более серьезным делам. Зачем же нужно было изобретать формулировку „плацдарм“, которая пахнет кровью?..»

   «…Что могут сообщить о Крымском плацдарме Гофштейн или Зускин, а также целый ряд других почтенных людей? Ну, что могла сказать по этому поводу Штерн? Она ничего не понимает в этом, а между прочим, все они — и Маркиш, и Зускин, решительно все стали в ходе следствия большими специалистами-международниками…»

   «…Это — мое последнее слово. Может быть, последнее в жизни! Мифотворчество о Крыме представляет собой нечто совершенно фантастическое, тут применимо выражение Помяловского, что „это фикция в мозговой субстракции“. Президиум ЕАК признан шпионским центром. Это — вздор. Внутри президиума могли быть члены, которые занимались шпионажем. Если Фефер утверждает, что он занимался шпионажем, то это его дело. Но чтобы этим занимался весь президиум — это политический нонсенс и это противоречит здравому смыслу. Как же все-таки получились эти 42 тома следственного дела, как получилось, что все 25 следователей шли по одной дорожке? Дело в том, что руководитель следствия, заместитель начальника следственного отдела по особо важным делам полковник Комаров имел очень странную установку, о которой я уже говорил и хочу повторить. Он мне упрямо втолковывал, что евреи — это подлая нация, что евреи — жулики, негодяи и сволочи, что вся оппозиция состояла из евреев, что евреи хотят истребить всех русских. Вот что говорил мне полковник Комаров. И естественно, имея такую установку, можно написать что хочешь. Вот из чего развилось древо в 42 тома, которые лежат перед вами и в которых нет ни слова правды обо мне…»

   «П р е д с е д а т е л ь с т в у ю щ и й. Вам предъявлено конкретное обвинение. В формулировке обвинения сказано: „Занимался шпионажем и был руководителем еврейского националистического подполья в СССР“.

   Л о з о в с к и й. Как можно в обвинительном заключении писать о материалах шпионского характера и не включить эти материалы в 42 тома следствия?! Что это — особый, советский метод следствия: обвинить человека в шпионаже, а потом скрыть от него и от суда материал, за который его надо казнить?..»

   … «…Я не прошу никаких скидок. Мне нужна полная реабилитация или смерть. Если суд признает меня хоть в чем-то виновным, то прошу войти с ходатайством в правительство о замене мне наказания расстрелом. Но если когда-нибудь выяснится, что я был невиновен, то прошу посмертно восстановить меня в рядах партии и опубликовать в газетах сообщение о моей реабилитации!..»

   Сталин закрыл папку с делом Лозовского.
   Не получалось. И дело было не в том, что все обвиняемые отказались от показаний, данных на предварительном следствии. Этого можно было ожидать. Не признались. Враги никогда сразу не признаются. Признаются. Вызубрят свои роли, как «отченаш», и будут исполнять их, как комсомольцы на физкультурном параде. Следователи грубо сработали. Понадеялись только на острые формы допросов. Это была ошибка. Но эту ошибку нетрудно будет исправить. Физические формы давления должны сочетаться с психологической обработкой. Обвиняемых нужно подвести к мысли о том, что хотя субъективно каждый из них не имел преступных намерений, но объективно — став послушной игрушкой в умелых руках агентов «Джойнта» и американских спецслужб — они оказались вовлеченными в крупномасштабный заговор против СССР. В заговор, нити которого проникли во все слои еврейского населения Советского Союза. От низов до верхов. До самых верхов. Объективно.
   Это реально. Даже Лозовский разоружится. С ним будет даже проще. Член партии с 1901 года. Он сам сказал: «Если партия прикажет мне изменить свое мнение, я изменю».
   Следователь Комаров дурак. Не понял, с кем имеет дело. И сам Абакумов слишком прямолинеен, не сумел правильно сориентировать свой аппарат. Лозовскому не дали понять, что требования следствия — это требования не Комарова и Абакумова, а воля партии. Та высшая воля, перед которой преклонились даже Каменев и Бухарин. Поймет. Преклонится. В этом смысле с идейными коммунистами было даже легче работать, чем с какой-нибудь розовой идеалисткой Штерн.
   Гораздо серьезнее было другое. Абакумов прав: в этом процессе не хватало главной фигуры. Михоэлса. Фефер не мог его заменить. Никто не мог его заменить. Без главного героя трагедия превращалась в бездарный фарс. Так этот процесс и будет воспринят во всем мире, как бы старательно ни исполняли свои роли остальные артисты. Бездарный фарс.
   Да почему же, черт побери, так получилось? Как могло случиться, что главную фигуру пришлось снять с доски в самый ответственный момент?
   Какая-то непонятность в этом была. Сталин не любил непонятностей. Из любого поражения можно извлечь пользу. Но только в том случае, если будут поняты причины этого поражения, осознаны допущенные ошибки. Тогда их никогда больше не повторишь. Поражение непонятое, неосмысленное несет в себе зерна новых ошибок.
   Сталин не рассчитывал, что он найдет ответ на раздражавший его вопрос в материалах дела ЕАК, но все же продолжал перебирать папки. Он был добросовестным человеком.

   «ЗУСКИН Вениамин Львович. Беспартийный. Занимаемая должность до ареста — и. о. художественного руководителя театра ГОСЕТ…»

   «П р е д с е д а т е л ь с у д а. Признаете ли вы себя виновным?

   З у с к и н. Я не признаю себя виновным ни в националистической, ни в шпионской деятельности…»

   … «В о п р о с. Когда вас арестовали?

   О т в е т. 24 декабря 1948 года.

   В о п р о с. И в тот же день вы дали показания, признали себя националистом и рассказали о националистической деятельности комитета. Вот протокол вашего допроса.

   О т в е т. Мне подсказали все это. Там, например, есть показания о Крыме, но я только здесь узнал о крымском вопросе, о том, что он стоял в январе 1944 года. Почему я дал показания о Крыме? Меня привели на допрос в совершенно одурманенном состоянии, в больничной пижаме, привезли из больницы имени Боткина, где ко мне применили двухнедельный лечебный сон в связи с острым расстройством нервной системы. Мне говорят, что я государственный преступник, требуют показания о моих преступлениях. Мне заявляют, что следствию уже все известно. Я отвечаю, что не знаю, за что меня арестовали. Мне начинают читать чужие показания и требуют подтверждения. И я, находясь в полубессознательном состоянии, „говорю“ — говорю, пусть это слово будет в кавычках — о Крыме и обо всем, о чем не имею никакого понятия. Что я знал об американской „разведке“ Михоэлса? Я знал, что он встречался там с Чаплином, с актерами, с деятелями науки, например с Эйнштейном. У Михоэлса жена русская, и у них одна комната. К ним всегда приходили русские родственники, а Михоэлс как джентльмен в присутствии русских не будет говорить по-еврейски. Дома вы бы не услышали ни разу ни одного еврейского слова. Его „национализм“, может быть, парил в облаках ЕАК, а в театре он ни разу не позволил себе этого…»

   «…Он пригласил меня к себе в кабинет в день 30-летия ГОСЕТа, даже не в день, а в три часа ночи после праздника, и показал мне театральным жестом короля Лира место в своем кресле. Далее Михоэлс вынимает из кармана анонимное письмо и читает мне. Содержание этого письма: „Жидовская образина, ты больно далеко взлетел, как бы головка не слетела“. Об этом письме я никогда никому не говорил, даже жене. Потом Михоэлс разорвал это письмо и бросил. Это было при мне. Вот как было дело до 1948 года…»

   «В о п р о с. Но вы заявили, что он был крайне обозлен, ругал Советское правительство, которое якобы издевается над евреями.

   О т в е т. Когда погиб Михоэлс, постигшее наш театр горе ввергло меня в отчаяние. В тот день я сразу вспомнил, как за последнее время Михоэлс много и часто — понимаете: много и часто! — говорил о своей близкой смерти. Говорил он это не только мне, но и другим работникам нашего театра. Еще 24 ноября 1946 года, в день 25-летия моей сценической деятельности, Михоэлс подарил мне бумажник. За год с чем-то до его гибели я раскрыл бумажник и обнаружил в нем письмо следующего содержания: „Хочешь или не хочешь, так или иначе, но, если я скоро умру, ты обязан занять мое место в театре. Готовься к этому со всей серьезностью“. А буквально за два-три дня до его отъезда в Минск я зашел к Михоэлсу в кабинет в театре после репетиции. Он встал, усадил меня на свое место за письменным столом и сказал: „Вот здесь, на этом кресле ты скоро, очень скоро будешь сидеть…“

   „…Такая жизнь, какая у меня была в тюрьме, она мне не нужна. Жизнь в тюрьме меня тяготит, и я заявил следователю: пишите все что угодно, подпишу любой протокол. Я хочу дожить до суда, где бы я мог рассказать всю правду, только дожить, дожить до того дня, чтобы доказать суду, что я ни в чем не виновен, и, если мне даже вынесут высшую меру наказания, я буду доволен. Мне жизнь не нужна. Для меня пребывание в тюрьме страшнее смерти. Я жизнью не дорожу…“»

   Сталин закрыл папку с делом Зускина и, кряхтя, выбрался из-за стола. Закурил папиросу. Прохаживаясь по кабинету, с недоумением покачивал головой. «Дожить до суда». Все, как один. Странные люди. И далеко не дети — всем под шестьдесят и за шестьдесят. А так ничего и не поняли. Советский суд — это…
   Он неожиданно остановился. Быстро вернулся к письменному столу. Не присаживаясь, раскрыл папку «ЗУСКИН».

   «А буквально за два-три дня до его отъезда в Минск я зашел к Михоэлсу в кабинет после репетиции. Он встал, усадил меня на свое место за письменным столом и сказал: „Вот здесь, на этом кресле ты скоро, очень скоро будешь сидеть“.»

   «За два-три дня до его отъезда в Минск…»
   «Вот здесь, на этом кресле ты скоро, очень скоро будешь сидеть».
   «За два-три дня до его отъезда…»
   Что это значит?
   Что это, черт побери, значит?!
   Это могло значить только одно.
   Нет. Невероятно. Этого не могло быть.
   Но это было:
   «Буквально за два-три дня…»
   Сталин вызвал Абакумова. Кивнул:
   — Присаживайтесь. Пишите. Первое. Допросить Лозовского. О чем он разговаривал с Михоэлсом в тот день, когда встретился с ним возле театра и гулял по Малой Бронной. Точная дата и время есть в докладе «наружки». Записали?.. Второе. Опросить всех друзей Михоэлса. Не заметили ли они чего-нибудь необычного в его поведении примерно за месяц до его отъезда в Минск.
   — Допросить? — уточнил Абакумов.
   — Опросить. Через друзей, знакомых. Не привлекая внимания к сути.
   — Прошло довольно много времени. Могут не вспомнить.
   — Если ничего необычного не было, не вспомнят. А если было — обязательно вспомнят. У людей есть такая особенность. Когда человек умирает или погибает, все вспоминают, что он делал и говорил перед смертью. Третье. Таким же образом опросить жену Михоэлса. Что делал в последние дни, что говорил, что сказал накануне отъезда. Не допросить, а опросить, — повторил Сталин. — Четвертое. Донесения службы наружного наблюдения за Михоэлсом за последний месяц. Доклад Хейфеца. Отчет этого Пфеффера из Минска. Все ко мне. Записали?
   — Так точно. — Абакумов взглянул на папки, грудившиеся на столе Сталина. — Дело забрать?
   — Нет. Оно мне еще понадобится. Выполняйте.
   Абакумов вышел.
   Через три дня подготовленные им документы лежали на столе Сталина.

   «Лозовский:

   Я передал Михоэлсу, что Вячеслав Михайлович Молотов ждет его ответа. О каком ответе идет речь, я не знал. Михоэлс отказался мне об этом сообщить, отделавшись шуткой. Я не стал настаивать на ответе, предположив, что Михоэлс дал слово держать все в секрете. Он также спросил, как продвигаются переговоры по плану Маршалла и когда можно ожидать приезда в Москву делегации во главе с Гарриманом. Я назвал ориентировочный срок приезда делегации Гарримана — конец января…»



   «Наружка»:

   «Новый год встречал дома, с семьей. Никаких гостей не было. Обычно Новый год и другие праздники проводит в ресторане ВТО или в гостях у друзей, в больших компаниях. Со 2 по 6 января 1948 г. побывал дома у Качалова, Москвина, Тарханова и других друзей. У каждого провел от часа до двух часов. Содержание разговоров зафиксировать не удалось из-за отсутствия технических возможностей…»



   Агентурные данные:

   «Качалов, Москвин, Тарханов, Козловский и другие опрошенные друзья и близкие знакомые Михоэлса показали, что после Нового года к ним действительно приходил Михоэлс. Поздравлял с прошедшим Новым годом, говорил, что едет в Минск в командировку и зашел попрощаться. На шутливое замечание Москвина о том, что он прощается так, будто едет не в Минск, а Бог знает куда, Михоэлс в том же шутливом тоне ответил, что не исключено, что как раз именно туда он и едет. В остальном разговоры носили обычный общий дружеский характер»…



   «Опрос вдовы Михоэлса Анастасии Павловны Михоэлс-Потоцкой был проведен с помощью ленинградской актрисы, еврейки по национальности, нашей негласной сотрудницы. Она была знакома с Михоэлсом и пришла к его вдове выразить соболезнование, объяснив его запоздалость тем, что не было возможности раньше приехать из Ленинграда. Ниже приводится почти дословный рассказ А. П. Михоэлс-Потоцкой:

   Последние дни перед отъездом в Минск Михоэлс очень часто вспоминал свое детство, Двинск, родительский дом. Раньше он этого не делал. Сказал, что будет недалеко от Двинска и Витебска и, может быть, навестит город своего детства, если получится. Выходя из комнаты, чтобы идти в театр, а потом ехать на вокзал, Михоэлс остановился в коридоре и сказал: „Запиши, Асик, одну мысль, вдруг я не успею ее повторить“. При этом он не вернулся в комнату, так как, как и все артисты, был человеком суеверным и считал, что возвращаться с полдороги — плохая примета. Анастасия Павловна записала его слова. Это была мысль, которую он не раз повторял: „Если актеру нечего сказать зрителям, он не имеет права выходить на сцену“. Почему-то он решил, что нужно повторить ее еще раз. После этого он ушел из дома, но через некоторое время вернулся и сказал: „Ты знаешь, Асенька, а я ведь с тобой не попрощался“. На ее удивленные слова: „Ну и что? Скоро мы встретимся“, — Михоэлс ответил: „Думаешь?“ После этого он ушел, уже навсегда…»

   Все было ясно. Но Сталин продолжал терпеливо сидеть над документами, подчеркивая своим мягким коричневым карандашом ключевые фразы:
   «Я назвал ориентировочный срок приезда делегации Гарримана — конец января…»
   «Отправил с курьером два пригласительных билета на спектакль „Фрейлехс“ в посольство США на имя А. Гарримана…»
   «Буквально за два-три дня до его отъезда в Минск…»
   «…не исключено, что как раз именно туда он и едет…»
   «Все это ерунда. Забудьте о еврейском Крыме. Никогда этого не будет!..»
   «Значит, пора?..» «Ну, пора так пора… Что ж, посмотрим, какие нынче еврейские свадьбы!..»
   Все? Все. Нет, не все! Сталин вернулся к отчету Хейфеца и подчеркнул еще одну фразу:
   «Пусть ему не дана роль Моисея, но и роль Корея или Дафана ни одна сволочь его играть не заставит…»
   Вот теперь все.
   Сталин встал. Затекшие от долгого сиденья ноги плохо держали, пришлось опереться на письменный стол. Яростно колотилось сердце, гнало к голове кровь. Сталин рванул ворот мягкого кителя.
   «Подлый жидяра. Объ… обманул! Обманул его, Сталина! И при этом обозвал сволочью. Его! Сталина! Обозвал! Сволочью! И объ…! И обозвал сволочью. Да что же это происходит? Что происходит, черт бы вас всех побрал?!.»
   На звонок появился Поскребышев. Увидев черное лицо Сталина, испуганно кинулся к нему:
   — Что с вами, товарищ Сталин? Вызвать врача?
   — Пошел ты… со своим врачом!..
   Поскребышев отступил. Молча ждал приказаний.
   Зачем он его вызвал? А! Вспомнил. Кивнул на заваленный папками стол:
   — Убери.
   Появившиеся по знаку Поскребышева помощники вынесли папки.
   Поскребышев спросил:
   — Вернуть Абакумову?
   Сталин поднял на него тяжелый взгляд.
   — Кто. Такой. Абакумов?
   Поскребышев промолчал.
   Сталин повторил:
   — Кто — такой — Абакумов?
   — Министр государственной безопасности.